Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жаклин Жаклин - Жан-Клод Грюмбер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ну вот, дежурные поздравления, потом автограф-сессия и наконец коллоквиум, на котором я выступаю с двумя коллегами, одинаково словоохотливыми. Наступает моя очередь. Я говорю, говорю, чтобы не надо было слушать других. И в этот поток слов я пытаюсь вставить несколько пустячных мелочей, несколько мелких фактов, которые мы пережили вместе и разделили, чтобы ты снова была рядом со мной. Напрасный труд, тебя нет, ты не придешь в Исси-ле-Мулино. Я тебя понимаю. И вот я один, разглагольствую в одиночестве, без тебя. Я говорю, но ты меня не слышишь, и я все равно что не говорю. Но мне не больно, разве что этот едва ощутимый укол в области сердца.

А ведь на пути туда, как и обратно, «Убер» пересек 15-й округ, проехал мимо последней больницы. Только когда шофер открывает мне дверцу и я выкарабкиваюсь наконец из машины, возвращается знакомое смятение. Я трижды ошибаюсь, набирая код, будто в моей голове, потом в груди и дальше до кончиков пальцев пустота — пустота твоего отсутствия снова наполняет меня. И эти полдня, проведенные без тебя, без боли утраты, меня пугают. Что это — забвение? Уже забвение? Или, хуже того, я ничего не забыл, но уже привыкаю?

Стыд охватывает меня и страх оттого, что я больше недостаточно страдаю. Когда я вхожу в дом, вся моя боль возвращается, и это даже утешает. Да, я снова с тобой. Я вновь ощущаю твое нестерпимое отсутствие во всем моем теле, в потаенных глубинах души, как говорят поэты. Мы снова вместе, едины за гранью жизни, спаянные неразрывно, мы рядом. Внезапно я ощущаю, как будто спазм, нестерпимую жестокость разлуки, шок от твоего ухода. Я сдерживаю слезы, но они утешают меня и успокаивают. Забвение придет не завтра.

Я вернулся в наш дом. Я кладу руку на подлокотник кресла, и это твоя рука в моей руке, я подношу ее к губам. Я чувствую тепло твоей ладони, пожатие твоих пальцев. Так, рука в руке, мы остаемся, кажется, на краткий миг, мы счастливы, что снова вместе, счастливы вновь ощутить нестерпимую тоску друг по другу. Наконец я выпускаю твою отсутствующую руку, и тут чудовищная истина обрушивается на меня: я тебя не, ты меня не, мы не увидимся больше никогда. Никогда больше твоя рука не найдет мою руку, никогда наши пальцы не переплетутся, никогда я не обниму тебя, никогда не прижмусь губами к твоим губам, к твоему лбу, никогда не стисну в ладонях твои груди, никогда их живые кончики не расцветут под моими пальцами и языком, никогда, больше никогда…

Но почему? Что это за история? По какому такому закону мы никогда больше не увидимся? Никогда не расцветет цветок под моими пальцами? Никогда не будет моей штучки в твоей щелке?

— Это жизнь, детка.

— Жизнь?

— Да, это жизнь. И это то, что зовется смерть.

— Смерть?

— Да, смерть.

— Но я-то жив!

— Скажем, тебе дали отсрочку.

— А как жить, зачем мне отсрочка без нее?

— Тебе достаточно вспомнить без малого шестьдесят прожитых лет, ночь за ночью, день за днем. Как вам повезло, только подумай!

— Я думаю, думаю, но…

— Но что?

— Меня это не утешает, наоборот, совсем наоборот…

— Ты предпочел бы быть несчастным? Жить плохо в течение шестидесяти лет?

— Что я предпочел бы сегодня, так это снова увидеть ее, просто увидеть, хоть на минутку.

— Зачем?

— Чтобы сказать ей все, что не смог или не сумел сказать за эти годы.

— Что ж, я передам твою просьбу верховным властям.

— Кто эти верховные власти?

— Тсс! Спи!

— Если я усну, она придет?

— Если ты уснешь, да, может быть.

— Может быть?

— А если не придет, ты ей напишешь.

— Как же, напишу я ей! Не держи меня за идиота!

— Спокойной ночи, старый пень!

— Старый пень?!

— Не сердись, я не в обиду, в моей семье очень любят старых пней.

— Кто ты? Почему я тебя не вижу?

— Я мышка-норушка на старушку прорушка.

— Где ты живешь?

— Дома.

— Дома? А где твой дом?

— Здесь.

— Здесь?

