Олег Генрихович Ивановский
Наперекор земному притяженью
Под своим именем
У каждого немало пожившего и повидавшего на своем веку человека постепенно накапливаются документы, письма, фотографии, одним словом, то, что называется личным архивом. За повседневной суетой редко находится время перечитать пожелтевшие листки, вспомнить даты, как вехи, отмечающие твою прошлую жизнь. Но уж если доберешься до архива, словно фантастическая машина времени подхватит тебя и понесет вспять. И оживет давно забытое, утраченное, как живые встанут в памяти товарищи юности. И рухнут десятилетия, разделившие вас, и почувствуешь себя сбросившим груз годов минувших, и поймаешь себя на том, что говоришь с ушедшими, как с живыми…
Вот так однажды перебирал я свой архив и наткнулся на маленькую записную книжку — дневничок с истершимися корочками. Бог ты мой! Почти полвека назад, в 1940 году, подарили эту книжечку мне, призывнику Красной Армии. Начал листать хрупкие от времени страницы и обратил внимание на подчеркнутую фиолетовыми чернилами строчку: «Решил написать книгу о жизни…» И дата: «3 октября 1942 года».
Вот так, книгу — ни больше ни меньше! А было мне тогда двадцать лет, и шла война, и позади были месяцы страшного отступления на восток, и гибель товарищей, а впереди — новые бои, и так мало надежды остаться в живых. Уже после войны подсчитали, что парней моего поколения, то есть родившихся в 1922–1923 годах, осталось в живых лишь около трех процентов. Склонности к писательству у меня в то время не наблюдалось, разве что письма отправлял родным и близким да изредка записывал в дневник скупые строчки. А вот, поди ж ты, была мечта написать книгу, да не простую, а «книгу о жизни».
…Как-то под вечер весной 1962 года — телефонный звонок. Снимаю трубку.
— Здравствуйте, Олег Генрихович! С просьбой к вам. Мы тут посоветовались и решили собрать воспоминания товарищей о наших космических делах. Вы уж напишите все, что вспомнится. Пусть пока не для публикации.
— Сергей Павлович! Так ведь я не писатель.
— Нет-нет, не отказывайтесь. Я пришлю вам хорошую журналистку и стенографистку.
Говорили мы долго, обстоятельно, я старался припомнить, что мог… Когда же прочитал стенограмму, пал духом. Понял, что не способен интересно рассказывать. А еще «книгу о жизни» собирался писать!
И все-таки именно тогда, в 1962 году, начались мои литературные упражнения. Первый вариант рукописи я отправил Сергею Павловичу, слабо надеясь на положительную оценку. Как дорог мне сейчас этот экземпляр, где на первой странице рукой Королева написано:
«С большим интересом я прочитал эту отличную статью! Прошу переплести этот материал, взять на учет и хранить у т. Бушуева.
3.1.63.
Тут следует объясниться с читателем. Долгие годы не только вся литература о космической технике, но и ее создатели оставались, как говорится, «закрытыми». Мы были «конструкторами без фамилий». Так что вышедшие за эти годы три мои книги — «Первые ступени», «Старт завтра в 9…», «Впервые» — писались от лица Алексея Иванова. И дело, конечно, не только в том, что сегодня я могу отказаться от псевдонима. Автор «Алексей Иванов» не мог, в отличие от Олега Ивановского, позволить себе биографические воспоминания предвоенных и военных лет. Потому за страницами тех книг остались памятные и важные события великой войны и великой Победы, события, которые предварили космическую эру нашей отечественной истории.
Сегодня я выношу на читательский суд, пожалуй, ту самую «книгу о жизни», которую мечтал написать в 1942 году. В ней много личного — воспоминаний, записей, наблюдений, писем, но я стремился, чтобы жизнь человека отразила жизнь моего поколения… Насколько это удалось, судить вам, дорогие читатели.
Часть I
Испытание
18 мая 1945 года наш 29-й гвардейский кавалерийский полк — вернее, треть его, оставшаяся к тому времени в живых, — был поднят по тревоге. Построились. Командир полка, замполит и прибывшие из штаба дивизии три офицера стали обходить строй, вызывая из рядов самых рослых бойцов, наиболее отличившихся за годы войны. Отобрали человек тридцать.
