Теперь, собравшись в парижском зале «Конференции производства, порядка и мира», они судили-рядили, кого поставить вождем. Не генерала — на любом из них лежал несчастливый знак поражения в гражданской войне; но и не политического деятеля — каждый был запятнан участием в партийных кознях, интригах, сопричастен бесславному правлению предреволюционных лет. Вождем должен стать кто-то из отпрысков царствовавшей династии. Ибо во все времена, как свидетельствовала история, когда на смену республике возвращалась монархия, на трон сажали представителя прежде царствовавшего дома. Так было в Австрии, куда снова вернулись Габсбурги; в Англии, где после Кромвеля корону вручили Стюартам, в Испании и Франции — Бурбонам. Так должно произойти и в России: трехсотлетнюю династию продолжит Романов. Но кто именно?.. Всего уцелело восемнадцать принцев и принцесс царской крови. Больше женщин, они в счет не шли. Мужчины? Великий князь Андрей Владимирович держал игорный дом в Лондоне, тем опорочил свое имя, да к тому же недавно обанкротился. Дмитрий Павлович, участник убийства Распутина, политики чурался, был занят поисками богатой невесты, предпочтительно дочери американского миллиардера. И так — на кого ни обрати взгляд. Найти самозванца? В наш-то век, век репортеров и фотокорреспондентов…
Вскоре после совещания денежных тузов съехались на зарубежный съезд, тоже в Париж, четыре сотни делегатов из эмигрантских колоний тридцати стран. Путко удостоился гостевой карточки на съезд. И услышал, как генерал Краснов, распушив лихие усы и обведя острым взглядом зал, провозгласил: «Уполномочен всеми казачьими атаманами во всеуслышание заявить, что мы боролись и будем бороться за утверждение в России неограниченной монархии с царем из дома Романовых во главе! Единодушным вождем нашим, символом великого прошлого и светлого будущего, перед именем чьим смолкнут споры, улягутся распри, сгладятся трения, да будет великий князь Николай Николаевич!..» Слова его заглушил шквал рукоплесканий.
В том шквале потонула истина. Великого князя Николая Николаевича штаб и обер-офицерство знало: старейший из членов династии, дядька последнего самодержца, до мировой войны выделявшийся среди других представителей дома Романовых лишь саженным ростом и пристрастием к псовой охоте, с началом войны назначенный главнокомандующим российской армией, талантов стратега отнюдь не проявил, а в революцию благополучно перебрался в Париж. Но на съезде никто об этом не вспомнил. Нужно имя — и имя названо.
Императорское высочество в съезде не участвовал. Однако по завершении его великий князь соблаговолил принять депутацию в своем дворце в Шуаньи и согласился возложить на себя историческое бремя.
Антон Путко на аудиенцию к новому монарху, конечно, не попал. Но в эмигрантской среде уже на следующий день стало известно, что Николай Николаевич приступил к образованию правительства, назначению министров, советников, генерал-губернаторов по управлению эмиграцией, с тем чтобы в будущем они стали и генерал-губернаторами в освобожденном от большевиков отечестве.
Все шло, как было спланировано. Как вдруг из-за кулис ворвался на сцену Кирилл. Тоже великий князь. Тоже Романов, племянник Николая Николаевича, до того тихо-мирно обретавшийся в городке Кобурге, в Германии, и теперь пожаловавший во Францию. В пику своему дядьке он провозгласил себя «блюстителем российского престола», а затем и «Кириллом Первым, императором всероссийским». И даже начал издавать собственный официоз, газету «Вера и верность», фразеологией напоминавшую листки «Союза русского народа». Редактировал газету Александр Столыпин, сотрудник черносотенных органов печати, брат бывшего премьер-министра России. В «Вере и верности» Кирилл опубликовал декларацию, в коей объявил «всем нашим верноподданным как в пределах, так и за пределами России, что Мы решили осуществить возрождение и новое строительство России, ежели Всемогущий Господь дозволит претворить в жизнь Наш священный долг…»
Новоявленный «Кирилл Первый» для многих был фигурой загадочной, отчасти даже романтической, что привлекало к нему интерес прежде всего молодого офицерства. Тому способствовали некоторые моменты его биографии. Еще во время русско-японской войны, весной четвертого года, когда на рейде Порт-Артура броненосец «Петропавловск» под флагом командующего эскадрой адмирала Макарова подорвался на японской мине и почти весь экипаж погиб, в горстке спасшихся моряков оказался единственный офицер — именно он, Кирилл, сын великого князя Владимира, внук Александра II и двоюродный брат Николая II. Вскоре после той «купели» Кирилл был назначен командиром крейсера «Олег». Все сулило ему блистательную карьеру. Но, гостя у кузины Виктории, жены великого герцога Гессенского, бравый морской офицер соблазнил ее — кузина оставила герцога и вступила в морганатический брак со своим двоюродным братом. Случай не столь уж редкий и предосудительный. Однако герцог был родным братом Александры Федоровны, венценосной супруги царя. Николай II наложил вето на брак кузена с кузиной. Кирилл не подчинился, за что поплатился трехлетним изгнанием. Правда, затем царь сменил гнев на милость, и Кирилл вступил в мировую войну уже в чине контр-адмирала. В начале войны он был прикомандирован к штабу великого князя Николая Николаевича, затем определен командиром гвардейского флотского экипажа в Петрограде.
Теперь его приверженцы в эмиграции утверждали, что именно он — богом данный государь, ибо дважды сохранен для престола: и в волнах океана, и в лихолетье минувших войн. Великого же князя Николая Николаевича они обвиняли в том, что тот бездарно командовал российской армией, отдал неприятелю множество губерний и первоклассных крепостей, в февральские дни семнадцатого года умолял государя отречься от престола, а затем положил меч главнокомандующего, царем ему врученный, к ногам Временного правительства и на все последующие ужасные годы, когда по России бушевала гражданская война, погрузился в благодушное бездействие.
