Еще хуже тот грубый лингвистический империализм, источником которого в постсоветской России оказывается англо-американский деловой жаргон. Язык «победителя» в «Generation „П“» не собственно британский или американский английский, а куда более жесткая, примитивная, но влиятельная риторика рекламы, медиа и массовой культуры – тот язык тотального администрирования, о котором писал Маркузе. Поднимаясь на недостроенное советское сооружение / Вавилонскую башню / зиккурат Иштар, Татарский обнаруживает подобающий обстановке фон: граффити латинскими буквами, непристойности на английском языке, пустую упаковку от сигарет «Парламент» и другие обертки, брошенные на пол.
В «Generation „П“» присутствует еще один пласт мифорелигиозной ассоциативной связи: история Вавилонской башни переосмыслена как история Вавилона в Откровении Иоанна Богослова. Утрата языкового и культурного своеобразия в постсоветской России воспринимается как новый апокалипсис. Продвижение главного героя по карьерной лестнице в медиаиндустрии или, если мыслить мифическими категориями, его восхождение на Вавилонскую башню / зиккурат Иштар, достигает кульминации, когда он опускается на глубину ста метров в яму под Останкинской башней, вызывающей ассоциации с адом. Помазание Татарского как земного мужа богини денег знаменует собой победу инфернального поколения «П(издец)».
Исследуя раннее постсоветское общество на страницах «Generation „П“», Пелевин делает акцент на языковой политике. Словесная игра для него – инструмент культурной диагностики. Критика направлена прежде всего на натиск глобального консюмеризма, медиа, рекламы и технологий, транслируемых средствами американского английского, получившего статус лингва франка. У русского языка (и культуры) мало шансов выдержать сопротивление этому натиску.
Как показывают Пелевин и Маркузе – первый средствами художественного повествования, второй на уровне теоретического анализа, – язык рекламы и медиа, не оставляющий места для живой речи, свидетельствует о примитивизации языка и мышления в целом в глобальной техноконсюмеристской деревне. Такой дискурс нацелен на эффективность и продуктивность – в первую очередь на эффективный оборот товаров и капитала. Татарский и его коллеги по рекламной индустрии – подлинные бихевиористы. Их задача – вызвать реакцию (в пародийной классификации – оральную или анальную) у целевой группы. Упрощенный синтаксис, свойственный языку рекламы («ПАРЛАМЕНТ. НЕЯВА», «НЕ-КОЛА ДЛЯ НИКОЛЫ»), пресекает развитие смысла, возможность сомнения или возражений. «Николу» склоняют к покупке – в частности, побуждая его (за счет приема парономазии) идентифицироваться с продуктом. У таких важных понятий, как «демократия», появляются нелепые омонимы – в данном случае производные от слова «демоверсия». Не кто иной как сам Иисус выставлен на продажу в сопровождении глянцевой картинки и бойкого слогана. А у вида, чье поведение теперь обусловлено законами социального бихевиоризма, слова вызывают максимально стандартизованную реакцию – нечеловеческий вопль «Вау! Вау! Вау!».
Глава третья. Биоморфные чудовища
Клетка, в которую меня заключили, оказалась не совсем обычной: три решетчатые стены замыкались деревянной стенкой ящика; таким образом четвертая стена моей темницы оказалась дощатой. Все сооружение было таким низким, что в нем нельзя было выпрямиться, и таким узким, что невозможно было сидеть. Мне пришлось примоститься на корточках, согнув ноги; колени у меня беспрерывно дрожали; видимо, в те дни я никого не желал видеть, предпочитая оставаться в темноте; поэтому я сидел, уткнувшись в дощатую стену клетки, и железные прутья врезались мне в спину.
В этой главе речь пойдет о биополитике Пелевина, изображающего общество в биоморфных и зооморфных категориях. Я ставлю перед собой двойную цель: привлечь внимание к биоморфным и зооморфным образам, к которым часто прибегает Пелевин, рисуя человеческий коллектив, и показать, что такие образы соотносятся с ключевой для писателя проблемой дегуманизации в современном обществе технологического консюмеризма.
Пелевинская биополитика находит отражение в многократно воспроизводимой ассоциативной цепочке: люди – животные – биомасса – источник энергии (кровь или нефть) – деньги. Изображение людей как биомассы, а общества – с точки зрения биоценоза (взаимодействия организмов, объединенных средой обитания и зависимых друг от друга, что проявляется, например, в устройстве цепей питания) – черты, характеризующие творчество Пелевина от ранних произведений до более поздних170. Подчеркивая деградацию личности и коллектива, писатель показывает два проявления потребительской парадигмы: с одной стороны, на уровне капитала и экономики, с другой – в природе.
Биополитика Пелевина, воплощенная в художественных текстах, сближается с концепцией биополитики, сформулированной Мишелем Фуко171. В диаграммах Фуко, описывающих устройство властных отношений в политическом теле, право силы суверенного правителя заменено властью, основанной на дисциплине. Последнюю, в свою очередь, вытесняет биополитика, или аппарат безопасности, чьи методы – не наказание и исправление, а расчет и вмешательство. И в биополитических фантазиях Пелевина, и в теории биополитики Фуко люди предстают как биологические организмы, а социальный коллектив – как совокупность живой материи, поддерживаемой, увеличиваемой и управляемой силами существующего порядка вещей.
Биотические структуры Пелевина – метафоры консюмеризма и вырождения общества. Вместе с тем его биосистемы – реализация метафор, встречающихся в работах Фуко о биополитике. «Глобальная масса, подверженная процессам рождения, болезни, воспроизводства и смерти», о которой пишет Фуко и которая составляет государство, превращается в биомассу «в самом прямом смысле», как любит говорить Пелевин. Пусть в комической форме, но теория доведена до логического предела и оживает в виде художественного текста172.