В тот же день вся группа «избранных» выехала в штаб дивизии. Тут уже из лучших отобрали лучших. Командир дивизии генерал Павлов, его замполит полковник Нитовщиков и начальник отдела контрразведки майор Мирошин из тридцати бойцов оставили двенадцать. Как только окончилась эта процедура, Мирошин подозвал меня.
— Цель отбора объявят в корпусе. А пока люди пусть думают, что это для встречи с союзниками на демаркации.
Нужно сказать, что в эти дни подобные встречи практиковались почти ежедневно и на них посылали как раз самых заслуженных представителей частей и соединений.
21 мая вся наша группа отбыла в штаб корпуса. Я ехал рядом со своим другом полковым фельдшером Ефимом Ароновым. Говорили о том о сем. Потом умолкли как-то сразу, одновременно, посмотрели друг на друга. Я не выдержал:
— А что, Ефимушка, может, последний раз в седле, а? Может, и не увижу я больше своего Полета?
— Ну почему же последний? Не вернемся в полк, что ли? Вернемся через денек-другой. Вот что потом будет, кто знает. Останется ли конница в нашей армии, или расформируют ее… А жаль, ей-богу жаль, если расформируют…
На большой поляне, неподалеку от штаба корпуса, собрались представители всех полков и дивизий. Всего человек двести. Построились. Подошла группа генералов. Среди них увидели мы и Плиева, командующего 1-й гвардейской конно-механизированной группой. Притихли.
— Товарищи казаки и танкисты! Пользуясь случаем, сердечно поздравляю вас с победой. Командование фронта поручило мне сообщить вам решенье Верховного Главнокомандующего маршала Сталина о проведении в столице нашей Родины Москве Парада Победы. Вам выпало большое счастье стать участниками этого исторического события!
Громогласное, хотя, быть может, и не очень стройное, не очень похожее на парадное, «Ура-а-а!» раскатилось по поляне. Полетели вверх кубанки, шлемы, фуражки.
Сводный полк 2-го Украинского фронта, в который мы вошли составной частью, через день отбыл в Москву. Помню, как, выглянув в дверь вагона, вдруг увидел знакомый вокзал с вывеской «Коломыя». Сердце зашлось от волнения. Четыре года миновало с той ночи, когда мы, молодые курсанты-пограничники, вынуждены были оставить этот город, выходя из окружения. Четыре года тяжких дорог войны — и вот опять та же Коломыя. Кольцо военных дорог замкнулось…
Москва. Она была уже не такой, как в сорок третьем, когда я приезжал сюда из госпиталя. Москва была послевоенной, мирной. Не такой, как до войны, но и не такой, как в суровую годину. Мне показалось, что уже сам московский голубой воздух пронизан радостным ощущением Победы.
Столица готовилась к празднику. Были отремонтированы казармы для размещения участников парада. В короткие сроки нам шилось обмундирование. А ведь требовалось более 10 тысяч комплектов!
Красива казачья парадная форма!.. Темно-синие черкески, красные казакины, черные каракулевые кубанки, шашки, шпоры на сапогах, красные башлыки. До ослепительного сияния начищали мы свои боевые ордена и медали. Дошли слухи, что в ознаменование Победы будет выпущена специальная медаль «За победу над Германией» и что первую партию этих медалей вручат участникам парада, причем только им будут выданы к этой медали удостоверения красного цвета.
Не забыть, с каким вниманием относились к нам в те памятные дни жители города. На улицах просто проходу не давали, опекали как родных. Питались мы в небольшом кафе, находившемся в угловом доме на набережной Яузы, неподалеку от моста. Так вот, каждое утро рядом с приборами и тарелкой уже лежала пачка папирос «Казбек», в которой золотом поблескивал вкладыш — «Привет победителям».
Наше парадное войско разместилось на Стромынке, в доме под номером 32. Собственно, это был и не дом, а несколько зданий казарменного типа, с садиком между ними и какой-то часовенкой посредине. Рядом Яуза. Та самая речушка, на которой я вырос, в теплую воду которой не раз плюхался с разбегу. Как давно это было, боже мой, как давно!..
