МОЯ БИОГРАФИЯ — ЛЮДИ
Речь на творческом вечере
Мы уже давно привыкли к той мысли, к той абсолютно точной формулировке, что свет проходит триста тысяч километров в секунду. И мы нисколько не удивляемся этому. Но мы очень удивляемся, когда нам самим неожиданно стукнет шестьдесят обыкновенных лет.
Я уже почти полгода удивляюсь этому событию. А скорость световых лет меня по-прежнему не удивляет. Потому что скорость световых лет — это не моя биография.
Моя биография — это люди, с которыми я встречался и с которыми я больше никогда не встречусь. Моя биография — это разрушающийся дом, на месте которого будет построен новый, с горячей водой и подъездами, где работают лифтерши, не замечающие поцелуев влюбленных. Моя биография — это кирпич, который не знает, какой новый следующий кирпич ляжет на него. Моя биография — это каменщик, который никогда не будет жить в доме, который он построил.
Я прожил шестьдесят лет. Это очень много. Что же я завоевал за эти годы? Я завоевал себе право не иметь права писать плохо. И я нисколько не завидую тем, кто завоевал себе право писать плохо. Насколько у меня хватит сил, я буду стараться не попасть в их обширное воинство.
Я долго думал: что мне запрещено в моем деле, в моей профессии? И я понял — мне разрешено все, за исключением одного совершенно точного правила: нельзя переходить грань искусства. Если тебе мала площадь искусства, передвинь эту грань на несколько метров или на несколько километров, но только не переходи ее! Иначе получится как у Гоголя в его гениальном рассказе «Портрет». Портрет вылез из рамы, и никакая милиция с ним не справится.
Учитель — это не тот человек, который тебя чему-то учит. Это тот человек, который помогает тебе стать самим собой. Когда я говорю и думаю о молодежи, мне хочется посоветовать только одно — так когда-то советовала мне боя бабушка: ты обязательно точно застегни верхнюю пуговицу, потому что иначе нижнюю пуговицу некуда будет деть, и ты останешься человеком с лишней пуговицей.
И поэтому неталантливые молодые люди дико обрадовались появлению застежки «молния» — нечего ни застегивать, ни расстегивать.
Мы боремся с формализмом. Но мне кажется, что эта борьба ведется у нас абсолютно неправильно. Нельзя бороться со смешным врагом. Если враг делает гримасу, нельзя ему в ответ грозить оружием. Нельзя перенимать гримасу у врага. Вот, я помню, на Американской выставке в Сокольниках мимо американских формалистских скульптур проходили советские люди. Эти скульптуры вызывали у нормальных людей только улыбку. Никакой нормальный советский человек не может быть подвержен формализму — климатические условия не те.
Формализм опасен только для молодежи. Когда человеку, особенно молодому, нечего сказать, он старается говорить иначе, но это иначе так похоже одно на другое, что банальность по сравнению с ними оригинальность.
Сколько ко мне приходило молодых поэтов, и я им вдалбливал в их заранее опустошенные головы какие-то общеизвестные истины. И все равно в конце нашей беседы они говорили: я — это я. Не понимали, что задача искусства: я — это мы! Нигде больше не выявляется местоимение «я», как в слове «мы». И поэтому, когда Пушкин писал: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный», — это значит не «я», а «мы».
Самое лучшее одиночество — это когда ты думаешь о том, как ты вел себя с людьми. Я говорю не о раскаянии, я говорю о неожиданности давно ожидаемых встреч.
Неожиданностей не бывает. Я так и живу для давно подготовленных мною неожиданностей. Мне не нужна никакая Золушка, мне нужен сказочник, который сочинил Золушку.
Что я оставляю после себя? Я пришел к такому выводу: никакого наследства оставлять не надо. Умным детям наследство не нужно, а глупые его только растранжирят.
Маяковский сказал:
Я, очевидно, поступлю несколько иначе.
Я оставлю вам в наследство сберегательные книжки моих стихотворений, на счету у которых не осталось ни копейки денег. Но зато вам всегда будет что почитать на ночь.
ЗАМЕТКИ О МОЕЙ ЖИЗНИ
Моя культурная жизнь началась с того дня, когда мой отец приволок в дом огромный мешок с разрозненными томами сочинений наших классиков. Все это добро вместе с мешком стоило рубль шестьдесят копеек.
Отец вовсе не собирался создавать публичную библиотеку. Дело в том, что моя мать славилась на весь Екатеринослав производством жареных семечек. Книги предназначались на кульки. Я добился условия — книги пойдут на кульки только после того, как я их прочту. И тогда я узнал, что Пушкин и Лермонтов погибли на дуэли. И еще меня поразило слово «секундант», я был убежден, что это часовщик, в совершенстве владеющий секундными стрелками…
Тотчас же по прочтении всех книг я засел за собственный роман. Он был написан в два часа. Когда я его читал, моя сестра смотрела на меня с восхищением — приятно, когда в родной семье обнаруживается гений. Но меня постигла страшная судьба — весь роман занял две с половиной страницы, написанных крупным почерком. Я и сейчас помню название этого романа — «Ольга Мифузорина». К счастью, героиня недолго мучилась — она умерла на третьей странице.
В то время я учился в высшем начальном училище (четыре класса средней школы). Когда-нибудь, когда я еще постарею и стану более усидчивым, я подробно расскажу читателю о нравах и быте старой школы, об учителях, каждому из которых мы придумали забавную кличку, о моем товарище Белоусове, убежавшем на фронт, но затем водворенном на место жительства, о Черногубовском, который за меня исполнял все чертежи, и я по этому предмету имел пятерку (вторая пятерка была по поведению, больше пятерок не было), и, наконец, о моем однокласснике Коле Коробкове. Здесь я должен ненадолго остановиться.
Будучи уже автором одного романа, я решил испытать себя в области поэзии. Стихотворение в двадцать строк заняло двадцать минут. Начиналось оно весьма свежей строкой: «Войско храбро наступает…» Дальше не помню.
Я посвятил Колю Коробкова в свои творческие успехи. Он молча выслушал.
Дело происходило вечером, на следующее утро он мне принес стихотворение размером до двухсот строк. Он, очевидно, решил, что в десять раз больше — значит в десять раз лучше.
И тут между нами началось соревнование — кто напечатается первым? Мы шатались по редакциям, и ленточку финиша первым оборвал Коля Коробков. Его напечатали в общегородской ученической газете. Будучи совершенным невеждой в деле, которому я впоследствии посвятил всю остальную жизнь, я и тогда понимал, что стихи прескверные. Тогда я еще не мог знать, что очень нужная тема иногда тащит за собой очень плохой текст.
Через неделю мой друг нокаутировал меня во второй раз — его напечатали еще в какой-то газете. И затем имя его замелькало во всей печати. Я оставался непризнанным… Все же в 1917 году в газете «Голос солдата» было напечатано мое первое стихотворение…
Вскоре (это было в 1919 году) я вступил в комсомол, близко подружился с первыми комсомольцами моего родного города. Они были куда менее интеллигентны, чем «маяковцы», но куда более талантливы…
В том же 1919 году я впервые в жизни вступил в должность — был назначен заведующим отделом печати Днепропетровского (тогда Екатеринославского) губкома КСМУ. Мы решили издавать комсомольский журнал «Юный пролетарий». Но журнал печатается на бумаге, а бумаги не было. С трудом достали конвертную. На ней шрифт был еле различим. Среди типографских работников в то время было много меньшевиков. Они всячески саботировали наше начинание, но все-таки несколько номеров журнала вышло — это был первый на Украине комсомольский журнал.
И в это время ко мне, шестнадцатилетнему редактору, пришли со своими стихами два шестнадцатилетних паренька с Александровской улицы — Михаил Голодный и Александр Ясный. В нашей комсомольской организации я был единственным поэтом, теперь нас стало трое.
Мы устроили литературный вечер. Это был, наверное, первый на Украине комсомольский литературный вечер. Друзья мои еще кое-как держались, но, когда я вышел на трибуну, у меня ноги подкашивались. Я начал тихо мямлить стихи, как вдруг кто-то из зала крикнул: «Давай, Мишка!» Голос мой сразу окреп, и закончил я звуками иерихонской трубы: «И ярко пенящийся кубок свободы мы, юноши, вам, старикам, подадим!»
Несмотря на неверное ударение в слове «пенящийся», меня проводили овациями.
И даже сейчас, когда я иногда чувствую себя неловко на трибуне, мне кажется, что до меня донесется ободряющий голос комсомольца нового поколения: «Давайте, Михаил Аркадьевич!»
В 1920 году я был командирован в Москву, на первый съезд пролетарских писателей.
«Я считаю, что мы пишем не хуже, чем наши столичные поэты. Надо ехать в Харьков», — как-то сказал Михаил Голодный. (В то время столицей Украины был Харьков.) И уехал и вскоре стал одним из самых популярных поэтов на Украине.
Вокруг города свирепствовали банды, и для защиты от них был создан Первый екатеринославский территориальный пехотный полк. Я вступил в этот полк и пробыл в нем несколько месяцев.
Затем я переехал в Харьков, где работал в отделе печати ЦК комсомола Украины. Здесь в 1922 году была издана первая книга моих стихов «Рельсы». Очень смешное и трогательное впечатление она сейчас производит. Никто из нас тогда не имел точного представления о задачах своей профессии. Нам казалось, что чем замысловатей стихи, тем они художественней. Да и культура наша была слабовата.
А Михаил Голодный был неугомонен: «Ты послушай. Разве в Москве пишут лучше, чем пишем мы? Едем в Москву!» И Голодный, Ясный и я — не три сестры, а три брата по поэзии — поехали в Москву. Мы были бездомны довольно долгое время, пока нам не предоставили для общежития гостиницу сомнительного типа. Это здание и сейчас стоит на улице Чернышевского, и, проезжая мимо, я с грустью смотрю на него как на памятник своей молодости.
Я с горестным удивлением вспоминаю тогдашнюю литературную Москву. Чего только не было! Не говоря уже об имажинистах, были еще «фуисты», «ничевоки» и какие-то еще «течения». У меня и сейчас сохранилась книжица «Родить мужчинам!». Даже болея менингитом, нельзя написать такое.
Шло время, и советская литература по-молодому металась в поисках самого близкого общения со своим мужающим читателем. Я участвовал в этих поисках. В 1926 году в Москве вышла книга моих стихов «
Как я жил эти годы? Учился сначала на рабфаке, затем на литературном факультете 1-го Московского государственного университета, в Высшем литературно-художественном институте имени В. Я. Брюсова. В этом институте однажды произошел такой случай. Я, Голодный и Ясный прохаживались по коридору (мы не очень энергично посещали лекции). К нам подошел рослый, молодой, но уже седоватый человек и безапелляционно заявил: «Ребята! Сейчас я вам почитаю свои стихи». Мы не выразили особого восхищения (институт навещали полчища графоманов и буквально отравляли жизнь), но незнакомец настоял на своем. Он прочел три стихотворения, и мы сразу поняли, что он пишет лучше нас. Это был Эдуард Багрицкий. С этого дня мы крепко подружились до самой его смерти.
…Однажды, когда я сидел у поэта Бориса Ковынева, мне сказали, что меня зовет к телефону Маяковский. Я был убежден, что меня «разыгрывают», и не сразу взял трубку. Я ведь с Маяковским не был знаком. Маяковский терпеливо ждал.
— Послушайте, Светлов. Я в харьковской гостинице сидел в очереди к парикмахеру и от скуки начал перелистывать журнал «Октябрь». В нем напечатано ваше стихотворение «Пирушка». Оно мне очень понравилось. Я решил послать вам приветственную телеграмму, но потом передумал — позвоню ему лично — так будет ему приятнее. Не забудьте выбросить из стихотворения «влюбленный в звезду». Это литературщина.
— Я уже выбросил, — отвечаю.
— Тогда все прекрасно. Приходите завтра ко мне. Пойдем вместе на мой вечер в Политехнический.
На этом вечере он читал наизусть мою «Гренаду».
Я давно уже вышел из возраста приобретений и перешел в возраст потерь. Смерть разлучила меня со многими друзьями. Больше я не пожму уже руку Иосифу Уткину, Джеку Алтаузену, Артему Веселому, Борису Левину… Недавно я опять хоронил друга. Вокруг гроба стояли бесконечно дорогие мне комсомольцы 1919 года. Это были старые люди, седые и лысые. Самого себя я, естественно, не видел, но, когда состарились твои сверстники, ты не можешь остаться молодым…
В 30-е годы я выпустил ряд сборников стихов: «Избранное» в Гослитиздате, «Корни» (издательство «Московский рабочий»), «
Так шли годы. Началась Великая Отечественная война. На войну я попал не сразу. Я был освобожден от военной службы, но мне не сиделось на месте. Писатель Лев Славин, обладатель собственной машины, направлялся корреспондентом «Красной звезды» в Ленинград. Я присоединился к нему. Прямой путь на Ленинград был немцами перерезан. Мы поехали в обход через Тихвин. Тихвин был взят немцами через два дня после нашего отъезда. Ленинград был полностью блокирован. Здесь я пережил первую бомбежку в открытом поле. Однажды, когда мы приближались к переднему краю, из-за леса вынырнуло несколько немецких бомбардировщиков. Мы выскочили из машины и, как говорится, «рассредоточились». Тогда немцы воевали беззаботно и не поленились на пять человек сбросить с десяток бомб. После бомбежки мы поднялись в необычайно веселом настроении. Должно быть, это была реакция после пережитого страха.
В наших рядах мы недосчитались шофера. Мы обнаружили его сидящим на пеньке. Он глядел в небо и шепотом произнес восторженно только одно слово: «Солнышко!»
После того как сгорели Бадаевские склады, голод овладел Ленинградом. Я приготовился к самому худшему, но в это время «Красная звезда» отозвала меня обратно в Москву. Я летел бреющим полетом над самыми верхушками деревьев. Таким образом мы спасались от «мессершмиттов». В полусогнутом состоянии я расположился на самой бомбовой щели. Я беспокоился — вдруг летчик по рассеянности откроет эту щель и я выпаду и взорвусь! Но этого не произошло.
В Москву продолжали прибывать товарищи с фронтов, и я чувствовал себя очень неловко — пройдет война, и мне нечего будет рассказать о ней. Мой друг — писатель Иван Иванович Чичеров предложил мне: «Я работаю в армейской газете. Приезжай. Мы тебя зачислим».
Я поехал на Северо-Западный фронт в Первую ударную армию. Мне дали звание, но строевой выправки я так и не приобрел до самого конца войны.
В первые же дни со мной произошел забавный случай. Начальник политотдела армии терпеть не мог штатских, считая их всех поголовно отъявленными трусами. Он решил послать меня на командный пункт полка во время боя. Меня об этом предупредил делопроизводитель политотдела. Я решил себя «доказать» и, минуя КП полка, направился на КП роты. Бой был жестоким, мы понесли много потерь, но я не очень трусил— мне казалось, что на меня все время устремлен испытующий взгляд начальника политотдела.
Ему об этом, очевидно, доложили. Он встретил меня притворно сурово: «Почему вы пошли на КП роты? Я вас посылал на КП полка». — «Рота входит в состав этого полка. Таким образом, я приказа не нарушил». Он улыбнулся: «Говорят, был такой огонь, что нельзя было голову поднять». — «Можно было поднять голову, — ответил я, — но только отдельно». После такого ответа я сразу приобрел популярность.
Спустя некоторое время Первая ударная была направлена в Иран. Меня не взяли, и я очутился в резерве. Затем я поступил в распоряжение политотдела Девятого танкового корпуса на Первом Белорусском фронте. Там я прославился тем, что совершенно непонятным образом взял в плен четырех немцев.
С Девятым танковым корпусом я дошел до Берлина.
Когда-нибудь я более подробно расскажу об этом.
Война дала мне материал для пьесы «
Один эпизод из моей фронтовой жизни навсегда запомнился мне. Однажды после долгих уговоров разведчики взяли меня с собой. Когда я возвращался из разведки, начался сильный артналет.
Мы наступали слишком стремительно, ни о каких окопах не могло быть и речи. Каждый солдат вырывал себе ямочку. Я бегал между этими ямочками и чувствовал себя, как в коммунальной квартире — жить можно, но спасаться негде. Наконец я нашел недорытую ямочку и постарался углубиться в нее. Девять десятых моего туловища было подставлено фашистской артиллерии, но она и на этот раз промахнулась.
Когда огонь утих, поле представляло собой как бы сцену кукольного театра — из ямочек выскакивали веселенькие фигурки.
Я поднялся и пошел к своим. И вдруг я слышу:
— Майор! А майор!
Субординация — не мое отличительное качество. Я покорно подошел.
— Это правда, что вы написали «Каховку»?
— Правда.
— Как же вас сюда пускают?
Он был готов умереть раньше моей песни. Я был так взволнован, что ушел, не узнав его имени и фамилии. Я потом встречал этого бойца, но в образе других.
Как мало мы учитываем резонанс нашего писательского труда, значение его в воспитании благородных человеческих чувств!
За годы моей литературной работы у меня выработалось правило — пиши так, как будто ты сидишь и разговариваешь с читателем за одним столом. Но нельзя рассматривать своего читателя как единое тесто, из которого можно печь булки благополучия. Я получаю от читателей много писем, причем об одном и том же стихотворении люди бывают полярно противоположного мнения. Очень часто эти письма написаны удивительно беспомощными стихами, часто авторы их — люди самоуверенные, которым наш труд кажется необыкновенно легким. Слева большие буквы, справа — рифмочки, — вот тебе и готово стихотворение!
Зато с какой радостью читаю я письма своих хороших читателей! Им стихи могут совсем не понравиться, но какое в этих письмах уважение и внимание к моей работе! И сколько дельных замечаний в них! Не раз бывало, что, напечатав стихи в журнале, я поправлял их для книги, следуя указаниям своих добрых читателей. Вот почему строгость и взыскательность к своей работе должны быть в каждом нашем обращении к читателю.
После войны я написал пьесу «С новым счастьем» и много новых стихов. Они выйдут отдельной книгой в издательстве «Советский писатель». Сейчас работаю над трагедией для театра имени Маяковского. Мысль о написании трагедии подал мне народный артист СССР Н. П. Охлопков. Серьезный жанр современной трагедии у нас почти отсутствует. Вот я и постараюсь заполнить этот пробел. Это будет пьеса о нашей молодежи. Молодежь, комсомольцы — любимые мои читатели и герои. Я и сейчас чувствую себя комсомольским поэтом, хотя уже много лет прошло с тех пор, как я был комсомольцем.
В молодости смотришь в будущее, как в бинокль. Все увеличено, все кажется более близким. Ты стоишь перед миром приобретений и вовсе не думаешь о потерях, которые приносит с собою старость.
Но вот приходит время, и ты незаметно для себя поворачиваешь бинокль в обратную сторону и видишь теперь молодость свою в большом отдалении, значительно преуменьшенной. И все, что ты видишь теперь, пусть даже в четком, но отдаленном пространстве, называется воспоминаниями.
Мне, вспоминая, не стоит труда определить главную черту комсомольцев моего поколения. Эта главная черта — влюбленность. Влюбленность в бой, когда Родина в опасности, влюбленность в труд при созидании нового мира, влюбленность в девушку с мечтой сделать ее спутницей всей своей жизни и, наконец, влюбленность в поэзию и искусство, которые ты тоже никогда не покинешь.
Я был влюблен в поэзию с первого же дня моего вступления в комсомол. Не знаю, нашла ли во мне поэзия достойного спутника жизни, но я ей до сих пор верен, как верен ей весь влюбленный в нее комсомол, ничуть не постаревший и так же устремленный в будущее.
Слово к комсомолу
Всегда старики брюзжат: «Эх, в наше время…» Позвольте же и мне сказать: «Эх, в наше время!» В наше время на любимую смотрели, как на мировую революцию: ты самая желанная! А сколько я сейчас знаю случаев, когда любимый смотрит на любимую, как на революцию местного значения!
Не правда ли, что многие Ромео и Джульетты стали обывателями?
Не сдавайся, комсомол! Если благородство перестанет быть твоим знаменем, ты перестанешь быть комсомолом. Если Ленин — чистейший человек на свете — перестанет быть твоим зеркалом, от твоего зеркала останутся только осколки. Относись к борьбе, к идеям, к самопожертвованию, к любви, к женщине так, чтобы самые изысканные английские джентльмены почувствовали себя рядом с тобой самыми обыкновенными дворняжками.
Я очень люблю комсомол. Если я даже, допустим, достигну возраста Джамбула, я все равно буду участвовать в комсомольских кроссах и не добуду первенства только потому, что все время буду наступать на свою длинную седую бороду.
Ленинград двадцать шестого года! Я был секретарем комсомольской газеты «Смена». Секретари! Не учитесь у меня образцовой работе. Вы не заслужите благодарности читателя. И все равно я любил. Неумеючи, угловато, с пятое на десятое, но я любил. Я любил эти свежие гранки, в которых что-то сообщал комсомольцам. Любил развешанную на стендах газету, в создании которой я принимал какое-то участие. Любил кировцев, которых раньше называли пути-ловцами. Любил белые ночи, любил красное знамя, под которым погибло много моих товарищей, и над этим знаменем светило солнце. И лучше бы погасло солнце, чем померкло мое знамя…
СТИХОТВОРЕНИЯ
РУСЬ
ДВОЕ