Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вольтер и его книга о Петре Великом - Евгений Францевич Шмурло на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Наконец, в мае 1759 г., вместе с новым чаем и мехами, Салтыков привез продолжение материалов; они восходили до 1721 г., и Вольтер мог возобновить работу. Теперь он надеется вполне закончить свой труд будущей зимой[280]. Но одновременно Петербург продолжал надоедать скучной, назойливой критикой. Там были недовольны транскрипцией собственных имен; находили стиль недостаточно возвышенным и почтительным и, вдобавок, хотели бы набросить покрывало на некоторые факты, мало лестные для русского царя.

Все это сильно раздражало Вольтера. Положение его было не из особенно приятных. Как-никак, надо было ладить с заказчиком: не порывать же с ним, когда прошел с полдороги? Не возвращаться же назад и аннулировать весь труд? Медали, чай и меха были тоже своего рода обязательством, путами. Раздражение находило выход в иронии, в насмешке – в приемах, столь свойственных Вольтеру, – область, в которой он чувствовал себя всегда сильным. Но насмешку он сумеет преподнести в самой изящной форме. О, он сумеет позолотить самую горькую пилюлю!..

Его хотят поучать в правописании собственных имен! Он с удивлением замечает, что на берегах Невы и Москвы пишут и говорят по-французски совершенно, как в Версале, но… но… сам он пишет, как подсказывает ему собственный вкус и манера мыслить. Каждый живописец должен работать в своем направлении и пользоваться теми красками, какие находит наиболее подходящими. Он, Вольтер, пишет на своем языке, и потому – категорически заявляет он – бо́льшая часть имен должна писаться на французский лад. Греческого царя Alexandros мы, французы, называем Alexandre, а римского Augustus – Auguste и т. д. Тяжеловесное W не должно иметь места в книге, написанной пером Вольтера. В виде уступки, пожалуй, ее можно допустить в примечаниях, под строкой, но и только.

Что же до стиля, то оставим напыщенность в удел писакам и глупцам; такие выражения, как, например: «наш августейший монарх», «его величество, всемилостивейший король Прусский изволит высочайше находиться при армии», или: «его священное императорское величество соизволил принять лекарство, а высокий совет явился для принесения ему поздравлений по случаю восстановления его драгоценного здравия» и т. п., не должны появляться у хорошего писателя. Говоря серьезно, поучает Вольтер, превозносить через край всегда опасно: рискуешь поставить человека ниже того, чего он, действительно, заслуживает.

Что же до «покрывала», то как скрыть и тем более отвергать факты достоверные, известные всем и каждому? Исказишь один истинный факт – и подорвешь значение остальных! Лгать – хуже всего. Историк Александра Македонского, вздумай он отрицать или оправдывать убийство Клита, навлек бы на себя всеобщее презрение и негодование[281].

Отделавшись от докучных критиков, Вольтер энергично засел за книгу и в ближайшие месяцы усердно работал над нею[282]. Тогда же, в июне 1759 г., приступил он к печатанию первого тома[283]. Хотя изложение доведено было лишь до Полтавской битвы[284] и хотя не хватало еще двух глав[285], но, очевидно, Вольтер рассчитывал поспеть к сроку и не задержать печатания.

В числе присланных из Петербурга документов Вольтер нашел «Историю Свейской войны» («Поденную записку Петра Великого»). Вполне его она не удовлетворила. Историку, поставившему себе целью написать «интересный» рассказ, она показалась слишком сухой, многое оставляла без ответа. Да, она говорила, в какой день взят был такой-то город; определяла число убитых и пленных в таком-то сражении; но не давала ничего такого, что охарактеризовало бы Петра. Между тем читатель, несомненно, захочет знать: как держал себя царь после Полтавской победы с пленными генералами Реншильдом, Левенгауптом и другими? Почему принцу Виртембергскому великодушно дозволили вернуться на родину, а Пипера, наоборот, держали в строгом заключении? Как были отправлены пленные офицеры и солдаты в Сибирь? Как они жили там?… Захочет он составить себе и отчетливую картину торжественного вступления победоносных войск в Москву. Тут каждое слово Петра, собственноручная записка его, ответ приобретают большое значение.

Особенно переговоры составят важную страницу его истории. Конечно, переговоры вели все государи; любой из них вел осаду городов, давал сражения, – но один только Петр преобразовал нравы, создал науки, промышленность, мореплавание и торговлю. Вот главным образом почему потомство, с восхищением взирая на него, захочет знать подробно и о преобразованиях его в области церкви, и об организации полиции, торговли, и о каналах, соединяющих реки, вплоть до последней проселочной дороги, – словом, обо всем, чего коснулись его внимание и заботы. Безусловно необходимо нарисовать яркую, внушительную картину грандиозных замыслов и предприятий государя, начиная от Финляндии вплоть до отдаленнейших углов Сибири, и тем отвлечь внимание читающей публики от неприятных анекдотов, на которые она так падка. Слава героя должна заслонить слабости человека[286].

Шувалов прислал Вольтеру, между прочим, ломоносовское «Похвальное слово Петру Великому»; но Вольтер не скрыл, что другая посылка, «Записки»[287], была для него поучительнее. Похвала зачастую лишь служит для автора средством проявить свой ум, выставить себя с выгодной стороны. Уже само заглавие – «Похвала» – заставляет нас держать себя настороже, быть недоверчивым, ибо одна только историческая истина в состоянии заставить нас верить и восхищаться. Наилучшее слово, сказанное в похвалу Петра, – его собственный дневник (son journal); из него видно, как он насаждал мирные науки и искусства во время войны, как законодательствовал, доблестно защищал свое государство от Карла XII… «Присылайте мне скорее материалы за период после-Полтавский», – вот заключительные слова Вольтера[288].

Осенью 1759 г. первый том был отпечатан в Женеве издательской фирмой братьев Крамер; но прежде чем выпустить свою работу в свет, Вольтер отправил ее в Петербург на цензуру[289]. По дороге в Германию – вспомним, что это происходило во время Семилетней войны, – книгу перехватили, она попала в руки гамбургских книгопродавцев, а те по захваченному экземпляру начали готовить собственное издание, хотя и под вывеской тех же Крамер. Вольтер забил тревогу и добился наложить руку на предприимчивых плагиаторов[290]. Но едва успел он избавиться от одной беды, как стала надвигаться другая, такая же – в Гааге. Тамошний издатель, Петер де Хондт, оказалось, уже пустил объявление о продаже книги. «Таким образом, – сообщал Вольтер Шувалову 2 августа 1760 г., – книга появится в публике не исправленной и вдобавок еще с ошибками, которые не преминет внести в нее голландский издатель»[291]. В то же время фирма Крамер, напечатавшая книгу в количестве 8000 экз., естественно, опасалась, как бы конкуренция голландцев не нанесла ей убытков, торопилась со скорейшим сбытом, и Вольтер доносил в Петербург, что ему стоит немалых усилий убедить своих издателей обождать еще некоторое время[292].

Действительно, что оставалось ему делать? Всю зиму напрасно прождал он ответа; была уже весна (март 1760 г.), когда выяснилась пропажа книги в дороге; автор тогда же поспешил отправить новые экземпляры[293], но с книгой все равно в Петербурге могли теперь ознакомиться, самое раннее, в конце мая, в начале июня – время шло; кроме того, на просмотр сочинения, на составление указаний, что́ следует изменить, что́ добавить, затем на доставление этих указаний в Délices требовался тоже не один месяц. Между тем Крамеры наседали на него; в Голландии готовилась контрафакция; дальнейшие проволочки ставили Вольтера в крайне неловкое положение, и в том же письме 2 августа он предупреждает Шувалова о своем бессилии помешать издателям продавать книгу, тем более что она «напечатана на их собственные средства и собственный риск»[294].

Поэтому весной, возможно, что при вторичной посылке, под внешним давлением, Вольтер стал настаивать на необходимости немедленного выпуска, обещаясь внести исправления по тем указаниям, какие у него набрались за зиму и весну 1760 г. Дело в том, что, прежде отправки своего сочинения в законченном виде книгой, Вольтер посылал ее на предварительный просмотр отдельными главами, по мере их изготовления, и поэтому критических указаний, или «инструкций», как их, не без некоторой иронии, величал Вольтер, у него могло накопиться достаточно; к тому же дело могло идти все равно о перепечатке лишь отдельных страниц, не более, что́ являлось уж не Бог весть чем[295].

Конечно, это одна лишь наша догадка, опору которой позволяем себе искать, между прочим, и в том, что далеко не все письма Вольтера к Шувалову сохранились и дошли до нас; иначе, однако, трудно было бы объяснить содержание некоторых писем Вольтера за август и сентябрь 1760 г. 2 августа он заявляет Шувалову, что его «инструкции» еще не получены[296], а неделю спустя он обещается одному из своих корреспондентов, де Жеран, выслать «немедленно» первый том, причем добавляет: «я не хотел выпускать этого тома, предварительно не подвергнув его критике архангельских и камчатских ученых; мой экземпляр лежал целый год в России; теперь мне его возвращают, причем уверяют, что я никого не надувал, утверждая, что соски на грудях у самоедов черные-пречерные и что существует еще очень миловидная порода людей серых в яблоках. Кто любит разнообразие, – подшучивал Вольтер, – тот очень обрадуется такому открытию. В самом деле, приятно видеть, как раздвигается природа в своих границах»[297].

Наконец, 23 сентября он шлет саму книгу графу де Трессан, причем говорит: «она отпечатана уже с год тому назад; но я не мог выпустить ее раньше, так как сперва надо было получить согласие петербургского двора»[298]. Значит, формальное согласие теперь было получено, и Вольтер считал себя вправе свободно распоряжаться своим сочинением; он знает также, и каких исправлений ждут от него: дело идет о таких мелочах, что, по правде говоря, не стоило бы серьезно и заниматься ими, если бы – давал он понять – не педанты и надоедливые гелертеры с берегов Невы. Во всяком случае в какой-нибудь месяц-полтора все будет готово. И действительно, в то время как в августе и в начале сентября он только еще обещает скорую высылку книги, со второй половины сентября книга стала на самом деле рассылаться друзьям и знакомым. Мы видели сейчас обещание, данное де Мерану 9 августа[299]; 15 августа Вольтер обещается графу Альгаротти выслать первый том «через месяц»[300]; 12 сентября – маркизе дю Деффан: «через некоторое время»[301]. Но вслед за тем мы присутствуем уже при самой рассылке: 23 сентября – графу де Трессан[302], 27 сентября – герцогине Саксен-Готской[303], 29 сентября – племяннице де Фонтэнь[304], 3 октября – маркизу де Шовлэн[305] и т. д.[306]

Подносный экземпляр, конечно, был отправлен и императрице Елизавете[307]. Факт посылки – лучшее свидетельство того, что издание 1759 г. подверглось переделке, иначе какой бы смысл был посылать то, что уже не являлось новинкой в Петербурге, тем более что одновременно с экземпляром императрицы Вольтер отправил туда и несколько еще других? Вопрос другой – какова была эта переделка и насколько остались ею довольны петербургские «педанты и гелертеры».