Все это было святой правдой. Но сторонники Николая Николаевича подобные же обвинения бросали и Кириллу: кто, как не он, в первый же день февральской революции, нацепив красный бант, продефилировал во главе своего гвардейского экипажа к Таврическому дворцу и присягнул на верность Родзянке и Керенскому? И если Николай Николаевич хоть и бездарно, но все же воевал, то Кирилл ни разу за все годы противоборства с германцами не казал носа на фронт. Это тоже было правдой. Кирилл обвинял Николая Николаевича в нарушении закона о наследии престола, за что тот «перед богом и судом его страшным совсем скоро ответ держать будет», явно намекая на преклонный возраст претендента, дядька же во всеуслышание называл племянника мерзавцем и молокососом — и один другого справедливо бранили за то, что спор за корону и власть вносит раскол в «среду русской эмиграции и пагубно сказывается на борьбе за освобождение России». Однако ни один, ни другой отступиться не хотел, и борьба в военных и правых политических кругах эмиграции разгоралась.
Путко помнил Николая Николаевича еще по войне. Совсем уже старик, он мог дать движению лишь свое имя. Сам же предпочитал коротать дни в дворцовой тиши. Но что представляет собой Кирилл?..
Не будучи уверенным, что «блюститель российского престола» соизволит осчастливить аудиенцией рядового офицера-эмигранта, Путко решил воспользоваться своей репортерской карточкой: время от времени он пописывал в «Пти Паризьен» об автомобильных и воздухоплавательных новинках, все больше привлекающих читательский интерес, — благо, сам вращался в парижских технических кругах и мог узнавать об изобретениях из первых рук, а в своей фирме имел к ним прямое касательство. Писал он в газету под псевдонимом Антуан Пуатье и на это же имя получил корреспондентскую карточку.
Резиденция Кирилла оказалась вида довольно невзрачного — серогранитный запущенный дом старинной построили. Сам «император» — рослый, спортивного сложения, в потертом, синем в клетку костюме, в обвислой фетровой шляпе — куда-то спешил, соблаговолил обронить лишь несколько слов у открытой дверцы маленького, видавшего виды «амилькара» и перепоручил докучливого корреспондента своему советнику.
Советник, похожий на бульдога генерал Доливо-Долинский, был достаточно известен в эмигрантских кругах. Почти всю жизнь провел он в контрразведках, начав с имперской российской, перекочевав к украинским «самостийникам», затем в польскую дефензиву. Поговаривали, что всех смертных он разделяет на две категории: тех, кто числится в кондуитном списке, и тех, кто не числится. Причем последних было лишь двое: он и Кирилл. Путко нимало не сомневался, что с сего часа и репортер Антуан Пуатье окажется в подозреваемых. Несмотря на это, Доливо-Долинский охотно поведал представителю «Пти Паризьен», что «блюститель российского престола» — великолепный автомобилист и игрок в гольф; он любит выращивать розы и решительно отмежевывается от эпизода с красным бантом и присягой у Таврического.
— В тот злополучный день Кирилл Владимирович лишь поддался всеобщему поветрию и доверился Родзянке, бывшему предводителю дворянства и камергеру императорского двора. Впрочем, все это вряд ли интересует французскую общественность.
Генерал-контрразведчик проницательно оглядел репортера и, продемонстрировав, что его не обманула ни карточка газеты, ни сносный французский предъявителя ее, по-русски допросил:
— Вы офицер высочайшего производства или получили чин в гражданскую войну?
— Высочайшего. Это имеет значение?
— Первых мы будем зачислять в наш корпус армии и флота автоматически, а вторые должны подавать ходатайства блюстителю престола. Можете оповестить также в прессе, что Кирилл Владимирович приступил к назначению министров своего кабинета и к присвоению чинов и званий. Персоналии будут оглашены в ближайшее время. — Доливо-Долинский проследил, правильно ли репортер записал его слова в блокнот, и продолжил: — На нашей стороне поддержка могущественных сил, коим ясно, что именно Кирилл Владимирович, а не дряхлый Николай Николаевич, воплощает здоровое монархическое начало. Именно он — богоданный источник возрождения российской самобытности. — Генерал снова сделал паузу. — Назвать всех, кто нас поддерживает, еще не пришло время. Но запишите: супруга Кирилла Владимировича императрица Виктория Федоровна получила приглашение от миллиардера лорда Астора посетить Северо-Американские Соединенные Штаты. Нет ни малейшего сомнения, что миллиардер намерен щедро субсидировать деятельность блюстителя престола и вознаградить наших сторонников. Прошу сие особо отметить в вашей корреспонденции.
«У кого же больший вес в среде военной эмиграции? У «царя Ниццского» или «царя Кобургского»? — размышлял Путко, возвращаясь из Суассона в Париж. — В конечном счете все зависит от поддержки неких «могущественных сил». Что это за силы?.. Кому они отвалят больше — Николаю или Кириллу?..»
Вскоре в «Вере и верности» действительно было оповещено, что Виктория Федоровна на фешенебельном лайнере «Куин Мери» отбывает за океан, где ей обещана помпезная встреча, приемы в Белом доме, тридцатикомнатные апартаменты в лучших отелях Нью-Йорка, Филадельфии и Вашингтона. Ободренная эмиграция, затаив дыхание, стала следить за триумфальным путешествием — тем более что на подготовку его, на гардероб императрицы и подорожные свите были затрачены деньги из «фонда» помощи русским беженцам. Стрелка на барометре настроений явно качнулась от Николая к Кириллу.
Тем неожиданнее и сокрушительнее оказался удар, нанесенный престижу «блюстителя престола», когда, по прибытии Виктории Федоровны в Нью-Йорк, оказалось, что приглашение было прислано не миллиардером Астором, а владельцем отеля «Астор» для рекламы; с той же целью билеты на «Куин Мэри» оплатила, автомобильная фирма «Роллс-Ройс», а все дельце устроил некий Джамгаров, сын бывшего торговца восточными сладостями с Невского проспекта.
Императрица в роли рекламной дивы — не говоря уже о несбывшихся надеждах на долларовый дождь, долженствовавший утолить жажду эмигрантских душ!.. На сей раз турнир претендентов завершился победой Николая Николаевича.
