Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Я много жил… - Джек Лондон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Времена тогда были необычные, и приключения случались не только на фронте. Во время войны кое-какие из наиболее поразительных происшествий произошли со мной дома. Видишь старый кольт, который висит возле моей сабли? Он был при мне все пять лет, пока я служил в армии, не раз помогал мне благополучно выбраться из скверной переделки.

В 1863 году мне дали тридцать дней отпуска, чтобы я повидался с родными и заодно навербовал солдат. Это мне удалось, и к концу отпуска я подобрал человек тридцать таких, кто не прочь был вступить в армию. Очень мне хотелось завербовать одного молодого парня — он-то был не против, да только отец никак не желал его отпустить. Он твердил одно: надо убирать кукурузу, и без Хайрема он тут не обойдется. В конце концов он все-таки уступил, когда Хайрем обещал отдать ему ту тысячу долларов, которую выплачивали новобранцам. Но и тут старик Зек сказал, что согласится, если я помогу им управиться с кукурузой.

Мои тридцать дней истекли, но я в ту пору был молод, беззаботен, и это меня не беспокоило. Я знал, что и другие новобранцы хотят задержаться до конца уборки, и, кроме того, думал, что ничего со мной не сделают, когда я явлюсь в свой полк с тридцатью дюжими молодцами. А потому я взялся за дело, и через две недели вся кукуруза старого Зека была убрана, и я мог отправиться в путь.

Мы купили билеты и на следующее утро должны были сесть в Рок-Айленде на поезд в Куинси. Там моим ребятам предстояло дать присягу, получить свою тысячу долларов и прославить родные места таким большим числом новобранцев. Однако, самовольно продлив свой отпуск, я забыл об одном — о начальнике военной полиции. Этих начальников все презирали даже больше, чем собачников. Они были обязаны ловить дезертиров, а так как за каждого арестованного дезертира им платили по 25 долларов, они, понятно, старались своего не упустить. Если бы они хватали только настоящих дезертиров, к ним бы не относились с такой неприязнью, но они постоянно портили жизнь честным солдатам, которые были виноваты только в том, что по легкомыслию слишком загостились дома. Начальник военной полиции в нашем графстве был хитрый человек, смелый как лев и уж такой подлец, какого не сыщешь. Незадолго перед тем из нашего полка уезжал в отпуск Томми Джинглс и тоже задержался дома дольше, чем следовало бы. На третий день, когда он в Рок-Айленде садился в поезд, Дэви Мак-Грегор схватил его и отправил в полк под арест. Вознаграждение в 25 долларов и все расходы, разумеется, вычли из жалованья бедняги Томми, который вовсе и не помышлял о дезертирстве. И это был далеко не единственный случай, когда Дэви Мак-Грегор поступил подло.

Но я отвлекся. Ночью, накануне моего отъезда, я крепко спал, и мне снились война и сражения. Мы пошли в атаку. Трещали выстрелы, пули стучали вокруг, точно град, и мы уже взбирались на бруствер, когда я услышал громкий стук в дверь и тотчас проснулся.

— Выходи, Саймон, ты мне нужен.

Это был голос Дэви, и я прекрасно знал, зачем я ему нужен. Ничего не ответив, я принялся тихо одеваться. Его стук разбудил всех домашних, и едва я успел одеться, как ко мне прибежала сестра. Шепотом я объяснил ей, что нужно сделать. Она подошла к двери и заговорила с Дэви, но не стала ему открывать. Он заподозрил неладное, и я услышал, как он прокрался за угол к черному ходу. Понимаешь, он был уверен, что я дома, и полагал, что я попробую ускользнуть от него через кухню. Поцеловав отца, мать и сестру, я сказал, чтобы они попрощались за меня с ребятами, и осторожно отпер парадную дверь. Ночь была лунная, а Дэви, как я и думал, поджидал меня за домом. Укрываясь в тени, почти не дыша, с башмаками в руках я прокрался в конюшню, оседлал большого черного жеребца, на котором ездил отец, и вылетел из конюшни, точно ядро из пушки.

Дэви побежал к дороге и окликнул меня. Я несся галопом, держа кольт наготове. Он встал посреди дороги и приказал мне остановиться, размахивая пистолетом. Я направил коня прямо на него и сбил бы его с ног, но он отпрыгнул в сторону и принялся палить в меня, когда я мчался мимо. Я это предвидел и свесился с седла, так чтобы лошадь была между нами, но опоздал, и острая боль обожгла мне голову — его первая пуля задела макушку.

Вперед, вперед! До Рок-Айленда было 28 миль. Я мчался как вихрь. Дэви, у которого всегда были отличные лошади, несся за мной по пятам. Но мой конь не уступал его лошади. Сначала Дэви стрелял в меня на поворотах, но вскоре перестал. Миля за милей оставались позади, и я уже начал думать, что все будет в порядке, когда произошло непредвиденное. Я въехал в густой лес, где, несмотря на занимавшийся рассвет, было еще темно, совершенно темно. Дорога там была мягкая и заглушала стук копыт. Внезапно из темноты прямо передо мной возник всадник. Свернуть ни он, ни я уже не могли, и наши лошади сшиблись грудью. Незнакомый всадник вместе с конем покатились по земле, а я едва не вылетел из седла. Позже я узнал, что это был шериф и что он расшибся не очень сильно. А жеребец отца был крепок. Он встряхнулся, глубоко вздохнул и снова пустился галопом.