Книгу не только рассылали даровыми экземплярами, но и выложили на полки в книжных лавках, где она стала быстро раскупаться. Фирма Крамер с лихвой возместила понесенные расходы. Успех был заранее обеспечен именем сочинителя, хорошо всем известного, хотя он и скрылся за псевдонимом «автора истории Карла XII» – вуаль была слишком прозрачна, чтоб не распознать, кто за ним прятался. Менее чем в два месяца распродано было 5000 экз.[308]; не замедлили явиться предложения о переводе на иностранные языки[309]. Русская императрица отблагодарила автора присылкою своего портрета, осыпанного бриллиантами[310].

Громкая слава, которой пользовался автор, не оставила его равнодушным к мысли о том, какой прием найдет его «История России при Петре Великом» среди читающей публики – книгу покупали, потому что написал ее Вольтер, но удовлетворит ли она читателя? Сумеет ли заинтересовать его? Мы знаем, что успех прежнего своего труда – о Карле XII – Вольтер объяснял интересом самой темы – личностью героя; теперь же дело шло не столько о деяниях Петра, сколько о состоянии и развитии его государства – тема более сухая и не настолько привлекательная, чтобы заинтересовать обширный круг читателей. Эта мысль заботит его как раньше, так и теперь. Будущих читательниц своей книги он предупреждал, что, к сожалению, читать ее нельзя без географической карты в руках – дело идет о странах малоизвестных; что парижанка, вероятно, не особенно заинтересуется сражениями около какого-то Азовского моря и останется совершенно равнодушной к судьбам Великопермии или самоедов, – увы! его книга не развлечение, но занятие и изучение[311]. Трагедия куда интереснее такой истории. Вот разве еще предисловие заставит посмеяться немного[312]. Мы уже говорили о том, что Вольтер вообще допускал неуспех во Франции своей книги, что подробности ее могли показаться скучными; не то что сумасбродные выходки Карла XII, с таким богатым материалом для воображения. А если да прибавить еще ко всему этому варварские имена, дико звучащие в Париже и Версале, трудные для произношения, то и совсем уже плохо придется[313].

Недовольные книгой нашлись, но по соображениям, ничего общего не имеющим ни с требованием «интереса», ни с литературой и исторической правдой. Бывший король польский, Станислав Лещинский, считал несправедливым ставить «законодателя Петра» ниже «великого воина Карла», и Вольтер, всегда старавшийся и умевший ладить с сильными мира сего, спешил парировать упрек льстивым замечанием, что не его вина, если Станислав своими заботами оказал Лотарингии, поселившись там, после неудач своих в Польше, на постоянное жительство, больше блага, чем Карл причинил Швеции вреда своим упрямством и близорукостью[314]. При этом пикировка со Станиславом дала Вольтеру повод высказаться лишний раз о самом короле шведском. По его мнению, было величайшим неблагоразумием атаковать с ничтожными силами русское войско под Нарвой. Успех не оправдывает безумной отваги. Не возмутись русское войско против герцога де Кроа, гибель Карла была бы неминуема; и нужно было стечение обстоятельств самых непредвиденных, полное ослепление русских, чтобы проиграть битву. Еще непростительнее со стороны Карла было увлечься мыслью унизить Августа Польского, оставя Петра на свободе завоевывать Ингрию. Осада Полтавы, зимою, в то время, как царь надвигался на него со своим войском, показывает, что человек действовал, уже не рассуждая, а прямо с отчаяния[315].

Фридрих Великий, в свою очередь, ворчал на вероломного друга, вздумавшего заняться историей «сибирских волков и медведей»[316]. Хороши, однако, «волки»! – хихикал на это Вольтер: иные из них оказались очень и даже очень благовоспитанными, сумели добраться до самого Берлина: эти «медведи» хозяйничают в Сансуси, крепко держат в своих руках Лифляндию. Говорите после этого, что у Петербурга нет будущности и что царь Петр только и умел, что копировать в постройке голландские корабли![317] Неудовольствие коронованных особ Вольтер, конечно, не умедлил довести до сведения Шувалова: смотрите, каких врагов нажил я себе, работая во славу вашей страны и вашей государыни![318]

Гораздо серьезнее и много неприятнее недовольства коронованных особ оказалось для Вольтера недовольство петербургских ученых. Бриллианты императрицы не защитили французского автора от старательной, подчас слишком придирчивой и зачастую тяжеловесной критики академика Миллера и его сотоварищей. Критика эта – подробнее мы ознакомимся с ней ниже – испортила Вольтеру немало крови, хотя и дала случай лишний раз развернуться его язвительному перу и осыпать тонкими насмешками докучливых критиков[319]. Как-никак считаться с ними было необходимо. Перепечатка первого тома, произведенная в августе-сентябре 1760 г., Петербурга не удовлетворила; он настаивал на новых изменениях, и Вольтеру пришлось покориться. К концу 1761 г. приготовлено было новое издание; текст остался без перемен, но внизу страниц, под строкою, внесено было несколько лишних дат, которые раньше Вольтер выбросил, не желая загромождать текста, и некоторые пояснения, большей частью имен собственных[320].

За второй том Вольтер принялся тотчас же по окончании первого. В ноябре 1759 г. он уже сидит за ним, описывая Прутский поход. Ему хотелось рассказать этот эпизод возможно обстоятельнее, чтобы восполнить пробел в исторической литературе. Неудача под Прутом излагалась до сей поры, по мнению Вольтера, недостаточно полно, не всегда точно, «Поденная Записка» не исчерпывала тему, между тем эта страница из жизни Петра была слишком богата драматическими положениями, чтобы писатель, искавший в истории прежде всего «занимательного чтения», позволил себе игнорировать ее[321].

Второй том, однако, продвигался медленнее первого; Вольтер работал быстрее, чем доходили до него материалы. Он то и дело напоминает о невозможности работать, не располагая необходимыми данными. Год спустя после первого приступа он, оказывается, не сделал и шагу вперед. «Я не ушел дальше Полтавы», – пишет он графу Альгаротти в сентябре 1760 г.[322] «Пришлите мне сведения о Прутском походе, – просит он Шувалова, – скажите, действительно ли Петр произносил в 1714 г. те слова, что́ ему приписывают: “братцы, кто бы из нас думал 30 лет назад, что мы будем вместе одерживать победы на Балтийском море?”»[323]; «библиография о Петре мне мало поможет; гораздо нужнее ознакомиться с письмами царя, знать про дипломатические сношения с Герцем, с кардиналом Альберони»[324]. В мае 1760 г. ему прислали два мемуара о монахах и монахинях русских; но он просил еще сведений о ходе военных дел, о внутреннем положении страны[325]. Получив в октябре 1760 г. материалы о торговле и персидском походе, он хлопочет о продолжении «Поденной Записки»[326], повторяет прежнюю просьбу о Герце и Альберони, требует сведений о сношениях с Польшей, с Оттоманской Портой[327]. «Я давно уже ничего не получал от вас», – жалуется он Шувалову в декабре[328]; «повторяю, – пишет он в новом, 1761 г., – нельзя писать истории с пустыми руками», и, забывая о том, что уже лежало на его рабочем столе, добавляет: «после Прутского похода у меня ничего более нет для продолжения работы»[329]. «Петербург обращается со мною, – жаловался он герцогине Саксен-Готской, – как фараоны с евреями: требует кирпичей, а отказывает, для выделки, в соломе»[330].

Вдобавок не все посылаемое доходило по назначению. Книгу свою Вольтер писал во время Семилетней войны, и сношения Délices с Петербургом не были правильными. Пакет, отправленный с Пушкиным, затерялся, и о нем долго и напрасно переписывались[331]. Впрочем, с 1761 г. посылка материалов налаживается и получки становятся чаще. В конце марта Вольтер получил мемуар о Камчатке[332], в июне – эстампы и письма Петра[333]; в сентябре – новый пакет через Салтыкова[334]; в ноябре пришел еще другой; работа подвигалась, и Вольтер уже счел себя вправе обещать к будущей Пасхе несколько новых глав, исправить и дополнить к тому же времени прежние, ранее написанные, и таким образом дать Шувалову возможность составить более полное представление о труде во всем его целом[335]. Работа продолжала идти вперед, так как еще задолго до указанного срока, именно в том же ноябре 1760 г., Вольтер послал в Петербург описание Персидского похода, в добавление к ранее высланным главам о царевиче Алексее, о законодательной деятельности, торговле, реформе церковной и о мире со шведами. Перед Вольтером уже обрисовывался желанный конец – согласно намеченному плану, впереди оставалась лишь заключительная глава о внутренних делах в последние годы жизни царя[336].

Судьба несчастного царевича Алексея и роль Петра в судебном процессе сына явились для Вольтера одним из тех подводных камней, которые надлежало обойти с особой осторожностью, дабы не погубить своей литературной ладьи и реноме независимого историка. Принимаясь за новую главу, Вольтер почувствовал, что ему грозит опасность очутиться в безвыходном положении: или поступиться исторической правдой, заслужить название льстеца, сознательно закрывающего глаза на всеми признанные факты, или наложить на своего героя густые тени и тем уронить, в глазах петербургского заказчика, ценность книги, лишить смысла сам заказ.