Узнав обо всем этом, Путко подумал: «Как ловко!.. Небось Рябушинский, Нобель и компания сами и подстроили ловушку. Чтобы неповадно было лезть вперед без их спросу…»
Возню вокруг свергнутого престола и призрачной короны можно было бы считать пустой игрой, если бы за именами, претендентов не стояли реальные силы: в одной только Франции — до двухсот тысяч эмигрантов, в Польше — восемьдесят тысяч, в Югославии — тридцать, в Чехословакии — двадцать… А всего, по неточным, но близким к реальности подсчетам, по миру было рассеяно до двух миллионов беженцев, и значительную часть их составляли кадры бывшей белой армии.
Глава шестая
Утро было свежеумытое. Блестели мокрые тротуары. В фонтане, исторгаемом шлангом дворника в белом фартуке, вспыхивала радуга. Доски настила на мосту потемнели. Трезвонили трамваи, голосили автомобильные клаксоны, вопили мальчишки-газетчики… Башни Кремля на сини неба. Москва-река за парапетом тоже отливает синью.
Берзин любил эти неспешные сорок минут пути перед сонмом дел, которые обрушивались, как только он переступал порог своего служебного кабинета.
Товарищи в наркомате и Реввоенсовете, встречая Павла Ивановича, в полушутку любопытствовали: «Ну, какой прогноз на завтра: али дождик, али снег?..» Самому же Берзину, коль прибегать к сравнениям, управление представлялось скорее не метеостанцией, а сейсмическим центром, улавливающим подземные толчки и возмущения клокочущей лавы под обманчивой твердью. Но сулили эти толчки куда более грозные испытания, чем показания барометра на «бурю». Обеспечить командование Красной Армии всеми данными, необходимыми для безопасности СССР, своевременно раскрыть коварные замыслы империалистических держав против нашей страны — вот задача Берзина и его помощников. Разведка — сложнейший вид военного искусства. Павел Иванович считает: один из важнейших.
Сегодня Берзину предстояло сделать очередной доклад на Реввоенсовете: тенденции в политике капиталистических государств, состояние их вооруженных сил. Павел Иванович был готов к докладу. Но сейчас, машинально отмеривая шаг за шагом, снова перепроверял выводы и оценки. Сообщения из-за рубежа тревожны. Консерваторы, недавно пришедшие к власти в Англии, отказались ратифицировать договоры с СССР, уже подписанные их предшественниками — лейбористами, учинили налеты на помещения «Аркоса» и торгпредства, расторгли дипломатические и торговые связи. «Твердолобые» нажимают на правительства других европейских государств, чтобы те не предоставляли Советскому Союзу кредитов; даже пытаются слепить «Совет четырех» — Франции, Италии и Германии — под своей эгидой. Возрождение Антанты, на сей раз с привлечением в союзники Берлина?.. Да и в самой Германии все наглее ведут себя реваншисты. Павел Иванович видел в дни недавней своей командировки этих фашистских молодчиков, «гуннов двадцатого века» из «Штальгейма». Лязг кованых подошв по булыжнику. Дробь барабанов. Мазутные факелы на ночных улицах. В багровом отсвете — квадратные челюсти, раздувающиеся ноздри. Дубинки и кастеты в руках… Берзин слышал выступления этих горлопанов перед толпами на площадях. Бред о превосходстве арийской расы, о торжестве жестокости над гуманностью. Опасный бред. «Гунны» пытаются запугать немецких рабочих: вот как мы страшны! Хотят обнадежить обывателей: мы ваша защита от коммунистов! Сейчас фашисты набирают силы. Вербуют молодежь. В специальных лагерях тренируют будущих убийц. А в это время генералы рейхсвера требуют перевооружения и увеличения германской армии. Помощники Берзина уже сообщают о тайных испытаниях новых видов стрелкового оружия, о проектировании подводных лодок и боевых самолетов в немецких секретных конструкторских бюро. Всего десять лет прошло, как народы покончили с мировой войной. Еще на каждом шагу калеки — у них же, на улицах Берлина, в других германских городах. А снова — субмарины для дальних морей, самолеты с бомбами… Трещит, расползается по швам Версальский договор…
Но сегодня куда тревожнее дела на Дальнем Востоке, у самых рубежей Советской страны. Правители Китая — что на Севере, что на Юге — словно удила закусили и несутся к последней черте. Подхлестывают их опытные наездники — те же «твердолобые» из Лондона, толстосумы из Вашингтона. Но самые рьяные — самураи барона Танаки.
Выяснились наконец истинные обстоятельства гибели генералиссимуса Чжан Цзолиня. Взрыв произошел в те самые мгновения, когда поезд правителя Маньчжурии проходил под старинным каменным виадуком. Пролет виадука рухнул, придавив вагон диктатора. Как и следовало ожидать, китайские власти не упустили возможности раздуть антисоветскую кампанию. И японский генконсул в Мукдене заявил, что гранаты оказались «русского производства», а на месте преступления был арестован некий русский со странной фамилией Снаков, «выдававший себя за белого, но на самом деле красный». Снаков тут же был расстрелян. Следом начались обыски в домах советских служащих КВЖД. Но через день-другой версия о «русских гранатах» заглохла — настолько она была смехотворной: чтобы подорвать массивный гранитный виадук, гранатами не обойдешься, нужно заложить не меньше двухсот фунтов мощной взрывчатки; а чтобы взрыв произошел в точно рассчитанные секунды, необходимо подвести к фугасам электрические детонаторы. Любому ясно: опытные саперы должны были заниматься этим в течение нескольких часов. Как могло произойти такое на дороге, охраняемой сплошной цепью солдат?.. Предположения сменились конкретными фактами: в ночь накануне взрыва японская охрана запретила китайским солдатам подходить к виадуку, а перед самым взрывом укрылась в блокгаузах по обе стороны железнодорожного пути. После взрыва были обнаружены провода. Они вели от места закладки фугасов к одному из блокгаузов. Всплыли и другие свидетельства. Китаец, слуга японского генерального консула в Мукдене, рассказал, что его хозяин в то утро проснулся необычно рано, на заре, поднялся с биноклем на крышу дома и оттуда разглядывал виадук, пока не послышался грохот. Еще факт: японский советник Чжана, сопровождавший его в поездке из Пекина, накануне взрыва неожиданно сошел на промежуточной станции перед Мукденом. Не чересчур ли много оплошностей? А если это «предусмотренные оплошности»?.. Взрыв был устроен не только без соблюдения конспирации, но даже с расчетом, чтобы стало очевидным, кто организовал его. По принципу: мы тебя породили, мы тебя и убьем… Цель? Решили показать, что в Маньчжурии им дозволено все?.. Решили избавиться от старого хунхуза, в последнее время ставшего чересчур строптивым и затеявшего флирт с янки?.. Кстати, приближенного генералиссимусом американского военного советника Свайнхарта спустя несколько дней после взрыва тоже обнаружили мертвым… Воспользовавшись самими же ими созданной ситуацией, самураи не преминут еще больше усилить свое влияние в Маньчжурии.