Но столкновение не прошло ему даром, и я заметил, что он замедляет шаг. Дэви настигал меня. Вскоре он уже скакал рядом, пытаясь схватить моего коня за узду. Его пистолет был пуст, и потому он не стрелял. Несколько раз я навел на него свой заряженный кольт, но он был смелым человеком, и мне не удалось его запугать. Я не хотел стрелять в него, но мне кажется, что я все-таки выстрелил бы, если бы другого выхода у меня не осталось: я не мог допустить, чтобы меня опозорили, объявив дезертиром. Ведь я не бежал из армии, а всеми силами старался вернуться в свой полк — странное поведение для настоящего дезертира. Однако стрелять я не стал, решив прибегнуть к револьверу только как к последнему средству.

Вот так бок о бок мы проскакали миль десять-двенадцать. Мой конь все больше сдавал, и последнюю милю Дэви вынужден был сдерживать свою лошадь, чтобы не ускакать вперед. Всякий раз, когда он пытался схватить моего коня под уздцы, я бил его по руке тяжелым револьвером, и вскоре он прекратил свои попытки. Я чувствовал, что силы моего жеребца иссякают, и понимал, что должен что-то придумать, если хочу избежать незаслуженного позора. Я человек мягкий и всегда жалел бессловесных животных, только необходимость вынудила меня сделать то, что я сделал. Я сыграл с Дэви шутку, которой научился на западе. Там, когда ловят диких лошадей, в них стреляют, но так, что пуля только слегка задевает холку. Лошади от этого вреда не бывает. Такой выстрел оглушает ее на несколько минут, и все.

Я стремительно приподнялся в седле, приставил дуло своего револьвера к холке лошади Дэви и спустил курок. Она рухнула, Дэви полетел через ее голову. Но через мгновение Дэви снова был на ногах и кинулся за мной. А мой бедный конь уже настолько изнемог, что был не в состоянии оставить его позади.

Я взглянул на часы. Я мог успеть на первый поезд — до Рок-Айленда оставалось всего пять миль. Однако мой конь вряд ли мог их осилить, и я не знал, как поступить. Но тут Дэви подсказал мне, что следует сделать. За поворотом дороги я почти наскочил на фермерский фургон, направлявшийся в город. Впереди футах в двадцати в том же направлении ехал другой. Дэви задержал первый и начал перерезать постромки. Последовав его примеру, я остановил второй фургон. На козлах сидела женщина, которая охотно позволила мне взять ее лошадь, едва я объяснил ей, в чем дело, — начальник военной полиции был ей хорошо известен. Мы перерезали постромки и вскочили на лошадей одновременно с Дэви, но я был на двадцать футов ближе к городу. Однако судьба, казалось, была на его стороне: его лошадь была как будто порезвее. Но он перерезал постромки слишком близко к фургону, и, наступив на длинный ремень, лошадь упала.

Это позволило мне выиграть несколько сот футов, и, когда мы въехали в Рок-Айленд, я все еще был впереди. Наше появление там вызвало общий переполох. Мы мчались по главной улице, и прохожие, которые все ненавидели начальника военной полиции, подбадривали меня как могли. Только чудом не столкнувшись со встречными повозками, мы прискакали на станцию, где поезд должен был вот-вот тронуться. Я ехал сквозь толпу, пока мог, потом спрыгнул с лошади и бросился к ступенькам платформы. Конечно, все расступались перед солдатом, который бежал без шляпы, отчаянно размахивая большим револьвером.

Упрямый Дэви почти настиг меня, и мне пришлось обернуться и погрозить ему кольтом, в котором не было патронов, но ведь он-то об этом не знал. Я пятился, угрожая, что выстрелю, если он попробует до меня дотронуться. Толпа встала на мою сторону, на начальника военной полиции посыпались насмешки и оскорбления. «Ура, солдат! — кричали вокруг. — Долой начальника полиции!», «Стреляй в него, солдат, стреляй!» «Кто арестовал беднягу Томми Джингла?», «Это Дэви Мак-Грегор, полицейская шкура», «Ура солдату!»

Они не давали ему пройти, отталкивали, хватали за плечи. Потом они совсем разошлись, и, когда я поднимался в вагон, они уже наступали ему на ноги, тянули за фалды мундира и уже откидывали друг на друга точно футбольный мяч. Начальник станции дал сигнал, и под крики толпы поезд покатил в Куинси. Там к вечеру я встретил своих рекрутов. И когда я привел этих крепких ребят в полк и рассказал обо всем, полковник сказал:

— Отличная работа, молодец, Саймон, вы, как погляжу, вполне заслужили еще один отпуск.

МЕРТВЫЕ НЕ ВОСКРЕСАЮТ

Перевод В. Быкова,

под редакцией И. Гуровой

В тот месяц, когда мне исполнилось семнадцать лет, я нанялся на трехмачтовую шхуну «Софи Сазерленд», отправлявшуюся в семимесячное плавание для охоты за котиками у берегов Японии. Едва мы отплыли из Сан-Франциско, как я столкнулся с весьма нелегкой задачей. В кубрике нас было двенадцать матросов, и десять из них были просоленными морскими волками. И я не только был единственным мальчишкой и впервые вышел в море, но, кроме того, они все прошли тяжелую школу службы в европейском торговом флоте. Когда они были юнгами, им не только приходилось выполнять свои собственные обязанности, но, по неписаным морским законам, матросы и старшие матросы помыкали ими как хотели. Когда же они сами становились матросами, они оставались рабами старших матросов.

