тогда они поймут насколько это совершенно
и заплатят как должно
и едва мальчик исчез из виду, с моих уст сорвались такие слова:
Я стряхнула крошки с доски (Сокол, прищурившись, следил, как они летят за порог), и хотя мальчик давно исчез с глаз, наметила его пропорции на бумаге, разбросав штрихи, словно абрис созвездия: здесь затылок, тут начинается спина, вот одна нога, вот другая, одна рука, вторая, голова (ну, голова здесь не так важна, самое важное здесь не голова), но больше всего времени я уделила той ступне, что находилась позади, тому месту, где изгибается подошва: если сделать это правильно, она упруго приподнимает все тело, одна-единственная деталь — и вся картина летит, возносится так же, как эта ступня поднимает вверх его самого (ведь он так несся по ступеням, что даже их камень казался легче): он, наверно, спешил на какую-то церемонию, этот мальчик? В его руке среди белого дня пылал факел, и понадобился намек на дверь, сделалась двойной линия притолоки над его головой, чтобы ему было куда войти, впереди и вокруг пала тень, чтобы факел в руке приобрел смысл (и его пламя у меня развевалось, как длинные волосы, только вверх, а не вниз — красота невозможного), потом на землю вокруг него посыпались камешки, веточки — четыре или пять у стены, потом впереди три камешка и обломок кирпича, похожий на кусок сыра, и все это разбросано среди травинок, склонившихся будто в реверансе перед Соколом, словно этого человека почитает даже трава.
(А затем — последний штрих, на кончике одной из травинок две-три точки, огрех пера? бабочка? Это уж только для моего собственного удовольствия, потому что все равно никто не заметит.)
Наверно, этого наброска давно уже нет.
Давно нет жизни в моем «я», как нет ее в «я» мальчика и мужчины, в «я» коня с лоснящейся шерстью и ласковыми глазами по имени Маттоне, в «я» зарумянившейся девушки-служанки.
Давно нет этого факельщика, которого Феррара видела со спины, чернила пожухли, бумага разорвана, изъедена, клочки пошли на осиные гнезда, сожжены и пепел бесследно развеял ветер.
Ох.
Я ощущаю утрату, ее тупую боль, потому что во мне все это было, я верно уловила то место, где его ноги сходились с телом, мускулистую тень там, где рубашка задралась, развеваясь на ходу, мне это было так же приятно, как рассказывать самую старую сказку на свете, потому что изгиб, подобный изгибу ягодицы, — это чистое удовольствие; единственная вещь, которую также приятно рисовать — это изгиб конского крупа, и эта линия, как и у коня, теплая, надежная, она будет служить тебе верой и правдой, если ее не исказить, а линии рукавов собирались складками на его руках от плечей вниз и обратно, дальше шов, а потом край, подобный краю раковины, а вокруг талии — двойной шнур, чтоб прочно держалась одежда.
Мне нравится, как скручивают нить — две пряди вместе для прочности: мне нравились и веревки: помню, однажды на рынке продавали веревку повешенного, ее нарезали на куски, и люди покупали на удачи — чтобы не остаться в одиночестве.
Не быть повешенными, я имею в виду.
Ну — а я, я?
Я-то? Меня и в самом деле никогда не вешали? — ох.
Ох.
Правда же?
Не было такого, точно.
Но как же я тогда? Как все закончилось?
Не могу вспомнить конец, вообще никакой, не могу, никакой смерти не помню, нет…
Может, потому что…
Может ее… может, ее и не было?
Эй!
Не слышит.
Солнце вовсю било в желтизну листвы, я была ребенком, совсем крошкой, сидела на припеке на обломке камня, еще толком не научилась ходить, и тут что-то пролетело мимо меня, вращаясь, упало в лужу конской мочи; пены и пузырей в ней почти уже не было, но запах еще ощущался в углублении между старой дорогой и новой, которую он проложил во двор для телег, груженных камнем, — я имею в виду, мой отец.
Это был маленький темный шарик, похожий на голову неверного, у него было одно крылышко, крепкое, подобное перу, которое торчало прямо из шарика.
Но круг, который образовался от падения этого на поверхности лужи, исчез.
Куда он исчез?
Я позвала, но она топтала босыми ногами белье в большой лохани: от мыла оно становилось белым, она пела и не слышала меня — моя мать.
Я снова крикнула.
Куда он исчез?
Она по-прежнему не слышала меня, тогда я подняла камешек и прицелилась в лохань: промахнулась и попала в бок курице: курица закудахтала, подпрыгнула и почти взлетела: потом побежала, приплясывая так, что я рассмеялась, и переполошила всех гусей, уток и остальных кур: но мать заметила, что камень попал в курицу, выскочила из лохани и побежала ко мне, на ходу занося руку: она не терпела бессмысленной жестокости.
Я не хотела, сказала я. Я не нарочно. Я тебя звала. А ты была занята и не слышала, поэтому я бросила камешек, чтобы привлечь к себе внимание. Я не хотела попасть в курицу. Она просто случайно подвернулась.
