— Враки! — презрительно фыркнул он.
— А вы испытайте меня, — настаивал я с задором.
— Ладно! — сказал он. — Приходи завтра туда-то и туда-то (я забыл куда), — ну, где погорелый дом. Я поставлю тебя разбирать кирпич.
— Слушаюсь! Приду непременно.
Он что-то хрюкнул и опять уткнулся в тарелку. Я не уходил. Прошла минута, другая — и он воззрился на меня: какого, дескать, черта тебе еще надо?
— Ну! — властно гаркнул он.
— Я… А вы не покормите меня? — спросил я как можно деликатнее.
— Так я и знал, что ты не хочешь работать, — заорал он.
Положим, он был прав. Но ведь это значит заниматься чтением мыслей. С точки зрения логики его рассуждения никуда не годились. Однако нищему у порога приличествует смирение, и я скрепя сердце принял его логику, как раньше — его мораль.
— Видите ли, — продолжал я так же деликатно. — Я уже сейчас голоден. Что же будет со мной завтра! А ведь мне предстоит разбирать кирпич — легко ли целый день работать на голодный желудок! Покормите меня сегодня, и завтра мне будет в самый раз возиться с вашим кирпичом.
Не прекращая жевать, он как будто задумался над моими словами. Я видел, что его робкая жена готова за меня заступиться, но она так и не собралась с духом.
— Вот что я сделаю, — сказал он, дожевав один кусок и принимаясь за другой. — Выходи утром на работу, а в полдень я, так и быть, дам тебе вперед, чтобы ты мог пойти пообедать. Тогда увидим, хочешь ты работать или нет.
— А пока что… — начал, я, он не дал мне договорить.
— Нет, голубчик, — сказал он. — Я вашего брата знаю. Вас накорми, а потом ищи ветра в поле. Посмотри на меня: я никому ни гроша не должен; я в жизни ни у кого крошки хлеба не попросил и счел бы это за унижение. Я всегда жил на свой заработок. А твоя беда в том, что ты ведешь беспутную жизнь и бежишь от работы. Это сразу видно, стоит на тебя посмотреть. Я всегда жил честным трудом. Я одному себе обязан тем, что вышел в люди. И ты можешь добиться того же, возьмись только за ум и стань честным тружеником.
— Таким, как вы? — спросил я.
Увы, заскорузлая душа этого человека, с его брехней о труде, была недоступна юмору.
— Да, — буркнул он, — таким, как я.
— И вы это каждому посоветуете?
— Да, каждому, — сказал он убежденно.
— Но если все станут такими, как вы, кто будет разбирать для вас кирпич, позвольте вас спросить?
Клянусь, в глазах его жены мелькнуло какое-то подобие улыбки. Что касается его самого, то он был взбешен — то ли этой перспективой жить в новом, преображенном обществе, когда некому будет таскать для него кирпич, то ли моей наглостью, — я и сейчас затрудняюсь сказать.
— Довольно! — взревел он. — Я не намерен больше с тобой разговаривать. Вон отсюда, неблагодарный!
Я переступил с ноги на ногу, в знак того, что не намерен утруждать его своим присутствием, и только спросил:
— Значит, вы меня не покормите?
Он вскочил. Это был человек внушительных размеров. Я же чувствовал себя чужаком на чужой стороне, и за мной охотился Закон. «Но почему — неблагодарный?» — спрашивал я себя, с треском захлопывая калитку. «Какого черта должен я его благодарить?» Я оглянулся. Его фигура все еще виднелась. Он вернулся к своему пудингу.
Но тут мужество оставило меня. Я проходил мимо десятка дверей, не решаясь постучать. Все дома были на одно лицо, и ни один не внушал доверия. Только пройдя несколько кварталов, я приободрился и взял себя в руки. Попрошайничество было для меня своего рода азартом, а если мне не нравилась моя игра, я всегда мог стасовать карты и пересдать. Я решил сделать новую попытку — постучаться в первый попавшийся дом. Сумерки уже спускались на землю, когда, обойдя вокруг дома, я остановился у черного хода.