В этой главе после краткого анализа повести «Затворник и Шестипалый» и романа «Жизнь насекомых», где уже присутствуют биотические мотивы, я перейду к биоценозу в «Generation „П“», сосредоточившись на образе орануса как единого организма. Затем я остановлюсь на потреблении политического тела в сборнике «ДПП (NN)» («Диалектика переходного периода (из ниоткуда в никуда)») и в «Священной книге оборотня», где мотив нефти помещен в более обширную парадигму сверхпотребления. Затем я рассмотрю «молочное животноводство», или просвещенный вампиризм, в романе
В ранней повести Пелевина «Затворник и Шестипалый» (1990) в миниатюре представлены ключевые для писателя биополитические мотивы, а в значительной мере и его космология в целом. Повесть о цыплятах-бройлерах, выращиваемых на птицефабрике, открывается знакомством двух цыплят-отщепенцев – ученого Затворника и Шестипалого, которого считают уродцем. По словам Шестипалого, они живут в мире, окруженном «Стеной Мира» и управляемом «Двадцатью Ближайшими», а центр этого мира – двухъярусная кормушка-поилка. Но более мудрый Затворник объясняет своему усердному ученику, что на самом деле их мир – лишь один из семидесяти миров, прикрепленных к черной ленте во вселенной под названием «Бройлерный комбинат имени Луначарского». Конец мира близок, так как цыплят должны забить менее чем через сутки.
В «Затворнике и Шестипалом» человеческое существование предстает как биофабрика, а социальный коллектив – как биомасса. Общество цыплят, где птицы состязаются за место поближе к кормушке, не ведая о своей надвигающейся гибели, – аллегория тюрьмы, в которую заключен человек как часть общества. Повествование построено так, что поначалу ничто в нем не намекает на нечеловеческую природу персонажей. Лишь постепенно читатель начинает догадываться, кого и что изображает автор173. Но даже осознав это, мы понимаем, что цыплята-метафизики ищут ответов на экзистенциальные вопросы, мучающие человека: о свободе и заключении, обмане и подлинном просвещении, о сознании собственной смертности. В финале главным героям удается нарушить законы своей тюрьмы и вырваться на свободу.
Как и в «Затворнике и Шестипалом», в основе раннего романа Пелевина «Жизнь насекомых» (1993) лежит сюжет о поглощении одних организмов другими. На этот раз перед нами более развернутая зооморфная аллегория. Действие происходит на приходящем в запустение крымском курорте в постперестроечную эпоху и строится как набор внешне самостоятельных, но на самом деле взаимосвязанных эпизодов, каждый из которых рассказывает о жизни антропоморфного насекомого или группы насекомых. Изображены разные виды: комары, скарабеи, муравьи, мотыльки, мухи, цикады. Все они стремятся выжить и преуспеть, ищут смысл жизни, поедают других и сами становятся жертвами тех, кто их поедает.
«Жизнь насекомых» начинается со встречи трех комаров: опытного американского бизнесмена Сэма Саккера и двух начинающих русских предпринимателей, Арнольда и Артура, – все они находятся в поиске легкого заработка на изменчивом постсоветском рынке. По ходу действия «капиталист-кровопийца» (в самом буквальном смысле этого слова) Сэм соблазняет молодую русскую муху Наташу, бывшую муравьиху. У них завязывается краткий роман, во время которого Сэм сосет Наташину кровь, и вскоре она умирает, прилипнув к клейкой ленте-ловушке. На будущую гибель съеденной Сэмом Наташи намекает эпизод их первой встречи, когда комар, заметив сидящую у него на тарелке муху, принимает ее за укроп. В конце книги официантка, принесшая Сэму обед (вместе с Наташей), выбрасывает ее как мусор174.
За исключением истории мотылька Мити, в буквальном и переносном смысле достигающего просветления – в финале романа ему удается подняться над пищевой цепью и превратиться в светляка, – жизни всех насекомых: муравьихи Марины (матери Наташи), самой Наташи, комаров Сэма, Арнольда и Артура, наркоманов Максима и Никиты и других – служат иллюстрацией неумолимого закона потребления. В этом плане сюжетная линия мухи Наташи и комара Сэма совершенно типична. Всю книгу пронизывает дарвиновская дилемма «съесть или быть съеденным».
В зрелых романах Пелевина «Бройлерный комбинат имени Луначарского» перерастает в глобальное биотическое сообщество. В «Затворнике и Шестипалом» и «Жизни насекомых» намечены идеи, обстоятельно проработанные в последующих романах. Образ вселенной как биокомбината и бойни в повести и тема «окровавленных зубов и когтей у природы» присутствуют и в более поздних текстах, но с заметными отличиями. В отличие от цыплят-изгоев или мотылька Мити из ранних пелевинских притч, героям его последующих произведений, как правило, не удается ни достичь просветления, ни вырваться на свободу из своей тюрьмы. Выйти за пределы «биофабрики» тем более трудно, что биофабрикой оказывается весь мир.
В «Generation „П“» социальный коллектив изображен в анималистических категориях. Уже в первой главе романа Пелевин, описывая насильственные и вызвавшие раскол в обществе преобразования первых постсоветских лет, прибегает к дарвиновской системе понятий. Например, в клипе, рекламирующем «Пепси-колу», изображались две обезьяны: одна пила «обычную колу» и не справлялась даже с самыми примитивными действиями, а другая пила пепси, поэтому радостно разъезжала в шикарной машине в компании симпатичных девиц.
Немного обидно было узнать, как именно ребята из рекламных агентств на Мэдисон-авеню представляют себе свою аудиторию, так называемую target group. Но трудно было не поразиться их глубокому знанию жизни175.
По мере того как разворачивается повествование, развиваются и дарвиновские мотивы. Наиболее успешные представители вида в «Generation „П“» – те, кто быстрее остальных приспосабливается к беспорядочной постсоветской среде. Поскольку идет борьба за выживание, процветают агрессивность, бессердечие, коварство и другие поведенческие модели, позволяющие побеждать в условиях «окровавленных зубов и когтей у природы». Татарский, главный герой романа, добивается успеха отчасти как раз потому, что быстро усваивает преобладающие в новой среде модели поведения. Нравственные критерии уступают место принципу «выживает наиболее приспособленный». Поведение, не направленное на выживание и воспроизводство биологической особи – например, этические нормы интеллигенции, – в ходе эволюции отвергается176.