«Признаюсь, – писал Вольтер Шувалову, – печальный конец царевича несколько смущает меня; я не привык говорить против совести, а между тем смертный приговор всегда казался мне чересчур жестоким. В других государствах – и таковых мало! – он был бы совсем немыслим. В следственном деле я не вижу никакого заговора: разве что несколько туманных надежд, несколько слов, вырвавшихся в минуту раздражения; но никакого определенного плана, никакого посягательства. Можно говорить о сыне, недостойном своего отца – это да; но сын, по-моему, еще не заслуживает смерти за то, что ездил, выбирая места по своему желанию и притом как раз в ту пору, когда отец разъезжал тоже, куда ему было угодно»[337]. «К тому же он не замедлил вернуться домой по первому приказанию. Вообще царевич не составлял никакого заговора, никакой партии и только высказал мысль, что наступит время, когда народ вспомнит о нем. Если за одно это его сочли достойным смерти, то, спрашивается, что бы стали с ним делать, подними он против отца вооруженную руку, выступи с войском? Вообще в действиях Алексея не видно того, что называется составом преступления, corp de délit, и в Англии писатели весьма авторитетные громко высказались против такого осуждения».

Выход из затруднений Вольтер, однако, нашел, не отступая от истины и не задевая доброй памяти царя. «Если против нас англичане, то за нас древние Манлии и Бруты. Вступи царевич на престол, громадное дело своего отца он разрушил бы несомненно, благо же целого народа следует предпочесть благу отдельной личности. Вот что, мне кажется, делает Петра достойным уважения в несчастии; и можно, не искажая правды, заставить читателя уважать монарха-судью, и пожалеть отца, вынужденного изречь смертный приговор родному сыну»[338].

После сказанного станет понятен интерес, с каким ждал Вольтер присылки из Петербурга документальных данных, которые помогли бы ему разобраться и полнее осветить дело царевича. Но каково же было его удивление и негодование, когда вместо «документов» ему выслали «почти дословную» копию давно всем известной книги Нестесурраноя – того самого Нестесурраноя, которого он честил направо и налево как предвзятого, тупого, безвкусного собирателя разных анекдотов и небылиц![339] Вот чем вздумали поучать его! Нет, так не пишут истории! Ведь за свою книгу он будет отвечать перед целой Европой! Он – Вольтер, а не какой-нибудь писака, и не может ронять своего имени. На слово не поверят никому, и требуется особое искусство, чтоб рассеять предвзятые, ходячие мнения. Против сложившегося убеждения можно выступать лишь с подлинными документами в руках! Писать, применяясь ко вкусам двора, пристрастного в оценке Петра, значит вызвать в читателе подозрения, и превратись его книга в бесцветный панегирик, сплошное восхваление, она, вместо того, чтоб разуверить, вызовет одно возмущение.

По делу царевича Алексея, писал Вольтер, в литературу, действительно, пущено много ужасного, несправедливого, и опровергнуть это необходимо; но не следует преувеличивать обвинения и сгущать красок, иначе меня сочтут трусливым и пристрастным историком, который готов пожертвовать всем в интересах линии, утвердившейся на том престоле, которого этот несчастный царевич был лишен. Называть его «отцеубийцей», как это делают акты судебного процесса, значит только возмущать чувство читателя. Поведение царевича можно называть непослушанием, достойным наказания, возмутительных упорством, несбыточной надеждой на чье-то тайное недовольство, пагубным желанием восстановить прежний порядок, – чем угодно, но только не отцеубийством.

Под конец судебного процесса, тянувшегося 4 месяца, несчастного принца заставляют дать письменную запись в том, что «если бы бунтовщиков набралось довольно много, и призови они его, он встал бы во главе их». Но когда и кто верил в действительность такого заявления? И можно ли присуждать к наказанию за одну мысль, за одно простое намерение? Да и где эти бунтовщики? Кто из них поднял оружие? Кто предложил царевичу встать во главе непокорных? Кому об этом он говорил? С кем сводили его на очную ставку по такому важному пункту обвинения?… Можно с уверенностью сказать, что в Европе не найдется ни одного человека, который бы верил в естественную смерть царевича, и там только пожимают плечами, когда слышат, будто 23-летний человек умер от удара при чтении приговора, который – он мог надеяться – в исполнение все равно приведен не будет[340].

Не без желания несколько сгладить неприятную правду последних слов, Вольтер через несколько дней шлет Шувалову новое письмо: «Рассказывая об этом несчастном деле, я считал необходимым одновременно отметить и другие факты в жизни царя, которые ярким светом осветили бы все то, что сделал Петр полезного для своего народа, так, чтобы великие заслуги законодателя заставили совершенно забыть суровость отца и даже позволили бы оправдать ее. Не забудьте, что мы говорим и обращаемся ко всей Европе, что ни вы, ни я не можем ограничить свой горизонт одной только петербургской колокольней; свои колокольни, вплоть до турецких минаретов, найдутся и у других народов. Что говорят при одном дворе, чему там верят или делают вид, будто верят, то еще не обладает обязательной силой в других странах, и заставить читателя мыслить по-нашему возможно лишь с крайней осторожностью и умением»[341].

Со смертью императрицы Елизаветы работа Вольтера несколько затормозилась. С воцарением Екатерины II подул иной ветер, и в сентябре 1762 г. Вольтер сообщал Шувалову, что книга «начнется» через несколько месяцев и что отливается новый шрифт для печатания[342]. Действительно, к концу года печатание уже подходило к концу[343], и в январе 1763 г. Вольтер обещал графу Альгаротти выслать «немедленно» свой труд[344]. Впрочем, рассылка книги началась, кажется, не раньше апреля[345]. Труд был закончен, и автор «имел смелость» преподнести один экземпляр императрице Екатерине[346], которая еще раньше завоевала его симпатии, предложив энциклопедистам печатать их «Энциклопедию» у нее в России[347].

Глава третья

Мы ознакомились до известной степени с тем, как писал Вольтер свою книгу, – посмотрим теперь, что именно написал он и что предложил читающей публике.

Его опасения, как бы новый труд не оказался менее интересным, по сравнению с более ранним – о шведском короле, оказались вполне основательными. «История Карла XII», даже в наше время, читается с увлечением, легко, почти как роман. Автор сумел придать своему рассказу стройность концепции, найти соразмерность в частях, избегнуть длиннот, тяжеловесных подробностей; фигура короля остается постоянно центральной; ничто не отвлекает от нее внимание читателя; даже страницы, на первый взгляд как бы посторонние или по крайней мере не безусловно необходимые – описание Швеции и ее состояния до воцарения Карла; описание России и преобразовательной деятельности царя; описание Польши и особенностей ее политического строя, – в действительности органически связаны с основной темой: это полезное введение к более полному и отчетливому выяснению главной личности. То же можно сказать и о страницах, отведенных интригам при дворе турецких султанов, с их быстрой и неизбежной сменой любимцев и великих визирей. Притом все это именно рассказ: не описание событий, а рассказ о действиях. Сюжет книги всегда остается интересным, что, как мы видели, составляло предмет постоянных забот Вольтера. Оставаясь центральной фигурой, Карл рисуется всегда в обстановке живых, разнообразных лиц – государей, как и сам он, министров, полководцев, дипломатических агентов, генералов и простых солдат, друзей и врагов, себялюбивых эгоистов и людей, преданных ему на жизнь и смерть. Книга переполнена так называемыми «анекдотами»; живость изложения усиливается диалогами, удачно вкрапленными в повествование, подчас даже каламбуров, игрою слов.

Наполеон I, как известно, не удовлетворился «Историей Карла XII», найдя книгу недостаточно содержательной; но это потому, что он искал в ней не «анекдотов», а сведений иного рода. Зато «женщинам» и «парижанкам», действительно, не могло не нравиться сочинение, где им рассказывали о необычайном присутствии духа короля, продолжавшего, несмотря на разорвавшуюся в двух шагах бомбу, спокойно диктовать своему секретарю; о том, что свист пролетавших ружейных пуль он называл своей «музыкой»; что перед графиней Кенигсмарк, посланницей короля Августа, тщетно добивавшейся с ним встречи и разговора, он повертывал спину, не отказав ей, однако, предварительно в поклоне. В самом деле, разве не интересно было следить за тем, как король едет из Бендер к себе в Померанию и, чтоб не попасться в руки врагов, пробирается туда окольными путями, предпринимая, однако, этот путь всего лишь сам-друг, и, не колеблясь ни минуты, покидает даже этого единственного спутника, когда тому изменили физические силы, вынудив его сделать временную остановку для передышки? Разве не интересен этот герой, который методически и совсем без ханжества, утром и вечером становится в своем лагере на молитву; отказывается от женщин и вина; добровольно голодает в течение 5 суток с целью проверить, как долго можно оставаться без еды; здоровый, лежит 10 месяцев в постели на положении больного, лишь бы не переезжать против своей воли в другое место? …

Иные моменты и положения точно сами просятся под кисть художника. Разве это не картинно, когда, узнав про смерть любимого им герцога Голштинского, король не может сдержать слез, на минуту весь отдается своему горю, но тотчас же овладевает собой и, пришпорив коня, бросается в самый пыл битвы? Когда, раненый, объезжает в Полтавском бою на носилках свои войска? Или когда, полный молодого задора, искренно, чисто по-детски досадует на то, что при переправе войск через Двину ему удалось вскочить на неприятельский берег всего лишь четвертым, а не первым?…

А безумная отвага в Бендерах, когда он с ничтожной горстью людей, большей частью даже не солдат, а простых конюхов, поваров и разной челяди, далеко не привыкшей владеть оружием, выдерживает осаду, штурм и бомбардировку дома, борется против чуть не целой армии, вооруженной пушками, и отстаивает, весь обожженный, с опаленными ресницами, пылающее здание, комнату за комнатой, шаг за шагом? А осада Стральзунда, где геройских выходок было не меньше; где король бывал не раз на волосок от смерти, бросался на врагов, не справляясь о их числе; где неусыпно, днем и ночью, отстаивал грудью последний оплот свой в Германии и откуда, наконец, вынужден был уходить глухой ночью, в простой лодке, прокладывая себе, под неприятельскими выстрелами, путь сквозь замерзший рейд?

Разве все это не роман? Читая «Историю Карла XII», иногда кажется, будто развертываешь страницу из Понсон-де Террайля, и можно думать, что Дюма-отец, прежде чем создать своих «Мушкетеров» и бесшабашного д’Артаньяна, внимательно и с большой пользой для себя перечитал книгу Вольтера.