На мой тихий стук вышла женщина, и при первом же взгляде на ее милое, приветливое лицо на меня словно нашло озарение: я уже знал, что я ей расскажу. Ибо, да будет это известно, успех бродяги зависит от его способности выдумать хорошую «историю». Попрошайка должен прежде всего «прикинуть на глазок», что представляет собой его жертва, и уже сообразно с этим сочинить «историю» применительно к нраву и темпераменту слушателя. Главная же трудность в том, что, еще не раскусив как следует свою жертву, он уже должен начать рассказывать. Ни минуты не дается ему на подготовку. В одно мгновенье изволь разгадать стоящего перед тобой человека и придумать нечто такое, что било бы прямо в цель. Бродяга должен быть одаренной натурой. Он импровизирует по наитию и тему черпает не из сокровищницы своего воображения, — тему подсказывает ему лицо человека, вышедшего на его стук, будь то лицо мужчины, женщины или ребенка, иудея или язычника, человека белой или цветной расы, зараженного расовыми предрассудками или свободного от них, доброе или злое, приятное или неприятное, приветливое или черствое, говорящее о щедрости или о скупости, о широте мировоззрения или о провинциальной ограниченности. Я часто думаю о том, что своим писательским успехом немало обязан этой учебе на большой дороге. Для того чтобы добывать себе дневное пропитание, мне вечно приходилось что-то выдумывать, памятуя, что рассказ мой должен дышать правдой. Та искренность и убедительность, которые, по мнению знатоков, составляют основу искусства короткого рассказа, рождены на черной лестнице и вызваны жестокой необходимостью. Я убежден, что реалистом сделала меня школа бродяжничества. Искусство реализма — это единственный товар, в обмен на который вам отпустят на черной лестнице кусок хлеба.
В конце концов искусство — это изощренное надувательство, и только известная ловкость помогает рассказчику свести концы с концами. Помнится, мне пришлось однажды изворачиваться и лгать в полицейском участке в провинции Манитоба. Я направлялся на запад по Канадской Тихоокеанской дороге. Разумеется, полисменам захотелось услышать мою биографию, и я стал врать напропалую. Это были сухопутные крысы, не нюхавшие моря, а в таких случаях нет ничего лучше, как морской рассказ. Тут уж ври как бог на душу положит — никто не придерется. Итак, я рассказал им чувствительную историю о том, как мне пришлось служить на судне «Гленмор» (однажды в заливе Сан-Франциско я видел судно с таким названием).
Я отрекомендовался англичанином и сказал, что служил на корабле юнгой. Мне возразили, что говорю я отнюдь не как англичанин. Надо было как-то извернуться, и я сообщил, что родился и вырос в Соединенных Штатах, но после смерти родителей был отослан к дедушке и бабушке в Англию. Они-то и отдали меня в ученье на «Гленмор». И — да простит мне капитан «Гленмора» — ему здорово досталось в этот вечер в полицейском участке города Виннипега. Это был злодей, изверг, мучитель, наделенный совершенно изуверской изобретательностью. Вот почему в Монреале я дезертировал с корабля, предпочтя покинуть это место пыток.
Но если дедушка и бабушка у меня живут в Англии, почему же я оказался здесь, в самом сердце Канады, и держу путь на запад? Недолго думая, я вывел на сцену сестру, проживающую в Калифорнии: сестра хочет взять меня к себе. И я вдался в подробное описание этой превосходной, добрейшей женщины. Однако жестокосердые полисмены этим не удовлетворились. Допустим, что я в Англии нанялся на пароход. В каких же морях побывал «Гленмор» и какую он нес службу за истекшие два года? Делать нечего, я отправился с этими сухопутными крысами в дальнее плавание. Вместе со мной их трепало бурями и обдавало пеной разбушевавшихся стихий, вместе со мной они выдержали тайфун у японских берегов. Вместе со мной грузили и разгружали товары во всех портах Семи Морей. Я побывал с ними в Индии, в Рангуне и Китае, вместе со мной они пробивались через ледяные поля у мыса Горн, после чего мы наконец благополучно пришвартовались к причалам Монреаля.
Тут они предложили мне минутку подождать, и один полисмен нырнул в темноту ночи, оставив меня греться у огня и безуспешно ломать голову над тем, какую еще ловушку мне готовят.
Сердце у меня екнуло, когда полисмен снова появился на пороге, ведя за собой какого-то незнакомца. Нет, не цыганская любовь к побрякушкам продела в эти уши серьги из тончайшей золотой проволоки; не ветры прерий дубили эту кожу, превратив ее в измятый пергамент; не снежные заносы и горные кручи выработали эту характерную, с развальцем, походку. И разве не палящее солнце южных морей выжгло краску этих устремленных на меня глаз? Передо мной — увы — повелительно вставала тема, на которую мне предстояло импровизировать под бдительным оком пяти полисменов, — мне, никогда не бывавшему в Китае, не огибавшему мыса Горн, не видевшему своими глазами ни Индии, ни Рангуна.
Отчаяние овладело мной. На лице этого закаленного бурями сына морей с золотыми серьгами в ушах я читал свой приговор. Кто он и что он собой представляет? Я должен был разгадать его до того, как он разгадает меня. Мне надо было взять новый курс, прежде чем эти стервецы-полисмены возьмут курс на то, чтобы переправить меня в тюремную камеру, в полицейский суд, в энное количество тюремных камер. Если он первым начнет задавать вопросы, прежде чем я узнаю, что он знает, — мне крышка.
Но выдал ли я свою растерянность блюстителям порядка города Виннипега, сверлившим меня рысьими глазами? Как бы не так! Я встретил моряка восторженно, сияя от радости, с видом величайшего облегчения, какое испытывает тонущий, когда последним судорожным усилием хватается за спасательный круг. Вот кто поймет меня и подтвердит мой правдивый рассказ этим ищейкам, не способным ничего понять, — таков был смысл того, что я всячески старался изобразить. Я буквально вцепился в этого моряка и забросал его вопросами — кто он, откуда? Я старался уверить своих судей в безупречной честности своего спасителя еще до того, как он меня спасет.
Это был добродушный человек — его ничего не стоило обвести вокруг пальца. Наконец полисменам надоел учиненный мной допрос, и мне было приказано заткнуться. Я повиновался, а между тем голова моя работала, напряженно работала над следующим актом. Я знал уже достаточно, чтобы дать волю своему творческому воображению. Это был француз. Он плавал на французских кораблях и только однажды нанялся на английское судно. А главное, — вот удача! — он уже лет двадцать не садился на корабль.
Полисмен торопил его, предлагая приступить к экзамену.
— Ты бывал в Рангуне? — осведомился моряк.
Я утвердительно кивнул:
— Мы оставили там нашего третьего помощника. Сильнейший приступ горячки.
Если бы он спросил, какой горячки, я сказал бы «септической», а сам, хоть убей меня, не знал, что это такое. Но он не спросил. Вместо этого он поинтересовался:
— Ну как там, в Рангуне?
— Недурно; все время, пока мы стояли у причала, дождь лил как из ведра.
— Отпускали тебя на берег?
— А то как же! Мы, трое юнг, ездили на берег вместе.
— Храм помнишь?
— Это который же? — сманеврировал я.
— Ну, самый большой, с широкой лестницей.
Если бы я помнил этот храм, мне бы предложили описать его. Передо мной разверзлась бездна.
Я покачал головой.
— Да ведь его же видно с любого места в гавани, — разъяснил он мне. — Не нужно даже спускаться на берег.
Я всегда был равнодушен к храмам. Но этот рангунский храм я просто возненавидел. И я расправился с ним без всякого сожаления.
— Вы ошибаетесь, — сказал я. — Его не видно из гавани. Его не видно из города. Его не видно даже с вершины лестницы. Потому что, — я остановился, чтобы усилить впечатление, — потому что там нет никакого храма.
— Но я видел его собственными глазами! — воскликнул моряк.
— Это в котором же году? — допрашивал я.
— В семьдесят первом.
— Храм был уничтожен великим землетрясением тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года, — объявил я. — Он был очень уж старый.
Наступило молчание. Перед потускневшим взором моего собеседника оживало видение юношеских лет: прекрасный храм на берегу далекого моря.
— Лестница сохранилась, — поспешил я утешить его. — Ее видно из любой точки гавани. А помните небольшой остров направо, у самого входа в порт? — Очевидно, там был такой остров (я уже приготовился перенести его налево), потому что он кивнул в ответ. — Ну, так его точно языком слизало! Там теперь серок с лишним футов глубины.
Я перевел дыхание и, пока он размышлял о разрушительном действии времени, придумывал для своей повести заключительные штрихи.
— А помните таможню в Бомбее?
Да, он ее помнил.
— Сгорела дотла, — объявил я.
— А ты помнишь Джима Уона? — спросил он, в свою очередь.
— Помер, — сказал я, хотя и понятия не имел, кто такой Джим Уон.
Опять подо мной ломался лед.
— А вы помните в Шанхае Билли Харпера? — поторопился я спросить.
Старый моряк тщетно ворошил свои выцветшие воспоминания — ничто не напоминало ему о мифическом Билли Харпере.
— Ну ясно, вы помните Билли Харпера, — настаивал я. — Его же все знают. Он уже сорок лет как там безвыездно. Ну, так представьте, он и сейчас там — ничего ему не делается.
И тут случилось чудо. Старый моряк вспомнил Билли Харпера! Может быть, и вправду был такой Билли Харпер, может, он и вправду сорок лет назад приехал в Шанхай и живет там и поныне. Для меня, во всяком случае, это была новость.
Еще битых полчаса толковали мы с ним, и все в таком же духе. Наконец он сказал полисменам, что я, безусловно, тот, за кого себя выдаю; и я переночевал в участке и даже получил утром завтрак, а затем был отпущен на все четыре стороны и мог без помехи продолжать свое путешествие к сестре в Сан-Франциско.
Но вернемся к женщине в городе Рено, открывшей мне дверь в этот тихий вечерний час, когда на землю ложились сумерки. Достаточно было взглянуть на ее милое, приветливое лицо, и я уже знал, какую роль придется мне играть перед ней. Я почувствовал себя славным, простодушным малым, которому не повезло в жизни. Я открывал и снова закрывал рот, показывая, как трудно мне говорить, — ведь еще никогда в жизни не приходилось мне обращаться к кому-нибудь за куском хлеба. Я испытывал крайнюю, мучительную растерянность. Мне было стыдно, бесконечно стыдно. Я, смотревший на попрошайничество как на забавное озорство, вдруг обернулся этаким сынком миссис Грэнди[1], зараженным всеми ее буржуазными предрассудками. Только пытки голода могли толкнуть меня на такое постыдное и унизительное дело, как попрошайничество. И я старался изобразить на лице тоску и смятение бесхитростного юноши, доведенного до отчаяния длительной голодовкой и впервые протягивающего руку за подаянием.
— Бедный мальчик, вы голодны, — сказала она. Я так-таки заставил ее говорить первой.
Я кивнул и проглотил непрошеные слезы.
— Мне еще никогда, никогда не приходилось… просить, — невнятно пробормотал я.
— Да заходите же! — Она широко распахнула дверь. — Мы, правда, отужинали, но плита еще не остыла, и я приготовлю вам что-нибудь на скорую Руку.
Когда я вступил в полосу света, она пристально поглядела на меня.
— Экий вы статный и крепкий, — сказала она. — Не то что мой сынок. Он у меня не может похвалиться здоровьем. Иной раз он даже падает. Вот и сегодня — упал, бедняжка, и разбился.
В ее голосе было столько материнской ласки, что все мое существо потянулось к ней. Я взглянул на ее сына. Он сидел против меня за столом, худой и бледный, голова в бинтах. Он не шевелился, и только его глаза, в которых отражался свет лампы, удивленно и внимательно смотрели на меня.
— Точь-в-точь как мой несчастный отец, — сказал я. — Он то и дело падал. Это болезнь такая — кружится голова. Доктора не знали, что и думать.
— Ваш отец умер? — осторожно спросила она, ставя передо мной тарелку, на которой лежал пяток сваренных всмятку яиц.
— Умер. — Я снова проглотил воображаемые слезы. — Две недели назад. Внезапно, у меня на глазах. Мы переходили улицу — он упал на мостовую… и так и не пришел в сознание. Его отнесли в аптеку; там он и скончался.
И я стал рассказывать ей грустную повесть о моем отце, о том, как после смерти матушки мы уехали с ним из деревни и поселились в Сан-Франциско. Как его пенсии (он был старый солдат) и небольших сбережений нам не хватало, и он сделался агентом по распространению печатных изданий. Я рассказал также о собственных злоключениях, о том, как после смерти отца очутился на улице и несколько дней, одинокий и потерянный, бродил по городу. Пока эта добрая женщина разогревала мне бисквиты, жарила ломтики грудинки и варила новую партию яиц, я, расправляясь со всем этим, продолжал набрасывать портрет бедного, осиротевшего юноши и вписывать в него все новые детали. Я и в самом деле превратился в этого бедного юношу. Он был для меня такой же действительностью, как яйца, которые я уплетал. Я готов был плакать над собственными горестями, и раза два голос мой даже прерывался от слез. Это было здорово, я вам скажу!
И положительно каждый мазок, которым я оживлял этот портрет, находил отзвук в ее чуткой душе, и она удесятеряла свои милости. Она собрала мне еды в дорогу, завернула крутые яйца, перец, соль и всякую другую снедь да еще большое яблоко в придачу. Потом преподнесла мне три пары теплых носков из красного шерстяного гаруса, снабдила меня носовыми платками и надавала еще всякой всячины — не упомню чего. При этом она готовила мне все новые и новые блюда, которые я исправно уничтожал. Я обжирался, как дикарь. Перевалить через Сиерру на положении бесплатного груза было весьма серьезным предприятием, и я понятия не имел, когда и где придется мне в следующий раз обедать. И все время, подобно черепу, который должен напоминать пирующим о смерти, ее собственный злосчастный сын тихо, не шелохнувшись, сидел против меня и не сводил с меня немигающих глаз. Должно быть, я был для него воплощенной загадкой, романтическим приключением — всем тем, на что не мог его подвинуть слабый огонек жизни, чуть теплившийся в этом тщедушном теле. И все же на меня нет-нет да и нападало сомнение: а не видят ли эти глаза насквозь все мое фальшивое, изолгавшееся существо?
— Куда же вы едете? — спросила женщина.
— В Солт-Лейк-сити, — ответил я. — Там у меня сестра. Она замужем. (У меня был минутный соблазн объявить сестру мормонкой, но я вовремя одумался…) У моего зятя водопроводная контора, он берет подряды.
Я тут же спохватился, сообразив, что водопроводчики, берущие подряды, как будто недурно зарабатывают, но слово уже сорвалось с языка — пришлось пуститься в объяснения.
— Если б я написал им, они, конечно, выслали бы мне на дорогу, Но они все болеют, а теперь и дела у них пошатнулись. Зятя обобрал его компаньон. Мне не хотелось вводить их в лишние расходы. Я знал, что как-нибудь доберусь, и написал им, что у меня хватит на проезд до Солт-Лейк-сити. Сестра у меня красавица, редкой доброты женщина. И очень ко мне привязана. Очевидно, я начну работать у шурина и со временем изучу дело. У сестры две девочки, обе моложе меня. Младшая совсем еще ребенок.
Из всех моих замужних сестер, которых я рассеял по разным городам Соединенных Штатов, более всего близка моему сердцу сестра в Солт-Лейк-сити. Это, можно сказать, вполне реальная личность. Рассказывая о ней, я воочию вижу ее, ее мужа водопроводчика и их маленьких девочек. Сестра — видная, рослая женщина с добрым лицом и заметной склонностью к полноте, — ну, знаете, одна из тех милых женщин, которых невозможно вывести из себя и которые славятся своим умением печь всякие необыкновенно вкусные штуки. Она брюнетка. Муж ее — тихий, покладистый человек. Иногда мне кажется, что мы с ним старинные приятели. Как знать, быть может, когда-нибудь я повстречаюсь с ним. Ведь мог же тот старый моряк припомнить Билли Харпера! Так и я не теряю надежды когда-нибудь встретиться с мужем моей сестры, живущей в Солт-Лейк-сити.