В «Generation „П“» глобальный социальный коллектив предстает как чудовищный организм, заманивший людей в ловушку и уничтоживший человеческого субъекта как такового:
…Каждый человек является клеткой организма, который экономисты древности называли мамоной. В учебных материалах фронта полного и окончательного освобождения его называют просто ORANUS (по-русски – «ротожопа»). ‹…› Каждая из этих клеток, то есть человек, взятый в своем экономическом качестве, обладает своеобразной социально-психической мембраной, позволяющей пропускать деньги (играющие в организме орануса роль крови или лимфы) внутрь и наружу177.
Оранус-мамона, примитивный паразитический организм, уникален тем, что, в отличие от обычных паразитов, живет не за счет одного хозяина, а превращает множество людей в свои составляющие178. Каждый человек становится клеткой орануса – только для того, чтобы пропускать через себя деньги179.
Монстр оранус – олицетворение биоморфоза. Парадоксальным образом оранус, организм, не способный к мышлению и даже к самосознанию, стоит гораздо ниже любой из его клеток на эволюционной лестнице, но при этом способен до такой степени проникать в сознание людей, что человек, существо с высокоорганизованным мышлением, оказывается полностью уничтожен180. Поглощение людей примитивным, паразитическим, функционирующим по принципу замкнутого цикла оранусом – событие, впервые произошедшее в истории человечества в современном техноконсюмеристском обществе. Люди превратились в однородную биомассу, воспроизводящую цикл поглощения и выделения, отказались от сложных когнитивных процессов в пользу рефлексов и смирились с тем, что ими двигают исключительно чувственные импульсы. По мере того как на первый план выходит биологическое существование, сила разума ослабевает или вовсе угасает. Пусть клетки орануса и наделены в избытке репродуктивной способностью, в остальном они полные ничтожества – не умеющие думать и пугающе безликие.
Пародируя устройство общества, Пелевин в «Generation „П“» переворачивает концепцию рационального личного интереса, изложенную в классических работах по теории свободного рынка (во главе с «Богатством народов» (
«Generation „П“» неоднократно возвращается к образу орануса – в многочисленных ипостасях вавилонского бога Энкиду и упоминаемого в Библии Ваала. Ближе к концу книги оранус вновь возникает как «жирная надмирная тушка», звероподобное существо, управляющее, как полагает Татарский, судьбами человечества. Властелин мира – отвратительное зооморфное создание, забавляющееся с людьми, как с игрушками, развлекающееся зрелищем их бесплодных стремлений и питающееся своей добычей.
В «ДПП (NN)» и «Священной книге оборотня» раскрывается идея всепоглощающей, всепожирающей, злобной, почти сверхъестественной силы, в обоих произведениях переплетающаяся с темой нефти. Речь не просто о нефти как товаре на мировом рынке – перед нами еще одна разновидность биоморфоза, где люди подчинены экономическому организму. Подобно тому как паразитический организм оранус поглощает людей, искореняя независимую человеческую личность, люди сравниваются с нефтью как биомассой – источником энергии – деньгами в процессе тотальной коммодификации и истощения ресурсов.
С характерной для него склонностью к каламбурам Пелевин язвительно замечает, что «Петро-» (в русских названиях городов, таких как Петродворец и Петропавловск) образовано не от имени Петра Великого, а от слова
В «ДПП (NN)» («Диалектика переходного периода из ниоткуда в никуда», 2003) Пелевин дополняет создаваемый им портрет деградировавшего общества, сосредоточившись на потреблении политического тела и прошлом, в частности – на теме нефти. «ДПП (NN)» – сборник, куда входят роман, повесть и пять рассказов. Открывает его роман «Числа», продолжающий биотическую линию «Generation „П“». Главный герой романа, Степа Михайлов, узнаёт, что в древности люди приносили в жертву богам быков, поэтому сжигает завалявшуюся с советских времен тушенку, запах которой напоминает ему о «гиене огненной». «Жертвоприношение», совершенное Степой, перекликается с образом людей, превращенных в анималистичные монады на службе у орануса, а «гиена огненная» – с отсылками к Тофету/Геенне в «Generation „П“». Сожжение животных или людей (ритуальная жертва) отсылает к нефти и к биоморфизму посредством нефти. Вместе с тем в начале «Чисел» вводится проблематика потребления прошлого, получающая затем дальнейшее развитие в романе. В глазах Степы «сероватая говядина из стратегических запасов СССР была просто упаковкой, оставшейся от давно развеянной жизненной силы»182.
В повести «Македонская критика французской мысли» Пелевин обращается к еще одному ключевому элементу своей биополитической цепочки – вожделенному источнику энергии, нефти183. Тексту предпослан эпиграф: «Во всей вселенной пахнет нефтью». Центральный персонаж повести – Кика Нафиков, воспитанный в европейском духе, окончивший Сорбонну сын нефтяного магната позднесоветской эпохи. В детстве Кика нарисовал зловещего вида существо, держащее над головой сосуд с очертанием материков, из которого в рот ему льется струя черной жидкости. Рисунок Кика подписал: «Папа пьет кровь земли».
Подрастающего Кику все больше зачаровывает и поражает тема нефти. Он обнаруживает, что нефть не «кровь земли», а нечто наподобие воспламеняющегося перегноя, образовавшегося из останков древних организмов. Ему мерещатся вымершие динозавры, превратившиеся в нефть, и Кика рисует машины, поезда, самолеты, жадно поглощающие «шеренги крохотных динозавров, похожих на черных ощипанных кур»184. Обеспокоенный вопросом, куда попадают после смерти души советских граждан, Кика, узнав от отца, что, как верят в Советском Союзе, после смерти другие люди живут плодами их трудов, представляет себе на месте динозавров жертв сталинских репрессий в качестве органических компонентов нефти.