— Мы беседуем на МОЕЙ кухне, признай это, старый пень.

— На твоей кухне? Так это из-за тебя, гадкая мышка, она каждое утро визжала от ужаса, когда заходила на свою кухню?

— Нет-нет, я вечерняя мышка-норушка, утром приходит другая мышка, кузен или кузина, смотря как прошла ночь.

— Я ничегошеньки не понимаю, о чем ты?

— Каждую ночь ты приходишь на кухню плакать, потому что твоя мышка-роднушка, подружка дней и ночей, ушла. Ну и что? Подумай-ка о нас, подумай о мышином народе, подумай, как нас травят, как нас ловят, как нас истребляют. Вы даже выдумали — о, жестокие люди! — такую липучку, что только поставь на нее ножку или тронь мордочкой, тут же прилипнешь лапкой или задом и не оторвешься, пока не умрешь. И твоя мышка — слышишь? — была за такие вещи.

— Нет-нет-нет! Она была против липучки.

— Но она была за мышеловки, которые захлопываются! И за отравленный сыр!

— Как бы то ни было, вы плодитесь быстрее, чем кролики, так что…

— И это оправдание? Знай, тупица, что у нас с вами девяносто восемь процентов общих генов.

— Ага-ага, я слышал эту байку по радио.

— Разве мы не страдаем, когда нас ловят? Разве не истекаем кровью, когда нас ранят? Разве не умираем, когда нас убивают? И за что все это? За жалкий кусочек сыра.

На этом мышка закончила свою речь и убежала в норку.

Видишь, родная, какие ужасные ночи я провожу без тебя. Дошел до того, что разговариваю с гадкими мышками. Одно утешает: товарищество жильцов наконец объединилось и решило проблему мышек. Ты можешь вернуться без боязни, ни днем, ни ночью ты не встретишь их больше в доме, ни на своей кухне, ни в гостиной, ни даже в шкафах и под раковиной.

Стыд

В иные моменты, нежданно-негаданно, когда я один или в компании, стыд, да, стыд, вдруг обрушившись, накрывает меня и прогоняет вон боль и горе. Кого мне стыдно? Чего мне стыдно? Стыдно, что я еще живу, а ты больше нет. Это стыд труса, согласившегося быть в этом мире без тебя. Стыд слабака, который не смог ничего для тебя сделать. Стыд того, кто, будучи не в силах ничего сделать, пытается своими смешными писаниями удержать тебя в живых на замаранной бумаге. Мне стыдно продолжать ложиться одному в нашу общую постель и, несмотря ни на что, засыпать в ней, вставать по утрам, бриться, проводить час или два в сортире, и все это — даже не питая тщетной надежды увидеть тебя еще когда-нибудь. Стыдно, и точка.

Научившись благодаря тебе жить в подобии счастья, должен ли я теперь учиться жить один в этом подобии стыда?

Вообще-то, я не знаю, как быть, а тебя, увы, больше нет со мной, чтобы сказать мне, как быть, и никогда уже мне не знать, как быть.

Я хочу, чтобы ты была рядом, подле меня, во мне, всегда, где бы я ни был, куда бы ни пошел, что бы ни делал, и чем нужнее мне твое присутствие, тем острее я сознаю твое отсутствие, тем сильнее от него страдаю.

Хуже того, если, поглощенный делами по хозяйству — да-да-да, по хозяйству! — или чтением, разговором, зрелищем, даже телевизором, а то и, как это случилось со мной недавно, во время публичного выступления, так вот, если я забываю молить о твоем присутствии на время, пусть совсем короткое, если я забываю тебя, Жаклин, бумеранг разит со страшной силой. Как предатель, изменив родине, всем своим нутром и всей душой ощущает мерзость своего поступка, так и во мне тотчас воцаряется боль. Твое отсутствие вкупе с моим тяжким грехом вновь призывает меня к моему долгу: всегда молить о твоем присутствии, чтобы страдать без тебя непрестанно, непрестанно…

Обычно во все дебаты, интервью и даже беседы с друзьями я ухитряюсь вмешать тебя, включить в мою речь, рассказывая о дискуссии, о поездке, далекой или близкой, в которой ты сопровождала меня, в которой принимала участие. Я делаю это, чтобы ты была со мной, в центре беседы, и таким образом представляю тебя тем, кому не посчастливилось тебя узнать. Но иногда мне приходится — пойми это — отвечать на прямые и точные вопросы, и я не могу включить тебя в эти ответы — которые тоже должны быть прямыми и точными.

Однажды, лет двадцать пять или тридцать тому назад, я ответил в прямом эфире, кажется на радио «Европа 1», на несколько подлых, нелепых, даже непристойных вопросов, заданных с какой-то агрессивной глупостью. Дома ты заявила мне, что тебе за меня стыдно, тебе до ужаса стыдно было слышать, как спокойно я отвечаю на такое, и поэтому ты немедленно от меня уходишь. Ты уже надела пальто и собрала чемодан, но было два часа ночи, и я убедил тебя, что уйти и завтра не поздно, и, пока ты снимала пальто, я спросил, что, по-твоему, должен был сделать.

— Он задавал абсолютно нелепые вопросы, согласен, даже непристойные, согласен, но что ты хотела, чтобы я сделал?

— Послал его подальше! Набил ему морду!

Вот чего мне не хватает, понимаешь, родная, твоего мнения, просто твоего мнения.

С тех пор как ты ушла, я словно ребенок, отправленный на весь остаток своих дней в лагерь с неумелыми вожатыми, обреченный жить вот так, на бесконечных каникулах, брошенным ребенком среди других брошенных детей.

И потом, и потом, должен тебе признаться, мне и в голову не могло прийти, учитывая наш возраст и обстоятельства, до какой степени мне будет не хватать тебя телесно. В ходе моего короткого эпизода с простатой, скромно предшествовавшего твоему легкому, в силу облучения и подкожного введения гормонов моя птичка, и без того уже съежившаяся, перестала взлетать и была, стало быть, неспособна юркнуть, хоть на секундочку, в твое милое гнездышко.

Эскулап, к которому я обратился, подтвердил:

— Простата пшик, либидо на нуле.

— Это может вернуться, доктор?

— Учитывая ваш возраст и обстоятельства, лучше об этом больше не думать.

— А как об этом не думать, доктор?

— Забыть.

— Забыть?

— Да, надо забыть.

И я попытался забыть. Пресловутый долг забвения.

А потом, а потом, благодаря тебе, забыть не пожелавшей, благодаря нашему опыту и общей страсти к объятиям в подворотнях, мы мало-помалу вернулись, под восемьдесят лет, к нашим изначальным игрищам; игрищам не совсем платоническим, но, скажем так, не проникновенным. Бескрылая птичка не могла больше летать, и все же мы вдвоем дотягивались, тесно сплетясь, почти до седьмого неба.

Последняя сигарета

Мне вспомнился один разговор — ты курила, я кашлял — лет двадцать, тридцать или сорок назад, какая разница, после определенного возраста времени больше не существует, десятилетие утекает, как проливается чаша слез.

Я только что покончил с депрессией и уже лишился правого глаза, левый был под угрозой. И мы говорили о будущем — мрачном, наверняка мрачном. В конце разговора, помнишь, я в очередной раз умолял тебя бросить курить. Курение было едва ли не главным в твоей жизни. Ты начала в пятнадцать лет и курила непрерывно до восьмидесяти. Шестьдесят пять лет сигарет из расчета в среднем две пачки в день. Ты работала, уезжала в отпуск, заботилась обо мне, об Ольге, о чужих детях, одевала всю семью, стряпала, делала две полных коллекции, по одной на сезон, и еще две на межсезонье, бегала по поставщикам, занималась клиентами, сопровождала меня в театр, когда я играл, была в зале каждый вечер, и все это, все ты делала, куря сигарету за сигаретой. Но тут я испугался и умолял тебя бросить, прежде всего для себя, потом, эгоистично, для меня, и для всех остальных тоже, для всех, кто знал тебя и любил.

Я знал, что бесполезно уговаривать тебя бросить, курить ты любила больше всего на свете, наверно, даже больше, чем меня. Может быть, ты и курить уже не любила, но, говорила ты, мне это нужно. Зачем? Чтобы жить. Ты не могла обойтись без сигарет. В конечном счете, зная, что проиграл эту партию, и все же не решаясь задать тебе доверительный вопрос, убийственный вопрос — если ты не бросишь курить, я ухожу, выбирай, иными словами, сигареты или я, — нет, нет, я слишком боялся, что ты выберешь сигареты, — я сказал тебе, помнишь: «Кури сколько хочешь, но, когда заполучишь рак, нет, вернее, когда рак легкого заполучит тебя, знай, что я оставлю тебя умирать в больничке», — и в точности так все и было, я оставил тебя умирать в больничке, одну.

Надо отдать тебе должное, один раз за эти шестьдесят пять лет курения ты все же попыталась бросить, на три недели. Ты плакала день и ночь. Я предлагал тебе обратиться за помощью, а ты отвечала, что как раз и обратилась за помощью, потому и плачешь.

Ты записалась вместе с Розеттой в общество анонимных курильщиков, желающих бросить курить. Там были собрания, дискуссии, каждый должен был рассказывать, какие усилия он предпринимает, чтобы бросить, чтобы не закурить снова. Розетта не плакала. Жаклин плакала непрерывно. Позже, много позже, уже вернувшись к своим двум пачкам в день и душевному равновесию, перестав плакать, ты узнала, почему не плакала Розетта: она-то не бросила, даже на день! Она продолжала курить все три недели курса. И все эти три недели ты плакала, а она нет. Розетте, правда, повезло вскоре после этого схлопотать инфаркт миокарда, и это вынудило ее или склонило бросить курить окончательно.

Ты тоже в конце концов бросила, накануне твоей операции на легком, в июле 2018-го. 15 июля, когда Франция выиграла Кубок мира, мы вернулись в пожарном порядке, операцию надо было сделать как можно скорее, так решили в больнице. Мы спешно выехали из Ле-Мулло, сошли с поезда на вокзале Монпарнас посреди всеобщего безумия и — неприятный сюрприз — не нашли ни автобуса, ни такси, так что отправились домой пешком сквозь ликующую толпу, которая что-то там выиграла и вопила во всеуслышание: «Мы победили! Мы победили!» Назавтра ты легла в больницу Монсури и, расставаясь вечером накануне операции, раздавила ногой окурок в больничном саду и протянула мне початую пачку, сказав с некоторой торжественностью в голосе: «Это была последняя». Я взял пачку, я сохранил ее и спрятал в ящик комода в нашей спальне, она до сих пор там. «Это была последняя…»

И знаешь, знаешь, я жалею сегодня, жалею о том, что не предложил тебе сигарету, когда узнал, когда мы узнали, что сделать больше ничего нельзя. Пакость из легкого колонизировала печень, и эта гнусная пакость убивала тебя, разрастаясь быстрее, чем прежде росла в легком. Да, я должен был предложить тебе одну, последнюю, по-настоящему последнюю, потому что ты любила курить так, что готова была за это умереть.

А теперь я тебя рассмешу

Представь, я сижу на террасе бара в Ле-Мулло, рядом с торговцем устрицами, напротив дома той сумасшедшей, который мы снимали несколько лет назад, в полусотне метров от пляжа. Бар горел, они сделали ремонт и оборудовали террасу — три столика, несколько стульев — на аллее, ведущей к пляжу. Я пишу перед чашкой кофе без кофеина, сюда каждый день пить кофе без кофеина приходила ты. Теперь я занял твое место. Тогда я не пил кофе без кофеина, но теперь пью, чтобы ты продолжала его пить, в общем, я тебя заменил.

Ну вот, я пишу все это в маленьком блокноте, купленном в табачной лавке при баре, как вдруг чей-то голос говорит мне: «У вас красивый почерк». Я поднимаю голову от бумаги, вскидываю глаз и вижу молодую пару, взирающую, как я пишу. Молодой человек, словно доказывая, что он не полный идиот, спрашивает меня очень вежливо: «Вам удается себя перечитывать?» Я отвечаю, мол, когда как. Он тычет пальцем наобум в страницу, в слово, точнее в иероглиф, и спрашивает: «Вот это что значит?» Я всматриваюсь единственным глазом в слово, в строчку, во фразу и не могу вспомнить, о чем речь. Я говорю ему, что должен, прежде чем прочесть это слово, перечитать сначала всю страницу, чтобы поместить его в контекст и таким образом прочесть, что написал. Проделываю все это и читаю ему:

— Больше, чем я.

— Больше, чем вы?

— Да, больше, чем я.

— Почему вы это написали?

Не зная, что ответить, я решил сказать ему правду, так еще отделаюсь малой кровью.

— Я недавно потерял жену и пишу ей.

— Пишете ей, говорите?

— Вот именно.

Тут появляется еще один молодой человек. Он тоже в плавках, в каскетке и с полотенцем. Уже две пары, возвращающиеся с купанья, смотрят на меня.

— Лучше молиться, — заявляет новый молодой человек.

— Наверно, — соглашаюсь я, — но, чтобы молиться, надо верить.

— Вы верите в Бога, — утверждает первый.

— Увы, нет.

— Только Господь может вам помочь, — подхватывает второй.



Поделиться книгой:

На главную
Назад