При всем том, смахивая на роман, «История Карла XII» все же не беллетристика. Это прекрасное литературное произведение на историческую тему – бо́льшего нельзя было и требовать от труда, который писался чуть не на другой день (9 лет спустя) после того, как закончился сам цикл описываемых событий. Живой образ, созданный Вольтером, сохранил и по сю пору основные черты свои не измененными. Позднейшие историки внесли новые подробности, устранили ошибки, глубже взглянули на дело, выяснили силы, определявшие ход событий; но к психологии человека прибавили немного сравнительно с тем, что было уже сказано. Изящество стиля, легкость языка сделали «Историю Карла XII» классической книгой во французской литературе; недаром во Франции ее можно и поныне встретить на школьной скамье.

Совсем не то «История России при Петре Великом». Язык, конечно, такой же; Вольтер и здесь остается тем же мастером слова; иные главы читаются с таким же удовольствием, но в самом построении нет прежней стройности и цельности, нет того стержня, вокруг которого группировались бы описываемые события и который объединял бы отдельные части. Вольтер пишет историю России, между тем из-под его пера, в действительности, выходит история Петра. На первый план выступают деяния царя, заслоняя творение. Правда, это «творение» он постоянно имеет в виду, постоянно, при всяком удобном случае напоминает вам, что Петр «насадил просвещение», что при нем «расцвели» искусства, промышленность; что он «создал» новое государство, новую нацию; но все такого рода указания остаются как-то сами по себе, точно приклеенные сбоку, органически с остальными не связанные. Ни «расцвета», ни «новой нации» вы не видите; приходится верить автору на слово. Автор же точно борется сам с собой: задача у него одна, а мысли, внимание сосредоточены на другом. Притом он так усиленно предупреждал нас, что станет писать историю преобразований, расскажет о новой России, что в первую минуту как-то не верится, видя, что этим преобразованиям посвящена сравнительно ничтожная часть книги, в сущности 4–5 главок. 20–25 страниц из общего числа 250 (по последнему изданию), и притом страниц наименее ярких, наименее живых. Лучшее в книге не «преобразования», а стрелецкий бунт, катастрофа на Пруте, заговор Герца, дело царевича Алексея, поход Персидский; и даже описание поездок царя за границу, военных операций, предшествовавших Полтаве, рассказ о женитьбе царевича и о браке царя с Екатериной – страницы значительно более слабые по сравнению с теми, все же гораздо выше его «Учреждений», «Торговли», «Законодательства», «Церковных преобразований». Можно в самом деле подумать, что автор не на шутку задумывался о будущем приеме его книги в салонах «женщин» и «парижанок» и сделал все от себя посильное, чтобы довести до минимума число «неинтересных» страниц.

Большим привеском к книге, и привеском тяжелым, являются две первых главы: описание России, какой она была в половине XVIII ст. Мы уже знаем, что, дав читателю представление о современной России, показав, чем она стала и на какой уровень цивилизации возвели ее реформы великого царя, Вольтер рассчитывал тем самым нагляднее уяснить ему всю значительность этих реформ[348]. Многое говорило в пользу такого приема; но выполнение оказалось ниже поставленной цели. Эти две первых главы едва ли не самый слабый отдел во всей книге. Приходилось дать географическое описание страны, отдельных ее областей, ознакомить с административным делением, с этнографическими особенностями населения, его классовым составом, с финансами, церковью, обычаями и т. п. С предметом Вольтер был совершенно незнаком; единственной точкой опоры могли служить ему данные, доставленные из Петербурга; но это был сырой материал, настоящие вороха бумаги, с цифровыми данными, полные имен и названий, дико звучащих для избалованного французского уха. К тому же задача, как ее ставил Вольтер, оказалась бы для него, как и для всякого иного в то время, все равно не осуществимой. Возможно было сделать добросовестную сводку присланного материала, но уяснить тот жизненный нерв, что́ связывал Россию времен императрицы Елизаветы с деятельностью Петра, причинную связь между ними – было не по плечу поколению, которое, в лице старших своих представителей, являлось еще живым свидетелем работ царственного реформатора. Разбираться же в ворохах только для того, чтобы дать полную и всестороннюю картину современной России, во-первых, не входило в задачу книги, а, главное, у Вольтера не было на то ни терпения, ни охоты. Автор, как мы видели выше (глава II), намечал себе очерк «нынешнего цветущего состояния Российской империи», рассказ «о теперешнем войске, о торговле, об искусствах, о том, что делает Петербург столь привлекательным для иностранцев», но не выполнил и половины программы; вместо цельной картины и выпуклых черт дал одну мозаику и поверхностный свод отрывочных фактов.

Самые размеры книги, по общему плану, не позволяли особенно раздвигать рамки этих двух глав – они и то заняли относительно не мало места (395–426)[349]; между тем говорить приходилось о многом, и Вольтер, если бы даже хотел, не мог, в данном случае, руководиться правилом «non multa, sed multum».

К тому же у автора оказались свои излюбленные темы, на которых он останавливается несоразмерно долго, в ущерб другим, хотя для характеристики именно Петровской России они не могли дать ничего. Полудикие, отдаленные и малоизвестные племена представляли, во времена Вольтера, большой интерес; этнография и не успевшая еще выделиться из нее антропология ставили тогда свои первые вехи. Вот почему в «Описании России» так много уделено места Сибири и населявшим ее народам. О Смоленской губернии сказано лишь то, чем была она в прежнее время; о Нижегородской лишь вскользь отмечено ее плодородие; параграф «Москва» почти всецело обязан Олеарию и Карлейлю, путешественникам XVII в.; зато лопари, курьезные особенности самоедов, примитивная религия остяков, мифология камчадалов выдвинуты на первый план: они «оживляли» рассказ, делали его «интересным». Вольтера занимают археологические находки в земле калмыков, определение границ между Европой и Азией; он не упустил случая отметить промахи великого Бюффона, «смешавшего» два различных племени и выдумавшего никогда не существовавший народ; и тут же сообщить, что буряты ведут счет годами по зимам, а камчадалы летом ходят голыми. В «Описании» то и дело натыкаешься на скифов, сарматов, персов, египтян, китайцев, индусов, готтентотов; Тамерлан и Чингис-хан чередуются с Плинием, Помпонием Мелой, Олаем; но за всем этим базаром чужеземных имен подчас не видишь самой России и русского человека.

Вернувшись с Петром из первого заграничного путешествия, Вольтер повествует нам о перемене в обычаях, нравах, о новых порядках в области церкви. Мы узнаем, что Петр окончательно сформировал 2 полка, предписал сыновьям бояр начинать военную службу с солдат, завел флот в Воронеже и Азове, заменил прежнюю «турецкую» систему взимания налогов новой – не прямо с помещика (с «бояр»), а через бурмистров (Вольтер спутал здесь два совершенно разных распоряжения), произвел реформу в летосчислении, ввел добрачное знакомство жениха и невесты, новый покрой платья, ассамблей, запретил своим подданным именоваться «холопами» и учредил орден св. Андрея Первозванного. Под именем «реформы церковной» Вольтер говорил в этом месте преимущественно о реформах позднейших, 1721 г., что́ заставило его потом повторяться (465–470). Рассказывая о том, как, после Нарвского поражения, Петр стал мало-помалу отправляться от нанесенного ему удара, и упомянув о постройке полугалер на озере Пейпус, с военными целями, Вольтер вспоминает о попытке Петра прорыть канал между Волгой и Доном, о плане соединить Дон с Западной Двиной; а оборот фразы: «Карл XII опустошил Польшу» дает ему случай отметить созидательную деятельность царя и сказать, что он из Польши и Саксонии выписывал пастухов и овец для выделки шерсти, заводил фабрики суконные, полотняные и бумажные, вызывал горнорабочих, оружейных мастеров, литейщиков, занялся разработкой сибирских рудников (477). Описание мер в целях приучить высшее сословие к ношению платья иноземного покроя, заведения типографии и госпиталя по типу трудового дома открывают собою новую главу (480); но дальше, без всякой связи, автор снова возвращается к описанию войны, держась того же приема и на дальнейших страницах своего сочинения.

Конечно, Вольтер слишком опытный писатель, чтобы вводить эти посторонние рассказу строки без всякой внешней связи. Мы сейчас видели на примере, как случайная фраза служит ему литературным приемом найти необходимое звено между двумя периодами, но звено, само по себе, все же остается лишь литературным, простым оборотом речи и внутренней связи не создает. Иногда Вольтер рискует выступать даже и без этого звена; об учреждении сената брошено всего жалких полстрочки среди приготовлений к Прутскому походу: un sénat de régence est établi – вот и все (519). Позже Вольтер еще раз вернется к сенату, но уже в иной обстановке, и столь же мало подходящей: говоря о росте города Петербурга. Характерно, что и этому «росту» самостоятельного места не нашлось, и он приткнут к главе о женитьбе царевича Алексея и браке царя с Екатериной, как заключительные ее строки (541).

Четыре специальных главы – «Учреждения», «Торговля», «Законодательство» и «Церковные преобразования» – та же мозаика из отдельных кусочков; только здесь кусочки крупнее, сведены вместе и выступают под особыми ярлыками, но с прежним отсутствием какой-либо перспективы. Меры полицейского характера чередуются со школами арифметическими, азартные игры и пожарные трубы с уличным освещением и мукомольными мельницами. Несоразмерно много сказано о китайской торговле и о положении церкви; но это потому, что первая интересовала Вольтера по малоизвестности края, да и под рукою оказался готовый материал – книга Ланга о его посольстве в Китай; вопросы же церковные были для Вольтера всегда излюбленной темой, давая повод изощрять на них свой саркастический ум и лишний раз повторять, в той или иной форме, излюбленное «Ecrasez l’infâme».

Вообще Вольтеру видна лишь показная сторона фактов, и притом фактов законченных, – ход же событий, процесс реформ, по недостаточному знакомству с предметом, от него ускользнул. Осмыслить реформы Петра оказалось для него задачей непосильной, … да ему ли одному? В ту пору она была не по плечу вообще никому. В самой России, откуда должны были снабдить Вольтера необходимым материалом, ведь тоже не шли дальше шаблонных выкриков: «Он бог, он бог твой был, Россия!»

