Злость смешивается с болью, скручивающей мой желудок. Я смаргиваю горячие, жгучие слезы. Я не позволю им видеть, как плачу.
— А ты — гнойная задница, как и твой брат.
Я проталкиваюсь мимо нее, прежде чем полностью выйти из себя. Звенит звонок, и остальная толпа расступается, пропуская меня вперед.
— Шалава! — Марго насмешливо покашливает.
— Мы еще не закончили! — Жасмин кричит мне вслед.
Но я ухожу оттуда прежде, чем начну наносить удары. Я хочу только одного — сбить самодовольство с их лоснящихся от возбуждения голодных лиц. Мои глаза горят. Сердце бешено колотится в груди. Темные, болезненные эмоции грозят выплеснуться наружу.
Я знаю, что мне нужно сделать, что должна сделать.
Глава 3
Я распахиваю входные двери и резко сворачиваю налево с парковки, двигаясь вдоль ржавого, покосившегося забора, опоясывающего территорию школы. Сразу за парковкой есть прореха, достаточно широкая, чтобы проскочить через нее, скрытая рядом деревьев. Земля вокруг дыры в заборе усеяна окурками, обертками и прочим мусором. Густая полоса деревьев отгораживает курильщиков и наркоманов от учителей, выглядывающих из окон классов. Сегодня здесь никто не тусуется.
Пробравшись за забор, я продираюсь сквозь заросли подлеска и, лавируя между черным ясенем, красным кленом и белым кедром, добираюсь до реки. Официально это ручей Брокуотер, но он такой широкий и глубокий, что большинство людей называют его просто рекой. Он впадает в озеро Мичиган примерно в тридцати милях к западу от нашего крошечного городка Брокуотер, штат Мичиган, с населением в 3026 человек плюс 99 кукурузных полей.
Река — это единственное, что мне нравится в этом месте. У моста есть несколько глубоких мест, где в теплое время года собираются любители выпить, накуриться и переспать. Иногда они подбивают друг друга доплыть до массивной скалы в центре реки. Я иногда появлялась там, еще в седьмом и восьмом классах, пока все не пошло к черту. Теперь я просто хочу, чтобы меня оставили в покое.
Журчащий шум реки пульсирует в моих ушах. Она кажется живой, как какая-то огромная, извивающаяся змея, которая может проглотить меня целиком. Над деревьями несколько облаков тянутся к солнцу. Жара и влажность высасывают энергию прямо из воздуха. Я чувствую себя тяжелее с каждым шагом, ноги словно цементные глыбы.
Несколько минут я пробираюсь вдоль берега реки, пока не подхожу к большому камню, торчащему в реку. Он достаточно велик, чтобы на нем сидели полдюжины человек, но это мой камень, мое убежище.
Я сажусь и снимаю рюкзак. Тепло камня просачивается сквозь джинсы. Насекомые стрекочут в тяжелой тишине. Надо мной возвышается огромный красный клен, заслоняя меня от солнца своими красноватыми листьями в форме ладони.
Кровь бурлит, кожа горячая и покалывает. Гнев, боль и потребность сталкиваются в моем сознании, грохоча как гром, рикошетом ударяясь о мой череп. Я достаю пластиковый пакет, в котором лежит свежая бритва, несколько сложенных салфеток и запас пластырей. Закатав штанину, я сдвигаю вниз носок. Нежные места ниже и выше моей лодыжки усеяны выпуклыми белыми уплотнениями и свежими порезами.
Только это может распутать темный клубок эмоций внутри меня. Только эта боль может обострить мое внимание, заглушить рев в моей голове.
Я наклоняю бритву к старому шраму чуть выше правой лодыжки. Шрам длиной в дюйм, толстый и узловатый, как белый червь. Я нажимаю на него, пока не вижу красный цвет, затем медленно провожу лезвием по поврежденной коже. Я приветствую боль, ищу ее, отыскиваю под кожей. Мое сердцебиение замедляется. Шум стихает, и сладкое, томное облегчение растекается по телу.