В «Македонской критике французской мысли» представление, что доисторические животные превратились в нефть, спроецировано на людей: человеческие тела как органическая материя символически превращаются в источник энергии. В представлениях Кики нефть и нефтедоллары – формы существования жизненной силы советских граждан после кончины. Когда распался Советский Союз, коммунистическая нефть влилась в кровоток мировой экономики. Результаты настораживают. Как того требует международная система нефтяных потоков, российская нефть наводняет Запад, не подготовленный к ее избыточному «серному фактору», то есть высокой концентрации в российской нефти человеческих страданий. Стремясь защитить более мирную западную цивилизацию от «инфернальных энергий», Кика возвращает часть человеческих страданий обратно в Россию в виде нефтедолларов. Чтобы достичь поставленной цели, он заточает группу европейских граждан на секретном предприятии во Франции и подвергает их изощренным пыткам:
В помещении цеха было смонтировано тридцать семь одинаковых ячеек, напоминающих индивидуальное рабочее место в офисе, так называемый cubicle. Но на этом рабочем месте не было ни стола, ни даже стула. Находившиеся в ячейках люди были подвешены на специальных ремнях в позе, напоминающей положение животного в стойле. Их руки и ноги были пристегнуты кожаными лямками ко вбитым в бетонный пол костылям, так что побег был невозможен. ‹…› Робот… наносил хлесткий удар нейлоновыми розгами по… обнаженным ягодицам. Одновременно с этим компьютерная система осуществляла перевод суммы в 368 евро в Россию…185
«Экономика страданий», которой Кика подвергает европейских граждан, чтобы сбалансировать транснациональные потоки боли/капитала, пародирует книгу Бодрийяра «Символический обмен и смерть». В «Македонской критике французской мысли» прямо сказано, что полубезумные идеи посещают Кику под влиянием Бодрийяра. Формула отношений между бывшим Советским Союзом (архаичным, символическим обществом) и Западом (производственным современным обществом) в настоящее время заключается в обмене боли на деньги: «Человек, наделенный способностью к духовному зрению, увидит гулаговских зэков в рваных ватниках, которые катят свои тачки по деловым кварталам мировых столиц и беззубо скалятся из витрин дорогих магазинов…»186 Однако «Македонская критика французской мысли» дает понять, что наделять ценностью жертвы и потери, как это происходит в «Символическом обмене и смерти», ошибочно. Пусть архаичные импульсы и направлены на подрыв буржуазных ценностей пользы и самосохранения, они таят в себе опасную разрушительную силу. Повесть не только намекает на неоднозначные выводы из концепции Бодрийяра, но и показывает, что символический обмен не столько предлагает альтернативу капиталистическим ценностям производства и обмена, сколько сам легко в них перетекает187.
Несмотря на явно гротескный характер, в «Македонской критике французской мысли» нашли отражение ключевые для Пелевина биоморфные и зооморфные мотивы. Во фразе о шеренгах крохотных динозавров, похожих на ощипанных кур, угадывается автоцитата из «Затворника и Шестипалого», где цыплята ожидают, когда их отправят на убой. Ячейки-кабинки, где люди привязаны, как скот в стойле, перекликаются с восприятием людей как биомассы, управляемой оранусом-Энкиду, «жирной надмирной тушкой» из романа «Generation „П“». Советская нефть с высоким «серным фактором», обозначающим концентрацию в ней страданий, – переосмысление демонических мотивов «Generation „П“», особенно мотива геенны огненной.
Люди и история превращаются в «человеконефть» и «нефтедоллары». В полубезумной (а со стороны Пелевина – комической) интерпретации марксизма, которую предлагает Кика, души советских граждан, чей труд создавал экономическую базу для денежных потоков, возвращаются в форме тех же денежных потоков. Если основным источником энергии и валютой в Советском Союзе являлась боль, в коммодифицированном постсоветском обществе она, как и любой другой ресурс, должна превращаться в деньги. Прошлое переплавлено в источник энергии, приносящий прибыль нефтяным корпорациям.
В романе «Священная книга оборотня» (2004) Пелевин развивает темы биоморфных чудовищ («Generation „П“») и потребления политического тела («ДПП (NN)»). Одна из первых глав возвращает нас к образу орануса из «Generation „П“». Рассказчица, лиса-оборотень А Хули, вспоминает рассказ барона Мюнхгаузена, утверждавшего, что ему удалось самому вытащить себя из болота за волосы, и сравнивает человеческое существование с Мюнхгаузеном, висящим над пропастью, сжимающим свои гениталии и кричащим от невыносимой боли. Так почему же, спрашивает другой персонаж, он, несмотря на страшную боль, не решается упасть? А Хули отвечает:
Именно поэтому и существует общественный договор. ‹…› Когда шесть миллиардов Мюнхгаузенов крест-накрест держат за яйца друг друга, миру ничего не угрожает. ‹…› Чем больней ему сделает кто-то другой, тем больнее он сделает тем двум, кого держит сам. И так шесть миллиардов раз188.
Идея общественного договора в трактовке А Хули созвучна образу орануса: общество – огромный организм, обращающий людей в рабство. В этой параллели ощущается присутствие другого монстра – Левиафана из одноименного трактата Томаса Гоббса (1651), хрестоматийного изложения теории общественного договора. При мысли о шести миллиардах попавших в ловушку людей, составляющих социальное тело, вспоминается гравюра Абрахама Босса «Левиафан», где тело гиганта, вырастающего из пейзажа, состоит из более чем трехсот нагих человеческих фигурок189.
В язвительной трактовке общественного договора, данной А Хули, войны и страданий не избежать, как предсказывал Гоббс, – наоборот, они становятся гарантией стабильности общества. Автор «Левиафана» выступает за сильное централизованное государство как способ уберечь людей от «естественного состояния» – «войны всех против всех». В естественном состоянии у людей три стимула: выгода, безопасность и репутация, – причем у всех есть право на всё, даже на тело другого человека. Государство урезает индивидуальные свободы, чтобы обеспечить преимущества, какие дает мир:
Конечной причиной, целью или намерением людей (которые от природы любят свободу и господство над другими) при наложении на себя уз (которыми они связаны, как мы видим, живя в государстве) является забота о самосохранении и при этом о более благоприятной жизни190.
В «Священной книге оборотня» мы сталкиваемся с потерей свободы, но без «более благоприятной жизни». Шесть миллиардов Мюнхгаузенов просто висят над бездной, мучая друг друга, чтобы никто из них не смог вырваться.