Предположения Берзина уже начали подтверждаться. Павлу Ивановичу сообщили из Токио, что японский кабинет после докладов военного министра и министра иностранных дел о положении в Китае принял решение использовать создавшуюся обстановку «для разрешения маньчжурской проблемы любой ценой». Премьер-министр барон Танака с генеральской откровенностью изрек: «Хотя юридически Маньчжурия — составная часть Китая, но японские интересы там настолько велики, что, если в Маньчжурии будет нарушен порядок, мы примем необходимые меры». Меры последовали тотчас: под предлогом, что в Мукдене, Харбине, Гирине и других северных городах «начинаются эксцессы против японских граждан», туда началась переброска войск с островов. Но не захотел упустить своих возможностей в этой ситуации и Лондон: делая вид, что не замечает действий соперника, стремящегося заграбастать побольше, и даже заявив о «благожелательном нейтралитете», он послал дополнительные контингенты войск в Северный Китай. Американцы же не пожелали примириться с утратой нового «сердечного друга». Государственный секретарь Келлог оповестил, что САСШ не признают за Японией никаких особых интересов в Маньчжурии и что Америка не отступится от своей доли. Между тем совещание высших правителей Трех Восточных провинций, как именовалась вотчина Чжан Цзолиня, избрало его преемником — генерал-губернатором Маньчжурии и главнокомандующим «армией умиротворения» — двадцатисемилетнего маршала Чжан Сюэляна, сына убитого диктатора. Тотчас же на встречу с ним в Мукден выехал военный министр САСШ Дэвис, а следом — представители мультимиллиардера Форда. Они с ходу предложили Чжан Сюэляну проложить сеть автомобильных дорог взамен на обязательство ежегодно приобретать определенное количество машин только их марки. Берзину, хорошо знающему методы американской экспансии, долговременный расчет янки ясен: они хотят «въехать» в Маньчжурию на фордовской машине. Капиталисты Нью-Йорка и Вашингтона готовы также образовать международный консорциум банкиров для финансирования Китая «со значительным участием», конечно же, Рокфеллера, Моргана и иных своих вкладчиков. Тут уже настала очередь забеспокоиться японцам. Впустить «форды», а тем более администраторов консорциума в Маньчжурию?.. Барон Танака потребовал от Чжан Сюэляна не только безоговорочного исполнения всех договоров, заключенных его отцом, но и полного согласия на удовлетворение новых требований Токио: прав на строительство пяти железных дорог, на беспрепятственную повсеместную торговлю японскими товарами, на свободное японское землевладение в Трех Восточных провинциях, на размещение дополнительных войск и даже на замену в определенных пунктах местной полиции — короче, на фактическое превращение Маньчжурии в колонию. А военный министр Сиранава предостерег Чжан Сюэляна от «чрезмерного честолюбия», какое проявил в последнее время его отец, переставший уважать особые интересы Страны восходящего солнца. Из Токио Берзину прислали только что вышедший учебник географии для школ. Маньчжурия значилась в нем как японская территория.
Казалось бы, какая забота Берзину до происходящего за пределами Советской страны — в Лондоне, Берлине, Нью-Йорке, Токио, Мукдене? Какое дело до возни скорпионов в банке?..
Павел Иванович посмотрел по сторонам. Через мост, бренча, несся трамвай, облепленный пассажирами, как леток улья пчелами. Навстречу пробежали веселые девчата в красных косынках. Милиционер в белой гимнастерке и белом шлеме старательно отдал честь. Вытаращили глаза на его ромбы и ордена школяры с портфелями, пристроившиеся вокруг старичка рыболова у парапета…
Его прямая забота… Все события в мире взаимосвязаны. Исследуя эти связи, он пытается получить ответ на главный вопрос: сколько времени имеет страна на подготовку к неминуемой схватке. Скорпионы сцепились. Но смертельно жалить друг друга они не будут. Свои жала рано или поздно они нацелят на Республику Советов… «Сейсмический центр?.. Да. С той лишь разницей, что мы не только реагируем на вулканические толчки и даем прогнозы, но и пытаемся влиять на земные процессы…»
— …Хочу привлечь внимание Реввоенсовета к последним событиям в Маньчжурии. Напомню слова из недавнего секретного меморандума барона Танаки, представленного императору Японии: «В программу нашего национального развития входит, по-видимому, необходимость вновь скрестить мечи с Россией». Упорное стремление Японии укрепиться в прилегающем к СССР районе преследует именно эти цели. Да и вся перегруппировка сил по линии Вашингтон, Токио, Мукден, Берлин, Лондон проходит под лозунгом антисоветизма. Участились провокации против советских граждан и наших учреждений в Мукдене, Харбине, на линии КВЖД. Поднимается на поверхность эмигрантская муть. Должен отметить усиление белогвардейской активности в Маньчжурии и новые случаи вооруженных провокаций на нашей дальневосточной границе, — заключил свой доклад Павел Иванович. Посмотрел на Ворошилова: — Реввоенсовету необходимо сделать соответствующие выводы.
Климент Ефремович согласился:
— Реввоенсовет Союза примет меры по дальнейшему укреплению обороноспособности страны, прежде всего Сибири и Дальнего Востока.