Черная с белыми пятнами бабочка Балтимор порхает над водой, ее крылья вспыхивают в солнечном свете. Иногда я вижу монархов или желто-коричневых шашечниц, парящих над кустами. При виде одной из них у меня всегда болит сердце, тело наполняется холодом и пустотой.
Я делаю еще один надрез, смотрю, как в моей коже открывается крошечная полоска, и позволяю своим мыслям унестись назад. В то время, когда мир еще не сошел со своей оси, в восьмой класс, когда Жасмин Коул все еще была моей лучшей подругой.
Она говорила слишком громко и много, а когда смеялась, фыркала как лошадь. Она носила очки и брекеты и была единственным ребенком, у которого в доме имелся настоящий микроскоп. Тогда Жасмин относилась к тем редким людям, которые, казалось, заранее знали, как сложится их жизнь. Она любила насекомых и науку и хотела изучать бабочек, стать лепидоптерологом, как ее отец, профессор науки из Нотр-Дама, умерший, когда она была маленькой.
На одной стороне ее гардеробной висела одежда, на другой — полки со старыми отцовскими принадлежностями: досками, стеклянными коробками для образцов, булавками для насекомых, конвертами, крошечными пинцетами, стеклянными и деревянными контейнерами, сачком с длинной ручкой и банками для убийства на верхней полке, к которым мать не разрешала ей прикасаться.
Стены спальни Жасмин украшали рамки с изображением бабочек, их крылья, окрашенные в яркие цвета, были расправлены и прикреплены крошечными металлическими булавками к витринам. За некоторых она заплатила или получила в подарок, других поймала сама.
Иногда я ходила с ней в экспедиции, таскала ее принадлежности в холщовой сумке, пока она искала цветы, приманивающие ее добычу. Я до сих пор помню их атласные, переливающиеся крылья, их названия, как шепот обещания на моих губах: Расписная леди, Белый адмирал, Траурный плащ, Мечтательное сумрачное крыло, Рифленый ласточкин хвост, Стеклянный крылатый плавунчик.
Жасмин собирала гусениц в банки, наполненные палочками и листьями. Изучала их, пока они прикреплялись к веткам и формировали свою оболочку, похожую на мумию, — куколку. Она называла их личинками, что всегда заставляло меня думать об опарышах.
Я сидела на ее кровати и рисовала, пока она работала. Я никогда не смогла бы убить бабочек, как Жасмин. Вместо этого я рисовала их. Я заполняла тетрадь за тетрадью древесными нимфами и монархами, адмиралами и волосатиками, ласточками и сернистыми, и моими любимыми — голубыми.
— Ты знаешь, как гусеница превращается? — спросила она меня однажды. Наклонившись над столом, Жасмин сосредоточенно втыкала булавку в грудную клетку бабочки, а затем с помощью полосок пергамента раскрывала хрупкие оранжевые крылья, не разрывая перепонок.
Я сидела на ее кровати, скрестив ноги, и делала легкий набросок большой голубой морфы, ее огромные переливающиеся крылья раскинулись в полете. Я штриховала средние тона угольной палочкой, медленно создавая глубину тени и света.
— Не совсем, — ответила я, потому что знала, что Жасмин умирает от желания мне рассказать.
— Ей приходится есть свое собственное тело. Мерзко, правда? Оно выделяет ферменты, которые переваривают его и растворяют почти все ткани. Смотри, я тебе покажу.
Она вытащила из одной из банок куколку, прикрепленную к маленькой палочке, и взяла нож. Я смотрела, как она осторожно разрезает пленчатую кожу, открывая сочащийся суп из гусеницы.
— Это отвратительно.
— Я знаю. Но взгляни на это. Во всей этой жиже все еще есть группы организованных клеток. Они содержат все, что нужно бабочке для развития крыльев, усиков, ног, глаз и всего остального, необходимого ей для выживания. По сути, она уничтожает себя, а затем перестраивается в нечто совершенно новое.