Рассказчица, А Хули, как и все персонажи романа, составляет одно из звеньев цепи питания. Она гибрид человека и животного, двухтысячелетняя лиса-оборотень, работающая проституткой в постсоветской Москве. А Хули гипнотизирует клиентов с помощью хвоста, заставляя их поверить, что они занимаются с ней сексом, и насыщаясь их сексуальными фантазиями. В свободное время она не отказывает себе в удовольствии поохотиться на цыплят – не чтобы свернуть цыпленку шею и съесть его, а чтобы пережить сверхтелесную трансформацию: цыпленок – своего рода живой стимул, помогающий ей этого добиться. А Хули встречает другого оборотня, волка Сашу Серого, генерала ФСБ, и влюбляется в него.
В кульминационном эпизоде романа, когда оборотни отправляются на Русский Север, А Хули наблюдает, как Саша воет над древним треснувшим коровьим черепом (благодаря этому действию иссякшие нефтяные скважины заполняются нефтью). Она пытается перевести вой Саши на человеческий язык:
Пестрая корова! Слышишь, пестрая корова? Я знаю, надо совсем потерять стыд, чтобы снова просить у тебя нефти. Я и не прошу. Мы не заслужили. Я знаю, что ты про нас думаешь. Мол, сколько ни дашь, все равно Хаврошечке не перепадет ни капли, а все сожрут эти кукисы-юкисы, юксы-пуксы и прочая саранча, за которой не видно белого света. Ты права, пестрая корова, так оно и будет. Только знаешь что… Мне ведь известно, кто ты такая. Ты – это все, кто жил здесь до нас. Родители, деды, прадеды, и раньше, раньше… Ты – душа всех тех, кто умер с верой в счастье, которое наступит в будущем. И вот оно пришло. Будущее, в котором люди живут не ради чего-то, а ради самих себя. И знаешь, каково нам глотать пахнущее нефтью сашими и делать вид, что мы не замечаем, как тают под ногами последние льдины?191
Растроганная А Хули присоединяется к ритуалу «вызывания нефти», коровий череп начинает источать слезы, из скважин снова бьет нефть.
Вой с просьбами о нефти отсылает к беспощадной эксплуатации и истощению ресурсов (а ресурсами здесь являются и нефть, и животные, и люди) в постсоветский период. Пестрая корова восходит к русской сказке «Крошечка-Хаврошечка». В сказке животное выполняет невыполнимые поручения, которые дают Крошечке-Хаврошечке злобные мачеха и сестры. В какой-то момент сестры подглядывают за Хаврошечкой, и мачеха велит зарезать корову. Корова просит девушку не есть ее мясо и похоронить ее кости в саду. Из костей вырастает яблоня с золотыми листьями, Хаврошечка срывает яблоко, и в нее влюбляется царевич. Но сейчас никаких яблок не осталось. К тому же А Хули кажется странным, что злую мачеху и сестер в сказке не наказали, – о них просто забыли (аналог постсоветской несправедливости).
В продолжение темы, начатой в «Македонской критике французской мысли», где жертвы сталинских репрессий предстают как органические составляющие нефти, коровьи останки (то есть человеческие жертвы прошлого) продолжают использоваться, даже будучи уже мертвой материей. Пестрая корова олицетворяет «всех, кто жил здесь до нас». Это «важный символ, восходящий к культу предков и культу живородящей земли». «Пестрая корова, конечно, и Россия – вернее, ее тотем»192. В этой сказке А Хули видит сущность русской истории, финальную стадию которой она только что наблюдала, – историю безропотной гибели под ножом, сулящей возрождение в виде волшебного дерева (золотых яблок, нефти и денег). Именно на Севере, некогда территории ГУЛАГа, сконцентрирована российская нефтяная промышленность. В «Священной книге оборотня» обыгрываются разные значения слова «вышка»: наблюдательные вышки в лагерях, «высшая мера», то есть смертный приговор, буровые вышки – и изображается извращенный траурный ритуал, не только не признающий вины перед узниками ГУЛАГа, но и требующий от жертв этой эпохи и в целом истории страны участвовать в обороте капитала.
Как и «Македонская критика французской мысли», эпизод «вызывания нефти» в «Священной книге оборотня» представляет человеческий коллектив как биомассу, эксплуатируемую даже посмертно. Постсоветскому государству нужно годное к употреблению прошлое – не в каком-то абстрактном смысле, а то, которое буквально можно употребить. В романе преобразование исторического и культурного сознания предстает как переработка прошлого в черную жидкость – нефть. Метафорическая связь между нефтью и прошлым строится на аналогии между природными и историческими ресурсами. Древние, скрытые природные богатства (нефть) превращаются в символ исторического наследия, в богатства культуры и памяти, в смысл истории. На продажу выставлена русская коллективная идентичность. Новая культура потребления вытесняет советскую идеологию, но базовый механизм извлечения природных ресурсов остается неизменным – он только совершенствуется. Люди умирают – разлагаются – превращаются в источник энергии – а затем их продают (выгодно или не очень).
В циклическом историческом времени страны один этап насилия следует за другим. Но если у жертв прошлого еще оставались какие-то иллюзии относительно значимости их мук, изображаемое Пелевиным постсоветское настоящее показывает, что не надо искать никакого смысла в жестокой истории страны193. По словам самого Пелевина,
богоискательство – это когда лучшие люди нации ужасаются виду крови на топоре, начинают искать Бога и в результате через сто лет и шестьдесят миллионов трупов получают небольшое повышение кредитного рейтинга194.
Будущее выглядит еще более зловеще, чем прошлое, так как окостенелые останки политического тела поглощают посмертно, перерабатывая их в энный и уже явно в последний раз.
В «Священной книге оборотня», как и в «Generation „П“» и «ДПП (NN)», человеческий коллектив изображен как совокупность организмов, поглощающих друг друга в самом элементарном биологическом смысле этого слова. Люди превращаются в скот – биомассу – энергию – деньги. Образ пестрой коровы соотносится с другими: цыплят-бройлеров, выращиваемых на убой на биофабрике в «Затворнике и Шестипалом», тушенки в «Числах» и пленников на секретном предприятии Кики в «Македонской критике французской мысли», которых содержат как скот в стойле. Само название Нефтепригоньевск отсылает к Скотопригоньевску из «Братьев Карамазовых», связывая между собой нефть и скот.