Зато я совершенно уверен, что никогда не увижу во плоти моих многочисленных родителей, а также бабушек и дедушек, — да и не мудрено, ведь я неизменно спроваживал их на тот свет. Мать моя преимущественно умирала от сердца, хотя иной раз я отделывался от нее при помощи таких болезней, к^к чахотка, воспаление легких или тиф. А если бы полицейские чиновники в Виннипете вздумали утверждать, будто у меня в Лондоне есть бабушка и дедушка и будто они благополучно здравствуют, так ведь это бог весть когда было, — сейчас можно уже с полной уверенностью сказать, что они давно умерли. Во всяком случае, писем от них я не получаю.
Надеюсь, моя добрая покровительница из города Рено, прочтя эти строки, простит мне некоторые уклонения от истины и добропорядочности. Я не каюсь — и не вижу для этого никаких оснований. Юность, жизнерадостность и жажда приключений привели меня к ее порогу. Встреча с ней очень много дала мне. Она показала мне естественную доброту человеческого сердца. Надеюсь, что и ей эта встреча пошла на пользу. Во всяком случае теперь, когда эпизод этот встанет перед ней в новом, истинном свете, она, быть может, посмеется от души.
Но тогда мой рассказ не вызвал у нее никаких сомнений. Она уверовала в меня и в мое семейство, и ее крайне заботила предстоявшая мне нелегкая поездка в Солт-Лейк-сити. Эта ее забота чуть не наделала мне беды. Когда я собрался уходить, нагрузившись припасами и рассовав носки по карманам, отчего последние заметно оттопырились, она вспомнила о племяннике или дальнем родственнике, возившем почту: он должен был этой ночью проследовать через Рено в том самом поезде, в котором мне предстояло путешествовать зайцем. Как это кстати! Она проводит меня на станцию, расскажет ему мою историю, и он заберет меня к себе в почтовый вагон. Таким образом, я в полной безопасности и без особых затруднений доеду до Огдена, а оттуда рукой подать до Солт-Лейк-сити. Сердце у меня упало. Она со все возрастающим увлечением развивала мне свой план, а я слушал ее со стесненной душой и делал вид, что в восторге от этой удачи, разрешающей все мои затруднения.
Нечего сказать, удача! Мне надо было в этот же вечер сматываться на запад, а тут ни с того ни с сего отправляйся на восток! Это была форменная ловушка, а между тем у меня не хватало мужества сказать своей покровительнице, что я самым бессовестным образом надул ее. И вот, прикидываясь, что я счастлив и доволен, я тщетно ломал голову в поисках выхода. Но положение было самое безвыходное: она вознамерилась самолично посадить меня в почтовый вагон, а там этот ее родственник железнодорожник должен будет доставить меня в Огден. Вот и изволь потом всеми правдами и неправдами пробираться назад через пустыню, которая тянется в этих местах на сотни миль.
Однако счастье благоприятствовало мне в этот вечер. Добрая женщина уже собиралась надеть шляпу, чтобы отвести меня на станцию, но вдруг спохватилась, что все перепутала. У ее родственника железнодорожника недавно изменилось расписание, и его не ждали в Рено этой ночью — он должен был приехать лишь через двое суток. Итак, я был спасен, ибо какой же нетерпеливый юнец согласится отложить выполнение своих планов на целых двое суток! С самонадеянностью молодости я заверил свою добрую покровительницу, что доберусь до Солт-Лейк-сити скорее, если выеду сегодня же, и расстался с ней, провожаемый ее благословениями и сердечными пожеланиями, которые еще долго отдавались в моих ушах.
Но каким сокровищем оказались ее гарусные носки! Я убедился в этом той же ночью, путешествуя зайцем в поезде дальнего следования, державшем путь на запад!
РАССКАЗ СТАРОГО СОЛДАТА