Например, сменившийся с вахты старший матрос мог в кубрике улечься на койку и приказать простому матросу подать ему башмаки или кружку с водой. И пусть второй матрос тоже уже лежал на койке, и пусть устал он не меньше, ему все же приходилось вскакивать и подавать требуемое. Если он отказывался, его избивали. Если же ослушник был так силен, что- мог бы справиться со старшим матросом, тогда на беднягу набрасывались все старшие матросы или то их число, которого было достаточно, чтобы с ним справиться.

Теперь вы понимаете, какая стояла передо мной задача. Эти закаленные скандинавские моряки прошли тяжелую школу. В юности они прислуживали своим старшим товарищам, а сделавшись старшими матросами, ждали, что теперь младшие будут прислуживать им. Я же был мальчишкой, хотя обладал силой мужчины. Я впервые ушел в дальнее плавание, хотя был хорошим моряком и свое дело знал. Либо я дам им отпор, либо должен буду им подчиниться. Я нанялся на шхуну на равных с ними правах и должен был отстоять это равенство, иначе они превратят эти семь месяцев в ад для меня. А их злило именно это равенство. С какой стати должны они видеть во мне равного? Я ничем не заслужил столь высокой привилегии. Мне ведь не пришлось терпеть того, что вытерпели они в молодости, когда были забитыми юнгами и младшими матросами, которыми помыкали все, кому не лень. Хуже того: я был «сухопутной крысой», прежде не нюхавшей море. Но из-за несправедливости судьбы в списке команды я значился как равный им.

Мой метод был простым, рассчитанным и решительным. Во-первых, я намеревался выполнять свою работу, какой бы трудной и опасной она ни была, настолько безупречно, что никому не пришлось бы доделывать ее за меня. Далее, я все время был начеку. Выбирая снасти, я ни разу не позволил себе замешкаться, так как знал, что остальные матросы то и дело зорко поглядывают на меня, надеясь заметить как раз такое доказательство моей неумелости. Я всегда одним из первых выходил на палубу при смене вахт, а в кубрик спускался последним, никогда не оставлял незакрепленного шкота или незастопоренной тали. В любую минуту я был готов взбежать по вантам, чтобы обтянуть шкоты топселя, чтобы поставить его или убрать, и при этом делал больше, чем от меня требовалось.

Далее, я в любую минуту был готов к отпору. Я хорошо знал, что никому не должен спускать ни ругани, ни оскорблений, ни покровительственного пренебрежения. При первом же намеке на нечто подобное я буквально взрывался. Из следовавшей затем драки я вовсе не обязательно выходил победителем, однако мой противник убеждался, что характер у меня бешеной кошки и в следующий раз я снова на него наброшусь. Я хотел показать им всем, что не потерплю никаких покушений на мои права. И они поняли, что тому, кто попробует мной помыкать, не избежать драки. А так как свою работу я делал хорошо, то врожденная справедливость вкупе с благоразумным желанием не ввязываться в драку с дикой кошкой вскоре заставила моих товарищей отказаться от покушения на мою независимость. После некоторых трений со мной примирились, и я гордился тем, что меня признали равным не только формально, но и по духу. После этого все пошло прекрасно и плавание обещало быть приятным.

Но в кубрике был еще один человек. Десять скандинавов, я — одиннадцатый, и этот человек — двенадцатый и последний. Мы не знали его имени и называли его Каменщиком. Он был из Миссури — во всяком случае, так он сообщил нам в самом начале плавания, когда почти разоткровенничался. Тогда же мы узнали и еще кое-что. По профессии он был каменщиком. И впервые в жизни увидел соленую воду всего за неделю до появления на шхуне — когда приехал в Сан-Франциско и поглядел на залив. Почему ему в сорок лет вдруг вздумалось пойти в море, было выше нашего понимания, так как, по нашему единодушному мнению, в моряки он никак не годился. И все-таки он отправился в море. Он неделю прожил в матросской ночлежке, а потом его водворили к нам в качестве старшего матроса.

Работать за него приходилось всей команде. Он не только ничего не умел, но и был совершенно не способен чему-нибудь выучиться. Несмотря на все наши старания, он так и не освоил обязанностей рулевого. Вероятно, компас для него был непостижимой, устрашающей вертушкой. Он даже никак не мог понять обозначения на нем сторон света, не говоря уже о том, чтобы определять и выправлять курс. Он так и не постиг, следует ли укладывать канат в бухту слева направо или справа налево. Он был не в состоянии выучиться простейшему приему — помогать себе весом «собственного тела, когда выбираешь снасть. Простейшие узлы и шлаги были выше его понимания, а необходимость лезть на мачту внушала ему смертельный ужас. Однажды капитан и помощник все же заставили его полезть на мачту. Он кое-как вскарабкался до салинга, но там он вцепился в выбленку и замер без движения. Двум матросам пришлось влезть к нему и помочь ему спуститься.

Все это уже было достаточно скверно, но дело тем не ограничивалось. Он был злобным, подлым, двоедушным человеком, лишенным элементарной порядочности. Он постоянно затевал драки, потому что был дюжим силачом. И дрался он по-подлому. В первый раз на борту он подрался со мной в тот день, когда мы вышли в море: ему понадобилось отрезать жевательного табаку, и он взял для этой цели мой столовый нож, а я, решив отстаивать свое достоинство любой ценой, тут же взорвался. Потом он по очереди затевал драку чуть ли не со всеми членами команды. Когда его одежда до того засаливалась, что нам становилось невтерпеж, мы бросали ее в лохань с водой и стояли рядом с ним, пока он ее стирал. Короче говоря, Каменщик был одним из тех гнусных существ, которых нужно увидеть собственными глазами, чтобы поверить.