Да и сами преобразования Вольтер понимал слишком уж примитивно и формально, как замену одного другим, как внесение чего-либо нового, чего раньше не существовало. Видимо, он оставался холоден к вопросу: «Почему это было так сделано? Именно так, а не иначе?» – «Очевидно, так было лучше», и этого довольно с него, а потому и работа его свелась к указаниям на сделанное, подчас к простому перечню «преобразовательных» распоряжений; и так как внутренней связи между ними и ходом Северной войны автор не видел или не смог указать, а война ведь заполонила собою чуть не всю вторую, наиболее продуктивную половину жизни Петра, дала материал чуть не на всю его биографию за этот период, то Вольтеру не оставалось ничего иного на выбор: или пересыпать этими распоряжениями, по возможности, хронологически биографическую канву, вкрапливать их отдельными кусочками, там и сям, в страницы своего биографического рассказа, или же собрать эти «реформы» воедино, посвятить им, как мы сейчас видели, 4 главы подряд (11–15 второго тома), хотя и на этот раз они вошли в биографию не без насилия и довольно искусственно.

Таким образом, та раздвоенность, о которой мы говорили выше, несоответствие между задачей – рассказать о творении – и действительным содержанием книги – деяния по преимуществу – пагубно отразились прежде всего на самом «творении»: его не видать; сам дух преобразований куда-то исчез, и если б не постоянные заверения автора, что при Петре «искусства и знания процветали», что «народилась новая нация», что Россия сделала необычайно громадные шаги по пути к цивилизации и т. д. в этом роде – можно было бы подумать, что царствование Петра не представляло собой ничего особенного, было таким же заурядным, как и многие иные.

Не вправе ли мы поэтому ожидать, что по крайней мере личность Петра будет выдвинута как следует и получит надлежащее освещение? Однако и тут нас ждет большое разочарование.

Вы ищете характеристики – и не находите ее. Облик Петра остался затуманенным. Эпитеты: «законодатель», «цивилизатор», «реформатор», «механик», «художник», «геометр» – рассеянные по книге, еще не создают образа; сами сравнения с Ромулами и Тезеями, уподобления героям древности лишь подчеркивают бедность собственных признаков. Сказать, что Петру было присуще чувство справедливости – источник истинных дарований; что это была натура беспокойная, предприимчивая (442); что мысль о славе неразрывно сливалась у него с мыслью о благе; что недостатки человека никогда не умаляли в нем достоинств и величия монарха; что Петр возвысил международное положение России, усовершенствовал законы, управление, войско и флот, торговлю, промышленность, науки и искусства настолько, что теперь кажется, будто все это не принесено в Россию извне, а существовало в ней издавна, как явление самородное (626), – сказать это, конечно, еще не значит особенно выпукло обрисовать личность своего героя.

И как все это слабо, по сравнению с тем, что сказано о Карле XII! Шведский король жил в представлении Вольтера реальным существом, был облечен в плоть и кости; Петра же автор отличает от других по наклеенному на него ярлыку; того он видел глазами, этого – одним разумом.

Карл XII – так определяет его Вольтер в труде, посвященном его имени, – был, может быть, единственным из людей и во всяком случае единственным из государей, свободным от человеческих слабостей; но доблести героя он довел до крайностей, возведя их на ту ступень, где они становятся уже опасными не менее самих пороков. Непреклонность и стойкость характера превратилась в упрямство – и принесла свои печальные плоды в Украине, задержала короля на 5 лет в Турции; щедрость граничила с расточительностью – и разорила Швецию; храбрость с безрассудством – и стоила ему жизни. Его суд и постановления, хотя вытекали из желания действовать по справедливости, нередко бывали жестоки; а желание поддержать свой авторитет доводило иной раз до тирании. Достоинства его были громадны – иному государю хватило бы одного из положительных качеств Карла, чтобы навсегда обессмертить свое имя, – но эти достоинства явились источником зла для его страны. Карл никогда не оскорблял других, но в чувстве мести далеко не всегда бывал надлежаще сдержан. Жажда завоеваний не вытекала у него из мысли о пользе и расширении границ своего государства: он завоевывал чужие земли с тем, чтобы потом раздавать их другим. Страсть к славе, к войне и мстительность помешали ему выработать из себя настоящего государственного человека. Перед битвой и после победы это была сама скромность; после поражения – сама непреклонная воля и незыблемый дух. Требовательный к себе и к другим, Карл ставил ни во что страдания и жизнь, как свою личную, так и своих подданных. Его можно назвать человеком скорее единственным в своем роду, чем великим; он вызывает к себе скорее удивление, чем желание подражать, и его жизнь наглядное свидетельство того, насколько царствование, приносящее мир и счастье, выше царствования, которое оставляет по себе одну только славу (XVI, 351).

Как человек, Карл XII был Вольтеру безусловно роднее Петра. Русского царя Вольтер превозносил как государя и, будучи вынужден, согласно с желаниями заказчика, скользить по отрицательным сторонам, уже одним этим лишил себя возможности нарисовать цельную фигуру; в шведском же короле, как видим, он сумел выделить одинаково и положительные, и отрицательные стороны, иными словами, открыть в нем именно человека. Восхищаясь «героическим» решением Карла отказаться от вина и женщин (166), Вольтер не закрывает глаза и на бедность моральных требований в Карле, способном унизиться до выпрашивания у турок прибавки к определенной ему на содержание денежной суммы (292).

Он и в книге, посвященной Петру, нашел для Карла новые формы для характеристики. Слава шведского короля, говорит Вольтер, была совсем иного рода, чем слава Петра. Карл ничего не создал в области просвещения, законодательства, политики или торговли; его слава не идет дальше пределов его собственной личности; право на внимание к себе он заслужил отвагой, превышавшей обыденную храбрость; он защищал свое государство с величием души, равным его бесстрашию, и этого одного достаточно, чтобы вызвать чувство почтения к нему. У него было больше сторонников, чем союзников (555).

Смешно сказать, но образ Петра, не только противника Карла, но и Петра-государя, обрисовался в «Истории Карла XII» наглядней и понятнее, чем в самой «Истории России». Как ни странно это на первый взгляд, однако вполне объяснимо. Вся военная деятельность шведского короля неразрывно связана, прямо или косвенно, с личностью русского царя; составляя биографию Карла, Вольтер не мог обойти Петра и почти на каждом шагу натыкался на него (гораздо чаще, чем позже на Карла – в «Истории России»), так что образ его сложился у автора уже в ту пору. Уже тогда Вольтер нашел в нем главные признаки, к которым позже, по существу, прибавлять ему было почти нечего. Петр уже и теперь «хороший моряк и капитан корабля», «опытный лоцман», «ловкий плотник» (161), или, как выразился Вольтер в другом месте своей книги, «превосходнейший плотник», «превосходнейший адмирал», «самый лучший лоцман на севере Европы» (323). Русскому царю уже теперь уделено место «гораздо более» высокое и почетное, чем его противникам (132), и он уже теперь охарактеризован «великим человеком» (343), «великим государем» (245), «законодателем» (343), «творцом новой нации» (159, 343). Это – «дикарь, просвещающий своих подданных», «человек, творивший новых людей, а сам лишенный главного достоинства человека – гуманности и человечности» (164). В постоянных разъездах по России Петр, – говорит Вольтер, – на все наложил свою руку. У него постоянно в мыслях исправить, усовершенствовать. Неутомимый и деятельный, он исследует естественные богатства страны, роется в недрах земельных, сам исследует глубину реки и морей, лично следит за работой на корабельных верфях, лично испытывает доброкачественность добытых металлов, заботится об изготовлении точных географических карт и тоже прилагает к ним личный свой труд (163).

Два главных персонажа в «Истории Карла XII» настолько часто сталкивались и соприкасались друг с другом, что Вольтер не мог не сопоставить их между собой, не сравнивать и, следовательно, не определять характерные черты того и другого. И он, действительно, сопоставляет, сравнивает, определяет и уже тогда указывает своему читателю на 9 лет непрерывных побед Карла XII, неизменных и верных его спутниц вплоть до Полтавского боя; и 9 лет неусыпного труда, со стороны Петра, в старании поднять свои войска на уровень шведских; на то, как один увлекался эфемерным желанием раздавать государства, а другой заботился о просвещении своего; как один воевал из-за пустой славы, никогда не думая, что́ полезного и прочного принесет ему победа, а другой в войне на первом плане всегда имел в виду интересы России, всегда держал себя не столько героем, сколько государем, и если помогал союзнику, то не забывал и ему предъявлять свои условия.

Вольтер сопоставляет расточительность Карла и расчетливость Петра: один – широкая натура, другой, будучи бережливым, не останавливается, однако, и перед крупными затратами, если таковые необходимы и полезны; «беспримерной» трезвости и воздержности шведского короля, его «природному великодушию» – противопоставляет грубость натуры Петра, не смягченной временем, «застольные дебоши», излишество и неумеренность в пользовании земными наслаждениями, сократившими его дни. Победив Карла и заняв его место хозяина на море и на суше, Петр использовал свой успех совсем не по Карлову: завоевывая какой-нибудь город, он выводил оттуда ремесленников и мастеров в свой Петербург и, обогатив страну победами, перенес в Россию знания технического производства, промышленность, науку. Швеция, наоборот, с потерей своих областей по ту сторону Балтийского моря, осталась без торговли, без денег, без кредита; боевые, испытанные кадры солдат погибли, сложив свои головы на полях битв, пав от истощения, или томились в русском плену, в рабстве у турок и татар.

В результате, говорит Вольтер, эпитет непобедимого, сам по себе непрочный, не удержался за Карлом XII; но Петра история назвала Великим, и никакое поражение не в силах было отнять у царя это прозвище, добытое совсем не победами (164, 245, 264, 325).

Перечитывая страницы, отведенные Петру в «Истории Карла XII», и сравнивая их с главным трудом Вольтера о русском царе, получаешь впечатление, точно автор исчерпал в первой работе свой материал и остался, принявшись за вторую, чуть не с пустыми руками. Дело в том, что то новое, что там есть, касается не личности Петра, а его деяний или событий, связанных с его именем.

Как это могло случиться?

Литературная задача Вольтера была не из легких. Он ухватился за возможность писать не биографию царя, а историю страны; но, как мы видели, с задачей этой не справился. «Страна» осталась в тумане. Могла бы выйти удачнее вторая половина – биография; но тут сам Вольтер подрезал себя: он не хотел повторяться[350]и прямо заявлял, что новый труд его пишется в подтверждение и в дополнение прежнего: la présente histoire est une confirmation et un supplément de la première (380). Это намерение – дать только новое – связало его перо, лишило свободного полета мысли, вырвало из рук много яркого только потому, что оно было «старым».

Сравните, например, описание поражения под Нарвой в 1700 г. Насколько оно полнее и красочнее в первом труде! Царь, приучающий свои войска к перенесению стужи и непогоды, – царь, дающий пример повиновения и военной дисциплины, приняв звание простого поручика, – плохое вооружение русских солдат – неожиданность появления Карла со своим отрядом – ход битвы – сдача русского войска – данные о царевиче Имеретинском – слова, сказанные Петром: «Знаю, шведы будут еще не раз побивать нас, но в конце концов они сами потом научат нас, как одолеть их», – текст молитвенного обращения русского народа к Николаю Чудотворцу с просьбой оказать ему защиту и помощь против шведов-«колдунов» (171–178) – все эти данные так и просятся в «Историю России»: где же бы, как не именно там, для них наиболее подходящее место? – Напрасно, однако, стали бы мы искать их здесь: автор сознательно отказался от них, и ему не оставалось ничего иного, как орудовать преимущественно сухими цифрами, а на основании новых сведений ограничиться указанием на иное количество войск, участвовавших в битве со шведской и русской стороны, и число пушек, пущенных в дело (472–474).

Основание Петербурга нашло себе место и в том, и в другом сочинении; но в более раннем оно описано ярче и обстоятельнее: борьба с природой, с невозможным климатом, с болотами, железная воля царя, решившего одолеть эти препятствия во что бы то ни стало, выступают там гораздо выпуклее и убедительней. Вынужденный вторично говорить на ту же тему и нового материала в запасе имея немного, автор свел свою работу, в сущности, к простому пересказу и говорит то же самое, лишь в других выражениях. Литературный талант упростил Вольтеру эту задачу: новые выражения найдены легко, однако свежесть первоначальной мысли, сочность красок ослабли, и рассказ вышел более бледный и вялый, чем первоначально.

Петр – читаем мы в «Истории Карла XII» – сам начертал план города, крепости, гавани, набережных, составивших его украшение, и фортов, защищающих подступ к нему. На этот невозделанный, пустынный остров, в сущности, простое скопление ила и грязи за короткий период тамошнего лета, замерзший пруд – в течение зимы, добраться куда с твердой суши возможно было лишь через непроездные леса и глубокие болота, – сюда, в убежище волков и медведей, стеклось в 1703 г. свыше 300 000 человек, собранных царем со всего государства. В Петербург вызывались крестьяне из царства Астраханского, с границ китайских. Прежде чем строить сам город, надо было прорубать леса, прокладывать дороги, осушать болота, воздвигать плотины.

Работа требовала сверхчеловеческих усилий. Царь задался настойчивой мыслью заселить край, казалось, совсем не предназначенный для жизни людей. Ни наводнения, разрушавшие работы; ни скудная почва, ни неприспособленность рабочих, ни даже смертность, уложившая среди них 200 000 человек в первое же время, – ничто не могло изменить его решения. Город был основан, несмотря на все препятствия, какие создавали природа, характер народный и тяжелая война. Уже в 1705 г. Петербург представлял собою город, и гавань его была полна кораблей. Император старался милостями привлечь туда иностранцев, одних наделяя землей, других домами, и поощрялось все, что только способно было смягчить суровость тамошнего климата (211).

А вот как рассказано все это в «Истории России»:

Петербург был заложен на устье р. Невы, в пустынной и болотистой местности, под 60° широты и 441/2 долготы; одна-единственная дорога соединяла ее с материком. Остатки бастионов Ниеншанца снабдили первыми камнями для постройки. На одном из островов, что́ ныне лежит среди города, начали воздвигать маленькую крепостцу; постройка эта среди болот, куда не могли подходить большие суда, шведов не беспокоила; однако вскоре они увидали, что укрепления растут, образуется настоящий город, а маленький, выдвинутый впереди остров Кроншлот превратился в 1704 г. в неприступную крепость, и под защитой ее пушек могли укрыться самые большие корабли. Казалось, для того, чтобы все это создать, необходим был глубокий мир, между тем работы велись в самый разгар войны, и рабочие всевозможных категорий стекались сюда из Москвы, Астрахани, Казани, Украйны на постройку нового города. Грунт земли, очень рыхлый – его приходилось укреплять и поднимать; удаленность вспомогательных средств; непредвиденные затруднения на каждом шагу – обычное явление при любой работе; наконец, эпидемические заболевания, унесшие необычайно громадное число рабочих, – ничто не могло подорвать бодрости духа у великого Строителя. В пять месяцев город был готов. Это была куча простых хижин с двумя кирпичными домами, да вал вокруг; но это было именно то, что требовалось в ту пору; настойчивость и время доделали остальное. Не прошло и полугода с основания Петербурга, как голландский корабль появился там с товарами; хозяин судна получил награду, и вскоре голландцы проложили путь к Петербургу.

Описание Полтавского боя – а уж не его ли бы рассказать как следует в книге, посвященной Петру Великому? – «История России» тоже излагает короче, бледнее. Неудача с отрядом генерала Крейца, давшая Петру возможность оправиться от первого удара шведских драгун и, в свою очередь, перейти в наступление; движение Меншикова, отрезавшего шведский фронт от его тыла, – то и другое там совсем опущено. Что общий бой велся в два приема; что «в 9 часов утра он возобновился» – это мы узнаем тоже только из «Истории Карла XII». Вообще не мало деталей, делающих знаменитый день Полтавского боя достоянием сколько шведской, столь же, если не больше, русской истории, во втором сочинении не нашло себе места; даже характерный тост царя за шведов, своих «учителей», урезан, и совсем нет фразы Петра: «Где брат мой Карл?» Не поставив (основательно) Карла во втором сочинении на центральное место, Вольтер не сумел сделать центральной фигурой Полтавского боя и русского царя (246–253, 506–507).

Вообще можно указать немало эпизодов, непосредственно относящихся к теме новой книги, а между тем они или совершенно опущены, или переданы, сравнительно с прежним, настолько сжато, что от живого, яркого факта остался лишь мертвый остов, одна цифра или сухой перечень.

Так, «История России» совершенно игнорирует вред, нанесенный Литве русскими войсками, – то, что от них населению досталось еще тяжелее, чем от шведов (188 и 482); игнорирует двоедушие Августа Польского по отношению к России, после заключения Альтранштадтского мира (217 и 492); помощь, оказанную цесарем царю посылкой ему немецких офицеров; медали, выбитые в память победы под Калишем (494); ничего не сказано там про опасность, грозившую русскому отряду, по переходе его через германскую границу, попасть в шведские руки (227), о прошлом Мазепы и причинах его разлада с царем (237 и 498); о затруднениях, на какие наткнулся отряд Лагеркрона, попав в болота (238); о том, как царь подготовлял Полтавскую победу, вызывая медленное, но верное таяние шведской армии (242); о временном влиянии Петра в Константинополе, после Полтавы (280), о мотивах, выставленных Карлом XII, в целях побудить Оттоманскую Порту объявить России войну (263); о влиянии русских послов в Константинополе на решение турецкого правительства выслать Карла из пределов турецких (288).

Вот к чему привела автора боязнь «повторений» и намерение новой книгой «дополнить» прежнюю!

К страницам, сравнительно с книгой о Карле, написанным более бледно и вяло, притом изложенным значительно более сжато, следует отнести: описание взятия Нарвы в 1704 г. (210 и 486); движение Карла на Смоленск и неожиданный поворот его на юг, в Украйну (236 и 498); рассказ о Паткуле (219–222 и 492, 493); о попытках Петра дать Польше нового короля, взамен Августа и Станислава (223 и 494). Прежнее живое описание битвы при Лесной тоже сведено теперь к сухому изложению в десяток строк; тревожная, никогда не покидавшая Вольтера мысль – как бы не повториться, помешала ему, при всей его любви к «анекдотам» как одному из литературных приемов для «оживления» рассказа, напомнить о приказе Петра перед боем: «Стрелять в каждого, показавшего тыл, будь это сам я» (239–240 и 500). Во второй своей книге автор, конечно, не мог совершенно умолчать о том, какой вред нанесла шведам суровая зима 1708–1709 г., но ограничился именно только упоминанием, не повторив прежнего рассказа (241 и 502). Та же боязнь повторения сказалась и на описании московских торжеств по случаю Полтавской победы: не располагая новыми данными, Вольтер пренебрег прежней, более или менее живой картиной и удовольствовался простым указанием на порядок, в каком проходили участники процессии под триумфальной аркой (266–267 и 512).

А между тем первоначально у него было благое намерение дать отчетливую картину торжественного вступления войск[351].

Много лучше вышло описание Гангутского боя (324 и 552–554). Новое внес Вольтер, говоря о борьбе за Гродно в феврале 1708 г. (233 и 496), о запорожцах (243 и 503–504), о Прутском походе (273–280 и 517–532) и о Герце (336–347 и 547–550, 559, 563–565, 570, 607–609).

Как видим, недостатков у книги не мало, а ниже будут указаны, особо, еще и другие – фактические ошибки; однако закрывать положительных ее сторон они не должны. Сочинение Вольтера уже при самом выходе в свет нашло суровых критиков. Похвалы Дидро перемешаны с серьезным осуждением; «есть прекрасные страницы, – говорит он, – напоминающие Тацита, например, глава о стрелецком бунте; но описание России банально; автор выступает в нем с претензией на знание естественной истории. История самого царя читается с удовольствием, но когда потом задаешься вопросом: “Что в этой истории показали мне яркого и выдающегося? Что осталось у меня по прочтении? Какая глубокая, содержательная мысль запала мне в душу?” – quel grand tableau ai-je vu? quelle réflexion profonde me reste-t-il? – не знаешь, что ответить. Французский писатель едва ли поднялся до уровня русского законодателя. Однако, если бы все газеты писались так, как написана эта книга, я не желал бы потерять ни одного номера» (XVI, 372).

В этом отзыве много справедливого; но оценка исторического труда не должна быть абсолютной – необходимо всегда иметь в виду обстановку и условия его составления. После тяжеловесных сочинений, вроде истории Катифоро, выдумок и несогласованностей Нестесурраноя и Мовильона, пошлых басен и обвинений Ламберти, «История России при Петре Великом» была первым трудом, в основу которого положены были документальные данные; она вводила в литературу немало новых сведений, устраняя прежние, подчас прямо фантастические; написанная легко, принадлежа перу знаменитого писателя, она и читалась охотно, нашла многочисленный круг читателей и тем самым (пускай хотя бы только на веру) вкореняла в сознание западноевропейской публики представление о высокой цивилизаторской роли русского царя, о праве России войти в семью европейских народов. Дидро справедливо сказал, что история царя читается с удовольствием. Если майские дни 1682 г. напомнили ему Тацита, то, по описанию и построению, еще выше катастрофа на Пруте, Персидский поход; страницы, посвященные деятельности Герца, его «заговору», выяснили, можно сказать, впервые, особенно если добавить к ним сказанное раньше в биографии Карла XII, до какой высокой степени дошло влияние России на международную жизнь Европы в последние годы Северной войны; наконец, сказать, что безусловная власть над русской церковью (maître absolu) еще не делала Петра ее Главою (chef de l’église Russe), каким является английский король в англиканской церкви (466), значит на целых полтора века опередить, в правильном понимании отношений церкви и государства в России, Западную Европу, где и до сих пор сплошь и рядом продолжают видеть в русском государе своего рода православного папу.

В предыдущей главе уже говорилось о щекотливом положении, в какое поставило Вольтера дело царевича Алексея. Из Петербурга его снабдили обильным материалом, который надлежало положить в основу работы, но некоторые данные вызывали в Вольтере большие сомнения. Конечно, выдумки Ламберти о том, что царь собственноручно отрубил голову сыну, рассказы других досужих писателей, будто он отравил его, – опровергнуть было нетрудно. Но сам факт насильственной смерти этим еще не устранялся: если не сам царь, то чья-либо другая рука могла сократить дни Алексея, и именно таково было ходячее мнение. Между тем в официальных сферах Петербурга утверждали, будто чтение смертного приговора так сильно подействовало на царевича, что с ним тут же сделался апоплексический удар; что, с трудом придя в себя, он позвал отца попрощаться, испросил себе у него прощение, был, в полной агонии, соборован и в таком состоянии скончался на глазах всего царского двора.

Хотя на счет смерти царевича у Вольтера сложилось совсем иное представление (см. выше, глава II), однако он не пожелал ссориться с заказчиком и принял официальную версию. Явные бредни и выдумки он отверг, зато, сославшись на представителей медицины[352], допустил возможность печального исхода как следствие сильного душевного потрясения. Конечно, он мог оспорить и официальную версию, что и сделал в письме к Шувалову, но… разве обязан он был высказывать публично все свои мысли и сомнения? Разве он, Вольтер, не имел права говорить, что хотел, и молчать о том, что хотел бы замолчать?… Была бы только правда в том, что он говорит!.. Несомненно, автор «Истории России» проявил большую гибкость ума, и в нас больших симпатий она не вызовет; но ведь он с тем и брался за перо, чтоб восславить Петра, его творение и быть приятным императрице Елизавете и ее приближенным!..

Во всяком случае, стараясь отыскать смягчающие обстоятельства в пользу Петра или, посильно, устранить неблагоприятные, Вольтер заботился и о том, чтобы удержаться на уровне требований добросовестного историка: он смело отбрасывает обвинение, предъявленное петербургскими судьями Алексею в намерении убить царя; снимает с него жестокое наказание «отцеубийцы», но в то же время признает, что благо государства требовало его смерти, и ставит Петру в заслугу, что долгу государя он сумел подчинить свои отеческие чувства. Он не скрывает, что некоторые показания царевича на суде были вырваны у него или подсказаны; ни одно судилище в Европе, замечает Вольтер, не поставит в вину человеку его мысли, пока они остаются мыслями и не приведены в действие; но он также понимает, что удовлетвориться одним фактом возвращения Алексея из-за границы было невозможно, и следовало вскрыть всю подноготную, все те пружины, что́ вызвали сам побег в чужие земли.

Надо помнить, что во времена Вольтера история, как серьезное знание фактов прошлого, подвергнутых предварительной проверке, психологическому и реальному анализу, только еще начинала возникать. Настоящей критики еще не народилось; грани, отделяющие историю от басни и романа, выделялись еще неясно и далеко не всегда считались необходимыми; фантастический элемент еще не стал исключительным достоянием литературного вымысла. В ту пору еще возможно было серьезно выводить китайцев от египтян, доказывая их племенное родство соображениями, способными в наше время насмешить любого ребенка, не лишенного здравого смысла; недостаток широкого горизонта, при отсутствии надлежащей перспективы, сводил историю к одним внешним ее проявлениям, мешал отличить мелочное от существенного и саму историю сводил к мелочам. Личность совершенно заслоняла толпу и выступала, как тот генерал на суздальской картине, что ведет за собой войска, ничтожными лилипутами стеснившиеся у ног его боевого коня. Портрет исторического деятеля зачастую еще рисовался сообразно личным вкусам и симпатиям автора, или же по трафарету риторических прикрас; скопировать его с фигуры какого-нибудь громкого деятеля древней Греции или Рима; приписать человеку речь, которую он никогда не произносил и даже не мог произнести, – такая историческая безвкусица считалась дозволенной во имя требований литературного вкуса. Даже чудесное, сверхъестественное еще свободно вторгалось в область истории и уверенно захватывало там себе неподобающее место наряду с действительными фактами[353].

От всех этих несуразностей Вольтер свободен в своей книге. События русского прошлого, можно сказать, впервые изложены исторически; своим трудом автор первый открывал ряд действительно исторических сочинений о России. Ни Катифоро, ни Крекшин, ни Мовильон и ни Соймонов еще не исторические труды. Книга Вольтера имеет своего героя, но не в шаблонном смысле слова. Ничего божественного; это прежде всего земной герой, да и само имя носит иное: «законодателя», «цивилизатора». Никаких риторических восхвалений – Петра восхваляют сами деяния его. Мелочь старательно устранена; из нее оставлено только то, что так или иначе характеризует личность; и если образа Вольтер создать не сумел, все же одна черта ярко и выпукло выступает в его описании: энергия, железная воля Петра, дух необычайно деятельный, неутомимый. Именно выступает: про энергию и железную волю царя говорилось и в более ранних трудах, но там эти черты пропадали, не чувствовались; в сознании самих биографов они скользили и затеривались в массе сообщаемых фактов; и только теперь, из книги Вольтера, читатель впервые начал понимать если не все, то одну из главных причин успехов России и ее торжества, увенчанного постановлениями Ништадтского мира.

И потом – никаких украшений, никаких речей, которых Петр не мог бы никогда произнести. Даже пример Фукидида не соблазнил нашего автора: Вольтер не вложил в уста Петра никаких слов, которые он мог бы произнести; и прежде чем автор позволит Петру обратиться с речью к окружающим на празднестве по случаю Гангутской победы, он постарается проверить, действительно ли русский царь произносил эти слова[354].

Вообще Вольтер рисует нам трезвенную правду, простую, как она проявлялась в жизни, с ее плюсами и минусами, без каких-либо фиоритур и выкрикиваний. Наше время настолько свыклось с таким приемом, видя в нем необходимое условие всякого порядочного исторического труда, что обращает на него внимание, только когда чувствует отсутствие его; но полтораста лет назад такой прием был еще новостью и потому обладал большой ценностью и поучительностью. Можно сказать, лишь с Вольтера стало возможным начать смотреть на Петра как на человека, а не Бога, и, низводя с неба, поднять на надлежащую высоту его человеческие свойства и достоинства.

От сознательного пристрастия Вольтер был тоже свободен; в похвалах Петру он руководится искренним убеждением, тем более убедительным для читателя, что автор показывает ему охотно и оборотную сторону медали. Его выходки против церкви, ее «бородачей» и «суеверов» – не пристрастие, а выражение целого сложившегося миросозерцания. В чем не свободен Вольтер – это в лести и в расшаркивании перед людьми еще здравствующими; но это была болезнь века. Вольтер не был Жан-Жаком Руссо, к тому же содержанию самой книги этот дефект отнюдь не вредил, почти совсем не переходя за пределы ее предисловия. Это были те, по определению самого Вольтера, «льстивые пошловатости», которые легко выветривались, лишь в них переставали нуждаться. Первоначально они предназначались для Елизаветы и ее фаворита; но умерла императрица, закатилась звезда Шувалова, и в новых изданиях Вольтер без церемонии вычеркивает их имена и расшаркивается перед новыми светилами. Уже не победы «над немцами и шведами», не меценатство молодого любимца свидетельствуют об успехах, достигнутых Россией, а покорение Крыма, разгром турецкого флота Орловым-Чесменским… Жалко, что Вольтер не дожил до воцарения Павла: несомненно, его предисловия к «Истории России» в изданиях этого времени не остались бы также без изменений; впрочем, если не буквальный текст, то общий характер содержания переделок можно угадать и без того.

Глава четвертая

Мы не располагаем достаточными данными для восстановления, с желаемой точностью, хронологической последовательности в составлении и сообщении тех мнений, замечаний и возражений, какими обменивался Вольтер с петербургскими критиками, работая над своей «Историей России»; дошедшие до нас материалы не дают на то надлежащих указаний; к тому же есть немало оснований полагать, что и то, что дошло и сохранилось, не исчерпывает всего посланного Петербургом.

Мы уже видели (глава II), что в августе 1757 г. Вольтер послал в Петербург, на предварительный просмотр и одобрение, начало своего труда – «легкий набросок», как он называл его: восемь первых глав, содержавших описание событий «с Михаила Романова до битвы под Нарвой»; но возможно, что еще раньше он обратился туда с разъяснениями по некоторым вопросам, особенно интересовавшим его. Сохранились так называемые «Demandes de Mr. de Voltaire». Их счетом три: 1) On veut savoir de combien une nation s’est accrue, quelle était sa population avant l’époque dont on parle, et ce qu’elle est depuis cette époque?; 2) On veut savoir le nombre des troupes réguliers, qu’on a entretenu, et celui qu’on entretient?; 3) Quel a été le commerce de la Russie avant Pierre I, et comment il s’est étendu? В бумагах Вольтера нашлись не только эти запросы, но и ответы на них, и по ним мы можем судить о характере тех материалов, какими снабжали Вольтера, и насколько оказывались они пригодными для него[355].

Цифровые данные первого ответа едва ли особенно пригодились Вольтеру; извлек оттуда он, кажется, одну только общую цифру податного населения России – 20 миллионов, составные же элементы податного класса указаны в его книге в ином распределении, более детальном и с иными цифрами[356]. Второй вопрос – о размерах военных сил России – совсем остался без ответа: вместо цифровых данных Вольтеру сообщили краткий исторический обзор развития русского войска, и цифра 350 000, которую автор приводит в своей книге[357], взята не отсюда.

Всего больше внимания в «Ответах» уделено третьему вопросы – о русской торговле. Это обширные исторические обзоры торговых сношений на Черном море, со времен еще классической Греции, и с персами на море Каспийском. По-видимому, отсюда извлек Вольтер данные о постройке на Волге корабля «Орел» и о сожжении его Стенькой Разиным[358] и те несколько строк, в особой главе о «торговле», где он говорит о привилегии, выговоренной Петром Великим для армянских купцов в Астрахани скупать в Персии излишек шелка-сырца, ненужного для потребностей местного производства[359].

Отправив в августе 1757 г. «легкий набросок», Вольтер, 10 месяцев спустя, в июне 1758 г., послал второй очерк; но в Петербурге еще до получения его уже изготовили и успели выслать свои замечания на первую посылку – это видно из того, что в письмах 17 июля и 1 августа этого самого 1758 г., то есть всего через месяц-полтора, Вольтер не только извещает о их получении, но и шлет на них свои возражения.

О содержании этой петербургской посылки мы можем только догадываться; то же самое приходится сказать и о позднейших отправках. Вообще выделить одну посылку из другой, определить ее размеры, время отправления нет никакой возможности. Единственным исключением являются те ответы, что были даны Вольтеру на его 14 запросов, поставленных в письме 1 августа 1758 г. и доставленных ему 21 декабря того же года[360]. Мы знаем, что этих ответов он не оставил без возражений, посвятив им свое письмо Шувалову от 24 декабря 1758 г.; по-видимому, и другое письмо, от 29 мая 1759 г., вызвано новыми указаниями петербургских академиков; потом, три года спустя, Вольтер возобновил полемику с Петербургом[361]; но это было уже по выходе в свет первого тома «Истории», когда, можно думать, печатное издание дало Петербургу повод частью повторить свои прежние указания, частью дополнить их новыми. Как ни ценны сами по себе, в отдельности взятые, сведения этого рода, но вопроса в его целом они не разъясняют, и потому приходится отказаться от установления хронологических дат и от попытки определить, какими именно частями доходил до Вольтера из Петербурга критический материал, скопившийся в его руках. Ознакомимся с этим материалом по крайней мере в том виде, в каком он дошел до нас.

Полемика Вольтера с петербургскими академиками испортила немало крови как ему самому, так и его литературным противникам. Совместно, на одной работе сошлись люди двух разных направлений, разных вкусов, которые и саму работу понимали розно, каждый на свой лад. Отсюда – взаимное раздражение. Неудивительно, если в результате пострадала прежде всего работа.

Хорошей истории царствования Петра не существовало; да таковой в ту пору не могло еще появиться. Величие подвигов царя никто не думал серьезно отрицать; однако печатная литература о нем уже полна была всякого рода вымыслов, истина зачастую искажалась тенденциозным анекдотом, вздорным слухом, а то и заведомой утрировкой или ложью. Насколько охотно отдавали дань должного Петру-государю, настолько же усиленно трепали его личность, рисуя русского царя то пьяным деспотом, грубым варваром-азиатом, то безжалостным отцом и мужем, тираном своих подданных. Мы знаем, что в такой обрисовке была известная доля справедливого; но в Европе охотно утрировали эти непривлекательные черты, приписывая Петру иной раз Бог весть что: и то, что он убил своего сына, и то, что пьяные пирушки свои обставлял, для вящего удовольствия, казнями приговоренных к смерти; и что Екатерина хотела отравить его и т. п. Делалось это частью из легкомыслия, из желания вернее заинтересовать своего читателя, частью же из бессознательной мести великому человеку.

Дело в том, что с Петром на исторической сцене появилась Россия. Грубый мужчина с здоровенными лапами и локтями, Петр протискался с ней в европейскую гостиную, перемешал там карты и стулья и приказал очистить незваной гостье место, причем принудил многих потесниться довольно серьезно. Европа приняла в свою среду навязанную ей гостью, но старалась отплатить, чем и как могла, за вторжение, и охотно зубоскалила как на счет самой гостьи, так, в особенности, на счет того, кто грубо ввел ее за собой. Россия – это была «сплошная азиатчина», а тот, хотя и «талантливый варвар», а все же «убийца» своего сына, отъявленный «пьяница», «дебошир», вообще, по своим манерам и замашкам, человек мало удобный в «приличном» обществе. Богатый материал для злословия давала и вторая супруга Петра, ее амурные похождения еще в роли «Мариенбургской пленницы», и, позже, на положении всероссийской императрицы. Заградить уста на ее счет было желательно еще и потому, что теперь на русском престоле сидела как раз дочь этой самой «пленницы». Таким образом будущей книге надлежало убить зараз двух зайцев: реабилитировать личность Петра, счистить с него ту грязь, какой незаслуженно забросали его, отметив возможно ярче его заслуги перед родиной, и, одновременно, подмалевать, в мере возможного, генеалогическое древо царствующей государыни.

Но петербургские заказчики этим не удовольствовались: они хотели соскоблить с царя не только вымышленную грязь, но и ту, что была присуща его натуре, его поступкам, – по крайней мере хоть окутать ее густым вуалем; хотели показать читателю одни лишь положительные стороны. «Он бог, он бог твой был, Россия!» – твердили постоянно в Петербурге и считали недопустимым появление даже малейшего пятна на великом русском солнце: историю понимали там в форме хвалебного гимна, и всякое уклонение от нее готовы были поставить наравне чуть не с преступным дерзновением.

Вольтер во многом пошел навстречу петербургским пожеланиям: старался реабилитировать Екатерину, очищал Петра от небылиц, объяснял такие щекотливые поступки его, как суд над царевичем Алексеем, печальной необходимостью, соображениями высшего порядка, или же совсем обходил молчанием наиболее темное и непривлекательное; но, умный и образованный человек, он хорошо понимал всю нелепость рисовать картину в одних только розовых красках. Чего нельзя было отрицать, с тем приходилось, хочешь не хочешь, считаться, и вообще «обоготворять» Петра Вольтер никогда бы не стал. Мы уже видели, как он высмеивал высокопарно-раболепный тон, усвоенный придворными историографами того времени, по поводу даже самых обыденных и заурядных действий и поступков своих государей; в Петербурге же, наоборот, трепетали при мысли неосторожно прикоснуться к царственной особе Петра, смотрели на него сознательно снизу вверх; и потому, вероятно, Вольтер не без улыбки читал замечания Ломоносова о том, что Петра не следует называть «современным Скифом», так как-де славяне никогда не были скифами[362], что не следует утверждать, будто «в начале XVIII в. Европе известен был всего лишь один замечательный человек на Севере – Карл XII», так как Петр прославил себя еще до Полтавы и битвы с Левенгауптом (№ 4). Коробила Ломоносова и фраза «les liens sérieux du mariage ne le retinrent pas assez», выражение «les plaisirs de la table» (№ 181) и слова «ce jeune homme était Michel Romano, grand-père du czar Pierre, fils de l’archevèque de Rostou, surnommé Philarète, et d’une religieuse». «Експрессия дурна, – замечает по этому поводу Ломоносов, – происхождение государево от патриарха и от монахини весьма изображено неприлично. Лучше написать: “сын боярина Федора Никитича Романова, который был неволею пострижен от Годунова, а потом был Ростовским архиереем, и наконец патриархом”»; и полный негодования на злоязычие Вольтерова пера, восклицает: «Прямая Вольтерская букашка!» (№ 121; ср. № 103).

Кроме того, Вольтер и Петербург разошлись еще на одном пункте. В Петербурге, как ни «обоготворяли» Петра, как ни утверждали, что первый русский император вывел Россию из «небытия», однако логического вывода из такой посылки делать не собирались, и когда приходилось говорить о России до-Петровских времен, то обыкновенно весьма энергично защищали ее бытие, отказываясь видеть в ней пустое, в культурном отношении, место, и даже обижались, если ее начинали изображать страной варварской, азиатской, культурно значительно отставшей от Западной Европы. Таковой старая Россия могла быть только по отношению к Петру Великому, Западной же Европе не подобало смотреть на нее такими глазами.

Поэтому в Петербурге усиленно заспорили с Вольтером, когда он стал сравнивать стрельцов с янычарами, жившими грабежом и насилием (№ 92), систему налогов определять названием «турецкой», то есть системой устарелой, основанной на взимании не денег, а продуктов натуральных (№ 93), и спешили заявить ему, что если стрельцы искрошили в куски Ивана Нарышкина и доктора ванн-Гаада, то не потому что «придерживались» китайской системы наказания: таковая в России была вообще совсем неизвестна (№ 153). Пожалуйста, не думайте, говорили там, будто у России нет своего отдаленного прошлого; не представляйте ее каким-то новым явлением в жизни Европы: Архангельский край, под именем Биармии, известен был издавна (№ 21); как ни древне происхождение Москвы, но в России и до нее уже существовало много замечательных старинных городов (№ 32); а сама Москва – «нарочитый город» (№ 9); она стоит «в великой и прекрасной долине», и там, в половине XII ст., жил очень видный человек благородного происхождения по имени Кучка (№ 31); уже в XV в. там были каменные дома (№ 33).

С другой стороны, к чему напоминать читателям, что Владимир Святой был сыном наложницы?! В языческую пору разница между женой и наложницей была невелика, и такая подробность не внесет никакой существенной черты в биографию столь выдающегося государя. Напрасно также говорить, что Владимир убил своего брата: во-первых, он его не убивал и не приказывал убивать, а во-вторых, если он и пошел войной на Ярополка, то потому, что был вынужден к тому, защищая себя от угрожавшей ему опасности (№ 98). К чему также описывать наказание батогами? «Пристойно» ли это в истории Петра Великого?… (№ 145).



Поделиться книгой:

На главную
Назад