Наркомвоенмор посмотрел на записи, которые делал по ходу доклада начальника разведуправления:
— Особое внимание нам следует обратить на укомплектование, оснащение и перевооружение восемнадцатого и девятнадцатого корпусов, а также на усиление кадрами Дальневосточной флотилии на Амуре.
Глава седьмая
В Ладышах исстари полагалось не самому жениху идти в дом невесты, а поначалу засылать сватов — мать с отцом и крестных.
Матери у Алексея не было. Посылать отца в дом Евсеевых, такой справный по сравнению с их холостяцкой избой, — обижать его. Пожалуй, и отец, в солдатской своей гордости, не сдержится на язык, такое скажет, что потом не сунешься. Крестных тоже не было… Если не держаться обычая, то можно идти самому с кем-нибудь из дружков.
Алексей выбрал Леху-Гулю. Милиционер согласился сразу — его никто еще сватом не приглашал.
— Не боись, разузнаю, чо да как, в полном порядке проверну.
— А как сосватаешь, не забудь о приданом поговорить. Нютка наказывала, чего востребовать. Крепко стой. Запомни… — он перечислил все, что назвала она той жаркой ночью в риге.
— Будьте спокойненьки, выжму из этого мироеда и поболе! — Лехе любо-дорого представляться хоть в каком деле, а в сватанье чувствовал он что-то озорное. — Револьверт с портупеей одевать?
— Зачем? Не заарестовывать идем.
— А што? Будет выкобениваться — и попужать можно. Евсеич первейший самогонщик, я-то знаю, только руки не дошли.
— Ты не того… Может, самогон его на свадьбу сгодится.
— Эт точно. Так когда иттить?
— Нютка сказывала, в воскресенье, — вздохнул Алексей.
И вот набежало воскресенье.
Накануне Нюта сама обстригла Алексея под скобку, а жених утром отцовой заржавелой бритвой соскреб рыжий волос-пух с подбородка, заслюнявил порезы, облачился в чистую сатиновую рубаху с белыми пуговицами, в новый, для гулянок, пиджак, начистил сапоги, достал новые городские галоши с языками. Леонид тоже принарядился, не удержался, навесил портупею. Только от кобуры и нагана отказался.
Вдвоем и пошли.
Идти им было через всю деревню. Дом Евсеевых стоял на другом краю, от Арефьевского через всю улицу — с версту, а то и более, почти у спуска к реке Вызге и мосту. Там, за мостом, — часовенка, от которой и начинался проселок на Великотроицкое. А если взять влево, то проросшая бурьяном каменушка вывела бы к покосившимся столбам ворот — сами ворота сорваны и увезены — бывшей барской усадьбы.
Некогда, в старопамятные времена, Ладыши были деревней господской, барщинной, а за рекой, в усадьбе, кроме господских жили лишь дворовые, своих наделов не имевшие и голосами на сельском сходе не пользовавшиеся, как бы отчужденные от истинно крестьянской жизни. Было это еще при крепостном праве — было и почти забылось. О той поре остались у мужиков всякие «сказки» — хочешь верь, хочешь не верь. Мол, бывший помещик вон из той сторожки, что у дороги, тайком высматривал, как выходят его крестьяне на работы, и припоздавших приказывал пороть, привязав за шею и ноги к деревянной кобыле, тут же у ворот усадьбы. Старики о таком наказании вспоминали без осуждения: «Зато падет корова аль конь у крестьянина — давал даром». — «А продавать людей за кобелей?» Соглашались: «Было, было». И не такое еще было: брал управляющий у старосты списки крепостных, смотрел, кто подоспел из парней и девок, сам и распределял, кому на ком жениться. Следующим днем и венчали. «Да за одно такое голову ему оторвать!» — горячились нынешние молодые. «А ты угоди. Да упроси: дозвольте не на Дуньке, а на Маньке. Кто угодный был, он и перерешал, ему-т какая разница: Дунька ли, Манька? Лишь бы рожали поболе да крепкого корня».
Может, от того помещичьего произвола укрепились в их Ладышах куда более свободные нравы, чем по другим деревням: девчата были не очень строги с парнями, да и пожилые не судили их. Искони здесь не только водили хороводы, а и гуляли парочками, с осени до масленицы собирались поочередно по избам «на посидки», а с весны — на мосту, на площади у часовни, в лесу, в обнимку. Если парень только «гулял» с девушкой, это значило, что ухаживает, если «знакомился» — то уже и живет с нею. Обычно кто «знакомы», те и женятся. Но были и своенравные, хоть и «знакомы», а коль разлюбилось, в самой церкви «скидывали венец». И ничего, лишь бы не принесла в подоле. Да и с наследством брали в жены — брак определялся и материальными выгодами: из зажиточного ли дома, какое дадут приданое, да какова сама работница. Работник, работница — вот что в здешних краях считалось наиглавнейшим. Установилось и такое: по велению общего схода девке за «бесчестье», за «славу» полагалось выплатить деньги. И вообще от древних устоев шло: хоть мужик — хозяин и первое слово в семье и единственное на деревенском сходе принадлежит ему, женщины не только не чувствовали себя забитыми, но и в стенах избы, и за оградой двора верховодили. Да и на гулянках, в ухаживании не робели, не ждали, а часто сами подступали к избранному, даже одаривали, подкармливали.
— С сиденьицем, тетя Ваха! С сиденьицем, дед Пахомыч!..
Собаки брешут. Перекликаются голоса. Над крышами дымки по-праздничному.
В будни утром по эту пору не увидишь ни одной курящейся трубы. Хоть больших пожаров и старики не припомнят — за последние три года сгорела одна рига да стог в поле, на пастушат грешили, — но порядок в Ладышах строг: летом, осенью позднее семи утра печи уже не топят. Утром, пока роса и крыши сырые, не опасно, да и люди не в поле. За порядком следит выбранная сходом немая Васиха. Кто к установленному часу не загасил печь, входит с ведром и, не спросясь, заливает огонь.
Строй изб вдоль улицы, дома высокие, перед каждым — палисад, цветы, скамейка у калитки.
— С сиденьицем! — жених и сват шли, раскланиваясь с восседающими на скамьях мужиками и бабами, те лузгали тыквенные семечки.
