Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: От Берлина до Иерусалима. Воспоминания о моей юности - Гершом Шолем на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

У матери был счастливый темперамент и к тому же легко приспособляемый характер, что позволяло ей без особых затруднений находить себя в любом обществе и окружении. Поначалу это приводило к конфликтам между нами. Мне нередко доводилось бывать с нею вместе у кого-нибудь в гостях, и должен сказать, что она, недолго думая, в разных местах высказывала мнение, пусть и несовместимое с её прежними суждениями, но всегда угодное хозяевам дома. На мои упрёки, недостатка в которых, при моём-то формирующемся характере, никогда не было, она отвечала словами, которые до сих пор звучат у меня ушах: «Не упрекай меня, сынок». И лишь гораздо позже, когда разразилась череда конфликтов между мной и моим братом Вернером, и груз этих раздоров лёг больше на её плечи, чем на наши, я понял её главное желание: создать покой вокруг себя. Ради этого она шла на большие жертвы. Выше я сказал, что у неё был счастливый темперамент, однако я до сих пор так и не знаю, была ли она счастлива. Она страстно любила путешествовать, и поскольку наше семейство становилось год от года более состоятельным, могла позволить себе какую-нибудь поездку два, а то и три раза в год. Но путешествовала она всегда одна либо с какой-то из своих подруг, а во время больших каникул – с нами, детьми, позднее же, после 1904 года, больше всего со мной и братом Вернером. Так и получилось, что между 1909 и 1914 я четырежды с ней путешествовал. Мы с ней побывали в Швейцарии – в Лугано, на курортах Бриенцского озера и высоко в горах в долине Мадеранерталь, где и застало нас начало Первой мировой войны. Отец приезжал к нам иногда в конце недели, если находился не слишком далеко от Берлина, а также на последнюю неделю больших каникул.

Среди близких родственников она конечно же пользовалась исключительной любовью. Этому помимо спокойного и весёлого нрава, а равно безупречно складной и остроумной речи способствовало ещё и то, что она, будучи много старше остальных дядей и тёток, никогда этого не подчёркивала, и таким образом уважение к старшим само собой перетекало в доверительное отношение к ней. Жаркие споры о социализме, сионизме или по поводу отношения к Первой мировой войне, которые вскорости заняли столь большое место в нашей жизни, никогда не подталкивали её к страстному или даже просто твёрдому отстаиванию той или иной позиции. Она с пониманием относилась к обеим сторонам, сама же никогда ничем себя не связывала – ни себя, ни других. Я не мог на неё за это не обижаться – был для этого слишком азартен и безапелляционен, она же на самом деле, не могу этого не признать, даже в весьма непростых обстоятельствах сделала для меня очень много, даже и под угрозой горьких супружеских раздоров.

II

Еврейская среда

Самой живописной личностью в нашем семейном кругу был дядя Теобальд, младший десятью годами брат моего отца и, как я говорил, единственный среди нас сионист, ставший таковым ещё до своей женитьбы. В нашей среде, целиком настроенной весьма антисионистски, он составлял энергичную оппозицию, и задолго до того, как я пришёл в собственный разум, в семье разгорались с ним по этому поводу бурные дискуссии. Отец изредка печатал еврейские книги, по большей части беллетристику (чаще всего для издательства З. Кронбаха), а также несколько лет – еженедельник еврейской тематики, редактируемый человеком с необычной двойной профессией: Макс Альберт Клаузнер был весьма компетентным гебраистом и имел общее еврейское образование; в совсем юном возрасте он эмигрировал из Польши в Германию, где пользовался известностью как еврейский писатель и публицист. Помимо этого он вёл и другую деятельность, уж не знаю, основной она была или побочной, – в течение многих лет состоял тайным агентом и советником Министерства иностранных дел по особо деликатным поручениям в России, о чём мать позже доверительно сообщила мне под условием полного молчания. “Israelitische Wochenschrift”[10] выходил приблизительно десять лет, и вскорости после его закрытия я заинтересовался иудаизмом. Этот журнал имел, помимо прочих, то преимущество, что многие регулярно публикуемые объявления оплачивались в нём не наличностью, а “in naturalibus[11]”.


Обложка журнала “Israelitische Wochenschrift”. Выпуск от 25 января 1901

Поэтому к нам бесплатно поступали не только двадцать томов Энциклопедического словаря Мейера[12], но и нередко то, что мать называла «рекламной колбасой». Сестра моей матери очень тесно дружила с дочерями Клаузнера[13], поэтому эти и некоторые им подобные издания их отца попадали в наш дом. Само собой разумеется, что Еженедельник был выраженно антисионистским, и в последние годы перед войной я с большим раздражением листал эти толстые тома, однако отец пропускал мимо ушей все мои возражения.

Совсем другое дело дядя, который вместе с другим братом вступил во владение дедовской фирмой. Начиная с 1905 года Сионистская организация стала его крупнейшим заказчиком. Так, он печатал два немецкоязычных органа этого движения, “Jьdische Rundschau”[14], рупор сионистского единства Германии, который позднее, под руководством Роберта Вельча, одного из виднейших журналистов того времени, сыграл важную роль в истории немецкого еврейства. Вдобавок между 1911 годом и началом Мировой войны к нам попадала газета “Die Welt”[15], центральный орган Сионистской организации, основанная Теодором Герцлем. Когда я начал интересоваться этой проблематикой, я раз недели в две бегал на главную улицу Шёнеберга, чтобы забрать накопившиеся номера.

Дядя был неудавшимся учёным. Помыслы его клонились к изучению истории и этнографии, и книжный шкаф дубового дерева в его квартире в районе Фриденау был наполнен книгами о Дальнем Востоке, Японии, Китае, Тибете, Индии, а также о буддизме и исламе. Это он познакомил меня с «Буддийским катехизисом» Субхадры Бхикшу (знаменитого Фридриха Циммермана), первой книгой о дальневосточной религии, которую мне довелось прочитать. Когда дядя вошёл в достаточный возраст и сдал экзамены, позволившие сократить его военную службу до одного года (а учился он со своими братьями в той же школе, что и я со своими), финансовые трудности заставили его оставить школу и пойти учиться ремеслу, с которым он постепенно хорошо сжился. Все братья Шолемы по настоянию родителей ещё год посещали религиозную школу при одной маленькой синагоге, но лишь мой дядя получал огромное удовольствие, научившись, во всяком случае, бегло читать ивритские тексты, напечатанные с огласовками, главным образом, Сидур и пасхальную Агаду. И хотя бо2льшую часть прочитанного он едва ли понимал, всё-таки они с братьями наизусть знали традиционные мелодии, которых они наслушались в родительском доме в пятничные вечера и в Седер.