Я могу сказать только, что он был животным, и мы обходились с ним как с животным. Только теперь, много лет спустя оглядываясь назад, я понимаю, насколько мы были бессердечны. Ведь он был не виноват. Он по самой природе вещей не мог не быть тем, чем был. Он себя не создавал и не мог отвечать за то, каким его создали. Мы же обходились с ним так, словно у него был свободный выбор, и считали его ответственным за то, чем он был и чем ему быть не следовало бы. В результате наше поведение по отношению к нему было столь же гнусным, как он сам. В конце концов мы перестали с ним разговаривать, и последние недели перед его смертью никто из нас не сказал ему ни слова. Он тоже молчал. Эти несколько недель он ходил между нами или лежал на койке в нашем тесном кубрике, скаля зубы в злобной, полной ненависти усмешке. Он умирал и знал это, как знали и мы. Кроме того, он знал, что мы хотим, чтобы он умер. Его присутствие портило нам жизнь, а наша жизнь была сурова и сделала суровыми и нас. И он умер в тесном кубрике, рядом с одиннадцатью людьми, но в таком одиночестве, словно смерть застигла его на дикой горной вершине. Ни одного доброго слова, вообще ни одного слова не было произнесено ни им, ни нами. Он умер животным, как и жил, ненавидя нас и ненавидимый нами.

А затем произошел самый поразительный случай в моей жизни. Его тело вскоре выбросили за борт. Умер он в штормовую ночь, испустив последний вздох, когда мы поспешно натягивали куртки, услышав команду: «Все наверх!» И он был брошен за борт через несколько часов спустя в штормовое утро. Его бренные останки не удостоились ни парусины, ни брусков железа, которые в море принято привязывать к ногам покойника. Мы зашили его в одеяла, на которых он умер, и положили на левый носовой люк борта. К его ногам привязали мешок с углем из камбуза.

Было очень холодно. Наветренная сторона каждой мачты, каждого каната обледенела, а такелаж превратился в арфу, которая пела и стонала под яростными пальцами ветра. Лежащая в дрейфе шхуна кренилась на волнах, и они захлестывали шпигаты и заливали палубу ледяной соленой водой. Мы, матросы, стояли в сапогах и куртках. На руках у нас были рукавицы, но головы мы обнажили из-за присутствия покойника, которого не уважали. Уши у нас мерзли, немели, белели, и мы с нетерпением ждали той минуты, когда тело можно будет сбросить за борт. Но капитан все читал и читал заупокойную службу. Он открыл молитвенник не на той странице и читал без всякого толку, а мы обмораживали уши и злились на это последнее испытание, которому мы подвергались из-за беспомощного трупа. Как и в начале, так и в конце у Каменщика все шло не так. В конце концов сын капитана, не выдержав, вырвал книгу из трясущихся рук старика и нашел нужное место. И снова зазвучал дрожащий голос капитана. И раздалась заключительная фраза: «И тело будет предано морю». Мы приподняли крышку люка, Каменщик скользнул за борт и исчез.

Вернувшись в кубрик, мы произвели генеральную уборку, вымыли койку покойника и уничтожили все его следы. По морским законам и обычаям нам следовало собрать его вещи и передать их капитану, который потом продал бы их нам же с аукциона. Ни одна его вещь никого из нас не прельстила — мы выбросили их на палубу, а потом за борт, вслед за трупом, в последний раз скверно обойдясь с тем, кого мы так ненавидели. Да, это бегло грубо, согласен, но жизнь, которую мы вели, тоже была грубой, и мы были такими же грубыми, как она.

Койка Каменщика была удобней моей. На нее просачивалось меньше воды с палубы, а свет фонаря падал так, что можно было читать лежа. Это было одной из причин, почему я перебрался на его койку. Другой причиной была гордость. Я видел, что остальные матросы суеверны, и хотел показать им, что я смелее их. Добившись, что они признали меня равным, я таким способом доказал бы свое превосходство над ними. О, юношеская надменность! Но довольно об этом. Мое намерение привело остальных в ужас. Они по очереди предупреждали меня, что за всю историю мореплавания не было случая, чтобы матрос занял койку покойника и дожил до конца плавания. Они приводили пример за примером из собственного опыта. Я упрямо стоял на своем. Тогда они принялись упрашивать и уговаривать меня, что очень льстило моей гордости — значит, я им нравился и моя судьба их заботила. Все это только утвердило меня в моем безумии. Я перебрался на койку покойника и, лежа на ней, всю вторую половину дня и весь вечер слушал пророчества о том, какое жуткое меня ждет будущее. Заодно рассказывались истории об ужасных смертях и зловещих призраках, наводившие на нас страх, хотя мы это не показывали. Наслушавшись этих рассказов, я назвал их чепухой, повернулся на бок и заснул.

Без десяти двенадцать меня разбудили, и в двенадцать, одевшись, я уже вышел на палубу, чтобы сменить разбудившего меня матроса. Когда корабль дрейфует возле лежбищ, на вахте ночью стоит только один человек, а смена происходит каждый час. Ночь была темной, хотя непроглядной я бы ее не назвал. Шторм утихал, и тучи редели. Было полнолуние, и хотя луна оставалась невидимой, ее смутное сияние проникало сквозь их покров. Я расхаживал взад и вперед по палубе, все еще находясь под впечатлением событий этого дня и жутких матросских историй, и все же могу утверждать, что никакого страха я тогда не испытывал. Я был крепким молодым животным, а к тому же вполне соглашался с Суинберном в том, что мертвые не воскресают. Каменщик был мертв, и на этом все кончалось. Он никогда не восстанет из мертвых — во всяком случае, на палубе «Софи Сазерленд». Ведь он находился в океанской пучине далеко от того места, где сейчас дрейфовала наша шхуна, а скорее всего он уже покоился в желудках полдесятка акул. Но у меня из головы не выходили рассказы о привидениях, и я начал размышлять о мире духов. Я пришел к выводу, что души умерших, если они действительно бродят по земле, должны сохранять ту доброту или злобу, которая отличала их при жизни. Согласно этой гипотезе (только я-то с ней не был согласен) дух Каменщика не мог не быть таким же гнусным и подлым, каким при жизни был он сам. Впрочем, убежденно подумал я, его духа не существует.

Несколько минут я расхаживал, занятый этими мыслями, как вдруг, посмотрев от левого борта на нос, я подскочил как ужаленный и в ужасе бросился на корму к капитанской каюте. От моей юной надменности и холодной логики не осталось и следа. Я увидел привидение! В смутном свете на том самом месте, где мы сбросили покойника в море, я увидел неясную трепещущую фигуру. Она была шести футов в высоту, узкая и столь разреженной субстанции, что я различал сквозь нее паутину снастей фок-мачты.

Я обезумел от страха, как испуганная лошадь. Я как «я» перестал существовать. Мной овладел инстинктивный ужас десяти тысяч поколений суеверных предков, смертельно боявшихся мрака и того, что таится во мраке. Я перестал быть собой и превратился во всех этих далеких моих прародителей. Я воплощал все человечество в дни его суеверного младенчества. Опомнился я только, когда уже начал спускаться по трапу. Я остановился, держась за поручень. Я задыхался, дрожал, голова у меня шла кругом. Ни раньше, ни после мне не довелось пережить подобного потрясения. Все еще цепляясь за поручень, я попытался собраться с мыслями. Я знал, что могу положиться на мои пять чувств. Я бесспорно что-то увидел. Но что? Либо это призрак, либо надо мной подшутили. Иного объяснения я не находил. Если это привидение, то появится ли оно вновь? Если оно не появится, а я разбужу капитана и помощника, то стану посмешищем всей команды. Если же это чья-то шутка, мое положение станет еще более смешным. Следовательно, если я хочу сохранить с таким трудом завоеванное мною равенство, мне не следует никого будить, пока я не удостоверюсь, что это явление собой представляет.

Я смелый человек. У меня есть основания так говорить: весь дрожа от страха, я тихо поднялся по трапу и направился к тому месту, откуда увидел это нечто. Оно исчезло. Однако и моя смелость имела пределы. Хотя я и ничего не увидел, у меня не хватило духу подойти к месту, где мне почудился призрак. Я снова принялся шагать взад и вперед, тревожно поглядывая на страшное место, но там по-прежнему ничего не было. Ко мне вернулось самообладание, и я решил, что все случившееся было игрой воображения и что я сам виноват: нечего было думать о подобных вещах.

Все же время от времени я поглядывал на нос, но без малейшей тревоги, как вдруг, словно обезумев, опрометью бросился на корму. Я снова увидел его — длинную, колышущуюся, разреженную субстанцию, сквозь которую виднелись снасти. На этот раз я взял себя в руки раньше, чем успел добежать до кормового трапа. Я снова начал думать, что мне делать, и верх взяла гордость. Я не мог стать мишенью для насмешек. Что бы это ни было, я должен разобраться во всем один. И сам найти выход. Я вновь взглянул на то место, откуда мы сбросили Каменщика в море. Там было пусто. Ничто не двигалось. И в третий раз я начал прохаживаться по палубе.

Мой страх вновь исчез, и я прислушался к голосу рассудка. Разумеется, это не привидение. Мертвые не воскресают. Это была шутка, жестокая шутка. Мои товарищи каким-то неведомым способом пугают меня. И уже дважды видели, как я удирал на корму. Мои щеки горели от стыда. В воображении я слышал смешки и сдавленный хохот в кубрике — конечно, они там сейчас веселятся! Я начинал злиться. Шутки шутками, но надо знать меру. Я был самым молодым на шхуне, зеленым юнцом, и они не имели права шутить такими вещами — мне было хорошо известно, что от таких розыгрышей в прошлом люди не раз сходили с ума. Злясь все больше, я решил показать им, что меня напугать не так-то просто, а заодно и свести с ними счеты. Если призрак появится снова, я подойду к нему, и подойду с ножом в руке. И когда буду близко, ударю его этим ножом. Если это человек, то поделом ему, а если привидение, то ему нож не причинит никакого вреда, а я по крайней мере узнаю, что мертвецы все-таки воскресают.

Я был очень зол и уже нисколько не сомневался, что надо мной подшутили; однако, когда это неведомое нечто в третий раз появилось на том же самом месте — длинное, полупрозрачное и колышущееся, — меня снова охватил страх, а злость почти исчезла. Но я не бросился бежать и не отвел глаз от смутной фигуры. Оба предыдущих раза она исчезала, пока я убегал, и я не видел, как это происходило. Я вытащил нож из ножен на поясе и двинулся вперед. С каждым шагом мне было все труднее сохранять власть над собой. Борьба шла между моей волей, моей личностью, тем, что было мной, и десятью тысячами моих предков, таившихся где-то в глубинах моего существа, чьи призрачные голоса шептали про мрак и страх перед мраком, терзавший их в те дни, когда мир был тайным и полным ужаса.

Я замедлил шаги, а фигура по-прежнему колыхалась, странно и жутко подергивалась. А потом прямо у меня на глазах исчезла. Я видел, как она исчезла. Она не двинулась ни влево, ни вправо, ни назад. Я видел, как она мгновенно растаяла и пропала. Я не умер, но, клянусь, следующие несколько мгновений показали мне, что человек действительно может умереть от страха. Я стоял с ножом в руке, покачиваясь в такт качке, парализованный страхом. Если бы Каменщик неожиданно схватил меня за горло телесными пальцами и начал душить, я не удивился бы. Раз уж мертвые воскресают, от подлого Каменщика ничего другого ожидать было нельзя.

Но он не схватил меня за горло. Ничего не произошло. И поскольку природе противна неподвижность, я не мог долго оставаться парализованным. Я повернулся и пошел на корму. Я не побежал. Какой смысл? Разве я мог противостоять злобному миру привидений? Я убегал бы с той быстротой, на какую способны мои ноги, но призрак гнался бы за мной с быстротой мысли. Ведь призраки существуют. Я же собственными глазами видел одного из них.

Но пока я плелся на корму, я вдруг понял, чем было таинственное явление. Я увидел, как стеньга бизань-мачты качнулась на фоне тусклого сияния скрытой тучами луны. Меня осенило. Я мысленно провел линию от светлого пятна через стеньгу бизань-мачты к полу и убедился, что она упирается в левые ванты фок-мачты. Пока я это проделывал, сияние исчезло. Штормовые тучи то сгущались, то редели перед диском луны, так его и не открывая. Когда тучи становились совсем тонкими, их пронизывало тусклое сияние. Я смотрел и ждал. Едва тучи поредели, я посмотрел на нос и увидел, что тень стеньги, длинная и прозрачная, дрожит на палубе и парусах.

Таким было мое первое привидение. Позже мне довелось встретиться еще с одним призраком. Он оказался ньюфаундлендом, и не знаю, кто из нас больше перепугался, потому что я с размаху съездил его по оскаленным зубам.

О призраке Каменщика я никому на шхуне рассказывать не стал. Но должен прибавить, что за всю свою жизнь мне больше не приходилось переживать таких мучений и душевных терзаний, как в ту одинокую ночь на палубе «Софи Сазерленд».

РАЗВЕСТИ КОСТЕР

Перевод В. Быкова,

под редакцией И. Гуровой

Повсюду в мире тому, кто путешествует по суше или по морю, обычно бывает полезно найти себе спутника. В Клондайке же, как убедился Том Винсент, спутник просто необходим. И убедился он в этом не теоретически, а на горьком опыте.

«Ни в коем случае не пускайся в путь без товарища» — такова одна из заповедей Севера. Том слышал ее множество раз, но только посмеивался, потому что был он широкоплечим молодым силачом, верившим в себя, привыкшим во всем полагаться на свою смекалку и свои руки.

Но однажды в холодный январский день с ним произошел случай, который научил его уважать мороз и мудрость тех, кому довелось с ним сразиться.

Он вышел с легким рюкзаком из лагеря Калюме на Юконе, намереваясь подняться по речке Пол до водораздела к истокам речки Черри, где его партия искала золото и охотилась на лосей.

Мороз был пятьдесят пять градусов, а ему предстояло пройти в одиночку тридцать миль. Однако это его не беспокоило. Наоборот, ему было приятно шагать в тишине — кровь жарко струилась по его жилам, на душе было легко и весело. Ведь он и его товарищи не сомневались, что наткнулись у истоков Черри на жилу, к тому же он возвращался к ним из Доусона с праздничными письмами от родных из Штатов.

В семь часов, когда он повернул носки своих мокасин от лагеря Калюме, было еще совсем темно. А когда в половине десятого занялся день, он уже прошел четыре мили напрямую через равнину и вышел к речке Пол милях в шести от ее устья. Дальше тропа вела по руслу речки и, хотя она была почти нехоженой, заблудиться было невозможно. В Доусон Том пришел по Черри и Индейской реке, и путь по речке Пол был ему незнаком. В половине двенадцатого он добрался до места, где речка разделялась на рукава, — про это место ему говорили: оно находилось в пятнадцати милях от Доусона, и, значит, половина дороги осталась позади. Он знал, что дальше тропа станет хуже, и, прикинув, как мало времени он пока потратил, решил сделать привал и перекусить. Сбросив рюкзак, он сел на упавшее дерево, стянул рукавицу с правой руки, залез к себе за пазуху и достал носовой платок, в который были завернуты две лепешки с куском грудинки между ними — только таким способом можно было предохранить еду от превращения в кусок льда.

Не успел Том прожевать и первый кусок, как пальцы на правой руке онемели, и он поспешил надеть рукавицу. Его удивило, что рука закоченела так быстро. Пожалуй, подумал он, мороз крепче обычного.

Он сплюнул в снег и растерялся, услышав сухой щелчок мгновенно замерзшего плевка. Когда он выходил из Калюме, спиртовой термометр показывал пятьдесят пять градусов ниже нуля, но он был уверен, что теперь еще похолодало — и очень сильно.

Он не съел и половины первой лепешки, когда почувствовал, что мерзнет, чего с ним прежде никогда не случалось. Так не пойдет, решил он, вскинул на плечи рюкзак, вскочил и побежал вверх по тропе.

Через несколько минут он согрелся и перешел на широкий шаг, грызя лепешку на ходу. Пар от дыхания оседал сосульками на его губах и усах и образовал миниатюрный ледник на подбородке. Щеки и нос поминутно немели, и он оттирал их, пока они не начинали гореть от прилившей крови.

Большинство старожилов носило наносники, в том числе и его компаньоны, но он пренебрегал этим «дамским приспособлением» и до этого дня ни разу не испытывал в нем нужды. А вот сейчас наносник очень пригодился бы — ему не пришлось бы непрерывно тереть лицо.

И тем не менее он испытывал радостное ликование. Он ведь доказывал, чего он стоит, побеждая стихии. Один раз от полноты жизненных сил он даже громко засмеялся и погрозил морозу сжатым кулаком, он торжествовал победу над ним. Мороз не смог ему помешать, не остановил его. И он дойдет до истоков Черри.

Стихии сильны, но он сильнее. Даже звери в такую пору забрались в свои убежища и боялись высунуть нос наружу. А он не прячется. Он встречает мороз лицом к лицу, вступает с ним в борьбу. Он — человек, хозяин природы.

Так, охваченный гордой радостью, он шел вперед. Час спустя он обогнул излучину, где речка у гор вплотную приближалась к крутому обрыву, и там столкнулся с самой коварной и самой страшной опасностью, какая подстерегает путника на Севере.

Речка промерзла до самого своего каменистого дна, но под обрывом били ключи. Они не замерзали даже в самый свирепый мороз — он лишь ослаблял их, но не мог сковать. Под защитой снежного покрова вода из ключей стекала на лед речки и образовывала на нем неглубокие озерца.

Сверху эти озерца покрывались ледяной коркой, которая нарастала до тех пор, пока поверх нее вновь не разливалась вода, образуя над первым озерцом второе с новой коркой льда.

Внизу был сплошной лед речки, затем дюймов шесть-восемь воды, потом тонкая ледяная корка, затем еще шесть дюймов воды и вторая ледяная корка. А эта последняя корка была на дюйм запорошена свежим снегом, маскировавшим западню.

Нетронутый снежный покров не предостерег Тома Винсента о таящейся под ним опасности. По краям ледяная корка была толще, и он провалился, когда дошел почти до середины.

Само по себе это происшествие могло бы и не показаться серьезным: человек не способен утонуть в луже глубиной в двенадцать дюймов, однако его последствия были крайне опасны. Пожалуй, ничего страшнее с ним приключиться не могло.

Как только он провалился, его ступни и лодыжки обожгла холодная вода. В несколько прыжков он достиг берега. Он сохранял полное хладнокровие. Ему оставалось одно и только одно: развести костер. Ибо еще одна заповедь Севера гласит: «До минус двадцати градусов можешь идти в мокрых носках, если температура падает ниже — разводи костер»[2]. А сейчас, как он знал, было раза в три холоднее, уж никак не меньше.

Кроме того, он знал, что костер следует разводить с большими предосторожностями, так как после первой неудачной попытки вторая также скорее всего окажется неудачной. Короче говоря, он знал, что неудачи не должно быть. Лишь несколько мгновений назад он был сильным, ликующим человеком, гордым своей властью над стихиями, а теперь ему приходилось бороться за жизнь с теми же самыми стихиями — вот какие изменения вносит литр воды в расчеты тех, кто путешествует в северном краю.

На берегу у сосен весеннее половодье нагромоздило кучу сучьев и веток. Высушенные летним солнцем, они ждали теперь только спички.

В толстых аляскинских рукавицах разжечь костер невозможно, и потому Винсент снял их, собрал тонкие ветки, отряхнув с них снег, опустился на колени, готовясь их зажечь. Из внутреннего кармана он вытащил спички и полоску бересты. Спички были серные, клондайкские, сотня в пачке.

Пока он вынимал спичку из пачки и тер ее о штаны, его пальцы успели совсем онеметь. Береста вспыхнула ярким пламенем, как сухая бумага. С величайшей осторожностью он начал подкладывать в огонь веточки и маленькие кучки, заботливо лелея крохотный костер. Он знал, что торопиться не следует, и он не торопился, хотя пальцы у него уже почти не гнулись.

После того как холод обжег его, ступни непрерывно мучительно ныли, а теперь они начали быстро неметь. Однако костер, хотя еще и очень маленький, был уже разведен, и он знал, что ступни скоро отойдут, если их хорошенько растереть пригоршней снега.

Но в тот момент, когда он начал подкладывать в огонь толстые сучья, произошла катастрофа. Ветки сосен над его головой были обременены грузом снега, скопившегося за четыре месяца снегопадов. Бремя это было так велико, что его осторожных движений, пока он собирал сучья, оказалось достаточно, чтобы нарушить хрупкое равновесие. С верхней ветки сорвался ком и увлек за собой снег с нижних веток. И эта нарастающая снежная лавина обрушилась на голову и плечи Тома Винсента и погребла его костер.

Тем не менее он сохранил присутствие духа, потому что знал, как велика грозящая ему опасность. И сразу же принялся снова разводить костер. Но пальцы у него совсем не гнулись, и он вынужден был поднимать веточки по одной, зажимая их между кончиками пальцев обеих рук.

Когда дело дошло до спичек, ему стоило невероятных усилий извлечь спичку из пачки. В конце концов, опять же с большим трудом, он зажал спичку между большим и указательным пальцами. Но, чиркая, он уронил ее в снег и не смог поднять.

Он в отчаянии выпрямился. Ступней он больше не чувствовал вовсе, но лодыжки еще болезненно ныли. Натянув рукавицы, он отошел в сторону так, чтобы снег не засыпал новый костер, который он собирался разжечь, и принялся ожесточенно колотить руками по сосновому стволу.

После этого он сумел отделить от пачки еще одну спичку, чиркнуть ею и поджечь вторую, последнюю полоску бересты. Но он дрожал от холода и, когда попытался положить на бересту первую веточку, его рука дрогнула и погасила слабое пламя.

Мороз взял над ним верх. От его рук не было никакого толку. Однако, прежде чем в отчаянии вновь натянуть рукавицы и пуститься бегом по тропе, он предусмотрительно опустил спички в оттопыренный наружный карман. Вскоре он убедился, что в шестидесятиградусный мороз никаким бегом согреть мокрые ноги не удается.

Он обогнул крутую излучину — с этого места он мог оглядеть русло на милю вперед. Но помощи ждать было неоткуда — вокруг только белые деревья и белые холмы, тихий холод и глухое безмолвие! Если бы только рядом был товарищ, не отморозивший ноги, подумал он, чтобы развести костер, который бы спас его!

Тут он заметил еще одну кучу хвороста, оставленную разливом. Если бы только ему удалось зажечь спичку, все бы еще могло кончиться хорошо. Окоченевшими негнущимися пальцами он вытащил пачку спичек, но вынуть одну спичку не сумел.

Он сел и неуклюже стал поворачивать всю пачку на коленях до тех пор, пока она не легла на ладонь так, что серные концы торчали наружу, словно лезвие зажатого в кулаке ножа.

Но его пальцы оставались прямыми. Они не могли согнуться и прижать спички к ладони. Однако он их все-таки согнул с помощью запястья другой руки. Вот так, удерживая спички с помощью обеих рук, он тер ими о штаны, пока они не вспыхнули. Но пламя опалило ладонь, и он невольно раздвинул руки — спички упали в снег, и пока он безуспешно пытался поднять их, зашипели и погасли.

Он снова побежал, теперь ему стало по-настоящему страшно. Его ступни окончательно утратили всякую чувствительность. Один раз он споткнулся о занесенное снегом бревно, но заметил это только потому, что упал и ушиб спину — нога даже не ощутила удара.

Пальцы отнялись вовсе, а теперь начинали коченеть и запястья. Он знал, что отморозил нос и щеки, но это его не тревожило. Только руки и ноги могли его спасти, если ему все-таки удастся спастись.

Он вспомнил про лагерь охотников на лосей, который, как ему говорили, был расположен над тем местом, где речка разбивалась на рукава. Лагерь должен быть где-то неподалеку, решил он. Если разыскать лагерь, все будет в порядке. Пять минут спустя он наткнулся на этот лагерь — пустой и давно покинутый. В шалаши из сосновых сучьев, в которых ночевали охотники, намело снега. Том опустился на снег и заплакал. Все было кончено: при такой страшной температуре самое большее через час он превратится в обледеневший труп.

Однако любовь к жизни была в нем сильна, и он вновь поднялся. Мозг лихорадочно работал. Ну и что, если спички обожгут ему руки? Обожженные руки лучше, чем мертвые. Лучше совсем остаться без рук, чем умереть. Он поплелся дальше по тропе, пока не нашел новую груду хвороста, оставленную половодьем. Сухие ветки, сучья, листья и трава словно просились в огонь.


Снова он сел и снова начал двигать пачку спичек по колену, затолкнул ее на ладонь, запястьем другой руки пригнул бесчувственные пальцы к пачке и прижал их к ней. Спички вспыхнули со второго раза, и он понял, что спасен — если сумеет вытерпеть. От серного дыма запершило в горле, синее пламя лизало его ладонь.

Сначала он ничего не ощущал, но жар быстро проник сквозь замерзшую кожу. Он почувствовал острый запах горящего мяса, его мяса, и заерзал от мучительной боли, но не разнял рук. Стиснув зубы, он раскачивался взад-вперед, но тут пламя спичек стало ярким и белым, и он поднес это пламя к травинкам и листьям.

Прошло пять мучительных минут, но вот костер разгорелся. И тогда он занялся своим спасением. Положение было критическим и требовало героических мер — и он принял эти меры.

Попеременно, то натирая руки снегом, то опуская их в пламя, а иногда стуча ими о древесный ствол, он восстановил в них кровообращение настолько, что они начали его слушаться. Охотничьим ножом он рассек ремни своего рюкзака, раскатал одеяло и вынул сухие носки и обувь.

Затем он разрезал мокасины на ногах и остался босым. Но если рук он не щадил, то с ногами обошелся бережней, он не совал их в пламя, а только растирал снегом. Он тер их до тех пор, пока руки не отнимались, а тогда обматывал ноги одеялом, согревал руки у огня и снова принимался за растирание.

Так он работал часа три, и только тогда худшие последствия обморожения были предотвращены. Он просидел у костра всю ночь, а когда, тяжело хромая, он добрался до лагеря у истоков Черри, уже начинало смеркаться.



Поделиться книгой:

На главную
Назад