Я слушала, как Жасмин говорит, ее слова плели свой собственный кокон вокруг нас. Я использовала кусочки бумаги, чтобы растушевать и смешать слои, пока отдельные карандашные штрихи не стали неразличимы, а бабочка не стала выглядеть готовой взлететь со страницы.
— Есть одно исследование, — взволнованно поделилась Жасмин. — Исследователи обнаружили, что бабочки сохраняют воспоминания о том, как они были гусеницей, несмотря на почти полный распад клеток во время метаморфозы. Разве это не круто?
Этот разговор происходил незадолго до того, как Жасмин претерпела свою собственную метаморфозу. Летом между восьмым и девятым классом она поменяла очки на контактные линзы, а брекеты — на белоснежную улыбку. Мама отвела ее в салон и купила утюжок для выпрямления волос, и ее мышино-коричневые волосы превратились в шелковистые белокурые локоны, ниспадающие каскадом по спине, как в рекламе «Пантин».
Но именно популярные девочки сделали ее преображение полным. Марго Хантер приняла Жасмин в свой отряд стерв. Кроме того, отчим Жасмин владел единственным во всем городе бассейном, что предопределило ее судьбу. Жасмин сбросила свою личину ботаника, как гусеница сбрасывает плоть. И в отличие от своих бабочек, она не сохранила никаких воспоминаний о своей прежней жизни и прежних друзьях.
Я делаю еще один порез, задыхаясь от резкого укола. Стираю кровь салфеткой и смотрю, как снова расцветает красный цвет. У меня болит сердце. Все мое тело болит. Я делаю глубокий вдох, сдерживая слезы.
Жасмин знала, что я это делаю. Она знала о том, что происходило у нас дома. О некоторых случаях. В момент идиотской слабости я рассказала ей. Не знаю, почему. Только самопорезы приносят мне облегчение. Только это успокаивает бешеный бег моего сердца.
Думала, что, рассказав ей, смогу что-то изменить. Так и случилось, но не в том смысле, в котором это имело значение.
Я все еще слышу, как эти слова звенят у меня в ушах с того дня, когда опустила свой поднос рядом с ее на стол во время обеда. Марго и остальные уже сидели, но рядом с Жасмин оставалось свободное место. Жасмин была в одежде, которую я никогда раньше не видела: облегающая майка с блестками, обтягивающая грудь, потертые шорты и туфли на танкетке. Она посмотрела на меня.
— Тебе здесь не место, ты, эмо, калечащая себя уродина.
Я сидела так, будто она дала мне пощечину, мой рот застыл в полуулыбке, мозг не мог осознать ужас, разворачивающийся прямо передо мной.
Две девушки закрыли рты руками.
Глаза Марго расширились.
— Что?
— О, да. — Жасмин произнесла так, как будто это пустяк, как будто это старые сплетни. — Она каждую ночь режет ноги бритвой. Ей место в сумасшедшем доме или чем-то подобном.
— С мягкими стенами. — Губы Марго скривились в отвращении, когда она уставилась на меня.
— Сходи, запишись, — посоветовала Жасмин. Но она больше не смотрела на меня. Она смотрела на Марго. — От тебя воняет, как и от свинарника, в котором ты живешь.
Я чувствовала, что моя грудь вот-вот взорвется. Боль вибрировала, проникая в каждую клеточку моего существа. Я чувствовала себя хрупкой, полой, как будто могла расколоться и мои внутренности вывалились бы прямо на стол в кафетерии. Я заставила себя подняться на ноги, мои ноги дрожали, жар унижения пылал на лице. Боль оказалась слишком сильной. Как будто я держала в голых руках раскаленные угли. Я чувствовала, как горит моя кожа, мои кости.
Потянувшись, опрокинула ее поднос с едой, пролив равиоли с красным томатным соусом Жасмин на колени. Вышла из кафетерия под звуки визжащих и пронзительно кричащих девчонок. Я шла с гордо поднятой головой, но внутри мое сердце сжималось, превращаясь в огромную черную яму.