Внешне дядя был очень похож на отца, энергию, ум и хозяйственную жилку унаследовал от матери. Вообще говоря, он очень твёрдо отстаивал свои взгляды, но при этом всегда заботился о согласии внутри семьи, что в нашем случае и при столь большой разнице в возрасте между ним и моим отцом было далеко не просто. Сионизм он воспринимал как некое душевное освобождение, которое выражалось у него несколько парадоксальным образом. Он был одним из основателей гимнастического клуба «Бар-Кохба» и в 1903 году выступал перед Теодором Герцлем на Сионистском конгрессе в Базеле[16]. Фотография гимнастической команды, выстроившейся вокруг Герцля, висела у него в гостиной.

Дядя был изрядный чудак. Его оппозиционность в отношении братьев в моём восприятии выражалась не столько в идеологических разногласиях, которые, очевидно, проявились задолго до моего взросления, как в том, с каким удовольствием он, во время наших пятничных ужинов, употреблял специфически еврейские обороты, а порой и солецизмы. Это были остатки идиша, которым его предки в Силезии и Познани владели ещё совершенно свободно, и те смешанные чувства, с которыми вся компания воспринимала дядины языковые опыты, похоже, лишь подогревали его творчество в этой области. Для еврейской буржуазии поколения моих родителей использование подобных оборотов (с ашкеназским выговором) в семейном кругу было чем-то абсолютно привычным. Но в обществе никто из них такого себе не позволял. Дядя за пятничным столом разбрасывал эти фразы среди домашних как некие пароли.


Группа гимнастов на IV Сионистском конгрессе. Базель. 1903

В его квартире на видном месте висел ящик от Еврейского национального фонда для сбора денег на покупку земли в Палестине. Если он выигрывал какой-то спор с братьями, проигравший должен был бросить в ящик одну марку.

В идее гимнастического клуба, которому было предназначено наполнить содержанием ужасную формулу Макса Нордау «мускулистый иудаизм»[17], выражалось стремление к физическому обновлению еврейства. И в этой идее дядя, сам чрезвычайно от всего этого далёкий, находил род успокоения, для меня совершенно непостижимым образом. Формула эта раздражала меня с самого начала, и хотя он, как только я обнаружил симпатию к сионизму, стал упорно уговаривать меня вступить в такой клуб, я всё же не мог насытить гимнастикой по рецептам папаши Яна[18] свою еврейскую жажду знаний и постижения мира. В результате, повзрослев, я стал относиться к дяде более осторожно. Его мятущаяся натура вызывала во мне большую симпатию, однако свойственное ему, как мне казалось, далёкое от реальности ви2дение сионизма всё сильнее меня раздражало. При этом был ему весьма признателен за то, что во время войны, когда я вступил в тяжёлый конфликт мировоззренческого характера со своим отцом, он принял мою сторону. В те времена этот выбор был далеко не самоочевиден. Но по-настоящему глубокую внутреннюю связь я ощущал с тётушкой Хедвиг, главной моей опорой во всём семействе. Мои тогда ещё смутные, но несомненные стремления к духовной сути сионизма находили у неё дружескую поддержку. Когда во мне зародилась эта склонность, ей не было ещё тридцати, и между нами установились подлинно доверительные отношения. В годы войны, да и позже я частенько наведывался к ним на Фриденау, мы вместе обедали, и когда дядя удалялся немного отдохнуть, я обсуждал с ней все вопросы еврейской тематики, которые меня занимали. Сразу после войны она взяла в дом для ухода за двумя своими дочерьми, моими маленькими кузинами Евой и Диной, молодую девушку.

Эстер Дондикофф, симпатичная и весьма привлекательная, свободно говорила на иврите, родом была из какой-то еврейской деревни в Эрец-Исраэль, а в Берлин приехала, чтобы выучиться на воспитательницу детского сада. Она учила мою тётю ивриту и распевала малышкам еврейские песенки, популярные у неё на родине. Позже она вышла замуж за Моше Смилянского, одного из самых уважаемых и здравомыслящих людей еврейской Палестины, который с великой энергией долгие годы содействовал еврейско-арабскому диалогу.


Еврейский детский сад. Иерусалим. 1916


Дети, ухаживающие за посадками. Иерусалим. 1916

Тётка моя пришла в восторг, узнав, что я решил сразу по окончании учёбы уехать в Палестину. Она, без сомнения, и сама с удовольствием бы уехала. Препятствовали этому лишь расчёты дядюшки, крайне осмотрительного в делах: он сомневался, что сможет на новом месте учредить большую типографию, достаточно рентабельную для поддержки семейства. Таковы были планы начала двадцатых годов, всплывавшие в наших разговорах до моего отъезда. Когда Гитлер пришёл к власти, обе мои кузины уехали в Палестину, а в 1938 году за ними последовали и дядя с тёткой, и это была единственная ветвь нашей семьи, осевшая на этой земле.

Теперь я хотел бы сказать несколько слов об ассимиляции как явлении, которое в годы моей юности занимало столь большое место в жизни немецкого еврейства. Формировалось оно весьма многочисленными факторами.

В начале века молодой еврей, если только он не принадлежал к строго ортодоксальному меньшинству, сталкивался с проблемой нарастающего духовного раздробления еврейства. В самой атмосфере было растворено нечто привнесённое извне, нечто рассудочное, в котором диалектически совмещалось стремление к отказу от своего Я и – одновременно – к сохранению человеческого достоинства и верности себе. Некий осознанный разрыв с иудейской традицией, осколки которой, разнообразнейшие и порой самые диковинные, по-прежнему сохранялись в спорадическом состоянии. С этим сочеталось (не всегда осознанное) желание прорваться в мир, который должен был прийти на смену этой традиции. Образ этого мира дробился в столь же разнородных представлениях, какие господствовали в нееврейской среде. Надежда на общественную эмансипацию (которая предположительно должна была последовать за эмансипацией политической, в целом завершившейся в 1867–1870 годы), частично вкупе с надеждой на ассимиляцию в немецком народе, питаемая и оживляемая примером нееврейских борцов за такую же эмансипацию, – находилась в конфликте с опытом растущего антисемитизма, причём опытом сильно дифференцированным. И лишь хорошее воображение, позволявшее принимать желаемое за действительное, позволяло игнорировать этот опыт. Таковы были многочисленные факторы, вполне органичные в условиях того времени, факторы, которые нельзя теперь недооценивать. И это в первую очередь относится к поколению 1850–1880-х, единственному в немецкой буржуазной среде, в котором преобладал классический либерализм. И всё же в поколении моих родителей гнездился ещё более опасный и чреватый серьёзными последствиями фактор, осознали который лишь те (их было довольно много), кто в результате шока или относительно медленного развития сумел избежать этого феномена. Я говорю о самообмане, уразумение коего стало одним из ключевых переживаний моей юности. Утрата трезвого мышления в том, что непосредственно касается их самих, свойственная большинству евреев, при том что в других сферах жизни они обнаруживают высокую меру разума, критичность и проницательность, которыми окружающие справедливо восхищаются или воспринимают их негативно. Эта способность к самообману составляет одну из важнейших и самых мрачных черт, свойственных взаимоотношениям немцев и евреев.

Еврейское остроумие вполне могло распознать и артикулировать этот самообман в его историческом обличье, и только оно и могло облегчить его осознание в умах большинства. Количество еврейских анекдотов на эту тему бесконечно. Сегодня, однако, уже трудно бесстрастно читать наиболее яркие свидетельства самообмана такого рода, отражённые в писаниях Германа Когена, Фрица Маутнера и язвительнейшего Константина Бруннера, племянника главного раввина Гамбурга. Все трое были в своё время известными философами. В этой литературе есть нечто жуткое, и беда в том, что заметно это стало не только теперь, когда всё уже в прошлом, но было заметно и в ту пору, когда их ещё публично прославляли. Этот вид самообмана действовал также – уж не знаю, сознательно или неосознанно, – как цензура в некоторых научных публикациях на тему истории евреев в Германии. До сих пор вспоминаю, с каким негодованием я читал в “Zeitschrift fьr die Geschichte der Juden in Deutschland”[19] многочисленные статьи его тогдашнего редактора Людвига Гейгера, экстраординарного профессора Берлинского университета и сына Авраама Гейгера, который был одним из трёх наиболее значительных еврейских учёных XIX века в Германии. Вот где самоцензура превратилась в метод!

Одно несомненно: широкая прослойка, о которой я говорю, равно как её духовные и политические представители, хотели верить в ассимиляцию, в слияние со средой, которая в целом относилась к ним равнодушно или с лёгкой неприязнью. Верно и то, что до известной степени, о которой сегодня можно судить по-разному, немецкое окружение поощряло этот процесс и приветствовало его, тогда как некоторые другие существенные элементы были этим процессом недовольны и обеспокоены. Насколько далеко это заходило, прекрасно отражено в одном высказывании знаменитого социолога и экономиста Вернера Зомбарта, который разрывался между либеральными и антилиберальными воззрениями. Это высказывание, когда оно было опубликовано в 1912 году и широко цитировалось, вызвало у евреев огромный ажиотаж[20]. Смысл его был в том, что равенство в правах и эмансипацию евреев не следует отменять, однако евреи должны, прежде всего в общественной жизни, добровольно от них отказаться. Появившись в канун Первой мировой войны, этот тезис сыграл роль штормового предупреждения более отчётливого, чем вместе взятые сигналы, исходящие от пангерманистов и прямых антисемитов.

Ко времени моего взросления образ жизни ассимилированных евреев уже обернулся изрядной неразберихой. Вот, к примеру, как попал ко мне портрет Теодора Герцля, родоначальника сионистского движения, многие годы висевший у меня в комнате сначала в Берлине, потом в Мюнхене. В нашей семье ещё со времён бабушки и деда (при них-то и воцарилась эта неразбериха) всегда праздновали Рождество. Подавали запечённого зайца или гуся, украшали ёлку, которую мать покупала у церкви св. Петра, одаривали слуг, родственников и друзей. Считалось, что это немецкий народный праздник, в котором мы принимали участие не как евреи, а как немцы. Моя тётя, умевшая играть на фортепиано, исполняла для поварихи и горничной гимн «Тихая ночь, святая ночь», и те заодно с некоторыми из гостей напевали эту берущую за душу мелодию. Ребёнком я это хорошо усвоил, но в последний раз участвовал в подобной церемонии в 1911 году, как раз когда начал изучать иврит. Под ёлкой стоял портрет Герцля в чёрной рамке. Мать сказала: «Раз уж ты так интересуешься сионизмом, мы решили подарить это тебе». С тех пор я на Рождество уходил из дома.

В доме дяди Рождество, естественно, не отмечали, зато справляли Хануку – еврейский праздник огней, от которого и произошло церковное Рождество. Праздник этот возник после победы восстания Маккавеев против эллинизации (иначе говоря, ассимиляции!), попытка которой была предпринята сирийским царём, и последующего очищения иерусалимского Храма от эллинистических идолов. Сионисты сильно его популяризировали, и вышло так, словно Маккавеи и были пионерами сионизма. В рождественский сочельник устраивалcя так называемый большой маккавейский бал для тех холостых и незамужних, кто не хотел праздновать Рождество с родителями. Самим Маккавеям было бы что возразить против этого странного изобретения, как и многого другого, что позднее вошло в обиход под их именем. Как-то раз, ещё в военные годы, я пришёл к дядюшке на Хануку и стал расспрашивать его дочек, откуда у них такие прекрасные подарки. Ответ был: «Это нам добрый дедушка Ханукалий принёс!» – персонаж, произошедший от рождественского деда. Дядя также всегда навещал нас на Хануку, и хотя ханукальных свечей у нас не зажигали и «Маоз цур», широко популярную тогда еврейскую песню, не пели, он – вот ведь ирония! – приносил мне и родителям пакетик имбирных коржиков и вместо вкусного рождественского кекса плетёную халу с морковной обсыпкой.


Портрет Теодора Герцля

Принятие христианства не играло в этом обществе никакой роли. В семьях Шолемов и Хиршей с 1831 по 1933 год было совершено, насколько мне известно по доступным документам, всего два крещения. Крестили двух девушек 20 и 30 лет с одинаковым именем – Тереза Шолем. Одна из них пережила Вторую мировую войну в Позинге как жена солдата-католика и «неарийка», выполняя принудительные работы на мюнхенском военном заводе, и как только в Мюнхене снова утвердился раввин, а я предоставил ему свидетельство её происхождения (когда в 1946 году я приехал со своей миссией в Германию, а в 1949 посетил Мюнхен[21]), снова вернулась в иудаизм. С другой стороны, смешанные браки, особенно с 1900 или около того, все больше становились проблемой. Кузина моей матери, оставаясь иудейкой, вышла замуж за христианина, который, однако, через несколько лет её бросил, так что обе её дочери, Ирма и Лони (в дальнейшем я с ней тесно подружился), хотя при рождении обе, скорее всего, были крещены, выросли в чисто иудейской среде и до конца своей жизни так и не могли понять, к какой религии принадлежат.


Обложка журнала “Neue Rundschau”. Январь 1904

Двадцатью годами позже случился ещё один смешанный брак, притом очень памятный. Сестра моей матери, о которой я упоминал как об одной из первых женщин в Берлине, кому была разрешена врачебная практика, в 1911 году вышла замуж в свои 38 за коллегу на 10 лет младше её. Родители невесты к тому времени уже умерли, а его родители приняли этот брак с еврейкой в штыки. Но и наша семья оставалась ему чужой. Обе стороны были исключительно вежливы и взаимно предупредительны, но теплоты в их отношениях не было, и супруги всё больше отрешались от остальных. Они жили вдвоём в районе Фриденау как бы в башне из слоновой кости, можно сказать, за углом от моего сионистского дядюшки, но никакого общения между ними не сложилось. Домик, который они снимали, был полон образцов дальневосточного искусства: повсюду будды, бодхисаттвы… Это был настоящий маленький музей, со всех сторон окружённый очаровательным садом с мраморными колоннами. Всюду культура, культура, культура… А изысканные журналы вроде “Neue Rundschau”[22] или “Sozialistische Monatsheften”[23] были для них чем-то вроде насущного хлеба. Они ограничили своё общение маленьким дружеским кругом, состоявшим из одних евреев, однако не извлекавших из своего еврейства либо почти, либо и вовсе ничего. Моя мать вместе с братом Хансом Хиршем, химиком по профессии, частенько хаживала туда, но нас, детей, брала с собой очень редко, а возвратившись домой, то и дело вздыхала, однако в объяснения не вдавалась. Час испытаний пришёл в 1933 году.

Хорошенько подумав, дядя, после двадцати лет супружества, обнаружил в себе «арийца» и попросил тётю Кэти о разводе, чтобы жениться на немке. Так моя тётушка оказалась в Терезиенштадтском гетто, где и умерла. Мне передавали, что в своё время она спросила моего отца, стоит ли выходить замуж по велению сердца. Его ответ был: «Десять лет проживёшь счастливо, а потом он тебя бросит». В действительности её счастье продолжалось вдвое дольше.

Проблема смешанных браков предстала с ещё большей остротой, когда мой брат Вернер, ставший позднее депутатом Рейхстага от компартии, женился в конце войны на своей подруге Эмми Вихельт, девушке из рядов Социалистической рабочей молодёжи. Мать отнеслась к этому равнодушно, отчасти даже благожелательно, и часто приезжала к ним в гости, пока новая семья жила в Берлине, в задней пристройке одного дома в Ганзейском квартале, населённом преимущественно еврейской буржуазией. Отец, чья идеология, вообще говоря, должна была подталкивать его к одобрению смешанных браков, после короткого формального визита семьи напрочь отказался видеть сына и его жену. Я же оставался со своей невесткой, которая пребывала активной коммунисткой вплоть до самого прихода Гитлера к власти, во вполне добрых отношениях.

Как же мне описать своё изумление, когда много позже, в 1960-е годы, она мне сказала: «Почему только Вернер не увлёк меня в иудаизм!» Я ответил: «Но ведь вы же оба были коммунистами! Он сам покинул еврейскую среду, точно так же как ты покинула Церковь». «Ну и что! – ответила она с наивностью, которой мне было не понять, но которая всю жизнь была ей защитой. – Лучше бы он так сделал». За год до своей смерти она обратилась в иудаизм – желала хотя бы похороненной быть среди евреев.

Когда в начале нынешнего столетия в Германии вошёл в моду граммофон, отцу удалось получить крупный заказ на печать этикеток для пластинок. Он купил несколько необходимых для этого типографских прессов и, как сам с гордостью рассказывал домашним, рассылал не только больше половины этикеток для граммофонных пластинок, производимых в Германии, но и получал много заказов из-за рубежа. Мой старший брат упоминал заказы из Парижа, Варшавы и Лондона, где у нас были налажены прочные связи с тремя крупными фирмами, поскольку мы действовали быстрее наших лондонских конкурентов. Нужные каталоги у нас были, и заказы по выбранным номерам приходили по телеграфу к полудню четверга. В субботу посылки доставлялись на почту, и уже утром во вторник уходили лондонским клиентам. (Так в те времена работала почта!) Разработанная отцом схема действовала бесперебойно, и это серьёзно повышало благосостояние нашей семьи. С началом войны все эти выгодные связи порушились, но отец отнюдь не растерялся. У него возникла новая идея. Уже не один год он активно участвовал в работе больничной кассы типографской отрасли (кассы, учреждённой предпринимателями и работниками) и был хорошо знаком с проблематикой управления, бухгалтерского учёта и взаимоотношений с профессионалами в данной области. Поэтому он основал издательство по выпуску бланков, необходимых для многочисленных административных отправлений, и подобрал специалиста на пост директора. Они разослали свои материалы и образцы во все больничные кассы, которые тогда имели самые прочные связи. Это новое предприятие имело большой успех. Хорошо помню, как по сертификату этого так называемого «Издательства Бланк» я приобретал научную литературу со скидкой 40 процентов, всегда предоставляемой в книжной лавке, так что моя математическая библиотечка стала неограниченно разрастаться. Эта отцовская инициатива позволила ему продержаться в военные годы, когда клиентура уменьшалась и заказы таяли. Оба моих старших брата, Райнхольд и Эрих, которых в течение многих лет прочили в преемники отцовского дела, как раз в 1914 году, когда отец особо надеялся на их помощь, были призваны в армию. Таким образом, основная тяжесть дела по-прежнему лежала на нём, что при его дряхлеющем сердце сказывалось вдвое сильнее. Братья Райнхольд и Эрих многие годы провели в типографиях Парижа и Лондона, тесно сотрудничавших с нашей типографией, куда были посланы для приобщения к профессии и иностранным языкам, поэтому я в годы самого бурного личного развития, с 1909 по 1920, общался с ними очень мало, а с Райнхольдом – практически никогда. Правда, моей первой поездке в Париж на пасхальные гимназические каникулы в апреле 1914 года поспособствовал Эрих, который жил тогда в Париже. Но по-настоящему близкие отношения связывали меня с братом Вернером, который был двумя годами старше меня и обладал весьма беспокойным характером, что уже в раннем возрасте вылилось в его конфликт с семьёй. Это и побудило родителей, кажется, в 1908 году послать его на 2–3 года в школу Самсон в Вольфенбюттеле. Эта школа представляла собой еврейский интернат, совмещённый с реальным училищем, и была основана сто лет назад, во времена, когда Вестфалия была королевством. Многие еврейские коммерсанты в западных частях Германии, скототорговцы и торговцы мясом посылали туда своих детей, и мой брат наблюдал там настоящий разгул религиозного ханжества и фальшивого патриотизма, внушавшие ему глубокое отвращение. Школа эта носила ярко выраженный национально-немецкий характер, хотя кое-какие из основных еврейских ритуалов, как еврейская (укороченная) ежедневная молитва или кошерная кухня, всё же сохранялись. На каникулах я выслушивал от брата, уже тогда начавшего испытывать на мне свою риторику, разные цинические реляции и сердечные излияния. Он, наконец, добился, чтобы его вернули в Берлин, и поступил в другую школу (не ту, где учился я), но спустя два года разразился новый скандал. Я в то время довольно быстро тянулся вверх, он же оставался коротышкой, однако в чертах его лица явно отражался не по возрасту высокий интеллект, и в этом сказывалась сама его сущность. Нас, подростков, ожидали тогда схожие, пусть и подтолкнувшие нас в абсолютно разные стороны потрясения и конфликты, которые, при всей их противоположности, всё больше нас сближали.

Берлин в те предвоенные годы оставался, в сущности, очень мирным городом. В ранние мои школьные годы мы добирались в гости к родителям матери в Шарлоттенбург на конке от Купферграбена через Тиргартен, который был тогда настоящим парком, очень большим. Город поначалу был асфальтирован только наполовину, и во многих его кварталах, особенно в восточных и северных частях, раздавался грохот омнибусов на конной тяге по булыжной мостовой. Первые автобусы стали великой сенсацией, и даже забраться в нём на второй ярус было заветным наслаждением. Вся эта городская ситуация стала для меня особенно наглядной, когда (примерно в 1909 году) в моду вошли роликовые коньки, и я на роликах в летние месяцы начал исследовать берлинские улицы. Ни один полицейский не останавливал двенадцати- или тринадцатилетних мальчишек, которые на самых оживлённых улицах (а таковых было совсем немного) протискивались в неразберихе повозок, автомобилей и трамваев, и лишь на считаных особо нагруженных перекрёстках, как, скажем, на пересечении Фридрихштрассе с Лейпцигер Штрассе или с Унтер-ден-Линден, транспортная полиция делала слабые попытки регулировать движение. Вот таким-то образом я тогда вдоль и поперёк изъездил весь Берлин, точнее, его асфальтированную часть, отправляясь в путь, как правило, поздним вечером. Тогда же, в сентябре 1910 года, я, поддавшись порыву упрямства, о котором потом горько пожалел, продал все свои детские книжки букинисту на Валльштрассе, так как решил собрать «настоящую» библиотеку. Я тогда горячо интересовался историей, мои математические склонности ещё не дали о себе знать в полную силу. Их развитием я обязан влиянию моего многолетнего учителя математики Франца Голдшайдера, брата знаменитого медика из Берлинского университета. Это был единственный преподаватель в нашей школе, что-то значивший для меня и оказавший на меня немалое влияние. До сих пор вспоминаю его первые уроки, его острую отточенную речь, полную скептической иронии. Всё это совершенно меня пленило. Математических книг в библиотеке моих родителей, разумеется, не было, зато на почётном месте стояло девятнадцатитомное собрание «Всемирной истории» Шлоссера, один из главных трудов либерального историописания, довольно популярного в Германии. Я прочёл эти тома буквально запоем, чего нельзя сказать о стоявших выше в два ряда классиках издания Библиографического института И. Мейера. Слишком уж их было много, и это внушало подростку известную опаску. Вместо этого я стал покупать по большей части исторические сочинения и переводы античных историков из двух серий, которые по праву пользовались большим успехом у широкой публики: из библиотечки “Reclam”, каждый выпуск которой стоил двадцать пфеннигов, и из коллекции Гёшена, где за восемьдесят пфеннигов можно было купить учебник в матерчатом переплёте по самым разным предметам. Позже я стал покупать также великолепные начальные курсы по некоторым математическим дисциплинам, которые не преподавали в школе, но я сам познакомился с их основами, учась уже в старших классах. Насколько помню, я прочитал множество книг по истории, прежде чем впервые открыл роман. Теперь, пожалуй, можно сказать, что в этой последовательности есть своя символика.


Лейпцигер Штрассе. Берлин. 1906

Родители по утрам и днём были заняты в типографии, где мать вела бухгалтерию и присматривала за работой канцелярии в целом. Получалось, что они предоставляли нам, детям, и особенно мне, младшему ребёнку, полную свободу действий. Моя свобода была примерно на год, в 1910, ограничена лишь тем, что дважды в неделю к нам приходила мадмуазель Жирардо, старая дева родом из Женевы, чтобы учить меня игре на фортепьяно и французскому, так как мать считала начавшиеся школьные уроки французского недостаточными. Уроки фортепьяно обернулись моим полным фиаско, да я и в школе был освобождён от уроков музыки по своей тугоухости – мой голос всегда неприятно выделялся при исполнении чудесных протестантских хоралов. С другой стороны, прогулки вдоль Шпрее (на этот раз действительно пешие) к музейному острову или к Тиргартену давали случай разговориться по-французски. Примерно через год мне, наконец, удалось от неё избавиться.

На прощанье она оставила мне фотографию вороньего пугала с надписью: “Vous m’aimerez quand je n’y serai plus et vous m’ecrirez cela[24]”. Карточку я сохранил, но до письма ей дело пока не дошло. Она была моей единственной «воспитательницей» в жизни. Учёба давалась мне играючи, поэтому у меня оставалось много свободного времени. Не могу вспомнить, чтобы мать или отец пытались в те годы придать моему развитию какое-то направление. Поскольку я приносил домой самые лучшие отметки, я выглядел беспроблемным ребёнком и был предоставлен самому себе. Единственной моей обязанностью было, если днём выдавалась пара свободных часов, сопровождать мать за покупками на Лейпцигер Штрассе и во время её визитов к родственникам и подругам. Я до сих пор вижу её перед собой, в шляпе с пером и в боа на плечах.


Аллея Победы в Тиргартен. Берлин. 1910.

III

Еврейское пробуждение

(1911–1914)

Первый толчок к пробуждению моего еврейского самосознания был вызван интересом к истории. Школьные уроки по иудаизму, на которых в нашей школе даже не требовалось знания иврита и которые в качестве обязательных прекратились по достижении нами четырнадцатилетнего возраста, едва ли подействовали на меня в этом направлении, а родители наши ни меня, ни братьев не отправляли в какую-либо религиозную школу, свободную для посещения, из тех, что учреждала еврейская община. Там я, вполне вероятно, мог бы хоть немного пополнить свои знания. «Еврейская домашняя Библия» Якова Ауэрбаха, из которой мы на занятиях по иудаизму читали лишь избранные фрагменты, произвела на меня по-настоящему глубокое впечатление только первой и сороковой главой Исаии, а беглые пояснения учителя по поводу предстоящих религиозных праздников, о которых я, как уже было сказано, практически ничего не знал, пока жил в родительском доме, не оказали на меня сколько-нибудь серьёзного воздействия. Между тем, как в дальнейшем выяснилось, этот наш зануда-учитель д-р Мозес Бароль, родом из Одессы[25], был крупным учёным и работал библиотекарем на кафедре реформистской раввинской семинарии. Ему, однако, недоставало педагогического эроса[26]. Как-то раз летом 1911 года он показал нам толстый трёхтомник Генриха Греца «История евреев» в популярном издании (без научных дополнений), безусловно, один из самых значительных трудов по еврейской историографии.

Когда я спросил д-ра Бароля, что можно почитать на эту тему, он указал мне на очень солидную (и превосходно упорядоченную!) библиотеку еврейской общины на Ораниенбургер штрассе[27], куда записывали и подростков вроде меня, стоило лишь принести записку от отца или матери (в моём случае это была мать), посредством которой они брали на себя ответственность за своего отпрыска. Многие годы я оставался среди прилежнейших читателей этой библиотеки, и ей я обязан значительной частью своего еврейского образования. Её директор, д-р Мориц Штерн парил где-то в недостижимой для меня высоте, а вот дама, сидевшая на выдаче книг и поначалу поражённая неутомимым читателем-подростком, вскоре окружила его поистине материнской заботой. Так я и пришёл к чтению этой пространной книги, мало того, что неслыханно богатой содержательно, исполненной драматизма, но ещё и написанной увлекательно, доступно и живо. Я проглотил три тома Греца со всё возрастающим интересом и попросил родителей и дядю Теобальда подарить мне на Бар-мицву популярное издание «Истории» Греца заодно с четырёхтомной «Римской историей» Теодора Моммзена.

В XIX веке у неправоверных евреев празднование Бар-мицвы переродилось в некое подражание протестантской конфирмации – там, где оно вообще сохранялось, хотя, надо сказать, в основном это событие по-прежнему отмечали. У каждого еврея свой «Шулхан арух»[28], гласит распространённая еврейская поговорка. Вот и мой отец, который в остальном был абсолютно чужд религиозной практике, решил, что его сыновья к тринадцати годам ещё слишком незрелы, и потому переносил этот праздник на субботу, предшествующую четырнадцатому дню рождения мальчиков, – диковинный образчик его частной теологии. Следуя устоявшемуся обычаю, отец, надев цилиндр, являлся в синагогу, где подростка впервые, а многих и в последний раз в жизни, подзывали к Торе, где он дважды, в начале и в конце процедуры, должен был произнести краткое благословение на иврите, после чего раввин в виду собравшейся общины назидал его хранить верность иудаизму и его идеалам. Вернувшись домой, посвящённый в большинстве случаев получал в дар от родичей некий комплект книг как основу его будущей библиотеки – в основном это были издания классиков, которые, впрочем, зачастую довольно скоро бывали по дешёвке распроданы. Для подготовки к этой церемонии обычно – как и в случае моих братьев – назначали какого-нибудь ученика йешивы, чтобы тот знакомил мальчиков с необходимыми правилами и церемониалом (особенно возложением филактерий), а также натаскивал их в ивритском тексте благословения. Братья, которые уже успели позабыть иврит, записывали себе текст латинскими буквами и проставляли ударения. (Часто бывало и так, что человек за эти часы выучивался читать еврейский текст с огласовками.)

Что до меня, в моём сознании произошёл сдвиг. Глубокое впечатление, которое произвело на меня сочинение Греца, зажгло во мне желание выучить иврит. Итак, после окончания летних каникул я вместе с моим одноклассником Эдгаром Блумом, с которым я тесно сдружился (в день своего двадцатилетия он был убит на Первой мировой), вместе подошли к нашему преподавателю религии и спросили, не согласится ли он поучить нас чтению на иврите и преподать нам начальные уроки языка. Д-р Бароль был весьма этому рад и с тех пор дважды в неделю после занятий просиживал с нами по лишнему часу. Поскольку мы действительно хотели учиться, дело у нас пошло очень быстро, и через месяц я сообщил родителям, что нанимать дополнительного учителя для подготовки к Бар-мицве мне не нужно, так как я решил изучать иврит, и д-р Бароль научит меня всему, что требуется для этого дня. Отец воспринял это известие примерно так, как если бы я вознамерился брать частные уроки греческого языка, да ещё и бесплатно. Прошло совсем немного времени, когда он понял, во что всё это выливается.

Через несколько месяцев, в начале 1912 года, частные уроки д-ра Бароля прекратились, я решил продолжить обучение в одиночку, но не знал, к кому бы за этим обратиться. Мой друг Эдгар Блум, которого мать послала учиться в религиозную школу, сказал мне, что занятия там очень слабые и, приложив старания, это время можно было бы употребить с гораздо большей пользой. Итак, я накупил себе или взял в библиотеке учебников и сборников упражнений по ивриту, которых и на немецком языке было тогда предостаточно, и в течение пятнадцати месяцев занимался по ним самостоятельно. Во втором ряду книг в нашем книжном шкафу я нашёл популярнейший в Германии молитвенник, сидур «Сефат-эмет»[29] (в который уже раз заново изданный Вольфом Хайденхаймом в Рёдельхайме). Это был экземпляр 1871 года, сохранившийся у меня до сих пор; всё, написанное на его ста сорока страницах, я снова и снова повторял в течение многих лет. Помимо упомянутого, я купил тогда, причём за бесценок, Библию в издании Макса Леттериса в четырёх прекрасно отпечатанных томах. Но далеко не сразу я решился прочитать сначала одну, а потом и все её главы по порядку, на что ушло четыре года моих трудов.


Синагога на ул. Линденштрассе. Берлин. 1920-е


Интерьер синагоги с органом на ул. Линденштрассе. Берлин. 1920-е


Интерьер синагоги на ул. Хайдеройтергассе. Берлин. 1920-е

В это же время я начал регулярно посещать берлинские синагоги, главным образом пятничные службы, которые даже и в так называемых либеральных синагогах, где богослужение шло с использованием органа и участием смешанного хора, проводились ещё исключительно на иврите. Либеральный обряд отличался от консервативного прежде всего тем, что, помимо несущественных сокращений и использования органной музыки, в нём были приглушены или вовсе элиминированы почти все места, где речь идёт о возвращении Израиля в Святую землю, все они заменены некими «общечеловеческими» пассажами. А поскольку я быстро научился понимать тексты молитв, да и органная музыка литургии нисколько меня не отталкивала, эти посещения синагоги производили на меня сильное впечатление и доставляли удовольствие. Сверх того, я мог на этом материале проверять своё продвижение в познании иврита, поскольку уже начал изучение не только отдельных частей еврейской Библии, но и текстов древних синагогальных молитв. Но ещё больше, чем либеральная синагога с органом, что находилась на Линденштрассе, недалеко от нашего дома[30], привлекал меня строго ортодоксальный ритуал Старой синагоги на Хайдеройтергассе[31], в проулке рядом с Нойер-Маркт, где после столетнего изгнания и последовавшего в 1671 году допуска в Берлин в большом количестве селились евреи и где ещё во времена моей юности их было очень много. Здесь не было ни органа, ни женского хора, зато был совершенно прекрасный хор мальчиков. Старинный ритуал производил на меня очень сильное впечатление. Немалую роль в этом играло еврейское пение первого кантора, «королевского музик-директора» Арона Фридмана[32], которое прямо трогало сердце. Поскольку большинство посетителей этой синагоги хорошо понимали текст молитвы и принимали самое живое участие в богослужении, там царило согласие между солистом и прихожанами, какое редко сыщешь в других местах. В некоторых других синагогах также встречались канторы, одарённые поразительными вокальными данными, из этой среды вышло немалое число оперных и концертных исполнителей, как в своё время Герман Ядловкер или Йозеф Шмидт, однако их выступления проходили скорее в атмосфере оперного спектакля, а не религиозного действа. Здесь нужно заметить, что почти во всех синагогах Германии, как традиционных, так и либеральных, чаще всего звучала музыка композитора Левандовского[33] (он был тестем Германа Когена), обладавшая большой притягательной силой благодаря тому, что её традиционная мелодика удовлетворяла вкусам мелкобуржуазной публики XIX века, и лишь теперь её очарование начинает блекнуть в сравнении с мелодиями Восточной Европы.


Лавка “Nathansen & Lamm”. На первом плане – Луис Ламм. Ное Фридрихштрассе, 61–63. Берлин. Нач. XX в.

Невдалеке от Старой синагоги находился известнейший магазин антикварных книг по гебраистике и иудаизму[34]. Там и случился мой первый опыт приобщения к еврейскому книговедению, области, в которой я с годами сделался подлинным экспертом (и не только в том, что касается книг, но и «персон», – знатоки меня поймут). Там же я начал покупать, насколько позволял кошелёк, книги и брошюры по иудаизму, о евреях и их истории, а потом пришла очередь и книг на иврите. Время от времени у меня собиралось достаточно денег, чтобы побаловать себя в книжной лавке Луиса Ламма. Тогда же произошла следующая история с отцом моей тёти Хедвиг, очень состоятельным коммерсантом, который своё свободное время отдавал карточной игре. Мы с матерью встречали Пасху 1913 года вместе с ним в гостинице в Лугано, поскольку врач предписал ему отдохнуть там после болезни. Начисто лишённый чувства прекрасного, он очень скучал и по обыкновению посиживал на террасе отеля, повернувшись спиной к морю и всему великолепному виду. «Если ты, – сказал он мне как-то, – захочешь переброситься со мной в карты, я сделаю тебе хорошее предложение: выиграешь – я плачу тебе твой выигрыш сполна, если же проиграешь, мы об этом забываем». Нечего и говорить, мне это предложение очень приглянулось. Я видел перед собой море и гору книг, которые мне вот-вот достанутся, и приложил все силы, чтобы добиться этого счастья. Итак, я выиграл у него порядочную сумму. Среди книг, таким образом приобретённых, были пять томов Пятикнижия с обширными комментариями рабби Шимшона бен Рафаэля Гирша, которые я, воодушевлённый их своеобразием, самозабвенно принялся изучать[35]. И лишь по прошествии известного времени у меня открылись глаза и ко мне вернулась обычная трезвость.


Гершом Шолем в Гисбахе. Швейцария. 1913

Так во мне возник страстный интерес к прошлому и настоящему иудаизма. Неудивительно, что как раз тогда, в 1911 году, я с особым вниманием отнёсся к расцветающему сионизму, стал читать сионистскую литературу, писания Мозеса Гесса, Леона Пинскера, Теодора Герцля, Макса Нордау, Натана Бирнбаума (введшего в употребление само слово «сионизм»). В том же году мне попала в руки недавно вышедшая брошюра Рихарда Лихтхейма «Программа сионизма», превосходно написанная и содержащая необыкновенно проницательный диагноз ситуации. В этой литературе я нашёл серьёзное подкрепление моим чувствам, в основе своей совершенно аполитичным, был ею весьма воодушевлён и использовал прочитанное в прениях с родителями.

У моего отца, члена жёстко антисионистской «Центральной ассоциации германских граждан еврейской веры», весьма влиятельной в то время еврейской организации, всё это вызывало сильнейшее сопротивление; конфликты в нашей семье – особенно в 1912 и 1913 годы – приобрели тяжёлый характер.

В книжном шкафу моих родителей, кроме нескольких еврейских книг, доставшихся им от предков, в основном от деда моего отца, благочестивого Давида Шлезингера, который ещё читал духовно-нравственную литературу на иврите, – кроме этого, затерялись где-то во втором ряду несколько еврейских молитвенников. Вспоминаю также о двух образцах еврейской беллетристики, это «Король попрошаек» Израэла Зангвилла (немецкий перевод этой вещи, вполне возможно, был напечатан в нашей типографии) и сборник «Еврейское остроумие», издателем которого, если не ошибаюсь, был Герман Ноэль. Я восхищался этой книгой, и теперь считаю её одним из лучших образцов в жанре культивации немецкого языка, намного превосходящим иные нынешние отвратительные поделки, от которых читатель, знакомый с еврейской словесностью, лишь досадливо морщится.

Мой брат Вернер, когда он шестнадцатилетним юношей в 1912 году вернулся в Берлин[36], тоже некоторое время находился под воздействием политического аспекта сионизма, хотя глубоко в это не погружался. Через него-то, в конце этого года присоединившегося к социал-демократической группе молодых рабочих, я свёл знакомство с молодыми людьми сходных настроений, которые, учась в четырёх старших классах какой-либо средней школы, примкнули к сионистскому движению. Этот кружок, принявший название Jung-Juda, был востребован сионистскими студенческими союзами, отбиравшими там кандидатов, которые после завершения среднего образования решали вступить в их ряды. Некоторое время мы оба посещали этот кружок, но потом брат написал им письмо, в котором объяснял, что нашёл для себя более широкий и охватный круг деятельности и потому прекращает сотрудничество с ними.

Дело дошло до взаимных потасовок между нами, так как он в юношеском одушевлении пытался принудить меня выслушивать его социалистические речи, которые он, взгромоздившись на стул, произносил перед воображаемой аудиторией, – чему я изо всех сил сопротивлялся. Кроме этого, он нахваливал мне сочинения Бебеля и Каутского, «Легенду о Лессинге» Франца Меринга и различные брошюры, из которых я более тридцати лет хранил, пока не решил, что обойдусь и без них, «Антологию пролетарской лирики» Конрада Гениша и неимоверно популярные тогда «Десять заповедей и имущие классы» Адольфа Гоффмана (несомненно, один из наиболее талантливых пропагандистских опусов, какие мне пришлось читать). Но исторический материализм, чьи наглядно-популярные формы казались моему брату столь убедительными, лежал уж очень далеко от исторических и философских интересов и устремлений, которые определяли моё собственное развитие. Однако уже на восемнадцатом году жизни ему пришлось свернуть свою деятельность в Берлине. В 1913 году наборщик из нашей типографии положил на стол моему отцу, ещё прежде, чем тот вошёл в контору, лист из газеты “Vorwдrts!”[37] с отчётом о выступлении моего брата («товарища Вернера Шолема») на собрании рабочей молодёжи. Такой очевидно иронический комментарий по поводу «работодателя» и капиталиста, выпущенный на его собственном предприятии, весьма раздосадовал моего отца. После тяжёлых обсуждений было решено, что мой брат, который как раз доучивался в старшем классе средней школы, должен покинуть Берлин и готовиться к экзамену на аттестат зрелости в ганноверском экстернате «Институт Гильдемайстера», или в «выжималке»[38], как его тогда называли. Там он в течение года учился в одном классе с Эрнстом Юнгером, впоследствии одним из лучших немецких писателей правого толка. Шестьдесят лет спустя Юнгер говорил мне, что образ моего брата, с которым он так часто беседовал, по-прежнему живёт в его памяти.

Кто-то скажет, что столь разные пути, которые мы, четверо братьев, выбрали для себя в дальнейшем, типичны для представителей еврейской буржуазии, и что наша по видимости общая среда происхождения практически не повлияла на судьбу каждого из нас. На выборах отец, как большинство немецких евреев, голосовал за левое крыло либералов. Мой старший брат Райнхольд, который ко времени нашего разделения проходил одногодичную военную службу связистом, гораздо раньше взял сторону правых и акцентировал свои ассимиляторские взгляды сильнее, чем отец. Он хотел телом и душой принадлежать к немецкой нации – и не только потому, что мы получили гражданские права в этой стране. Позже он вступил в Немецкую народную партию, занимавшую срединное положение между либерализмом и консерватизмом. Думается, если бы немецкие националисты привечали у себя евреев, он бы присоединился и к ним. В 1938 году он эмигрировал в Австралию, а вскоре после его 80-летия мы снова встретились с ним в Цюрихе, и моя жена, которая плохо разбиралась в немецких обстоятельствах, спросила у него, кем же он себя видит. Он отвечал даже с несколько излишним пылом: «Я немецкий националист». – «Что? – сказала жена. – Вслед за Гитлером?» – «Я не собираюсь позволять Гитлеру предписывать мне выбор мировоззрения», – ответил он. Она промолчала. Тогда же я твёрдо посоветовал ей даже не начинать с ним политических разговоров, которые ведут в никуда, а между тем мы должны уважать взаимные границы. Другой мой брат дополняет общую картину. Некоторое время он состоял членом «Демократического клуба», пойдя по пути наших родителей, особенно матери, словом, больше всего хотел, чтобы его оставили в покое, и по возможности не связывать себя никакими обязательствами. А ведь возрастная разница между нами четырьмя не превышала шести лет[39].


С. 88, 89. На сельскохозяйственной практике перед отправкой в Палестину в декабре 1921. Деревня Маркенхоф. 1921

В вышеупомянутом кружке “Jung-Juda” я участвовал с 1912 по 1917 год, но и позже, пока оставался Берлине, причём участвовал очень активно. Большинство членов нашего кружка в начале двадцатых уехали в Израиль и ещё в Германии проходили сельскохозяйственную подготовку в деревне Маркенхоф близ Фрайбурга-им-Брайсгау. Владелец поместья, сам еврей, доброжелательно относился к идее профессиональной подготовки в этой сфере, каковую идею теоретически отстаивали германские сионисты, хотя лишь немногие из них проявили готовность воплощать её на практике. В Маркенхоф приехали всего несколько молодых людей и девушек из Галиции, Буковины и Чехословакии. Позднее они составили ядро кибуца Бейт-Зера в Иорданской долине, который заметно расцвёл после ряда тяжёлых лет. Со многими его членами я по сей день сохраняю долголетнюю связь. На первом этапе своего существования эта группа носила название «Квуца Маркенхоф». Йосеф Барац из кибуца Дгания[40] называл её «наши йекке». Несколько человек оттуда, Беньямин Фройнд, Алекс Праг, Арье и Иегуда Кармель, Циппора Дойч и Шайндель Кохана, впоследствии прославились на весь трудовой Израиль.




Поделиться книгой:

На главную
Назад