В деревне было как бы три ряда строений: крестьянские избы вдоль улиц, с крепкими оградами, просторными дворами, крытыми скотными сараями и житницами для хранения зерна; вдоль реки второй ряд — гумна, большие помещения для обмолота хлебов, с непременной ригой, где сушились снопы; были там и пуни, сенные сараи, а вокруг пунь и гумен вытоптанные площадки — огуменки для просушки сена. Третьим рядом, уже под обрывом, по самой реке, тянулись баньки, у каждого — своя. По всем понятиям, деревня считалась справной, не увидишь ни одной развалюхи. Все избы высокие, срубы стоят на подклете, каменном или из обхватной сосны, да еще и в два этажа, с мезонином, с балконом. Кто победнее, у того и дом поменьше, и потолки в нем пониже, кто побогаче — пять окон спереди, пять сбоку, ставни такой резьбы, что глаз не оторвешь. На все Ладыши лишь два-три бобыльих да вдовьих домишки, еще с одной приметой — не засаженными цветами палисадами. Хозяева таких изб носили сочувственно-презрительную кличку «непашенных».
Деревня зажиточная. Кулаками на все Ладыши можно назвать троих. Остальные же крепкие середняки. Хозяйствуют сами, не нанимают никого, кроме случайных пришлых, да и тех лишь на косовицу или что подправить. Семьи большие, обросшие сыновьями-внуками, как вековые дубы, укрепившиеся в этой земле, — обломаешь, да не выкорчуешь. Живут в семьях дружно, хотя случается, что и хватают братья за грудки. Но до крови никогда не доходит. Коль приспичит до передела, вызывают землемера, тот нарезает новый участок, а имущество делят.
Жители тут коренные, пришлых не принимают. Только для нескольких семей, нагрянувших в недавний голод с Поволжья со своей нищенской хурдой, поступились обычаем… Не прогадали. Пришлые оказались работящими, до земли и рукоделья жадными. За эти пять лет и обстроились, и имуществом обзавелись. Только резкого, отличного от местного «оканья» не утратили. Почему-то их с первого дня прозвали «поляками», так и по сей день всех скопом кличут.
Лежат Ладыши в лесной стороне, среди черных боров, заливных лугов, непролазных болот и холодных, извилистых, глубоких и быстрых сплавных речек. Заезжему места эти могут показаться угрюмыми, над борами куда чаще шумят дожди, чем светит солнце, и хотя летом ночи белы, зато зимами даже в полдень под тяжелым накатом туч сумрачно. Но для Алексея и его односельчан это их сторона, их край. Здесь Алексей родился и вырос. За все свои два десятка лет по пальцам может пересчитать, сколько раз побывал на станции «железки» в сотне верст от Ладышей, да и в волостной центр, в Великотроицкое, доводится наезжать не каждый, месяц. Конечно, слыхали в Ладышах и о других краях. Почти в каждом дворе выписывали газету «Беднота», а Леха-Гуля даже наладился писать в нее о деревенских непорядках, за каковую предерзость был дважды бит, дабы не славил родную деревню на весь свет. Но тут пришло предписание из уезда или даже из самого губцентра о назначении Леонида Ивановича Рассохина младшим милиционером. Поначалу никто в это не поверил, да и не сразу вспомнилось, что Леха-Гуля — Леонид Иванович. И сам он куда-то исчез, зато через два месяца вернулся в сопровождении волмилиционера в форме, в ремнях, да еще и с револьвером системы «Наган» на боку в яловой кобуре. Ударили в колокол на часовенке, собрали сход, и волмилиционер вместе с председателем сельсовета в два голоса объявили: так, мол, и так, принимайте блюстителя законности и порядка. Первые дни-недели Леха важничал, степенился, пытался прижимать самогонщиков и разнимать дерущихся по пьянке. А потом запрятал «револьверт», форму с ремнями стал надевать по советским и крестьянским праздникам, а в остальное время, как и все другие, сохатил землю, жег лес, корчевал пни, заготавливал дрова, сеял и жал, иногда даже нанимаясь для приработка к кулаку Петруничеву, мужику крепкому, но имевшему в семье только баб и девок и набиравшему в страду парней.
Земли во все стороны от Ладышей — сколько душе угодно. Отмеряй от пуза. Только не легка она. Для поля приходится вырубать и выжигать «под суки»: лес заготавливают и вывозят, сучья жгут — потом три года будет хороший урожай, а пни не корчуют, тяжко, да и нет нужды, сеют по сукам, меж пней. Правда, косой или тем более жнейкой к хлебу не подступишься. Бабы тут жнут серпами. Хоть и медленнее, зато ни колоска не пропадет. Здесь не наделы берегут, а каждое зернышко. Поэтому, хоть свободной земли — бери не хочу, деревня окружена лишь проплешинами пашен и покоса посреди лесов да болот.
Мужики, расчистив надел, остальную работу в поле оставляют бабам, а сами подаются в лес за верным заработком. Дальним городам нужна прорва леса, только руби, пили, вози, сплавляй; грузи. Тут на приработок не повлияют ни поздние весны, ни ранние морозы, ни дожди, ни обложения волземотдела. Наоборот, сыплются льготы, надбавки — только давай, давай лес!
Может, потому почти и не коснулись Ладышей события последних десяти — пятнадцати лет, обошли стороной: мировая война отозвалась призывом в ополчение, несколькими уже забывшимися «похоронками» да тремя увечными мужиками; в гражданскую войну сражающиеся армии обходили эти болотистые места стороной. Когда же прочно установилась Советская власть, то вместо сельского старосты выбрали на сходе председателем сельсовета того же самого Кузьмича, а писарем остался прежний Викентьич, а иного и быть не могло, потому что испокон веков сельских писарей поставляла одна семья Фалеевых. «Грамотейство» вместе с затейливым, как узорная вышивка, почерком переходило от отца к сыну. Так и звали их «грамотеями», меняя лишь имена: Саха-Грамотей, Ваха-Грамотей… Даже голодные годы сказались на Ладышах лишь тем, что в лавке Чубрикова не стало сахара, гвоздей, спичек и керосину, — перешли на бортничество, гвозди ковали сами да вспомнили древнее умение: ставили избы и настилали крыши без единого гвоздя; спички заменил трут, а вместо керосина жгли сосновую смолу или самогон двойной перегонки, хочешь — пей, хочешь — жги. Соль же добывали свою, знали заветное, чужакам не доступное место в дебрях, а взамен мыла пользовали золу и особую пенящуюся глину из Дунькиного оврага.
Памятью прошлого осталась разоренная помещичья усадьба. Управляющий исчез в первые же дни, как скинули царя, от старого режима сохранились по избам всякие нужные и ненужные барские вещи. Вдовьи дворы в дни разгрома почти ничем на попользовались. Растащили те, у кого в семьях были парни да девки. Когда Алексей, Федька и мать прибежали со своего дальнего края, мужики уже выламывали оконные рамы и крушили в комнатах печи-голландки с узорными изразцами. Только и досталось — картина в коричневой раме, а на той картине — их же лес под серым небом. Скотину крестьяне честь по чести поделили между собой на сходе, Арефьевым достался старый мерин. Скотный двор разрушили, не известные, не нужные в их хозяйствах орудия и механизмы поломали, разобрали на железки, а помещичий дом поначалу пустовал. Потом решили открыть в нем школу: перестлали заново полы, вставили рамы, сложили печи. Приехал из волости учитель, поселился во флигеле. Алексей начал учиться в этой школе. Ее и окончил, осилив полные четыре класса (учитель был один, классы рассаживались по углам большой залы, и он переходил от угла к углу), вечерами там же была школа для неграмотных мужиков — «ликбез».
Кого коснулась минувшая война, так это семьи Арефьевых. Отца забрали в четырнадцатом году, сразу же после объявления мобилизации. Остались близнецы-шестилетки — Алексей и Федор. Голосила мать, провожая отца. Была она совсем молодая, первая красавица на деревне, и вот — солдатка. Так и запомнилось: «Ох, убьют тебя, родименькой!..» А вышло иначе… Где там носило отца, вернулся он в Ладыши лишь через шесть лет, месяца не дождалась мать его прихода, сгорела в тифу. Отец пришел израненный, хромой, со справками на пенсию. Горевал он крепко. То ли уж так верно и единственно любил мать, то ли еще что, но молодую мачеху в дом не привел. За эти годы их хозяйство совсем расшаталось, куда было одной соломенной вдове управляться на такой земле. Сыновья, подрастая, помогали чем могли, да проку от них было не так уж много. Не то, чтобы бедствовали, с голоду не пухли, но ватрушки и кокорки ели не в каждый праздник. Теперь отец не стал выжигать и боронить заросший кустарником надел. Для самых ближних нужд поднял лишь полдесятины сразу за двором да огород. Занялся же ремеслом, был он умелым плотником-столяром. Первейшая профессия в их краю. Хотя каждый крестьянин здесь сам себе мастер и носит за подпояской топор, делает он что-нибудь одно: если будешь браться и за то, и за се, только заработки потеряешь. Поэтому были в Ладышах кузнец, сапожник, портной, шорник, коновал, бабка-ворожея, пастух-колдун, повитуха и кадошник-бочар. Был и плотник. Да куда ему, запойному, до отца — топор в руках дрожал.
Отец же оказался м а с т е р к а. Все мог сделать из дерева. Брал не дешево. Поначалу мужики отступались, нанимали плотников со стороны. Да дешевизна та боком выходила. Поставят избу, а через месяц-другой угол просядет, пол вздыбится, стрехи провиснут, дранка посыплется. Избы же, какие отец срубил, и через годы как новенькие. И любого фасона, по желанию хозяина: с мезонином так с мезонином, с колоннами-балконами, с петушком на коньке. Заказчики покорились. Поняли: берет по справедливости, а труд свои ценит. Но прозвали отца Колчаком. Было для сыновей в этом прозвище что-то обидное. Отец рассказывал, как воевал он против белого адмирала Колчака на Восточном фронте, в неведомо-дальнем Зауралье и в Сибири, дошел с боями до самого озера Байкал. Но прозвище прилипло, не отклеишь. Может, и от того еще, что «колчаками» называли в их краю колченогих.
Когда отец уходил на воину, он оставил сыновей мальчишками-сопляками. А вернулся — встретили его мужики. Хоть и не вымахали ростом, а крепкие, в работе хваткие, не разбаловались — не та была у них, полусирот, жизнь. Отец прижал обоих к жесткой груди, поплакал, окропив слезами стриженые макушки, — и начал приспосабливать к своему ремеслу, к топору и рубанку. Может, знал он и прежде, может, в крови жило, а именно он возродил в деревне умение вязать, класть, строить, крыть без единого гвоздя. Втроем они валили лес, заготавливали бревна, устроили в своей риге сушильню. Годами выдерживался там «матерьял». Отец, неходко ковыляя по окрестным лесам, учил сыновей зорко глядеть вокруг, в сучьях ветровала, в живых ветвях дубов, осин и берез угадывая природой созданные горбыли с кривизной для устройства крыш и для саней, жерди для островья, ветви для «поддавалок», особых вил с торчащим в сторону пальцем, — только спили, оттеши и высуши. Мужики удивлялись. Хвалили. Покупали. Когда не было заказа на большую работу, «колчаки» брались за цепы для молотьбы, косы, грабли, строгали дранку-щепу для крыш. А уж если кто надумает на гребне крыши «шелом» — резной, в завитках или фигурках, — тут без мастерки и его сыновей не обойдешься.