Мать опустила руку.
Откуда ты этих слов набралась? спросила она.
Каких? спросила я.
«Обратила внимание», сказала она. «Случайно подвернулась».
От тебя, сказала я.
А, сказала она.
Она стояла босиком в пыли: на ее щиколотках сияли бусинки света.
Куда он исчез? спросила я.
Кто исчез? спросила она.
Круг, сказала я.
Какой круг? спросила она.
Потом посмотрела вниз, на лужу, и увидела эту крылатую штуку.
Это не круг, сказала она. Это семя.
Я рассказала ей, что произошло: она рассмеялась.
А, сказала она.
Мои глаза наполнились слезами, и она это заметила.
Ну чего ты плачешь? спросила она. Не плачь. Твой круг лучше всяких перстней.
Он исчез, сказала я. Его нет.
А, вот оно что, сказала она. Поэтому ты плачешь. Но ведь он же не исчез. И поэтому он лучше, чем золотой перстень. Он не исчез, просто мы его уже не видим. А на самом деле он и дальше расширяется, растет. И никогда не остановится, этот круг, который ты видела, — просто будет становиться все больше. Тебе вообще повезло, что ты его увидела. Потому что когда он добрался до края лужи и перешел в воздух, то сразу стал невидимым. Это чудо. А ты разве не заметила, как он прошел через тебя? Нет? А он прошел, и ты сейчас в нем. И я. И двор. И кучи кирпича. И песок. И сарай. И дом. И кони, и твой папа, и твой дядя, и твои братья, и работники, и улица. И другие дома. И стены, и сады, и церкви, и башня палаццо, и колокольня собора, и река, и луга за ней, и вон те поля, видишь? Видишь, как это далеко отсюда? Видишь вдали башню и дома? Он, этот круг, прошел через них, и никто ничего не чувствует, но все равно это происходит. А представляешь, как он сейчас добирается до селений и полей, которые мы даже видеть не можем? А за полями — города, и так до самого моря. И вот он уже катится через море. Этот круг в луже, который ты видела, уже никогда не остановится и доберется до края света, а потом и дальше. Ничто его не остановит.
Она посмотрела в лужу конской мочи.
И все это — только от падения семени, сказала она. Видишь его? Знаешь, откуда оно? Она указала вверх, на деревья, окружавшие наш дом.
Если мы посадим это семечко в землю, и дадим ему шанс, и хватит солнца и воды, то при удаче и справедливости будет у нас еще одно деревце.
Деревья были много выше, чем груды кирпича: их кроны высоко возносились над крышей дома, который построил отец отца моего отца: мы были семьей каменщиков и кирпичников: именно этим занимались мужчины в нашем роду, едва выйдя из мальчишеского возраста: моя родня помогала возводить дворцы Эсте — и вообще у рода Эсте появились покои и залы только благодаря нам: мы были людьми историческими, как все безымянные каменщики.
Я выловила семечко из лужи: эта вещь, чтобы подняться, должна была упасть: она была похожа на высохшую человеческую голову — такие выставляли на стенах замка после мятежей и раскрытых заговоров, только позади у нее было крылышко: вещь эта резко пахла конем, и крыло у нее было одно, а не два, как у птицы: может, именно поэтому она и упала: а поскольку она упала, то что-то должно подняться.
Я снова уронила семечко вниз: оно снова упало: когда-нибудь из него здесь вырастет дерево — при удаче и справедливости.
Снова возник круг и исчез, незримо пройдя сквозь меня в мир.
Мать переступила через край лохани, забралась в нее и снова запела: и всякий раз, как она топала ногой, в воде возникали круги, подобные тому, что образовался в луже от семени — они появлялись и исчезали: круги ширились, расходились вокруг нее, вокруг лохани, проходили сквозь меня и мимо меня (о чудо) и дальше в широкий мир, образуя гигантские объятья, когда наталкивались на что-то, и все равно проходили сквозь него: солнце в луже тем временем уменьшалось: новый круг образовался вдоль ее краев, где жидкость высохла: отступая, она слегка изменила цвет камня на дорожке.
Потом было другое время, с деревьев опадали желтые цветы: они падали, и слышался звук: кто знал, что у цветов есть голос? Теперь я бросала камешки гораздо лучше: я всегда попадала точно в лохань — и не просто в нее, а именно в кованый обруч, или в верхний или нижний край, или в ту клепку, в которую целилась.
Теперь я умела бросать так, чтобы не попасть в курицу, если я этого не хотела: это было жестоко — хотеть такого — но и соблазнительно — так что я стала точным стрелком: ведь когда я бросала и почти попадала (но именно почти), курица все равно пугалась и смешно пускалась в пляс под музыку всеобщего птичьего переполоха: но сегодня не было ни кур, ни гусей, чтобы их пугать, потому что теперь всякий раз, когда я выходила во двор, все куры, утки и гуси с криком удирали во двор перед домом, а если я шла за ними — прятались за дом.
Феррара была наилучшим местом для ремесленника-кирпичника, поскольку река давала особую глину: сжигаешь водоросли, смешиваешь пепел с морской солью и глиной, формуешь и обжигаешь кирпич: из этого кирпича можно было построить что угодно — он был всевозможных цветов, любой формы: потом еще был камень, у которого имелись разные названия и цена: когда мой отец был в хорошем настроении и при деньгах, он брал кусочек первого попавшегося камня, и мы наперебой выкрикивали, что это за камень, и того, кто угадывал, отец катал на плечах вокруг двора: перлато: паонаццо: чиполлино с цветными прожилками, а мать смешила меня, делая вид, что если этот камень цвета луковой шелухи поднести к глазам, то они начинают слезиться: арабескатто — от одной красоты этого слова плакать хотелось уже
Но здесь, в Ферраре, был кирпич, и делался он у нас.
Я целилась в середину кирпичной груды и попадала точно в выбранный кирпич: поднималось облачко глиняной пыли.
Я поискала под грудой еще обломков, набросала за пазуху и отнесла на крыльцо: села на пороге, приготовилась метать: сидя целиться даже сложнее — и это хорошо.
Прекрати бросаться кирпичом в мой кирпич!
То был мой отец: услышал звук, заметил пыль: он пересек двор: пнул ногой мелкие обломки, которые я собрала: я уклонилась, зная, что сейчас он отвесит мне оплеуху.
Вместо этого он поднял обломок кирпича, повертел, разглядывая.
Отец тяжело опустился на крыльцо рядом со мной: обломок он все еще держал в руке.
Вот, смотри, сказал он.
Он вытащил из-за пояса кельму, и какое-то мгновение ребро инструмента повисло над обломком кирпича: потом он осторожно коснулся кельмой определенного места на краю обломка: потом занес кельму и с силой ударил по тому месту, которого коснулся: от обломка отвалился кусок и упал среди цветов, осыпавшихся с деревьев.
В руке у него остался ровный прямоугольный брусок кирпича — отец показал его мне.
Теперь его можно использовать на строительстве, сказал он. Так ничего не пропадет.
Я подняла тот кусок, который отвалился.
А этот? спросила я.
Отец нахмурился.
Мать услышала мои слова, рассмеялась и подошла к нам. На ней было рабочее платье цвета неба, а следы глины на нем напоминали облачка: мать села по другую сторону от меня: у нее в руке тоже был кирпич, она прихватила его из кучи, проходя мимо: это был красивый тонкий кирпич — такими обкладывают дверные и оконные проемы, на них идет самая лучшая глина: мать подмигнула мне.
Смотри.
Она протянула руку над моей головой, чтобы отец передал ей кельму.
Не, сказал он. Ты испортишь кирпич. И кельму мне затупишь.
Милый Кристофоро, попросила она. Пожалуйста.
Нет, отрезал он. Дай вам обеим волю — вы меня оставите с пустыми руками.
Ну, коли руки пусты… начала мать.
У нее была такая присказка — «коли руки пусты, то они, по крайней мере, свободны»: но на этот раз на слове «пусты» она молниеносным движением внезапно выхватила у отца кельму: он рванулся, пытаясь перехватить ее руку, но опоздал, она уклонилась, спряталась за меня быстро, как змея (теплая, хорошая, пахла стиркой и своей кожей): а потом вместе с кельмой отскочила, вывернулась и побежала к скамье.
Там она положила перед собой кирпич, трижды постучала по нему и поскребла
(моя кельма! выкрикнул отец)
потом она поставила ручку кельмы торчком и ударила по ней маленькой кувалдой — раз, потом еще раз: отвалились кусочки кирпича: она пощелкала пальцем по кирпичу — от него отпал большой кусок: она наклонилась и вытерла пыль с носа: вернула отцу кельму: а в другой руке у нее было то, что осталось от кирпича, который она разбила.
Лошадка! сказала я.
Мать протянула ее мне: я повертела лошадку в руках: у нее были ушки: на ней были полоски, и это был ее хвост.
Отец, морщась, разглядывал кельму: он стер пальцем пыль с ее кончика и стал рассматривать рукоять, он не смеялся: а мать поцеловала его: она выиграла.
В другой раз: зной и цикады: мать провела палочкой линию на земле.
Я увидела еще раньше, чем линия стала линией: то была утиная шея!
Потом она перешла туда, где земля была еще нетронута, и провела линию, потом другую, потом соединила их с еще двумя ровными и одной кривой: и это оказалось то место, где конская нога сходится с туловищем!
Она дорисовала коня, начала снова, провела линию, потом еще, провела ногой в пыли и стала рисовать на этом месте: вышел конь! Это наш конь!
Я тоже нашла палочку в высокой траве и переломила ее так, чтобы у нее был тонкий и толстый концы: я вернулась к картинкам: тонким концом я добавила три кривые линии к крыше дома, который нарисовала мать.
Почему ты нарисовала дерево на крыше? спросила она.
Я показала на нашу крышу, где маленькое деревце вцепилось за край и почти висело в воздухе.
А, сказала она. В самом деле, ты права.