«Жирная надмирная тушка» из «Generation „П“», в свою очередь, превращается в «верхнюю крысу» (от англ.
Элита здесь делится на две ветви, которые называют «хуй сосаети» (искаженное «high society») и «аппарат» (искаженное «upper rat»). «Хуй сосаети» – это бизнес-коммьюнити, пресмыкающееся перед властью, способной закрыть любой бизнес в любой момент, поскольку бизнес неотделим от воровства. А «аппарат» – это власть, которая кормится откатом, получаемым с бизнеса. ‹…› При этом четкой границы между двумя ветвями власти нет – одна плавно перетекает в другую, образуя огромную жирную крысу, поглощенную жадным самообслуживанием195.
Отголоски сказок и детских книг придают теме неограниченной эксплуатации ресурсов дополнительную остроту. «Денежное дерево», вызывающее в памяти чудесную яблоню из «Крошечки-Хаврошечки» и дерево из «Золотого ключика, или Приключений Буратино» Алексея Толстого (1936), в романе Пелевина превращается в пылающий нефтяной фонтан196. Это дерево – искаженная версия библейской «неопалимой купины»:
Нет, не так выглядит Денежное Дерево, как думали легкомысленные беллетристы прошлого века. Оно не плодоносит на Поле Чудес золотыми дукатами. Оно прорастает сквозь ледяную корку вечной мерзлоты пылающим нефтяным фонтаном, горящим кустом вроде того, что говорил с Моисеем197.
А Хули, стремящаяся вырваться из цикла «хищник – жертва», тем не менее становится соучастницей превращения людей в нефть и нефтедоллары. Постепенно она понимает, что Саша делает из нее новую лже-Хаврошечку, древнюю лису-оборотня, притворяющуюся невинной девушкой. У нее возникает чувство, что Саша «показывал ее черепу в качестве Хаврошечки». Угадала ли она? Саша усмехается: «Почему бы и нет. Ты такая трогательная». «Ну какая я Хаврошечка?» – возражает А Хули. Саше все равно: «Да будь ты хоть Мария Магдалина. Какая разница? Я прагматик. Мое дело нефть пустить»198. Но, как отмечает сослуживец Саши из ФСБ, запасы, как и вся Россия, в конце концов истощаются до последней капли.
В романе «Empire V / Ампир В. Повесть о настоящем сверхчеловеке» (2006) Пелевин подробно развивает еще одну биополитическую притчу, одновременно воспроизводя и переосмысляя только что рассмотренные идеи. В уже знакомой нам цепочке «люди – животные – биомасса – энергия – деньги» писатель заменяет нефть на кровь. Сквозная для Пелевина тема сосания крови, уже фигурировавшая в «Жизни насекомых» (в связи с комаром-бизнесменом Сэмом Саккером) и в «Македонской критике французской мысли», где отец Кики «пил кровь земли», в
В
Empire V – безымянная диктатура вампиров, в число которых вступает девятнадцатилетний москвич Роман Шторкин. Когда-то вампиры питались кровью динозавров (еще один реверанс в сторону «Македонской критики французской мысли»). Но в нынешние времена вампиры пьют кровь, только если хотят получить сведения о ее обладателе. Как и А Хули с ее современной манерой охоты, состоящей в том, чтобы по возможности избегать убийства, но забирать энергию жертвы, неолиберальные вампиры нашли более мирный способ использовать людей в своих целях: они больше не сосут кровь, а употребляют наркотическое вещество – «баблос».
Нарисованная Пелевиным социально-метафизическая картина также строится на биоценозе. Преобразовав собственную сущность в «язык», вампиры переключились с «мясного животноводства» на «молочное». Возникает новая, цивилизованная версия цепи питания: властители мира доят людей, получая баблос, денежный концентрат, а скорее – жизненные силы, которые человек тратит на добывание денег:
Не подумайте, что я злорадствую, но современное рабочее место в офисе – cubicle – даже внешне похоже на стойло крупного рогатого скота. Только вместо ленты с кормом перед мордой офисного пролетария стоит монитор, по которому этот корм показывают в дигитальном виде. Что вырабатывается в стойле? Ответ настолько очевиден, что вошел в идиоматику самых разных языков. Человек делает деньги. He or she makes money. ‹…› Деньги добываются из его времени и сил. В них превращается его жизненная энергия, которую он получает из воздуха, солнечного света, пищи и других впечатлений жизни. ‹…› Человек думает, что добывает деньги для себя. Но в действительности он добывает их из себя200.
Ради собственных биологических интересов вампиры распространяют заблуждения и кормятся энергией населения. Они опираются на методы животноводства. Они разводят человеческий скот в городских условиях в высокой концентрации, чтобы при минимальных убытках извлечь максимальную прибыль, обменяв симулякры товаров на подлинные биоресурсы. Вырождающиеся люди вовлечены в бесконечный процесс приумножения денег вне зависимости от собственных потребностей, воли и понимания. Выделяя жизненную энергию на погоню за денежными стимулами, человеческий скот добывает деньги не для себя, а из себя – как указывает уже само выражение «делать деньги» (калька с английского).
Человеческая биомасса, зависимая от симуляций, тратит естественную энергию на то, чтобы кормить правителей-вампиров. Не люди тратят деньги на собственные нужды – происходит нечто совершенно противоположное: деньги используют людей для собственного воспроизводства. Деньги больше не эквивалент практической пользы. На самом деле вампиры специально выращивают людей для добывания денег, потому что это единственный вид, наделенный одновременно умом «А», воспринимающим чувственные сигналы, и умом «Б», порождающим фантазмы. Ум «Б» – один из объектов ума «А», поэтому люди не способны отличить реальные продукты (пищу, питье, землю) от фантазмов (симулякров моды и престижа).
В
Пелевин обыгрывает бинарную оппозицию примитивной архаичной версии общественного договора и его же постмодернистской неолиберальной версии (суверенной власти или власти дисциплины Фуко в противовес биополитике). Воинственное тоталитарное государство с государственной тиранией, управляемое с помощью грубой силы (мясного животноводства), уступило место внешне менее принудительной системе технологического консюмеризма (молочному животноводству). В соответствии с этим подрывным описанием, контроль теперь осуществляется в скрытой форме – не посредством физических и психологических мучений, а с помощью охватывающей все население социальной инженерии, подстегивающей желание человека приобретать вещи. Такая разновидность манипуляции менее очевидна, а значит, более эффективна.
До биомассы таким образом низводится не только постсоветское политическое тело, но и глобальное сообщество в целом. Если повесть «Затворник и Шестипалый» скорее следует рассматривать как аллегорию (поздне)советского общества, последующие биополитические нарративы Пелевина являют картину дегуманизации, выходящей за пределы конкретной страны. Будь то умершие советские граждане, превратившиеся в «человеконефть», европейцы, привязанные как скот в стойле, люди – клетки орануса, шесть миллиардов Мюнхгаузенов или человеческий скот, которому промывают мозги средствами гламура и дискурса, общество предстает как набор человеческой биомассы, которую доят по всему миру.
Как отмечает Александр Генис, в таких произведениях, как «Затворник и Шестипалый», «Проблема верволка в средней полосе» (1991) и «Жизнь насекомых», Пелевин делает главными героями животных, чтобы обозначить ключевой для него мотив трансформации, перехода из одной реальности в качественно иную:
…Если раньше соцреализм изображал людей в виде полубогов, то теперь – в виде полузверей.
Зверь удобен писателю своей изначальной инаковостью. Эта дармовая инородность позволяет вести метафизический поиск в противоположном обычному направлении – не вверх, а вниз по эволюционной лестнице. ‹…›
Пелевин тоже часто обращается к животным, это позволяет ему обжить еще одну – межвидовую – границу…202
В этом отношении биоморфные и зооморфные образы Пелевина выполняют традиционную функцию: отдельные животные сопоставляются (по сходству или по контрасту) с людьми. Например, цыплята, учитель и ученик, пускаются в философские изыскания, как и мотылек Митя со своим альтер эго Димой – хотя от персонажей нечеловеческой природы мы едва ли ожидаем подобного.
Однако Пелевин не столько проецирует человеческие пороки на животный мир в духе басен Жана де Лафонтена или Ивана Крылова, сколько указывает на звериную сущность, составляющую основу человеческой жизни. Можно рассматривать «Затворника и Шестипалого» или «Жизнь насекомых» как традиционные басни или сказки, где персонажи думают как люди, а выглядят как животные, но интереснее, что в этих ранних произведениях изображены персонажи, которые выглядят как люди, а ведут себя как животные. Такой взгляд преуменьшает или вовсе перечеркивает самоопределение, разум и моральную личность203.
Зооморфные и биоморфные тропы могут обладать как позитивными, так и негативными коннотациями. В частности, в классических модернистских антиутопиях животные инстинкты представлены в положительном ключе – как альтернатива выхолощенному существованию государства в неподвластном ему диком пространстве (например, Мефи у Замятина). Буддизм, имеющий для Пелевина большое значение, также поощряет естественное слияние с природой. У самого Пелевина биоморфные и зооморфные образы бывают наделены как положительным, так и отрицательным зарядом, но рассматриваемый мною в данном случае тип биоморфизма – изображение социальной системы как биоценоза – окрашен в мрачные тона.
Тема социальных изменений, ведущих к регрессу, деградации и звероподобию, вызывает в памяти произведения писателей послереволюционного периода, например того же Замятина. И после революции, и в постсоветском контексте к мотиву расчеловечивания прибегают, изображая реакцию на резкие перемены в обществе. В рассказе Замятина «Пещера» (1922) Мартин Мартиныч, утонченный интеллигент, любитель Скрябина, крадет дрова у соседа, чтобы обеспечить один день жизни в тепле умирающей жене и себе. Нарушив собственные этические запреты, Мартин Мартиныч чувствует себя подобием обезьяны, хищником, вынужденным нападать на других зверей, чтобы выжить204. Регрессивные метаморфозы фигурируют и в написанных после революции произведениях Андрея Платонова, в том числе в «Котловане» (1930), равно как и в творчестве братьев Стругацких, например в повести «Пикник на обочине» (1972), где дочь главного героя мутирует под влиянием чуждой Зоны. В постсоветский период многие русские авторы, работавшие как в художественных, так и в нехудожественных жанрах, выражали крайнюю обеспокоенность процессами дегуманизации (биологическими и социальными) в мировом сообществе.
Зооморфные и биоморфные образы позволяли писателям – и на Востоке, и на Западе – исследовать проблемы свободы и ее отсутствия. Зооморфные рассказы Кафки, такие как «Отчет для Академии» (
В зрелых произведениях Пелевин отходит от аллегорий и прямо изображает человечество как зооморфное сообщество, которое легко эксплуатировать. В мире потребления люди пользуются сознанием (если вообще наделены им) только как инструментом для удовлетворения своих потребностей, поэтому в конце концов возвращаются в звериное состояние. Регрессивная метаморфоза отражает разрушительное влияние социальных потрясений и политического давления.
Однако в зрелых биополитических нарративах Пелевин не ограничивается тем, что представляет людей как животных (например, офисный «скот»), поедающих друг друга и поедаемых; скорее он раскрывает анималистическую природу общества – совокупности организмов, которые извлекают прибыль из других и сами становятся для кого-то источником прибыли. В предельном выражении общество приобретает черты многоклеточного организма-монстра. Такой символ расчеловечивания и уподобления зверю, как оранус, обладает особенно богатым метафорическим потенциалом. Он олицетворяет стандартизацию, упрощение, поглощение человеческой личности системой, но на новом, всеобъемлющем уровне, и таким образом отражает тотальное влияние глобальной техноконсюмеристской деревни.
Население, в концепции Фуко определяемое как живая биомасса, наделенная специфическими биомедицинскими признаками, у Пелевина предстает именно таким – скотом, человеконефтью, животными, которых разводят вампиры. Один из излюбленных приемов писателя – реализация метафоры: вервольф Саша Серый, генерал ФСБ, – «оборотень в погонах» в самом буквальном смысле этого выражения, восходящего к кампании против коррупции в правоохранительных органах. Фразеологизмы у Пелевина часто материализуются, как, например, в случае с выражением «нужен как собаке пятая нога», которое воплощает пес Пиздец. Биоморфная риторика теоретиков обретает в биополитических фантазиях Пелевина осязаемые контуры.