На следующий день начались репетиции парада. Задача не из легких — ходить строевым шагом. Далеко не все, приехавшие для участия в параде, в совершенстве владели этим искусством — в боях было не до того. А ведь пройти по Красной площади надо так, как еще никто и никогда не ходил! Таких парадов не было в отечественной истории. Сколько глаз, своих, дружеских, да и не очень дружеских будут смотреть на это великое действо.
Через день после приезда в столицу помчался я в свою родную Тайнинку — поселок под Москвой. Какое же счастье переполнило все мое существо, когда обнял я родных, дорогих стариков моих, столько вынесших, столько переживших за военные годы. Ведь я был их единственным сыном…
23 июня все газеты опубликовали приказ Верховного Главнокомандующего. Им объявлялось, что принимать Парад Победы будет Маршал Советского Союза Георгий Константинович Жуков, командовать парадом — Маршал Советского Союза Константин Константинович Рокоссовский.
24 июня выдалось пасмурным, дождливым. К шести утра мы были на исходных позициях у Политехнического музея, а к восьми часам заняли «свой квадрат» на Красной площади. Мокли наши черкески, кубанки, башлыки. Стекала вода по каскам пехотинцев. Темнели, намокая, боевые алые знамена. Мокрая брусчатка. Серая, с резным рисунком, стена ГУМа. На ней — гербы нашей страны и союзных республик.
Без пяти минут десять. Затихла Красная площадь, заполненная тысячами людей. Замерли сводные полки. На трибуну Мавзолея поднимаются руководители Коммунистической партии и Советского правительства во главе с Верховным Главнокомандующим Сталиным.
Сейчас, вот-вот, стрелка часов на Спасской башне, чуть дрогнув, коснется долгожданного мгновения истории. Еще минута. Мы хорошо узнали ей цену на фронте. Сколько человеческих жизней уносила война всего за одну минуту!..
Сколько горьких минут мы пережили до этого победного часа, скольких боевых товарищей потеряли… Я стоял в праздничном строю на Красной площади, и передо мной год за годом, день за днем воскрешалось в памяти минувшее. Воспоминания проносились в голове «задом наперед», в обратном порядке. Братислава… Здесь формировался наш сводный полк для участия в Параде Победы. Венгрия, польская граница, Смоленские леса… Коломыя, пограничная школа служебного собаководства. Здесь застала меня война… Перемышль, граница… И наконец, подмосковная Тайнинка, счастливые, беззаботные дни перед службой…
Граница
В последних числах сентября 1940 года я получил повестку из военкомата. Помню, больше всего меня поразило в ней то, что на сборный пункт 3 октября я должен явиться остриженным наголо. А должен сказать, что шевелюрой в молодые годы я обижен не был. Волосы густые, вьющиеся. «Как у молодого Пушкина», — любила шутить мать.
И вот эта моя «гордость и краса» темными кольцами теперь змеилась по простыне, заправленной за воротник нашим поселковым парикмахером. Когда-то они теперь отрастут! Разнервничался я по этому поводу всерьез. Отец с матерью держались, стараясь не подавать виду. Но бабушка все подносила к глазам краешек фартука и то и дело отворачивалась в угол, где висели две старинные иконы в золоченых окладах и всегда горела маленькая лампадка, в которую она раз в неделю наливала из бутылки специальное «деревянное» масло.
— Боже, спаси и сохрани раба твоего… — слышалось из угла. — Ну ничего, родной мой внучек, это хорошо, что ты в армию в день своего андела уходишь, в именины твои. Твой ангел-хранитель (она так и говорила «андел») будет тебя хранить, а я молиться буду.
Собирать в дорогу было почти нечего. Старенький костюм, сшитый матерью, зубная щетка, мыло, полотенце, аттестат зрелости, ручка-самописка, пара белья, что-то из еды — вот, пожалуй, и все. Бритву не брал. Ее у меня и не было за ненадобностью.
Поздно вечером, часов около одиннадцати, пошли к поезду, на нашу платформу Тайнинскую. Последние поцелуи, слезы…
Думал ли тогда, что именно в этот самый момент я уезжаю из своей родной Тайнинки, от родных, друзей на долгие, долгие годы? Конечно, не думал. Срок службы в погранвойсках, куда я был «приписан», определялся тремя годами.
В военкомате таких, как я, стриженых, собралось довольно много. Сдал свою повестку. «Твоя команда вон в той комнате. Там ждать». Пожалуй, это была первая в моей жизни команда: «Там ждать». В комнате человек пятнадцать. Деревянные скамейки вдоль стены, сплошь заклеенной плакатами с цветными изображениями противогазов, силуэтов иностранных самолетов и их опознавательных знаков. Скорчившись, примостившись на лавке, кое-как уснул. Сколько удалось поспать, не знаю. Часов, естественно, не было — в те годы в нашем возрасте их редко кто имел.
Перед рассветом подняли нас и в повидавшем виды «газовском» автобусе повезли в Москву. Приехали на какой-то вокзал. Я не сразу его узнал, потому что завезли нас с задворок и «погрузили» в товарные вагоны. По обе стороны от дверей — в два этажа настилы из неструганых досок — нары. Вот все, так сказать, полное оборудование.
— А сколько человек в вагоне-то? — спросил кто-то.
— Тридцать два! По восемь человек на этаж. Ясно? Вещи под голову, пальтишками, у кого есть, накроетесь. Ясно?
Не скажу, чтобы все услышанное было ясным. Но раздумывать было некогда. Залезли. Разместились. Мне, как я считал, повезло — досталось место на втором этаже рядом со стенкой. И маленькое прямоугольное окошко с железной крышкой рядом.
Паровоз, как мне показалось, дал прощальный гудок. Звякнули буфера, и перрон медленно поплыл назад.
Поезд набирал скорость. 1940 год. Октябрь. Четвертое. Половина одиннадцатого ночи.
…1957 год. Октябрь. Четвертое. Половина одиннадцатого ночи.
На стартовой площадке рядом с ракетой, готовой к гигантскому скачку в пространство, в историю, появился горнист. Резкие звуки горна прорвались сквозь шум стартовых механизмов. Двадцать два часа двадцать семь минут. Минутная готовность! От ракеты оторвалось облачко парящего кислорода. Сердце готово вырваться из груди. Сейчас, вот-вот, сейчас! Боюсь моргнуть. Наконец — отблеск пламени и гул, низкий раскатистый гул. Ракету обволакивают клубы дыма. Они поднимаются выше и выше. Кажется, они скроют ее всю. Но вот величественно, неторопливо, уверенно стройное тело ракеты сдвинулось, поднялось, пошло вверх. Через несколько минут станет ясно, что первый в мире искусственный спутник Земли на орбите.
…Поезд набирал скорость. Промелькнули заборы, контуры складов, сараев, потом назад поплыли дома. Московские дома. Все, кончилось детство, кончилась юность. А что впереди? Неясно… Да что греха таить — грустные мысли стали одолевать меня. И тут кто-то в вагоне потихоньку запел: «…Москва моя, ты самая любимая!» Песню подхватили сначала несколько голосов, а потом уже не нашлось среди нас человека не поющего. И песня эта, раньше вовсе не имевшая для нас какого-то особого значения, вдруг обрела свою душу. Пели долго. Песни вспоминались одна за другой. Сон сморил нас уже перед самым рассветом.
Утром меня разбудил чей-то громкий, задорный голос. Кто-то из ребят решил спросить напрямик:
— Товарищ командир, а куда нас везут?
На что в ответ спокойно было сказано:
— Скоро узнаешь. Не спеши поперед батьки в пекло.
Поезд стоял. Многие ребята еще спали. Действительно, куда же нас везут? По приписке я знал, что назначен в морпогранохрану. Значит, на море. А на какое? Белое? Черное? А может, на Балтику или на Дальний Восток? Морей-то хватает, и все они пограничные, и на всех, наверное, есть морпогранохрана.
На четвертый день пути в мои «черноморско-беломорские» романтические размышления стали закрадываться сомнения. Поезд миновал Киев, а затем у станции Волочийск пересек прежнюю границу с Польшей. Дорога все больше и больше забирала на запад. И как-то на одной из очередных длительных стоянок сопровождавший наши вагоны старшина, чувствуя, что от осаждавших его вопросов «куда?» не избавиться, сказал:
— На границу, ребята, на западную. Служить будете на заставах…
На шестую ночь пути поезд остановился у какого-то вокзала, где-то на запасных путях. Уже по привычке мы не придали этой остановке никакого значения. Но вот от соседних вагонов не громко, но отчетливо донеслось:
— Взять вещи, выходить из вагона. Не разговаривать, не шуметь, не курить!
Подхватив свои нехитрые пожитки, мы спрыгнули на землю. Темнота — глаз выколи. Тишина. Смутные контуры каких-то зданий. Окна не светятся. Кто-то загремел чемоданчиком по щебенке.
— Тише! Прекратить шум.
И следующая команда:
— Держаться друг друга, из виду не терять, за мной шагом марш! И не разговаривать! Ясно?
Это был Перемышль…
Утром всю нашу разношерстную компанию построили в колонну по четыре и повели в город. В баню. За мытьем последовало облачение во все новенькое, армейское. И тут произошло неожиданное. За шесть суток вагонного сосуществования мы, разумеется, попривыкли друг к другу. По крайней мере, отличали Володьку от Тольки, а Юрку — от Сереги. И вдруг… Вот это номер! Все стали сразу одинаковыми. Да сам-то я смогу ли узнать себя? Подошел к зеркалу, протер запотевшую поверхность. Вроде я, а вроде и не я. Лихая буденовка сидит скособочившись, нескладно, воротник гимнастерки оттопыривается — шея для него тонковата. Лицо мое, это уж точно, такое растерянное, как с перепугу.
— Выходи строиться!
Команда тотчас подхлестнула отстававших. Вышли во двор. Торопливо построились.
— Равняйсь! Смирно! Шагом марш! Раз-два, левой. Раз-два, левой!
Так я стал бойцом 92-го погранотряда. Одно название что боец, поскольку на мне уже военная форма была. А представления о воинской службе еще никакого. Кто бы видел, как начиналось наше первое армейское утро!..
— Подъем! Бегом во двор строиться!
Не очень соображая спросонья, где брюки, а где гимнастерка, как узнать свои сапоги да еще успеть обмотать ноги портянками, мы суетились в казарме. Надо сказать, что нары в казарме были двухэтажными. Ну до чего же разнесчастными оказывались ребята, замешкавшиеся на том, втором, этаже после команды «Подъем!». Все вскочили, стоят в проходе, надевают брюки, гимнастерки, сапоги, а они, опоздавшие, елозят наверху, спрыгнуть-то некуда, внизу сплошь спины да головы. И скулят несчастные жалобно-жалобно: «Хлопцы, ребята, товарищи пограничники, ну дайте спрыгнуть, ну будьте людьми…» Ведь все понимали, что опоздание в строй чревато первыми осложнениями по службе.
Выскочили во двор — бегом на зарядку. Потом — строем в столовую на завтрак. Честно должен признаться, что и потом из всех часов внутреннего уставного распорядка, определяющего, когда и чем мы должны были заниматься, все же самыми приятными были те, что отводились на завтрак, обед и ужин.
Но главным, конечно, была учеба.
Первый месяц занятия проводились в казарме или за городом, но, конечно, не на границе. Ее мы пока не видели. Знали только, что Перемышль разделяется рекой Сан на две части — восточную и западную. Западная часть называлась Засанье. Сан был границей. И эта пограничная линия проходила как раз посередине реки. Не воображаемая, а действительная линия была, как нам говорили, прочерчена краской лишь посередине большого железнодорожного моста через Сан. По этому мосту ходили товарные поезда. Торговали с Германией честь по чести, как и следовало странам, подписавшим договор о дружбе.
Из письма домой 5 декабря 1940 года.
«Учеба у меня идет хорошо. Все время держу первое место по взводу. Балл общий — 4,8, как видите — неплохой. На днях у нас будут экзамены, затем дней через десять — двенадцать поедем на границу и приступим к своим непосредственным обязанностям — задерживать или «хлопать» нарушителей, бандитов, шпионов и других гадов. В общем, будет так, как пишут в книгах и газетах о пограничниках. Сами судить будем, выносить приговор и приводить его в исполнение…»
В город нас не пускали: «Зеленые еще, рано!» — говорил наш командир отделения.