Я смотрю на отражение деревьев, рябящих на поверхности воды. С ветки где-то надо мной щебечет малиновка. Воспоминания все еще похожи на плачущие раны, даже четыре года спустя.
Сейчас выпускной класс, и мне плевать на них. Мне на все наплевать. До побега осталось меньше года. Но когда я пытаюсь представить себе это, то не могу. Я знаю, что должна попасть в колледж, но когда думаю о прошлом годе, мое будущее кажется пустым. Кипящая черная туча встает на моем пути. Я не могу видеть ни сквозь нее, ни вокруг.
Мой разум ускользает от темноты. Жгучие порезы концентрируют мое внимание. Боль заглушает крики в моей голове, притупляет отчаяние, пульсирующее под ребрами. Я использую последнюю салфетку и прижимаю ее к лодыжке, пока кровь не перестает течь. Смазываю новые порезы неоспорином и наклеиваю пластырь.
Смотрю на свой телефон. Я совсем потеряла счет времени. Уже больше трех.
Мне нужно успеть на работу после школы в
Глава 4
Я провожу рукой по столешнице, убирая несколько старых газет и три пустые банки из-под пива. Ставлю коричневые бумажные пакеты и начинаю выгружать продукты: хлопья на завтрак, банки с нарезанными ананасами, лапшу рамен и пакет молока. Остатки мелочи я бросаю на стойку. Это все, что осталось от моих вечерних чаевых.
Мамы нигде не видно. Полагаю, она, как обычно, отрубилась в своей спальне. И Фрэнка нет уже несколько недель. Все на мне: приготовление ужина для мальчиков, уборка, стирка, укладывание их в постель, а потом домашнее задание, если мне удастся не уснуть. Я стараюсь не смотреть на состояние дома: обшарпанная мебель, грязные столешницы, дверцы шкафов, наполовину слетевшие с петель, грязь, скопившаяся в углах. Неважно, сколько я убираюсь, ничто никогда не выглядит чистым.
Угасающий солнечный свет льется на потертый кухонный стол. Мои младшие братья сидят друг напротив друга: восьмилетний Аарон наклонился вперед над блокнотом для рисования, маленькие плечи сгорблены так сильно, что шея едва видна, одиннадцатилетний Фрэнки откинулся на стуле, скрестив руки, с его губ свисает сигарета.
Я положила продукты на стол.
— Какого черта ты вытворяешь?
— Никакого. — Фрэнки закусывает сигарету.
Горячий гнев вспыхивает в моих венах. Я вырываю сигарету изо рта Фрэнки.
— Ты теперь куришь?
Фрэнки едва заметно вздрагивает.
— Да какая разница? Пошла ты, Сид-Ней. — Он произносит последнюю часть моего имени плаксивым распевом, затягивая «ней». Фрэнки называет меня Сид-Ней с тех пор, как ему исполнилось три года, когда он бегал за мной с Кроликом Банни, своей любимой игрушкой, зажатым в его маленьких кулачках. Его опухшее лицо было мокрым от слез и соплей. Он плакал, прося меня взять его на руки и унести подальше от криков и воплей, от звуков пепельниц и бутылок со спиртным, бросаемых в стены. В то время, когда он был еще ласковым и доверчивым, до того, как он начал превращаться во Фрэнка.
— Это яд. — Я стараюсь, чтобы мой голос звучал ровно.
— Кого волнует? — Фрэнки смотрит на меня, отвечая таким же острым взглядом. Его глаза — кобальтовые близнецы моих, короткие колючие волосы — такие же блестящие иссиня-черные. Но там, где я крупная и массивная, он длинный и худой, вылитый Фрэнк.
Мой взгляд сначала скользит в сторону. Я тушу сигарету в пустом стакане, стоящем на стойке, и начинаю раскладывать продуктами. Он слишком молод, черт возьми. Кто-то должен сказать ему, кто-то в этом доме должен хотя бы изобразить родительскую заботу.
— Мне не все равно. Ты еще не готов к таким вещам.