Отношение к людям как к животным – одна из форм расчеловечивания, следующей ступенью может стать превращение людей в монстров205, но изображение общества в целом как биоморфного чудовища – еще более радикальный шаг. Замена более традиционного образа примитивизации общества – человека как винтика в огромной машине – биоморфной метафорой показывает, что технологический консюмеризм навязывает обществу более органичное и более пагубное устройство206. Создавая свои биотические конструкции, Пелевин уловил дух времени, чувство политической беспомощности и разочарование в устройстве общества на фоне все более угрожающего и непостижимого мира. Под вопросом оказывается сама способность человека к действию, как индивидуальному, так и коллективному. Тексты Пелевина иллюстрируют обезличенность человека в современном мире и подкрепляют его диагноз – разрушение духовности под натиском потребления и скрытые, но от этого не менее эффективные методы социального контроля.
Биополитика Пелевина проливает свет и на проблему телеологии, вопрос о принципе, управляющем этой системой, – вопрос, волнующий писателя во всех его произведениях. Постмодернистское воображение склонно искать причины масштабных исторических событий, в особенности травматических, в закулисной деятельности влиятельной элиты, что мы наблюдаем, например, в рассказе Хорхе Луиса Борхеса «Тлён, Укбар, Орбис Терциус» (
Но так же часто указание на некий заговор, сверхъестественную или скрытую силу, направляющую события, у Пелевина опровергается, как в случае с помещенным в треугольник глазом на долларовой купюре, который на самом деле ничего не видит, или с Татарским, который в поисках высшей силы, контролирующей действительность, возвращается к себе самому. В контексте пелевинских биоморфных образов, чтобы превратить людей в примитивные организмы, занятые поглощением, даже не нужна никакая сверхсила (разумная или нет). Пусть человек и вырвался из биологической среды, человеческое общество само во всем подобно животному миру. Пока социальный механизм порабощения способен, как оранус, поддерживать собственное существование, для перехода к постгуманистическому состоянию не требуется вмешательство призраков.
Представление об обществе как многоклеточном организме внушает тревогу с метафизической точки зрения, так как предполагает неспособность человека к действию. Но, несмотря на пристрастие к изображению биоморфного сдвига, Пелевин не снимает с людей ответственности. На микроуровне персонажи его произведений сами вызывают к жизни свои миры. Татарский, будучи земным мужем Иштар, придумывает этот мир, и сама богиня (воплощение алчных желаний) обретает бытие благодаря его мечтам. В детских воспоминаниях Романа Шторкина о веере в форме сердца, похожем на гигантскую летучую мышь, отчетливо угадывается жуткое предзнаменование дальнейшего рассказа о тирании вампиров. В раннем рассказе Пелевина «Девятый сон Веры Павловны» (1991) вопрос, следует ли расценивать происшедшие в постсоветском обществе изменения как обусловленные внешними факторами или внутренней природой, решается в пользу последней.
Глава четвертая. Могут ли цифровые люди мыслить?
На самом деле вопрос не в том, думают ли машины, а в том, думают ли люди.
Расчеловечивание (дегуманизация) – понятие, с недавних пор часто встречающееся в российском научном, журналистском и литературном дискурсе. В этом плане характерно высказывание Ольги Седаковой:
…Европейская актуальность… отошла… от классического гуманистического интереса. То, что у нас происходит теперь, называют «дегуманитаризацией»… ‹…› «Дегуманитаризация» означает в каком-то смысле расчеловечивание. Культура, как говорил Ю. М. Лотман, не передается биологически209.
В противовес Западу, где за теориями Ницше и Фуко последовали проблематизация классического гуманизма и ярко выраженный, пусть и не единодушный, интерес к постгуманизму, в России к постгуманизму относятся преимущественно негативно, как к изменению естественных свойств человеческой природы. Современные российские авторы, пишущие в разных художественных и нехудожественных жанрах, выражают серьезную обеспокоенность процессами дегуманизации в мировом сообществе.
Если говорить о проблеме расчеловечивания в постсоветской художественной литературе, первыми на ум приходят именно произведения Пелевина. В присущей ему манере – игровой, но вместе с тем на удивление проницательной – писатель, создавая биотические образы, размышляет о несвободе в постсоветской России и в мире в целом. Несмотря на то что Пелевин подвергает сомнению традиционные взгляды на человечество и рассматривает подавление человеческой воли в результате биополитических процессов, он все равно воспринимает постчеловечество негативно.
В этой главе я попытаюсь показать, как Пелевин изображает технологии и как представляет себе отношения человека и машины, меняющие людей. Механистические метаморфозы (превращение людей в машины), как и анималистические (превращение людей в животных / биомассу / источник энергии/денег), служат ему для осмысления проблем дегуманизации и несвободы. Как анималистический, так и механистический пути расчеловечивания позволяют Пелевину задаться вопросом о качестве свободы на постсоветском пространстве и за его пределами.
Пелевин, инженер по образованию, очевидно хорошо разбирающийся в современных высоких технологиях, настороженно относится к техническому прогрессу. Если его биополитические нарративы рисуют картину деградации человека до уровня домашнего скота, предназначенного на съедение, в произведениях, затрагивающих тему технологий, он показывает, как эпоха электроники воздействует на человеческую психику, обезличивая людей, подавляя свободную волю и сознание. Биология навязывает свой диктат с помощью инстинктов и железных законов приспособления к окружающей среде. Люди-машины программируемы, а потому предсказуемы и поддаются контролю. Они не только лишены эмоций и социально обезличены – если человеческий мозг работает как компьютер, он не может не подчиняться приказам пользователя, который им управляет. Прежде гуманисты боялись, что технологии помешают людям свободно принимать решения. Позднее появилось другое, столь же сильное опасение – к которому и обращается Пелевин, – что нынешняя зависимость от технологий и тотальная коммодификация превращают самих людей в автоматы, а значит, позволяют обществу легко управлять ими. Пелевин выражает и еще более радикальную мысль: возможно, люди никогда и не обладали свободой воли.