Намахавшись топором, отец садился, ссутулившись, на бревна, по морщинам и усам — капли, в бороде щепки, сворачивал козью ножку и, попыхивая махрой, продолжал бесконечные свои бывальщины. А побывал-повидал он много! Рассказывал, как живут люди в других краях, и дивно было сыновьям, что иначе живут и привычные вещи называются у них по-иному, и строят не так. Даже хлеба там другие растут. Рассказывал он про мировую войну, как чуть было не удушил его германец газом. Рядом с их дивизией тысячи и тысячи солдат в адских муках насмерть покорчило. И как наступали-отступали они, захватывали чужестранные города. Воевал он геройски: в тряпице хранил потускневшие медаль и крест — по теперешней власти вроде бы и зазорные награды, потому что царские, да он-то за них кровью заплатил, на поле брани добыл, хотя если б узнал кто из начальства в Красной Армии, за такой узелок по головке его бы не погладили. В Красную же Армию он попал сразу: совсем домой было собрался («прости меня, Дарьюшка, грешного!..»), да перехватили по дороге солдатским митингом, по призыву комиссара записался добровольцем в рабоче-крестьянское войско. Где только не носило, против кого только не воевал! И против Деникина на Южном фронте, и на Колчака шел до самой Читы — вот там леса так леса, тайга бескрайняя! Под командой самого Блюхера шел. Потом с ним же, в его пятьдесят первой железной дивизии, на Врангеля наступал, в вонючем Сиваше чуть не утонул, а все ж взяли они Перекоп. Вот там и садануло его напоследок, уже в третий раз. От первых ранений быстро очухивался, в мякоть попадало, помажут, прилижут, зашьют — и заросло, а тут кость искрошило, не шуточное дело. Чуть было не помер. Хорошо хоть ногу не оттяпали — сколько их ног да рук по отдельности по всей русской земле рассеяно…
Иногда же, снова и снова возвращаясь к давнему, отец опускал коричневые руки с недоклеенной цигаркой на колени, устремлял взгляд в далекое и говорил: «Море я видал, сынки… Как поднялись мы на гору, одолели перевал — вдруг отворилось оно… Тышщи наших озер слить — и того мало будет. Конца-краю ни в одну сторону не видать… Ро-озовое!.. А как солнце поднялось за нашей спиной — си-инее… А тучи нашли — черное… Спустились мы к морю, волны пошли, о скалы колотятся. Выше нашей избы волны — по краю белые, как кружева вязаные. Вода — соленая-солонущая, с горчинкой, пить нет никакой возможности… Много повидал я на свете, а самое изумление — мо-оре…»
И каждый раз, вспоминая об этом сказочно-прекрасном видении, он протяжно и грустно тянул: «мо-оре…»
Он показывал сыновьям, доставая из узелка, затертые бумаги — благодарности и грамоты «Революционного Военного Совета верному воину Социальной революции», на листках еще можно было разобрать широкую подпись: «Блюхер». «Не поверите, сынки, вот так я знаменитого командира видал. Не разок и не вдругорядь, потому што блиндажи ему рубил и столы для ихних карт и важных бумаг. И Василий Константиныч самолично мне руку жал, рука у него крепкая… Было, сынки…»
Отец первым почувствовал и высказал то, чем Алексей давно смутно томился, слыша по другим дворам женские голоса, видя вывешенные для просушки пестрые лоскутные одеяла да вышитые занавески: «Одними мужицкими руками красоту жизни не создашь…» А как заводилась на улице гулянка, да заливалась гармошка Лехи-Гули, он с маху вгонял топор в бревно: «Разговейтесь, сынки». Однажды и прямо высказал: «Пора бы кому из вас привести в дом хозяюшку… Вона сколько ладных девок на деревне. Скукота без женского голосу».
Будто в воду глядел — в эту пору потянуло Алексея к Нютке.
Федька, узнав о предстоящем сватовстве, насупился. И так-то не говорлив, а тут и вовсе будто подавился. Отец же обрадовался: «Веди молодую, не обидим».
Теперь, чем ближе к евсеевскому дому, тем трудней давались жениху шаги. Леха подбодрил:
— Чо нос клюкой? Да ты самый что ни на есть драгоценный жених. Не богат, зато с руками. И отец-вдовец, Анюта зараз хозяйкой в доме станет. И вид у тебя по всем статьям.
Невестин двор просторный, хозяйственные постройки примыкают к дому — так что чердак хлева на уровне сеней.
Они вошли в незатворенную калитку, обогнули избу, по рубленной из толстых досок лестнице поднялись на высокое резное крыльцо с витыми колонками и остановились у входа в сени. Сват решительно звякнул щеколдой, толкнул дверь и переступил порог.
Потянуло мясным духом и печивом.
— Есть кто жив, хозявы?
Дверь в горницу широко распахнулась. В проеме сам Евсеев-отец, в рубахе с подпояской, борода лопатой на всю грудь:
— Входьте, гости, коль с добром пожаловали.
Алексей оробел. Не бывал он никогда в этом доме, их с батей не нанимали строить-подравнивать, все здесь крепко стояло аж с довоенной поры. Огляделся исподлобья. Просторная горница с ковровой дорожкой на полу, выскобленные полати и стол у окон. Божница в переднем углу, свежевыбеленная печь. Под потолком десятилинейная лампа-молния в латунном кованом уборе, с матовым, в розочках, стеклянным абажуром. У дальней стены подвешенная к потолку на стальной пружине зыбка-«колубелька». И тут же резной гардероб темно-красного цвета с бронзовыми ручками, тонконогие стулья с шелком обтянутыми сиденьями.
— Чего стали в сенях, добры молодцы? Милости прошу.
Из другой комнаты выплыла, молча поклонилась Евсеиха.
Милиционер больно тыркнул Алексея в бок и первым переступил порог, с поклоном перекрестился в сторону божницы. За ним последовал и жених.
Не успели они и освоиться, как сидели уже за столом и хозяин задавал тон разговору.
— Обзавелся я ручной молотилкой. Да надо-ть к ей четырех работников… А как мне с однеми бабами да Сенькой-малолетком управиться? А брать батраков — не по моде оно, а?.. У мене в хозяйстве пять коров, один бык… — Он хохотнул.
Леха-Гуля ущипнул жениха: мол, дело на лад идет! Но по правилам к главному полагалось переходить после чаю с пирогами.
Нюта все не показывалась. Подавали на стол Евсеиха и младшая дочка, такая же круглолицая, беловолосая, как все в этом доме.
Уже и чай попили, и пироги откушали, обо всем кругом да около переговорили. Наступило молчание. Алексей вобрал голову в плечи, просительно посмотрел на друга.
Сват прокашлялся, поправил на плече портупею: