Лорд Альфред Дуглас встретился с Оскаром Уайльдом в 1891 г., и 37-летний Уайльд безумно влюбился в 21-летнего Альфреда. Через некоторое время они стали любовниками. Альфред присылал своему старшему другу свои первые стихотворения, ожидая похвалы. А сам Уайльд просто боготворил Альфреда. Вот отрывок из письма, посланное им Дугласу в январе 1893 г. в ответ на присланный сонет «Скрыться в Саруме»:
Милый мой мальчик,
Твой сонет просто великолепен, и это – чудо, что твои губы, красные как лепестки розы, созданы не только для безумия музыки и песен, но и для безумных поцелуев…
Всегда, вечно любящий,
Твой, Оскар. Первые стихотворения Дугласа можно назвать ученическими, но уже в последующих произведениях, когда знакомство с Уайльдом подтолкнуло Альфреда к более серьёзному подходу к своим сочинениям, мы чувствуем уверенную руку поэта. Уже в стихотворении «Amoris Vincula» Альфред создаёт стихотворение психологически-эмоциональное, хотя образ голубя, сидящего в клетке, несколько банален и происходит ещё от древних поэтов. Вскоре он пишет прекрасный сонет «Скрыться в Саруме» и посылает его своему возлюбленному, а затем в журнале «Хамелеон» публикует два откровенных стихотворения о нетрадиционных и официально запрещённых отношениях, среди которых знаменитое «Две любви», вызвавшее неоднозначную реакцию лондонского общества.
Как и Уайльд Дуглас пишет стихотворения в различных жанрах: это сонет, баллада, стихи с разной метрикой внутри каждой строфы или с перекрёстными рифмами и др. Все сонеты Дугласа являются превосходно отточенными петраркианскими сонетами: некоторые из них перенасыщены жалостью к себе, некоторые искусственны, но выполнены с большим мастерством. Печалью, грустными воспоминаниями наполнены почти все последующие стихотворения Дугласа, связанные прямым («Нет, не смогли певцы за все столетья…», «Мёртвый поэт») или косвенным образом с трагедией его Друга и его собственной трагедией. Прекрасный цикл из шести сонетов посвятил Альфред своей жене Оливии: искренний, вдохновенный, наполненный глубочайшей эмоциональностью, нежностью и любовью. В сонете «Забвение» мы слышим скорбный, эмоционально-насыщенный крик раздираемой двойными чувствами души. Это стихотворение, по моему мнению, ещё более печально и правдиво, чем «Новое раскаянье» Уайльда.
Дэвид Ричард Лоуренс, автор знаменитого романа «Любовник леди Чаттерлей», в письме к Бланш Дженнингз от 20 января 1909 г. отметил: «Читаю «Град души», у Альфреда Дугласа восхитительные стихотворения; он волнует так же глубоко, как и новые французские поэты, заимствуя их прекрасную манеру письма». В своей недавно изданной биографии Альфреда Дугласа (2007), Каспар Уинтерман называет его «очень порочным человеком, но первостепенным поэтом, чьи литературные достижения оставались в тени из-за его причастности к самому сенсационному скандалу Fin de Siecle: суду над Оскаром Уайльдом».
Эрнест Даусон считается одним из самых лучших малоизвестных (или, по крайней мере, сильно недооцененных) поэтов всех времён. Даусон создал немного стихотворений – драгоценных камней, – которые, безусловно, стоят больше, чем огромные опусы многих поэтов. Его поэзия удивительно трогательна, а некоторые стихотворения останутся в веках. Одни из них напоминают грустные колыбельные, а другие – мрачные стихи Альфреда Хаусмена; например, о потерянной молодости, неразделенной любви и смерти в одиночестве. Даусона обычно связывают с декадентским движением, поскольку он и жизнью, и творчеством похож на таких поэтов как Эдгар Аллан По (который вдохновил это движение), Поль Верлен (которому Даусон посвящал свои стихи), Шарль Бодлер, Артур Рембо, Суинбёрн и Оскар Уайльд (с которым Даусон подружился в Париже).
Декадентское литературное движение возникло в 1890-е годы и сочетало в себе склонность к сексуальной распущенности с поэтической признательностью к классической литературе и мифологии. Декаденты считали, что искусство должно воспевать красоту, индивидуальность, используя отточенный стиль. Лирика Даусона создавалась под сильным влиянием поэзии Поля Вердена, она отличается тщательным вниманием к мелодии и ритму и превращает обычную усталость от мира 1890-х в более глубокое чувство общемировой грусти. Уильям Батлер Йейтс признался как-то, что большая часть его собственного совершенствования как поэта была связана с Даусоном. Артур Саймонс, который хорошо знал Доусона и его поэзию, в своих «Воспоминаниях» (1900) отметил, что он «несомненно, гениальный человек… один из очень немногих писателей нашего поколения, к которым это имя можно применить в самом прямом смысле». «Никогда не было поэта, – продолжал Саймоне о Даусоне, – чей стих был бы более естественным… У него был чистый лирический дар, не нагруженный или не уравновешенный каким-либо другим качеством ума или эмоций» (см.: http://www.victorianweb.org/authors/symons/dowson.html).
Даусон олицетворял себя и всю свою жизнь в своей лирике, которая включает в себя одно из замечательных стихотворений нашего времени «Non sum qualis eram bonaesub regno Cynarae», вдохновлённых его любовью к молодой девушке, вернее к девочке (ей было 12 лет, когда Даусон впервые увидел её в 1891 г.) Аделаиде Фолтинович. Ей, скорее всего, посвящено и стихотворение «Ad Domnulam Suam», в котором Даусон выразил непростые отношения между ним и красивой девочкой, разбившей сердце поэта. Она была ещё юна в то время, а позже родители Аделаиды отказали Даусону в его свадебных планах. В течение следующих шести лет Даусон заглушал боль своей неразделенной любви пристрастием к вину и женщинам, требуя со временем «всё более безумной музыки и более крепкого вина».
Аделаида вышла замуж в 1897 г., а измученный безответной любовью Даусон уехал в Париж, где погрузился в пьяный угар. когда Доусон скончался в Лондоне 23 февраля 1900 г. Оскар Уайльд написал следующий некролог (за девять месяцев до своей смерти): «один из декадентов fn-de-siècle, Доусон, писал хрупкую, чувственную поэзию, выражающую сожаление по поводу быстрого исчезновения молодости и красоты, отказа в любви и неприятия удовольствия». к сожалению, Даусон стал образцом пьяного поэта-декадента, пишущего стихи на обороте конверта со стаканом абсента и сигаретой, висящей на его губах. А его поэзия – выражением горя неразделенной любви и скорби о безнадежности мира, где все слёзы и молитвы напрасны. Можно сказать, что практически вся лирика Даусона вдохновлена этой неудавшейся любовью, приведшей его к столь печальному концу.
Писатели-поэты позднего викторианстваВикторианская эпоха в Англии была и временем расцвета художественной прозы. В журналах и отдельными выпусками выходили романы Диккенса, Теккерея, Джорджа Элиот, Троллопа, Бульвера-Литтона, Мередита, Гарди, Конан-Дойля, Уилки Коллинза, Стивенсона, Киплинга и других авторов. почти все викторианские прозаики пробовали свои силы в поэзии, более или менее успешно.
Томас Гарди известен, прежде всего, как писатель, автор всемирно известных романов: «Тэсс из рода д'Эрбервиллей» (1891) и «Джуд незаметный» (1895). но основные свои поэтические произведения он создал после того, как перестал сочинять романы. начиная с 58 лет, Харди опубликовал несколько поэтических сборников – более 900 стихотворений.
В лирике Гарди, изданной Macmillan Company в 1919 г., как и в его прозе, чувствуется энергия и характер сильной личности. однако поэзия его несколько традиционна, посвящена большей частью разочарованию лирического героя в любви и жизни, а также долгой борьбе человечества против безразличия к людскому страданию. Его поэзия имеет свою особенность – она скромна и неприкрашенна. Хотя некоторые считают его поэзию неромантической, Гарди был изобретателен и исследовал интересные чувства, как это делали поэты-романтики.
Гарди предпочитал лирические и балладные формы поэзии, которые наполнены темами сельской жизни и природы, любви и разлуки, безразличия высших сил, разрушительного воздействия времени, неизбежности смерти и нечеловеческой иронии войны. Хотя сочинял также сатиры, драматические монологи и диалоги. Наиболее распространенная тема Гарди – борьба человека против рока, против космических сил. Но его творчество наполнено трагизмом; в нём мы находим основную мысль поэта, что жизненные трудности надо терпеливо переносить. Видение Гарди является стоическим, поскольку оно предполагает принятие судьбы, как это показано в стихотворении «In Tenebris».
Можно сказать, что поэзия Гарди характеризуется фаталистическим пессимизмом, земным реализмом и абстрактным философствованием. По словам биографа Гарди Клэр Томалин, стихи его показывают «противоречия, всегда присутствующие в Гарди, между уязвимым, обреченным на бедствие человеком и безмятежным жителем нашего мира». В его творчестве много психологизма, он часто оригинален в своих образах, которые обращаются к интеллекту читателя. Гарди также ностальгирует, идеализирует и жаждет прошлого. И хотя стиль его традиционен, поэт постоянно экспериментировал с различными, часто вновь изобретаемыми формами, метрами и строфами. Лирическая поэзия Гарди оказала сильное влияние на таких современных поэтов как Роберт Фрост, Уильям Хью Оден, Филипп Ларкин и Дональд Холл.
Его чрезвычайно музыкальные и трогательно-печальные стихи, в основном написанные после смерти его первой жены в 1912 г., раскрывают беспрецедентные уровни эмоциональной правды, помогая его письму сформировать мост между викторианцами и модернизмом. Биограф Гарди Клэр Томалин назвала смерть Эммы «моментом, когда Томас Гарди стал великим поэтом», – эту точку зрения разделяют и другие современные критики. Через год после смерти супруги Гарди написал стихотворение «Ночь в ноябре», в котором замечательно поэтично выразил свои чувства и свою боль потери. Майк Никсон, секретарь Общества Томаса Харди, сказал про «Ночь в ноябре», что это «возможно, величайшие любовные стихи, когда-либо написанные».
С листком на руке моей вялой Я думал, мы снова вдвоём: Ты вновь, где обычно, стояла, Сказав, наконец, обо всём. Во всех своих сборниках стихов Гарди систематически отказывался от слишком очевидной хронологии, вставляя как старые, так и недавно написанные стихотворения. Так, например, составлен сборник «Зримые мгновения» (1917), многие стихотворения которого обозначаются в самом их названии, как основывающиеся на ретроспективном движении, когда внезапные вспышки памяти приобретают новое значение, или места пересматриваются и переоцениваются в движении вперед-назад, которое обеспечивает доминирующее положение. Каждый конкретный эпизод прошлого перечитывается и переосмысливается в свете настоящего момента, и наоборот, как в стихотворении «После её первого взгляда».
Роберт Льюис Стивенсон также известен как писатель и эссеист, автор знаменитого приключенческого романа «Остров сокровищ» и не менее известного – «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда». Поначалу Стивенсон стихи не писал, однако женившись, он сочинил несколько десятков детских стихотворений, которые после переработки издали в 1885 г. под названием «Поэтический детский сад», ставший классикой английской поэзии для детей. Стивенсон посвятил эти детские стихи своей медсестре Камми (Элисон Каннингэм), которая заботилась о нём, когда он в детстве часто болел. Однако этот сборник не просто книга для детей, но и содержит в себе такие темы для взрослых, как утрата и одиночество.
Через два года Стивенсон выпустил второй поэтический сборник (поэзия для взрослых) «Подлесок», позаимствовав это название у английского поэта XVII века Бена Джонсона. Стивенсон активно участвовал в литературной жизни Лондона, познакомившись со многими писателями и поэтами того времени, включая Эндрю Лэнга и Эдмунда Госса.
Редьярд Киплинг – один из самых известных поэтов и писателей позднего викторианского периода. Хотя он был удостоен Нобелевской премии по литературе в 1907 г., его непопулярные политические взгляды (защита империалистических войн, которые вела Англия) стали причиной игнорирования его творчества вскоре после его смерти.
Киплинг был продуктивным поэтом. Недавно изданные в Кембридже три тома его поэзии включают в себя 1400 стихотворений (The Cambridge Edition of the Poems of Rudy ard Kipling. Ed. Thomas Pinney. Cambridge, 2013. 3 vols, xlviii + 2349 pp.) Киплинг не только много сочинял, но и публиковался на четырех континентах и во всех видах изданий, от сложных литературных журналов до местных газет в Индии, Канаде, Австралии, Южной Африке и в других местах. Многие его стихотворения были тщательно переработаны для их публикации в сборниках. Конечно, Киплинг считается крупнейшим английским поэтом, но отношение к его поэтическому творчеству разное. «Киплинг как поэт, – пишет во введении в 3-томнику его составитель, – несомненно, продолжит привлекать поклонников и провоцировать хулителей, и никто не может сказать, чьё мнение больше определяет общественное мнение о его достижениях» (P.xlvii).
Любимая форма поэта, как отмечает Т. С. Элиот в эссе «Избранная поэзия Киплинга» (1941), это баллада. Форма, которая сохранилась на протяжении веков и распространилась по большей части мира, явно подходит для поэта, который проявляет интерес к пространственному и временному разнообразию. Элиот отметил, что большинство поэтов используют определённую форму или метр ради их самих и музыкальной структуры поэзии, заключая в них глубокий смысл для разного понимания; в отличие от Киплинга, чьи стихи были предназначены для того, чтобы вызвать одинаковый отклик у всех читателей.
Киплинг был великим писателем стихов, а не великим поэтом, считает Элиот. И в этом он в принципе прав, несмотря на популярность стихотворений Киплинга в англоязычном мире, да и у нас в России. Однако дальше Элиот добавил, что талант Киплинга в написании стихов такого типа был не только превосходным, но и уникальным. Киплинг отлично справлялся с широким спектром строфики и метрики, но не произвел революции в форме. Музыкальность его стихотворений – взятая в целом – подчинена их смыслу и теме, и это отличает стихи от поэзии. В поэзии Киплинга отсутствует психологизм, интерес к внутренней жизни, которую часто ожидают от лирических поэтов. На протяжении всей своей жизни Киплинг был нетерпим к мысли о том, что поэзия, как фарфор и веера, может быть просто декоративной. Если поэзия ничего не дает конкретного, то, по-видимому, Киплинг и не собирался писать именно поэзию. По его мнению, поэзия должна изображать жизнь, то, что происходит в ней, поэтому многие его стихотворения сочинены в конкретный момент в ответ на определенные события; законодательное решение, военная неудача, политическая кампания, какое-либо интересное происшествие и т. д.
Стихотворения Киплинга, как и его последователей: канадца Роберта Сервиса и австралийца Банджо Патерсона, – являются как бы стихотворными картинами, изображающими какие-то случаи из жизни людей разных профессий, типов, какие-то конкретные события. В них нет особой психологической глубины, даже подчас личного отношения, они больше напоминают газетные заметки в стихах. Одним из таких стихотворений является баллада «Нравоучительный код (или моральный кодекс)», в которой проявилась вся ирония, усмешка и мастерство игры слов Киплинга.
Тот же Т. С. Элиот в изданном им сборнике отметил, что сам хотел бы написать стихотворение Киплинга «Мольба», в котором отражено желание Киплинга покоиться в мире без попыток ясновидящих или других общаться с ним после его смерти. Киплинг также требовал рассматривать только его опубликованные работы, не пытаясь исследовать его личные документы или неопубликованные материалы. Незадолго до смерти писателя, в 1934 г., Фрэнк Даблдей видел, как Киплинг сгребал кипы бумаг в пылающий огонь, сжигая свои рукописи, письма и другие записи. Когда его спросили, что он делает, он ответил: «Никто не сделает из меня обезьяну после того, как я умру».
Артур Конан Дойл, приобретший славу своим бессмертным Шерлоком Холмсом, известен своими научно-фантастическими произведениями, историческими романами, своими политическими кампаниями, усилиями по созданию Апелляционного суда и т. д. Кроме того, он издал пять сборников своих стихотворений. Возможно, Конан Дойл был не самым лучшим поэтом, но его характерный голос, безусловно, заметен среди его многих стихотворений. И этот голос тоже стоит услышать в таком стихотворении как «Взгляд в прошлое».
Другие поэты позднего викторианстваФрэнсис Бурдийон сочинил почти 500 стихотворений, но лишь одно – «У ночи есть тысяча глаз», вошло в различные антологии и принесло ему славу. Это незамысловатое 8-строчное стихотворение иллюстрирует простоту творчества Бурдийона и его способность изложить суть идеи или образа в нескольких коротких словах. Эти образы использовались многими поэтами на протяжении многих лет, но простая, чёткая, без лишнего украшательства и многословия структура этого стихотворения и ясно выраженная мысль до сих пор создают ему славу одного из самых популярных поэтов поздней викторианской эпохи.
На первый взгляд кажется невероятным, что автором чрезвычайно популярного поэтического сборника «Шропширский парень» (1896) стал ученый-классик Альфред Хаусмен. «Я не поэт по профессии; я профессор латыни», – говорил он. Профессор латыни Кембриджского университета не оставил сомнений в своих приоритетах: изучение классических текстов было одновременно интеллектуальным поиском правды и делом всей его жизни; поэзия явилась как результат его эмоциональных переживаний.
Стихи Хаусмена, хотя и разнообразны и даже оригинальны, принадлежат к семейству английских баллад-строф; его сюжеты, – хотя некоторые стихи намеренно двусмысленны, а философских тем совсем немного, – никогда не бывают заумными и далекими; его стиль всегда прямой, простой, понятный. Некоторые критики считают, что за прошедшие сто лет только две книги: Рубаи Омара Хайяма и «Шропширский парень» – прочно привязали к себе широкую публику и вызвали ревнивое уважение рецензентов. В течение всего XX века Хаусмена называли своего рода гением-хранителем английской самобытности. 63 стихотворения в этой книге обладают чистотой речи и интенсивностью чувств, которые придали этому сборнику ауру классики с момента его выхода в свет.
Считается, что в качестве образца для своих стихотворений Хаусмен взял иронические стихи Генриха Гейне, песни Уильяма Шекспира и шотландские пограничные баллады. Темы поэзии Хаусмена и его эмоциональное отношение к ним можно охарактеризовать как продолжение романтического движения, которое процветало в Англии в начале XIX века и возродилось в эстетизме 1890-х годов. Однако Хаумен ни на кого не похож, и непосредственность и простота большей части его поэзии были расценены как недостатки. Говорилось, что в стихотворениях Хаусмена «банальность техническая равна банальности мышления». Также отмечалась ограниченность тем поэта человеческой смертностью и восстанием против жребия судьбы. Одна из причин, возможно, тривиальная, состоит в том, что поэзия Хаусмена есть «переворачивание страниц»; читатель замечает узость тем и метрики, потому что он редко прочитает одно стихотворение и остановится. Происходит это из-за ясности и краткости стихотворений Хаусмена. Просодически хаусменовская поэзия в этом сборнике проста: главным образом катрены или синквейн в ямбических тетраметрах или триметрах с вариациями на сильных рифмах ААВВ или АВАВ. Многие критики презрительно относятся к такой простоте, которую нельзя сравнивать с метрическим разнообразием Браунинга, Теннисона, других викторианских поэтов, но она была исполнена, скорее, для ясности и краткости и, в свою очередь, для удобочитаемости. Эмоциональная прямота стихотворений Хаусмена звучит как приглашение к интимной близости, давая несчастным читателям, особенно молодым, чувство, что они, наконец, нашли отзывчивое сердце в бесчувственном мире.
В своей лекции «Имя и природа поэзии» (1933) Хаусмен утверждал, что большая часть поэзии XVIII века была напускной (искусственной), потому что она была основана на мыслях, разуме, а не на передаче чувств. Блейк был лучшим, ибо у него были сильные чувства и слабая интеллектуальность. «И я думаю, – отметил Хаусмен, – что передача эмоции (а не передача мысли), необходимой для создания у читателя впечатления, соответствующего тому, которое прочувствовал автор – есть своеобразное назначение поэзии». Примерно то же самое мы видим в стихах самого Хаусмена, где звучит и откровенный пессимизм Томаса Гарди и тяжеловатый цинизм Гейне, только более ярче и жизнерадостней. Мрачная ирония и простоватый юмор в творчестве Хаусмена погружены в атмосферу тончайших нюансов. Хаусмен не боялся использовать банальный язык; для него неважно, что дюжина поэтов или десять тысяч поэтов говорили о «золотых друзьях», он использует слова, которые считает нужным.
С мелодической точки зрения «Шропширский парень» – собрание изящных и почти совершенных песен. И действительно, на эти стихи была написана музыка многих композиторов. Одни критики называли Хаусмена поэтом несчастья, поэтом боли, или, лучше сказать, поэтом депрессии. Ссылаясь на «Шропширского парня» в письме, написанном в 1933 г., Хаусмен заявил, что «очень мало в книге биографического», и сказал, что его взгляд на мир «связан с моим наблюдением за миром, а не с личными обстоятельствами». Но это не совсем так. Треть из шестидесяти трех стихотворений была написана в состоянии постоянного возбуждения, как выразился сам Хаусмен, в начале 1895 г., и это было время суда над Оскаром Уайльдом. В 1879 г., когда Хаусмену было 20 лет, он влюбился в одноклассника Мозеса Джексона – сердечного, спортивного и совершенно прямого человека. В отчаянии, что его романтические чувства не были взаимны, Хаусмен провалил свои выпускные экзамены, хотя, в конечном итоге, стал учёным-классиком. Но его научная карьера была прервана из-за этого на десять лет. Хаусмен был убежден, что его нестандартная сексуальность обрекает его на одиночество, или ещё хуже. Оскар Уайльд был приговорен к двум годам каторжных работ за гомосексуальную связь с Альфредом Дугласом. Неудивительно, что Хаусмен держал свои самые глубокие чувства при себе. Он понял, что соотечественникам не нравится то, кем он является, и что ему придётся жить в подполье до конца своей жизни.
Другие критики видят подростковый характер некоторых мыслей Хаусмена и сентиментальное обращение с ними. Рассматривая популярность «Шропширского парня», Джордж Оруэлл в книге «Внутри кита и в другие очерки» (1957) отметил некоторые особенности поэзии Хаусмена: снобизм в ощущении принадлежности своей стране, подростковые темы убийства, самоубийства, несчастной любви и ранней смерти; мысль, что жизнь коротка, а боги против нас. Всё это в точности соответствовало преобладающему настроению молодежи того времени. Персонажи Хаусмена не могут найти божественную любовь во Вселенной, они противостоят огромному пространству и осознают, что являются жертвами слепых сил Природы. В такой вселенной тему ценности юности и юношеской красоты можно найти во многих стихотворениях поэта. Юноши и девушки Хаусмена иногда умирают на природе и становятся её неотъемлемой частью:
Терзают сердце слёзы О золотых друзьях: О девах, губки – розы, Стремительных парнях. Где реки быстротечны — Могилы тех ребят; В полях девчонки вечно Средь роз увядших спят. И всё же можно привести другое мнение. После «Шропширского парня» лишь в 1922 г. произошёл очередной всплеск активности – за 10 дней Хаусмен заполнил 57 страниц своей тетради. Мучения на этот раз были вызваны тем, что Мозес Джексон умирал от рака. Хаусмен упустил и человеческую любовь, и чувство, что в космосе есть нечто большее, чем печаль. Немногие поэты выразили такое мрачное видение с большей остротой, чем он.
Уильям Батлер Иейтс считается одним из величайших поэтов XX века. В 1923 г. он был удостоен Нобелевской премии по литературе. Как сообщает официальный сайт Нобелевской премии, Нейтс был выбран «за свою всегда вдохновенную поэзию, которая в высокохудожественной форме выражает дух целой нации». Уильям Хью Оден, современник Йейтса, высоко ценил поэзию последнего, считая её одной из самых прекрасных в то время. В его раннем творчестве ощущается влияние Эдмунда Спенсера и поэтов-романтиков, его интерес к оккультизму и магии были тесно связаны с идеями Блейка и Шелли, и в сборнике «Ветер среди тростников» (1899) есть несколько стихотворений, использующих оккультную символику. На Йейтса оказали влияние также прерафаэлиты и французские символисты. Он подружился с английским поэтом-декадентом Лайонелом Джонсоном, и в 1890 г. они основали «Клуб Рифмачей», куда входил и Эрнест Даусон. Хотя Иейтс считается поэтом уже XX века, а не викторианцем, его верность поэтической традиции не распространялась на то, что он считал часто неясным и слишком научным использованием литературных и культурных традиций, как в поэзии Т. С. Элиота и Эзры Паунда.
В 1898 г. Йейтс встретил леди Огасту Грегори, аристократку и поэтессу, разделявшую его страсть к старинным ирландским сказкам и легендам. Йейтс проводил каждое лето в доме леди Грегори в Кул-парке в графстве Голуэй. В конце концов, он также купил разрушенный Нормандский замок под названием «Thoor Ballylee» в этом районе. Живя там, Йейтс проводил много времени с семьей леди Грегори, включая её внучку, юную Энн, имя которой он взял для своего весёлого стихотворения «Посвящается Энн Грегори».
Большой любовью жизни ирландского поэта Уильяма Батлера Йейтса была ирландская актриса и революционерка Мод Гонн, в равной степени известная своими националистическими взглядами на судьбу Ирландии и своей красотой. Мод оказала сильное влияние на поэзию Йейтса. Он много раз делал ей предложение, но всегда встречал отказ; она утверждала, возможно, в качестве оправдания, что его безответная любовь способствовала эффективности его творчества. Чувства, выраженные в стихотворении «Когда, состарясь…», предполагают именно эти отношения поэта к прекрасной ирландке.
Стихотворения Ричарда Миддлтона, традиционные по сюжету и образам, похожи на лирическую поэзию 1890-х годов в своей структуре, мелодике и метрике. Однако за годы его жизни несколько издателей отказались публиковать поэзию Миддлтона. И всё же изящные и замысловато построенные стихотворения поэта демонстрируют тонкую чувствительность и заметный литературный талант.
Альфред Нойес в возрасте 21-го года опубликовал свой первый сборник стихов «Ткацкий станок времени» (1902), который получил похвалу от таких уважаемых поэтов, как Уильям Батлер Йейтс и Джордж Мередит. В течение следующих пяти лет Нойес выпустил в свет еще пять поэтических сборников. В своих ранних работах он утверждал, что стремится «следовать за беспечными и счастливыми ножками детей обратно в царство тех снов, которые…есть единственная реальность, ради которой стоит жить и умереть; эти прекрасные мечты или причудливые проказы». Его ранние произведения часто вызывают прихотливые, сказочные эмоции, его поздняя поэзия всё чаще имеет дело с религиозными темами. Нойес – литературный консерватор, придерживающийся традиционных поэтических стилей: его поэмы и стихотворения романтичны, цветисты и немного сентиментальны. Он был известным критиком модернистских писателей, особенно Джеймса Джойса. Точно так же его работу в это время критиковали за отказ принять модернистское движение. Как и Киплинг, Нойес писал отличные стихи, но они не всегда были высокой поэзией.
И всё же многие произведения Нойеса являют необычный метрический диапазон. Он – повествовательный поэт, рассказывающий живую историю, полную очарования прошлого, с удивительным юмором и музыкальностью. В своих лучших произведениях, например, в «Разбойнике», одной из самых известных своих баллад, Нойес демонстрирует своё умение рассказчика, напоминающее нам о двух поэтах, оказавших на него самое большое влияние: Вордсворте и Теннисоне. Во многих стихотворениях Нойеса есть что-то по существу прекрасное, их тонкий и чистый поток всегда приятен на вкус, но редко удовлетворяет. Дерек Стэнфорд в статье «Поэтическое достижение Альфреда Нойеса» (1958) отмечает «полихроматические свойства визуальных образов» поэта, а описание событий в его балладе сравнивает с краткостью и сжатостью кино».
Назад, обезумев, он скачет, и небу проклятия шлёт, Дорога клубами пылится, направлена шпага вперёд. Кровавые шпоры сверкают, камзол – как вишнёвый сок. От пули он пал на дороге, Упал словно пёс на дороге, Лежит он в крови на дороге, у горла из кружев пучок. Нойес был склонен к некоторому романтическому упрощению. Но эту опасность успешно преодолела его баллада с чётким ритмическим движением. Несмотря на ограниченность темы, в «Разбойнике» сохранена поэтическая сила – в резком, быстром и графическом повествовании. Во многих его произведениях разбросаны восхитительные образы, которые встречаются и в призрачном «Тумане в низине», и в лирической «Японской серенаде».
Александр Лукьянов
Франц Винтерхальтер. Портрет королевы Виктории в свадебном платье. 1842. Версаль, национальный музей, Франция.
Уильям Блейк[1]
(1757–1827)
Из сборника «Песни опыта» (1794)
Тигр
Тигр! О, Тигр! Огонь и блеск Озарил полночный лес; Кто задумал изваять Этот ужас, эту стать? Где, в глубинах или в выси Глаз твоих огонь родился? Как на крыльях он взлетел? Кто огонь схватить посмел? Чье скрутило мастерство Жилы сердца твоего? И оно забилось вдруг Посреди могучих рук! Кто ковал рукою властной Мозг твой в кузнице ужасной?[2] И клещами, что есть сил, Злобный дух туда вложил? Когда ангелы метали Копья с Неба и рыдали[3], Улыбался ль твой Творец! Кто и Агнцу был Отец![4] Тигр! О, Тигр! Огонь и блеск Озарил полночный лес. Кто решился изваять Этот ужас, эту стать? Уильям Вордсворт[5]
(1770–1850)
Из сборника «Лирические баллады» (1798)
Каторжник
На запад стремился роскошный закат; Я встал на холме, у вершины, Восторг, что предшествует дрёме, стократ Звенел сквозь леса и долины. Должны ль мы покинуть столь благостный дом? Сказал я, страдая душою, И скорбно к темнице пошёл я потом, Где каторжник был за стеною. Ворота в тени от массивнейших стен, — Тюрьмы ощутил я дыханье: Сквозь прутья я вижу вблизи, как согбен, В ней страждет изгой состраданья. Лежат на плече чёрных прядей узлы, Глубок его вздох и взволнован, В унынье он видит свои кандалы, — В них будет всю жизнь он закован. Не мог я без горя смотреть на него, Покрытого грязью, щетиной; Но мыслью проникнул я к сердцу его, Создав там ужасней картины. Ослабший костяк, соков жизненных нет, О прошлом забыл он в надежде; Но грех, что его угнетал много лет, Чернит его взгляд, как и прежде. Лишь с мрачных собраний, кровавых полей Король возвратится в покои, Льстецы его славить спешат поскорей, Чтоб спал он безгрешно в покое. Но если несчастья забыты навек, И совесть живёт без мученья, То должен ли в шуме лежать человек; В болезни и без утешенья. Когда его ночью оковы теснят, Чей вес не выносится боле, Бедняга забыться дремотою рад, На нарах вертясь поневоле. А взвоет мастифф на цепи у ворот, — В холодном поту он проснётся, И боль его тысячью игл обожжёт, И сердце от ужаса бьётся. Глаза он запавшие поднял чуть-чуть С трепещущей влагою взгляда; Казалось, чтоб скорбную тишь всколыхнуть Спросил: «А тебе что здесь надо?». «Страдалец! Стоит ведь не праздный бахвал, Чтоб сравнивать жребии наши в гордыне, А тот, кто добро воспринять пожелал, Придя, чтобы скорбь разделить твою ныне. Хоть жалость к тебе и не так велика, Хоть портит тебя твоё грубое слово, Была б у меня столь могуча рука, На почве другой ты цвести мог бы снова». Из сборника «Лирические баллады» (1800)
Родник «Прыжок оленя»[6]
Часть первая Охотясь в Уэнсли, рыцарь прискакал Неспешно, словно облако в зените, К усадьбе, где живёт его вассал, И крикнул: «Мне коня скорей смените!» «Скорей смените!» – был под этот крик Осёдлан конь, быстрейший и атласный; Сэр Уолтер на него взобрался вмиг: На третьего за этот день прекрасный. У рысака в глазах восторг блестит, Скакун и всадник – нет счастливей пары. Хотя сэр Уолтер соколом летит, Печальной тишины слышны удары. Из замка сэра Уолтера с утра Под грохот эха ускакала свита; Исчезли кони, люди со двора, Такой не помнят скачки боевитой. Сэр Уолтер, неуёмный как Борей, Позвал собак, уставших от погони: «Бланш, Свифт и Мьюзик, чистых вы кровей, Скорей за мной на этом горном склоне. Ату! Ату!» – Их рыцарь подбодрил Просящим жестом и суровой бранью; Но все собаки выбились из сил И улеглись под горного геранью. Но где толпа и скачки суета? Где горны, что в лесах перекликались? – Всё ж неземной была погоня та; Сэр Уолтер и олень одни остались. По склону тяжко двигался олень, Я не скажу, как далеко бежал он, И не скажу, как умер он в тот день; Но мёртвым пред охотником лежал он. Спешился рыцарь на колючий дрок. Своих собак и спутников не клича, Не бил хлыстом он, не гудел в рожок, Но радостно осматривал добычу. А близ него стоял и мял траву, Его немой напарник в славном деле, Дрожащий, что ягненочек в хлеву, Весь в белой пене, как в снегах метели. Лежал олень недвижно в стороне, Коснувшись родника своей ноздрёю, Последний вздох он подарил волне Источника с журчащею струёю. Своей безмерной радостью влеком, (Никто не получал такой награды!) Сэр Уолтер всё бродил, бродил кругом И всё бросал на это место взгляды. И он, поднявшись по холму теперь На тридцать ярдов, три следа раздельных Увидел, их преследуемый зверь Оставил на земле в прыжках смертельных. Лицо сэр Уолтер вытер и вскричал: «Ещё никто не видел ту картину, Чтоб в три прыжка скакнул олень со скал К источнику, в лесистую долину. Дворец утехи я построю тут С беседкой пасторальною, зелёной; Паломникам и странникам приют, Чертог любви для девы непреклонной. Умелый мастер чашу возведёт Для родника под лиственною сенью! И в тот же день, придя к нему, народ Названье даст – РОДНИК «ПРЫЖОК ОЛЕНЯ». Храбрец олень! дабы твоя судьба Во славе оказалась не забыта: Поставлю я три каменных столба Там, где содрали дёрн твои копыта. И тёплым летом здесь, где пахнет хмель, Устрою бал своей Прекрасной Даме; И будут танцы, будет менестрель, В беседке будут игры вечерами. Пока не рухнут основанья гор, Дворец с беседкой будут всем желанны: — Тем, для кого жилище – Юрский бор[7], И тем, кто пашет в Свэйле[8] неустанно». Он повернул домой, его олень Лежал у родника к воде ноздрями. – Исполнил рыцарь, что сказал в тот день. И слава понеслась над городами. Луна три раза пряталась в чертог, И чашу получил родник отныне; Поставить три колонны рыцарь смог, Дворец утехи выстроил в лощине. У родника высокие цветы С деревьями сплелись, прижав к ним донца, Создав приют лесистый, где листы Укроют всех от ветра и от солнца. И тёплым летом здесь, где пахнет хмель, Устроил рыцарь бал Прекрасной Даме; И были танцы, был и менестрель, В беседке были игры вечерами. Но сэр Уолтер умер – наш герой, В семейном склепе он лежит под вязом. Есть тема сочинить мне стих второй, Сопроводив его другим рассказом. Часть вторая Я о несчастьях не пишу стихов, Кровь леденить – то не моё искусство, Но летом на свирели я готов Играть для тех, в ком разум есть и чувства. Я в Ричмонд[9] направляясь на коне, Стоящие увидел три осины На трёх углах квадрата, в стороне Ещё одна – у родника лощины. Значенье их узнал бы я навряд; Остановившись на скале укромной, Узрел я три столпа, стоящих в ряд, — Последний на вершине виден тёмной. Унылые деревья без ветвей; Квадратный холмик с жухлою травою; Как, может, вы, сказал я без затей: «Давным-давно здесь было всё живое». Оглядывал я холм со всех сторон, Печальней места я не видел ране; Казалось, здесь весны неслышен звон, Природа подошла к смертельной грани. Я там стоял бесплодных полон дум, Когда старик в пастушеской одежде Поднялся вверх, и я, услышав шум, Спросил его, а что здесь было прежде. Пастух поведал тот же мне рассказ, Что в первой части смог зарифмовать я, Сказав: «Веселье было здесь не раз, А нынче здесь на всём лежит проклятье. Стоят осины мёртвые кругом; А, может, буки – все обрубки эти: Они беседкой были; рядом дом — Дворец прекрасней всех дворцов на свете! В беседке той ни кроны, ни листвы; Вот и родник, и каменные плиты; А во дворце полдня могли бы вы Вести охоту за мечтой забытой. Нет ни собак, ни тёлок, ни коней, Из родника желающих напиться… У тех, кто крепко спал, ещё мрачней Сон становился от такой водицы. Убийство было здесь совершено, Кровь жаждет крови; может не напрасно Решил, на солнце греясь, я давно, Всему причина – тот Олень несчастный. Что думал он, с кого он брал пример! Когда от самых верхних скал по круче Он сделал три прыжка – и, гляньте, сэр, Последний был, о, чудо! сколь могучий. Отчаянно бежал он целый день; Не мог понять я, по какой причине Любил то место загнанный олень И смерть обрёл у родника в лощине. Здесь он поспать ложился на траву, Был убаюкан летнею волною, И первый раз воды пил синеву, Близ матери тропой идя лесною. В апреле под терновником густым Он слушал птиц, рассвет встречавших звонко; Возможно, здесь на ножки встал грудным, От родника почти что в полфарлонга[10]. Теперь здесь ни травы, ни тени нет; В низине грустной солнце не сияет; Я говорил, так будет много лет, Природа в этом месте умирает». «Седой пастух, ты хорошо сказал; Но мы различны нашим пониманьем: Когда олень особенный здесь пал, Он был оплакан горним состраданьем. Ведь дух, что устремился к облакам, Что проникает рощи и низовья, Относится к безвинным существам С благоговейной отческой любовью. Дворец утехи – тлен: тогда, потом, Но это всё ж не светопреставленье; Природа вновь одним весенним днём Проявит здесь и прелесть, и цветенье. А все столпы исчезнут в свой черёд, Что видим мы, о чём когда-то знали; Когда же день спокойствия придёт, Все монументы зарастут в печали. Один урок! но поделён на два, Природа учит явно нас и скрыто: Чтоб с муками живого существа Спесь и утеха не были бы слиты. Из «Стихотворений» в двух томах (1807)
Сонет, сочинённый на Вестминстерском мосту 3 сентября 1802 года[11]
Нет ничего прекрасней в мирозданье! Тот нищ душой, кого не удивит Открывшийся величественный вид; Всё это Сити в нежном одеянье Красот рассвета; кораблей молчанье, Соборы, театры, башни, чей гранит Между землёй и небом так блестит Сквозь чистый воздух в розовом сиянье. Нет, никогда луч солнца золотой Так не ласкал земли моей раздольной, Не видел я столь царственный покой, А Темза не катилась так привольно. Мой Бог! объяты зданья тишиной, И всё, как сердце мощное, спокойно! Жёлтые нарциссы[12]
Я брёл, как облачко весною, Один, меж долом и горой; И вдруг увидел пред собою Нарциссов жёлтых целый рой — В тени деревьев у реки Бриз волновал их лепестки. Толпясь, как звёзды, что сверкают, Наполнив светом Млечный Путь, Они вдоль берега мелькают, Чтоб в бесконечность ускользнуть; Их в танце тысячи сплелись, Головки поднимая ввысь. Танцуя рядом, даже волны Не превзошли весельем их: И я стоял, задором полный, Среди нарциссов золотых. На них бросая быстрый взгляд, Богатству праздничному рад. Когда же в кресле отдыхаю, Или мечтаю в тишине, Пред взором внутренним сверкая, Они блаженство дарят мне. И сердце радостью полно, Танцуя с ними заодно. Восторга Призрак неземной[13]
Восторга Призрак неземной, Она явилась предо мной — Великолепное Явленье, И украшение мгновенья: Как звёзды в Сумерках – глаза, Темна, как Сумерки, коса. Вся красота её живая — Рассвет игривый, время мая; Танцующий, весёлый вид Подстережёт и поразит. Затем увидел ближе встречно: Дух, но и Женщина, конечно! Её движения легки, Свободны, девственно мягки; Лицо, где встретились в молчанье, И честь, и сладость обещанья; В ней блеска нет, ей не под стать Людей всё время восхищать, Зачем ей хитрость, скорбь, угрозы, Хвала, любовь, лобзанья, слёзы. Теперь, спокойно, в круге дней Я пульс машины вижу в ней; Плоть, чьё дыханье глубоко, — От жизни к смерти Спутник рока. Крепка умом, во всём скромна, Умела, стойка и сильна; То Женщина, что совершенна, Утешит, повелит смиренно; И всё же Дух ещё, в нём свет Сияньем ангельским согрет. Когда я вспомнил то, что покорило…[14]
Когда я вспомнил то, что покорило Империи, как сникнул чести дух, Когда мечи сменили на гроссбух, А золото науку заменило, — Страна моя! мне просто страшно было. Моя ль вина? Но я к тебе не глух. Огонь в сыновнем сердце не потух, И совесть эти страхи пристыдила. Тебя должны ценить мы, коль оплот Нашли в тебе, неся благое бремя; Как был обманут я в любви своей: Не странно, коль Поэт в иное время К тебе среди раздумий обретёт Привязанность влюблённых иль детей! Из «Стихотворений в 2-х томах» (1815)
Март[15]
Петух кукаречет, Синицы щебечут, В источниках – плески, На озере – блески, Заснуло на солнышке поле. И дети, и деды В труде непоседы; Огромное стадо Без устали радо Пощипывать травку на воле. В весеннем сраженье — Снегов отступленье, Им худо на склонах Холмов обнажённых; Для пахарей скоро раздолье: В горах уж веселье, В ручьях – новоселье; И тучки бледнее, И небо синее; Закончился дождь на приволье! Сэмюэль Тейлор Кольридж[16]
(1772–1834)
Строки о прекрасной весне в деревне[17]
О мой ручей, журчащий круглый год, Хвалю твою прохладу чистых вод. Спасаясь от полуденного жженья, С венком из пиерийского цветенья[18], (Пока я не покинул сей приют) Украшу я исток твой мшистый тут. Ты в чаще не журчишь непроходимой, Чтоб снять печаль дриаде нелюдимой; В глуби пещер ключом незримым бьёт Не твой источник, увлажняя грот. Долины гордость! поишь ты весь день Все хижины окрестных деревень. Заполнили твой берег громким криком Проказники с эльфийским нежным ликом, Покинув класс, они бегут спускать Бумажный флот, твою волнуя гладь. На дудочке играет с грустным взглядом Селянин, опершись на посох рядом, Иль молкнет, чтоб с надеждой и в тоске Шаги любимой слышать вдалеке: Уже давно зовёт её хозяйка, Но пуст кувшин хорошенькой лентяйки. Мой скромный друг! средь гальки ты играешь, О прошлой неге память возвращаешь, Когда Надежды заблистал рассвет, Так радостно; спаси от новых бед, Что по душе моей скользили тенью, Как облака по твоему теченью. Ключ жизни, ты искрился в час дневной, Иль как боа сребристый под луной; А ныне ты бежишь под куст колючий, Иль пенишься, срываясь с горной кручи! Из сборника «Лирические баллады» (1798)
Темница
То предки возвели для человека! Так мы являем мудрость и любовь К несчастному, что грешен пред нами, Невинный, может быть – а коль виновный? Излечит ли одна тюрьма? Господь! Коль в грешном поры сузились и ссохлись От нищеты, невежества, все силы Его назад откатятся, как волны; И станут вредоносными, ему Неся болезнь и гибель, как чума. Тогда мы призываем шарлатанов: Их лучшее лекарство! – поместить Больного в одиночество, где плача, С лицом угрюмым, под тюремный лязг, Он смотрит сквозь пары своей темницы В зловещем сумраке. Вот так лежит Он среди зла, пока его душа, Несформированная, станет разлагаться При виде ещё большего уродства! Ты прикоснись легко к нему, Природа! И чадо озорное исцели: И благотворно подари ему Свет солнца, красоту, дыханья сладость, Мелодии лесов, ветров и вод, Пока он не смягчится, и не будет Столь неуклюже, резко отличаться Среди всеобщей пляски и напевов; Но, разрыдавшись, исцелит свой дух, Чтоб вновь он добрым стал и гармоничным Под действием любви и красоты. Любовь
Все мысли, страсти, наслажденья, Что возбуждают в смертных кровь, Огнём питаются священным По имени Любовь. И часто я в своих мечтаньях Вновь проживал тот час один, Когда стоял на горном склоне У башенных руин. Крадучись, лунный свет смешался С зарёй вечерней в тишине; Там дорогая Женевьева — Надежда, радость мне. К скульптуре рыцаря в доспехах Склонилась, опершись, она; И слушала мою балладу, Луной освещена. Грустит немного Женевьева: Моя надежда! Мой задор! Любовь её сильней, коль песней Её печалю взор. Я пел историю простую, Что сердце трогает былым — Она стара, груба, подходит К развалинам седым. И дева слушала, краснея, Потупив скромно нежный взгляд; И знала, лик её прелестный Всегда я видеть рад. Я пел о Рыцаре, что жгучий Герб на щите носил с войны; Как десять лет всё добивался Он Дамы той страны. Я пел ей о его страданьях — Тяжёл и грустен был мотив, Я показал любовь другую, Свою так объяснив. И дева слушала, краснея, Потупив скромно нежный взгляд; Простив меня, что лик прелестный Её лишь видеть рад. Когда я спел, как от презренья Безумным смелый Рыцарь стал, Как день и ночь леса и горы Не спав, пересекал; Как иногда из нор глубоких, А иногда из тьмы густой, Быть может, с солнечной поляны С зелёною травой Являлся милый, светлый ангел, В глаза смотревший без вины; Как знал он, Рыцарь сей несчастный! То – козни Сатаны; Как им в безумии отважном Злодеи были сражены; Как спас от смерти и насилья Он Даму той страны; И как, обняв его колени, Она рыдала, искупить Стремясь презренье, что безумство Смогло в нём породить; И как его лечила в гроте, И как прошёл безумства пыл, Когда на жёлтых мягких листьях Он к Богу отходил. Предсмертный вздох его! – закончен Нежнейшей песенки мотив: Замолкла арфа, голос дрогнул, Сочувствием смутив Мою простую Женевьеву; Она дрожит от чувств моих, От песни, музыки печальной, Хоть вечер – мил и тих; От страхов, рушащих надежду, От их невидимой волны, И что смиренные желанья Давно приглушены. Восторг и жалость – слёзы девы, Румянец и невинный стыд; Она моё шептала имя: Я слышу – сон журчит. Вздымалась грудь её, шагнула Она чуть в сторону, но взгляд, Поймав мой, робко подбежала Ко мне – о, как я рад! Она рыдала и в объятьях Своих мне сжала мягко грудь, Откинув голову, пыталась В лицо мне заглянуть. Отчасти страх, любовь отчасти, Отчасти робости наплыв, Скорее чувствую, чем вижу, Страстей её порыв. Я успокоил деву, гордо В любви призналась мне она; Моею стала Женевьева — Прекрасна и ясна. Первое появление любви[19]
Надежда первой страсти так сладка! Как из-за туч звезды вечерней взгляды, Как нежное дыханье ветерка Над ивами, среди речной прохлады, В златых полях Цереры[20]; – жнец слегка Ему подставил потный лоб с усладой. К молодой леди[21]
Луиза, я хочу сказать, Что видеть рад тебя опять Красивой и здоровой; Покинувшей свою кровать С болезнью столь суровой. Сверкает солнце с высоты, Дрозды наполнили кусты Весёлым щебетаньем. Должна приветствовать их ты Улыбкой – не страданьем. Поверь, болезнь твоя подчас Молиться заставляла нас В правдивом благочестье, И слёзы капали из глаз. Мы все страдали вместе. К тому ж терзала нас беда: Ведь не нуждались никогда Там в девушке прелестной; Здесь ангелов сочтёшь всегда, А в небесах им тесно! Воспоминания о любви[22]
I Как тих сей уголок лесной! Любовь дышала здесь, конечно; Постель из вереска беспечно Вздымалась ласковой волной, Тебя желая бесконечно. II Где восемь вёсен, как лежал Я среди вереска Квантока? Внимал журчанию потока, Что скрытно там и тут блуждал, И жаворонок пел высоко. III Коль воздух с именем твоим Не зазвучал ещё; пытливый К чему твой взор? И вздох тоскливый? И с обещанием благим? Иль это дух твой молчаливый? IV Как знак родимый ищет мать В давно потерянном дитяти, Тебя любил я, ждал объятий! Но той, чью полюбил я стать, Я был обманут в благодати. V Ты предо мной стоишь, как цель, Мечта, запомненная снами. Казалось, кроткими глазами О страсти говоришь досель; Во мне струишь ты, Грета, пламя. VI Любовь не побуждала ль нас? Не был ли шёпот непрестанный Любви, как хохот твой гортанный? Один лишь голос в тихий час, Припев, столь громкий и желанный. Страсть[23]
У истинной Любви и Страсть чиста; Земная в ней отражена черта, Чью суть создал на небесах Творец, Но переводит на язык сердец. Роберт Саути[24]
(1774–1843)
Ариста[25]
Легенды славят мастера-творца, Кто с многих дев писал свою Венеру, — Когда пылали страстные сердца И бились от волнения без меры. Он отбирал на острове своём У всех красавиц: то румянец алый, То нежный взгляд, улыбку ясным днём, То блеск очей, живой или усталый. Прекраснейшее видя мастерство, Народ пред ним пал ниц в молитве чистой, Венком украсив миртовым того, Чей дар изобразил тебя, Ариста. Несчастлив тот художник, кто в других Находит прелесть нежных щёк твоих. О, Валентин[26]
О, Валентин, скажи той деве милой, Чей образ до сих пор в моих мечтах, Что вновь я здесь, в тени густой, унылой, И ночи мрак печален, как монах. Что в жизни я своей уединённой Страдаю каждый вечер в тишине И слушаю тоскливо перезвоны, Поющие ей так же, как и мне. Скажи, что я вздыхаю от мученья, Чарующий представив силуэт, Глаз волшебство в своём воображенье И на щеках улыбки дивный свет; В тот час, когда стихает в роще звук, Любви своей я чувствую недуг. Порлок[27]
Порлок! Ты чуден зеленью долин, Грядою скал, где папоротник с дроком, Журчащих вод стремительным потоком Среди лесов, где путник мог один Мечтам предаться, и седой канал, Где в твой залив, крутясь волной, впадал. Не позабыть тебя, Порлок! Там летний дождь меня схватил в объятья; Но буду постоянно вспоминать я Как здесь, спокойный узник, одинок, Дня окончанье тщетно ожидал, И создал свой сонет в пивной, где ленью Был вдохновлён, и где в уединенье Уныние рифмовкой прогонял. VI. Распятый раб[28]
Распятый раб с растерзанной спиной Повис добычей каждой хищной птицы! Не стонет он, хотя в жестокий зной Мучительно терзают кровопийцы. Не стонет он, хотя стервятник рвёт Живую плоть. Взгляните, вы, кто дерзко Лишил его и мира и свобод! И кто в грехе, корысти ради, мерзко Согласен жить. Вне тлена, наверху, Иной есть мир: и вы усвойте прежде, Чем огласить – готовы мы греху Из-за корысти следовать в надежде, — Что этот Раб, пред Ним возвысив глас, Спасёт вас от проклятья в судный час. Король Генрих V и отшельник из Дрё[29]
Сквозь стан отшельник быстро шёл, Где каждый воин сник В почтенье скромном, иль просил Благословить в тот миг; Вот так палатки короля Он без помех достиг. В палатке Генрих был один: Сидел над картой он И планом будущих побед Был сильно увлечён. Король на гостя своего Незваного взглянул, Узрев Отшельника, ему Приветливо кивнул, Святого старца кроткий взгляд Отвагою сверкнул. «Раскайся, Генрих, твой захват Моей земли жесток! Раскайся вовремя и знай, Суд божий недалёк. Я прожил сорок мирных лет, Где протекает Блез, Но вот под старость я скорблю, И смех кругом исчез. Любил смотреть на парус я, Белеющий вдали, В те времена вино и хлеб Для города везли. Теперь не вижу парус я, Белеющий вдали; Болезни, Голод, Смерть и Ты — Погибель для земли. В пути молился пилигрим, Идя к святым местам, И дева пела у окна, Вняв неге и мечтам. Умолкнул ныне пилигрим, Его терзает страх, И крик о помощи застыл У девы на устах. Юнцы резвилась на реке Под звонкий плеск весла, И звуки томные на брег Виола их лила. А ныне трупы вижу я, Плывущие вдали! Раскайся, Генрих, ты палач, Уйди с моей земли!» «Нет, я продолжу свой поход, — Вскричал король тогда, — Не видишь, Бог мне отдаёт Подряд все города?» Отшельник, это услыхав, Свой опускает взор, На кротком старческом лице И хмурость, и укор. «Увы, не ставят Небеса Жестокостям предел, Но разве легче на душе От сих кровавых дел? Покайся лучше, супостат, Иль бойся страшных бед! Ведь скоро ждёт тебя удар Среди твоих побед». Король улыбкой проводил Отшельника во тьму; Но вскоре вспомнил те слова, Лишь смерть пришла к нему. Мои книги[30]
На Мёртвых я бросаю взгляд, Когда из полутьмы Невольно на меня глядят Могучие умы. Друзья мне верные они, Я с ними говорю все дни. Я с ними в счастье всякий раз И в скорби быть привык; А как подумаю подчас, Что вечный их должник, Сижу один я, недвижим, В слезах признательности к ним. Все мысли с Мёртвыми; ведь я В их времени живу, Я их люблю, я им судья, Как будто наяву Боязнь их вижу и беду, С почтеньем их уроков жду. Мои надежды – их приют, Мне с Мёртвыми идти, Ведь сквозь Грядущее ведут К ним все мои пути. Но верю, что мой дух в веках Не превратится в тленный прах. Перси Биши Шелли[31]
(1792–1822)
Философия любви[32]