— Хорошо, ма. — Фрэнки закатывает глаза.
— Я серьезно. Ты хочешь, чтобы тебя снова отстранили от занятий? — Конечно, я не говорю ему, что меня саму только что отстранили. Он пойдет прямо к маме, а я планирую сохранить все это в тайне. Фрэнк пропал, а мама настолько не в себе, что даже не заметит разницы.
Он просто пожимает плечами.
— А кого волнует?
Я ненавижу эти слова, даже когда они вылетают из моего рта.
— Ты знаешь, что скажет Фрэнк.
— Отцу пофиг. — Но его голос теряет часть своей решимости. Мы все знаем, что Фрэнку не все равно. Очень сильно. Хорошие оценки — это единственное, на что ему не наплевать, когда дело касается его детей.
Я заканчиваю убирать продукты. Сминаю бумажные пакеты в два шара и бросаю их в мусорное ведро под раковиной. И мусорное ведро, и раковина переполнены. Посудомоечная машина сломана. Опять. Придется мыть всю посуду вручную.
Поворачиваюсь как раз в тот момент, когда Фрэнки пинает голень Аарона под столом. Аарон съеживается, пригибает голову. Там, где Фрэнки жесткий и твердый, Аарон мягкий. Даже черты его лица податливы: щеки пухлые, нос плоский, глаза широко расставлены и раскосые по углам, как будто они начинают растворяться в остальном лице. Мы с Фрэнки унаследовали тонкие, изящные черты нашего отца, но Аарон похож на нашу мать.
Внутри меня бурлят эмоции. Я хочу защитить его, оградить от тех, кто может причинить ему боль, но не могу. Я даже не могу защитить его от людей, которые живут в этом доме. Он должен научиться делать это сам. Он должен научиться быть сильным.
— Постой за себя, Аарон.
— Он не посмеет, — отмахивается Фрэнки. — Аарон боится. Слабак Аарон не знал бы, что делать, даже если бы на него напала девчонка.
Аарон сидит над блокнотом для рисования, его грязные кудри падают на лицо. Фрэнки наклоняется через стол и выхватывает его.
— На этот стол так интересно смотреть, правда? — Фрэнки бросает блокнот на пол.
Аарон сжимает карандаш, который держит в руке, побелевшими костяшками пальцев. Он ничего не говорит, ничего не делает. Он просто принимает это.
— Прекрати, Фрэнки. Оставь его в покое. — Страх за Аарона сжимает мне горло. Я возвращаю ему блокнот для рисования и поглаживаю спину медленными кругами, как делала, когда он был маленьким. — Все в порядке. Ты в порядке. Слушай, ты не можешь и дальше позволять людям издеваться над тобой, ясно? Даже Фрэнки. Ты должен постоять за себя.
Он кивает.
— Джексон Коул издевался над тобой сегодня?
Аарон смотрит вверх, слезы дрожат на его ресницах.
— Нет. Он не пришел в школу. Ты сделала то, что обещала?
— Я поклялась на мизинце, верно? Не волнуйся. Я позаботилась об этом. Он больше не будет тебя беспокоить.
Аарон вытирает сопли, капающие из носа, рукавом рубашки. Огромная ухмылка, которую он мне дарит, делает все это стоящим. Я бы сделала то же самое еще сто раз, невзирая на последствия.
Я включаю кран и начинаю мыть посуду. Я едва успела отмыть первую кастрюлю, как Аарон вскрикивает.
Развернувшись, хватаю Фрэнки за руку.
— Ты опять его пнул? Что я тебе только что сказала?
— Да пошла ты, Сид-Ней!
— Заткнись! Хочешь разбудить маму?
Слезы блестят в уголках его глаз.
— Ты делаешь мне больно!
Осознав, как сильно я стиснула его руку, отпускаю ее, но недостаточно быстро. На верхней части руки Фрэнки появляются четыре красных полумесяца. Чувство вины пронзает меня, острым лезвием вонзаясь прямо между ребер. Я только что облажалась. Опять.