— Ну и что? У нас петлицы зеленые, а у вас — фуражка…
— Вот то-то и оно, что у вас пока только петлички. Вот когда фуражки выдадут, тогда — порядок…
— А когда дадут-то?
— Ну не на зиму же! Сами понятие должны иметь! Такие разговоры ничего особенно не проясняли.
А вот зеленые фуражки действительно были нашей заветной мечтой. С какой завистью смотрели мы на командиров! Причем командиры, видимо, перешивали их на свой манер. И форма тульи не совсем соответствовала стандарту, да и козырек не горбился перед носом, а лихо торчал лопаточкой. Это явно был элемент самодеятельности, но, по всей вероятности, допустимой. К зиме стало заметно, что и командирские буденовки отличаются от наших. Особенно у нашего командира взвода лейтенанта Носикова. А как артистично он вскидывал руку к козырьку, показывая нам, как надо отдавать честь. Или как ловко в его руках играла винтовка с поблескивающим штыком, когда он громко и четко командовал сам себе: «На пле-чо! Раз-два!», «На ру-ку! Раз-два!», «К но-ге!» Это называлось делать «ружприемы». Но эта же винтовка с примкнутым штыком становилась жестокой, когда на занятиях по боевой подготовке глаза лейтенанта Носикова приобретали стальной блеск, губы сжимались в ниточку и, казалось, даже голос становился совсем чужим. «Длинным — коли!», «Коротким — коли!» — с каким остервенением он пропарывал штыком набитый соломой мешок, изображавший туловище ненавистного врага!
Особенно любил наш лейтенант бегать. И прививал эту любовь нам. Бегали мы в полном боевом облачении: в сапогах, шинели, с винтовкой, противогазом, двумя подсумками с патронами и двумя гранатами.
Как-то шагаем строем на стрельбище, располагавшееся за городом. Лейтенант наш идет чуть в стороне, приотстав на несколько шагов.
— Подтянись! Не растягивайся! Направляющий, короче шаг!
А минут через пять:
— Ну что тянетесь как от тещи с блинов? Направляющий, шире шаг! Раз-два, левой. Раз-два, левой… Взвод… газы!!!
Команда совершенно неожиданная. Услышав ее, надлежит как можно быстрей надеть противогаз. Вот тут-то и вспомнилась мне школьная тренировка в группе самозащиты. Едва успел зажать винтовку между колен, выхватить из противогазной сумки маску и, чуть приподняв шлем-буденовку, натянуть на лицо, не очень соображая, где нос и где очки, как тут же раздался голос нашего командира:
— Взвод, бегом ма-рш!
Да, это была крепкая проба сил. Не все выдерживали такую нагрузку и буквально через 200–300 метров срывали с головы маску, бледные, взмокшие, еле-еле переводя дыхание…
С великой благодарностью вспоминал я в такие минуты нашего школьного военрука — Палькевича. В то, теперь далекое, довоенное время в школах организовывались так называемые группы самозащиты. Их «бойцами» были учащиеся старших классов. В этих группах были звенья связистов, санитаров, противовоздушной и противохимической защиты. Палькевич организовал такие группы в нашей опытно-показательной школе имени Радищева. Мы тренировались по сигналу «Тревога» быстро собираться в подвале школы, разбирать и надевать положенное обмундирование. Я, как боец звена ПВО и ПВХО, «владел» противоипритным костюмом — здоровым желтым комбинезоном из толстой, чем-то пропитанной ткани с сапогами и капюшоном и, конечно, непременным атрибутом тех лет — противогазом. Соревнование на скорость облачения во все это было, по всей вероятности, одной из главных задач. Неважно, что при этом у кого-нибудь «нос» противогазной маски после громкой команды «Газы!» оказывался где-то возле уха, важно, что маска на голову надевалась в считанные секунды.
В таком «боевом» одеянии нам надлежало «тушить» зажигательные бомбы, «дегазировать» зараженные «ипритом» участки школьного двора. Должен прямо сказать, работали в этих звеньях и ребята и девчата с большим энтузиазмом. Свидетельством наших достижений тех лет служит чудом сохранившийся у меня приказ. Вот он: