Дорога, скитания, помимо всех своих хлопот и неудобств, заключали для каждого провинциального артиста нечто неизъяснимо романтическое: они манили неизвестностью, питали надежду, что вдруг на новом месте сбудется то, что никак не удавалось прежде… Но с годами все сильнее становилась тоска по семье, по родному обжитому очагу, – и вот уже ненавистными кажутся дали незнакомых дорог…
С каждым годом Соленик все больше привязывался к Харькову. Он неохотно оставлял город.
Служба в Харькове, где был постоянный театр, порождала ощущение устойчивости, давала возможности для оседлой жизни. Соленик обзавелся в Харькове собственным домом. А в 1841 году он женился на артистке местного театра Г. Протасовой.
«Оригинально было сватовство его, – вспоминает Рымов. – Он ухаживал за Протасовой и однажды вечером, идя мимо ее квартиры, увидел, что она сидит под окном. Он остановился у окна и без дальних объяснений сказал ей: „Женимся?“
– Женимся! – отвечала она, – и в тот же вечер они обручились».
Семья Протасовой была в полном смысле слова театральной семьей. Младшая сестра ее Мария Григорьевна (или Матрена Герасимовна) Протасова 2-я впоследствии выступала под фамилией мужа, тоже артиста А. А. Ленского. Артистами были и оба сына Протасовых, из них Протасов 2-й (Петр Григорьевич) «с огромным успехом играл Грозного в комедии „Правда – хорошо, а счастье лучше„»[34].
Что же касается Протасовой 1-й, то рецензенты отзывались о ней, в общем, сдержанно, как об «актрисе далеко не первой руки», или же если хорошей – только «на второе амплуа». Но она, судя по всему, была умной, добросовестной, обладающей чувством меры актрисой и, кроме того (не в пример своему мужу), всегда твердо учила роли. Она была миловидна, обаятельна, как и ее младшая сестра М.Г. Протасова, тоже артистка Харьковского театра. В свое время, будучи на гастролях в Вознесенске в 1837 году, Протасовоймладшей увлекался Щепкин…
Соленик находился на харьковской сцене все 40-е годы – годы расцвета своего таланта. Его гастрольные поездки в другие города были непродолжительны. Только в 1842–1843 годах по причинам, которые станут понятны позже, Соленик уезжал вместе с женой из Харькова и выступал на сцене курского театра[35].
В 40-е годы были предприняты новые и опять безуспешные попытки переманить Соленика в столичные театры. «Соленика приглашали на сцену и в Москву и в Петербург, – писал харьковский старожил В. Пашков, – но он не поехал, с Харьковом он, так сказать, сросся»[36].
За Солеником все более закреплялся титул «харьковского актера».
Что же представлял собой в 40-е годы харьковский театр?
Сильный толчок его развитию был дан Млотковским.
Людвиг Юрьевич Млотковский родился в конце XVIII века в польской дворянской семье. Интересные данные о нем приводит Е. Розен в своих неопубликованных «Записках правоведа»: оказывается, Млотковский был отдан родителями в училище иезуитов, но по страсти своей к театру бежал в Киев и сделался актером[37].
Рослый, красивый молодой человек, он вскоре занял «амплуа трагика и драматического любовника» и, надо сказать, исполнял порученные ему роли с горячим рвением и в полном согласии с тогдашними понятиями. Он действовал на зрителей напором, силой, как на неприятельский стан, не давая ему опомниться. Его искусство, по воспоминаниям другого мемуариста, «киевского театрала», «сводилось к диким крикам, которые сменялись каким-то свистящим шепотом, причем артист пощелкивал зубами, выворачивал глаза и в сильном пафосе, со всего размаха, бросался во весь рост на пол»[38]. Может быть, «киевский театрал» и преувеличивал в целях достижения комического эффекта, но даже самые ярые поклонники таланта Млотковского не могли не признать, что лучше всего ему удавались две роли: безумного и немого, то есть те, где не требовалось имитировать высокие героические страсти и где можно было обходиться одной мимикой, не выдавая своего сложного русско-польско-украинского выговора; мимика же Млотковского «за все с ним примиряла»… возможно, Млотковский, как и Штейн, тяжело переживал неудачу своей артистической карьеры, но для истории русского театра этот факт оказался плодотворным: таланты антрепренера встречались все же гораздо реже, чем таланты актера.
Млотковский был необыкновенно деятельным, беспокойным антрепренером. Став им, он почти перестал играть сам и всю энергию своей кипучей, любящей искусство души отдавал укреплению и расширению харьковской труппы.
Поэт Н. Беклемишев писал в 1843 году после посещения харьковского театра: «Дай Бог, чтобы у нас было побольше таких антрепренеров!.. Млотковский содержит театр не из одних меркантильных видов, а также из любви к театру и драматическому искусству…»[39]
Конечно, простое напоминание о тех условиях, в которых действовал Млотковский, не позволит нам идеализировать его облик. Приходилось вести жесточайшую борьбу за существование, напрягать все силы, хитрить и ловчить. Млотковский, по счастью, был гибче Штейна, – это дало ему возможность в течение ряда лет с успехом держать антрепризу, но в конце концов тоже не уберегло от разорения…
Заботясь об улучшении труппы, Млотковский в начале 40-х годов задумал построить новое театральное здание. Своих средств у Млотковского не было, и он решил обратиться за помощью к известному харьковскому откупщику Кузьме Никитичу Кузену, имя которого называлось в числе первых богачей России. Млотковский не предполагал тогда, к каким роковым для него последствиям приведет этот шаг… Кузен благосклонно отнесся к просьбе Млотковского, ссудил его необходимой суммой под залог будущего здания, обещал всяческое содействие.
Вскоре в центре города на площади, к которой примыкали Большая и Малая Сумская, недалеко от старого театра, закипело строительство. Наблюдал за работой архитектор А.А. Тон.
Строилось большое каменное здание, напоминавшее по своей внутренней планировке большой Петровский театр в Москве. Всего зал должен был вмещать до тысячи двадцати человек. Харьковчане никогда не мечтали о таком большом роскошном театре.
Многие упрекали Млотковского: зачем нужно было строить театр, который явно превышал реальные потребности города? Но Млотковский оставался глух к подобным упрекам: он смотрел далеко вперед и мечтал о подлинном расцвете театрального искусства.
В 1841 году в петербургской «Литературной газете» со статьей о харьковском театре выступил известный украинский писатель Квитко-Основьяненко. Он сообщил между прочим, что в Харькове строится новое театральное помещение – «каменный театр навсегда»[40]. За строительством харьковского театра с интересом следили во многих городах России – это было самое большое, еще не виданное в провинции театральное здание.
К августу 1841 года работы были закончены. Подле старинного деревянного балагана вырос новый каменный дом под железной крышей, выкрашенный в ослепительно белую краску. Харьковчане сравнивали оба сооружения и не могли нарадоваться на выстроенный театр. «Давно ли, бывало, зябнешь или угораешь в скучной, темной, грязной зале старого театра; здесь дует, здесь каплет салом»[41]. В новом театре было сухо, тепло, удобно.
Старый театр, выстроенный еще Штейном и с честью послуживший на своем веку, был сломан.
15 августа 1841 года состоялось открытие нового театра. Была дана пьеса А.А. Шаховского «Федор Григорьевич Волков, или День рождения русского театра». Соленик занимал в ней роль Михайло Чулкова.
Млотковский со смыслом выбрал эту пьесу: рождался новый театр, каких еще не видела провинция, театр, на который он возлагал столько надежд…
Но, увы, с постройкой нового театрального здания труппа Млотковского вступила в полосу тяжелых длительных испытаний. Началось все с денежных трудностей. По заключенному договору Млотковский обязался выплачивать ежегодно городской казне двести рублей ассигнациями поземельного налога. Но эта сумма была ничтожной по сравнению с тем долгом, который с процентами выплачивал он своему благодетелю, откупщику К.Н. Кузену. Положение Млотковского становилось все более стесненным. Актерам недоплачивалось жалованье. Спектакли шли при плохих декорациях, в обстановке, которая никак не гармонировала с роскошным зданием театра. Кузен же не хотел знать никаких отговорок и аккуратно, методически взыскивал с Млотковского очередную сумму.
Харьковскую сцену стали покидать лучшие актеры. В 1841 году уехал Рыбаков. В конце этого же года в Курск вместе с женой перебрался Соленик.
Все меньше становилось в театре зрителей. Теперь вместо полного денежного сбора, доходившего до двух с половиной тысяч, в кассе после очередного спектакля от силы набиралось сто-полтораста рублей.
Создавался замкнутый круг: для того чтобы привлечь зрителей и пополнить театральную кассу, Млотковскому нужно было улучшить спектакли, то есть необходимы были деньги, а денег у него с каждым днем становилось все меньше и меньше.
К тому же, как пишет Е. Розен, подоспела еще одна неприятность – «ссора Млотковского с одним сиятельным лицом за то, что это последнее не платило ему за абонированную ложу; сиятельное лицо хотя и было наделено богатством, но по безалаберности имело милую привычку не платить своих долгов».
Напряжение должно было наконец разрядиться – и вот постом 1843 года Млотковский объявил себя несостоятельным и, как в свое время Штейн, покинул Харьков. Театр перешел в распоряжение дирекции, образовавшейся из богатейших людей города; дирекция уплатила Млотковскому значительную сумму, которая чуть ли не полностью перешла в руки Кузена – в счет старого долга. Сам Млотковский уехал из Харькова почти нищим. Всего год-полтора находился в его руках выстроенный им новый театр!
Мы мало знаем о дальнейшей судьбе Млотковского. Известно только, что он предпринял несколько отчаянных попыток вновь встать на ноги. В 1844 году он взял по контракту группу петербургских актеров и открыл театр в Орле. Но актеры попались малоталантливые, к тому же они отличались заносчивостью и с нескрываемым презрением смотрели на своего неудачливого антрепренера. Жалованье приходилось платить им большое, а сборы были скудными. Е. Розен, который именно в это время встречался с Млотковским, рассказывает, что однажды, на страстной неделе, тот вынужден был заложить свою енотовую шубу. «Только эта мера спасла его от самой положительной нужды».
Дальнейшая жизненная дорога Млотковского теряется где-то в Поволжье – в Саратове или Астрахани, где он также занимался антрепренерской деятельностью. Есть сведения, что Млотковский в начале 50-х годов вновь приезжал в Харьков с тайной надеждой отвоевать свой театр – но сделать это не смог. Умер Млотковский, как указывает Розен, 27 марта 1855 года в Николаеве. «Его хоронили по подписке». Так завершил свой жизненный путь один из замечательных русских театральных деятелей позапрошлого века.
Но вернемся к харьковскому театру. Дирекция смогла дать труппе то, что не в состоянии был дать Млотковский, – некоторую устойчивость. Это не то, что «с антрепренерами, которым если приходится худо, то и труппа страждет»[42], писал один из харьковских рецензентов.
В 1843 году драматург и театральный деятель А.А. Шаховской составил в Харькове «Правила для артистов». Согласно этим правилам с каждым актером труппы теперь заключался контракт, в котором точно указывались сроки службы, жалованье, количество бенефисов.
На сцену стали возвращаться лучшие актеры труппы. «Снова появился даровитый Соленик, знаменитый провинциальный Гамлет Рыбаков», – с радостью сообщал харьковский корреспондент «Репертуара и Пантеона». Словом, постепенно жизнь харьковского театра налаживалась, входила в свою колею.
Но не изменилась внутренняя, коренная особенность харьковского театра. Что ж это была за особенность?
В 1840 году Н. Мятлин писал: «…Есть несколько актеров, дарование которых очевидно; гораздо больше людей бесталанных, совершенно не понимающих своего дела… Нет средины; нет людей, о которых бы можно сказать: ни то ни се, и туда и сюда. К несчастью, на харьковской сцене почти в каждой драме сближаются две страшные, по-видимому, непреодолимые крайности: талант и бездарность, образованность и грубое невежество; оттого общность пьесы всегда дурна»[43].
Спустя восемь лет рецензент Н.И.М. вновь повторил вывод: «Главный недостаток ее (харьковской труппы. – Ю.М.) в отсутствии ансамбля… как в комедии и водевиле, так и в драме преимущественно»[44].
Когда в Харьков забрела какая-то кочующая труппа, местный обозреватель с чувством нескрываемого превосходства писал, что там еще широко процветают «площадные фарсы», и «гаерство», и «страшный вой и плач», и «лакейское геройство». Но и на харьковской сцене, где подобные приемы давно уже утратили свой авторитет, были артисты, которые не могли с ними расстаться. «У нас есть актер, – писал харьковский рецензент, – который размахивает руками и кричит так, как будто его режут». А были и такие, которые «не в состоянии вступить на сцену, не зацепившись за что-нибудь». Рутина и косность шли рядом с профессиональной неумелостью, бездарностью.
И это наряду с тем, что харьковская труппа включала в себя ряд первоклассных талантов, способных украсить любую сцену, в том числе и столичную! О сверстнике Соленика Николае Рыбакове уже говорилось выше. Под стать знаменитому трагику была Млотковская – одна из лучших актрис своего времени.
Любовь Ивановна Млотковская, дочь известного в Курске учителя Колосова, начала творческий путь еще в 20-е годы. Она выступала в труппах Ленкавского, Штейна и, наконец, после раскола – в труппе своего мужа Млотковского. Так фамилия Млотковских стала вдвойне знаменитой – по мужу, лучшему в свое время антрепренеру провинции, и его жене, «первой провинциальной артистке».
Уже в 1844 году рецензент «Репертуара и Пантеона» называет Млотковскую в ряду таких актеров, как Мочалов, Щепкин, Рыбаков, Мартынов[45].
Вне сцены Млотковская была «скорее дурна, чем хороша собою». Только глаза и замечательная стройность фигуры запоминались каждому. Но на сцене ее нельзя было узнать: перед зрителями являлась обворожительная красавица, царственно спокойная в своем величии.
У Млотковской был широкий творческий диапазон: от ролей в «раздирательных трагедиях» она легко переходила к ролям в комедиях и водевилях. Вместо страдающей Терезы, женевской сироты или Инессы де Кастро зрители видели разбитную, лукавую девчонку или шалуна-мальчишку. «Превращение происходило полное», – говорит «старый театрал». И везде Млотковская оставалась верна самой себе – своей естественности, простоте, изяществу.
Сохранилось интересное свидетельство Василия Назаровича Каразина, видного общественного деятеля, основателя Харьковского университета. 1 марта 1842 года, на другой день после посещения спектакля «Бой жинка», Каразин писал Млотковской:
«Милостивая Государыня Любовь Ивановна! Примите от незнакомого старика, который по летам своим и по чувству выше всякого приставания, благодарность за Вашу вчерашнюю игру. Вы превосходная актриса! Вы совершенно понимаете и входите в ваши роли. Как иногда пленяете Вы нас величеством королевы на сцене, так умели вчера живописать украинскую Настю до полного забвения зрителей. Фарсу дали Вы достоинство комедии!»[46]
Но лучше всего Млотковская была в «Гамлете», в роли Офелии – это на долгие годы закрепило за ней почетный титул «шекспировской актрисы», «харьковской Офелии».
В харьковской труппе было еще несколько замечательно талантливых актеров. Несомненным комическим дарованием обладали Зелинский, Дрейсиг, Бобров, Ладина и Дранше. Если прибавить к ним еще Соленика, то, казалось бы, получается внушительный ансамбль для любого комедийного спектакля. Но беда в том, что эти артисты почти никогда не были заняты вместе.
Так, например, Зелинский выступал в харьковской труппе в основном во второй половине 30-х годов; после же 1840 года он стал антрепренером и покинул харьковскую сцену. Ладина появилась в Харькове только в 1843-м, а Дранше – в 1845 году, причем выступал он всего четыре года. Редким гостем в Харькове в 30–40-е годы был и Дрейсиг, некогда начинавший здесь свой творческий путь; он вернулся на харьковскую сцену лишь в 60-е годы, но тогда уже не было в живых ни Дранше, ни Соленика… Таким образом, получалось, что из названных комических актеров одновременно, в одном спектакле, было занято двое, от силы трое. К тому же (как мы покажем в следующих главах) игра даже лучших комических актеров харьковской сцены не отличалась цельностью, ей было присуще глубокое внутреннее противоречие…
Особое место занимал в труппе трагик Бабанин. Один из старейших актеров провинциальной сцены, он оставался всецело преданным старой, ложноклассицистической манере игры с ее певучей декламацией, менуэтной выступкой и судорожными всхлипываниями. За это он не раз подвергался резким атакам со стороны харьковских рецензентов. Но у Бабанина были свои достоинства. Он играл ровно, с профессиональной умелостью; опыт и выучка заменяли ему недостаток вдохновения, а порой и таланта. Словом, на него можно было положиться. Это был своего рода харьковский Василий Андреевич Каратыгин.
Но и среди лучших артистов харьковской сцены талант Соленика резко выделялся. Это признавало большинство рецензентов. Такой постоянный поклонник дарования Соленика, как Рымов, подчеркивал: «Мы ставим его на первое место, полагаясь как на собственное наше убеждение, так и на мнение всех, кто только видел этого артиста»[47]. Другой автор, скрывшийся под псевдонимом «Николай М-ов», писал: «Соленик справедливо пользуется любовью здешней публики и заслуженною им славою. Он, некоторым образом, в Харькове то, что Мартынов – в Петербурге, Щепкин в Москве, то есть истинный корифей сцены»[48]. Кульчицкий тоже считал, что талант Соленика «есть лучшее украшение»[49] Харьковского театра.
Преимущественное положение Соленика в харьковской труппе находило выражение в том, что ему платили больше, чем кому-либо другому. В 1841 году его жалованье составляло 2400 рублей, вслед за ним шли Рыбаков и Бабанин, которые получали по 1800 рублей. В харьковской труппе (в противоположность, скажем, ставропольской, где талантливые актеры получали «наравне с бездарными») выплата жалованья в общем отражала успех того или другого актера, его талантливость, хотя, разумеется, никто не будет судить о последнем только на основании распределения жалованья.
…Итак, Соленик, Рыбаков (гастролировавший в провинции и часто приезжавший в Харьков), Млотковская, Ладина, Дранше и некоторые другие составляли первый ряд актеров театра. От них не было постепенного, равномерного перехода к остальной актерской массе, а был резкий спуск, нарушавший всегда «общность» спектакля, его ансамбль.
Правда, известно одно свидетельство, которое как будто бы противоречит сказанному. Это замечание П.С. Мочалова, неоднократно выступавшего на харьковской сцене. По воспоминаниям актера И.И. Лаврова (Барсукова), «П.С. Мочалов очень хвалил состав труппы, отзываясь так: „Я и в Москве никогда не играю с таким прекрасным ансамблем“»[50]. Но и это свидетельство может быть понято только в контексте других фактов. Во-первых, на московской сцене того времени в трагедии (в противоположность комедии) тоже подбирался далеко не лучший ансамбль. «Известно всем, – писал в 1838 году Белинский, – что у нас идти в театр смотреть драму значит идти смотреть Мочалова… для драмы у нас только один талант»[51]. А во-вторых, на харьковской сцене в пору, когда там выступали одновременно Рыбаков, Млотковская (которую Мочалов называл «прекрасной актрисой»), наконец сам Мочалов, – состав ведущих исполнителей в трагедии подбирался такой, что ему мог бы позавидовать и московский театр. Мочалов не льстил харьковчанам, говоря, что он и в Москве никогда не играл «с таким прекрасным ансамблем». Но, к сожалению, это было временное явление. Стоило харьковской сцене распрощаться со своим гостем Мочаловым и к тому же еще с Рыбаковым, часто уезжавшим в другие города, как исполнение трагедии, по словам одного рецензента, превращалось в комедию, и там, где надлежало плакать, недогадливые зрители весело от души смеялись…
Отсутствие одного ансамбля сказывалось во всем. В пределах одного спектакля мирно уживались различные манеры, стили, так что нередко рядом с естественной, сдержанно сосредоточенной игрой в трагедии Рыбакова или Млотковской раздавались судорожные всхлипывания Бабанина; рядом с неподдельным, задушевным комизмом Соленика – грубые фарсы Ленского или Максимова 2-го. Спектакль не был подчинен единой режиссерской мысли, хотя в харьковском театре – в противоположность большинству провинциальных театров – имелась должность режиссера.
Однако важнее всего было то, что неровный состав исполнителей, отсутствие ансамбля порождали особый характер игры, когда на переднем плане всецело господствовали талантливые актеры – «первачи», а остальная актерская масса только подыгрывала им. Вынося на своих плечах основную тяжесть спектакля, сосредоточивая на себе главное внимание зрителей, «первачи» привыкали играть в одиночку и вдобавок ко всему без заранее намеченного плана, применяясь лишь к условиям и обстановке очередного спектакля.
Соленик тоже был в числе «первачей», что накладывало отпечаток на его творческую индивидуальность, сценический облик.
Были и внешние факторы, поддерживающие такое положение в харьковской труппе. Это прежде всего разнородность харьковской публики, делившейся на ряд социальных групп со своими вкусами, традициями, привычками. Приходилось учитывать потребности всех, угождать всем. Белинский как-то заметил о глубокой взаимозависимости актеров и зрителей: «Эти две стороны так тесно связаны между собой, что по актерам всегда можно безошибочно судить о публике, а по публике – об актерах»[52]. По разношерстности актерской труппы тоже можно судить о разношерстности зрителей.
В Харькове театр любили все – от денежных тузов города до мещан, цеховых и прочих представителей податного сословия. Художник В.Н. Карпов вспоминает: «Без преувеличения скажу, что театр был всегда у харьковцев излюбленным препровождением времени. Если для многих из небогатых обывателей это удовольствие редко выпадало на долю, то только потому, что их средства не позволяли часто пользоваться им»[53].
«Небогатые обыватели», заполнявшие раек и галерку, приносили в театр дыхание трудового города. Им нравились элементы социальной сатиры в пьесах; они любили, когда «продергивали» толстобрюхих купцов, чиновников-вымогателей – словом, тех, от кого им приходилось терпеть в реальной жизни. Но эстетический вкус этого рода зрителей был в то время, в общем, невысоким. Мелодраматические эффекты в трагедиях, грубые фарсы в водевилях и комедиях принимались ими с воодушевлением, как приметы хорошей и усердной игры.
Состоятельные купцы и промышленники, платившие по три, по пять рублей за билет и занимавшие места в партере, бельэтаже, ложах, не любили вольных насмешек над лицами привилегированных сословий. Этим они отличались от обитателей райка и галерки, разделяя, однако, их пристрастие к утрированной манере игры, к фарсам и эффектам.
Зрители из купцов, промышленников и окрестных помещиков, часто наведывавшихся в Харьков, составляли главную финансовую опору театра. Млотковский, а затем дирекция старались потрафить им больше всего.
Сам ход театрального сезона в Харькове был подчинен интересам торговой части города. Четыре главнейших события харьковской жизни – четыре известные на всю Россию ярмарки: успенская, покровская, крещенская и троицкая – были вместе с тем временем наибольшего оживления театрального дела.
К 15 августа каждого года к Харькову стекались с юга обозы с шерстью, а с севера – с мануфактурой, одеждой, домашней утварью и другими промышленными товарами. Из окрестных сел с семьями и домочадцами приезжали помещики. Начиналась успенская, шерстяная ярмарка, длившаяся две недели. Одновременно с ярмаркой открывался сезон в харьковском театре. Спектакли шли в течение всего августа, давались несколько реже в сентябре, но потом вновь учащались, потому что октябрь приводил с собой вторую, покровскую ярмарку. Она была известна как мануфактурная.
В разгар зимы, 6 января, открывалась самая крупная в Харькове ярмарка – крещенская.
Крещенская ярмарка и масленица считались в Харькове лучшим временем для спектаклей.
С наступлением Великого поста театр временно закрывался. Но ненадолго: спектакли возобновлялись уже с четвертого дня Пасхи и шли до окончания троицкой ярмарки – «по день обыкновенных запустений театральной залы…», когда чувствовалось, что «каждодневные сценические наслаждения» публике явно надоели.
Так в середине июня закрывался театральный сезон в Харькове. Но впереди у харьковской труппы было еще одно важное событие: поездка в Ромны, уездный город Полтавской губернии, где ежегодно (до 1852 года) в июле устраивалась ильинская ярмарка. Только после гастролей в Ромнах для труппы наступал непродолжительный отдых – каких-нибудь пятнадцать-двадцать дней до открытия успенской ярмарки, то есть до начала нового театрального сезона.
В течение всего театрального года харьковская труппа лихорадочно, без отдыха готовила новые спектакли. В то время на харьковской сцене, как и вообще в провинции, спектакли не повторялись. Во-первых, постоянный состав театральной публики был не столь обширен, чтобы требовалось несколько представлений одной пьесы; во-вторых, сама пьеса, которая шла хотя бы раз, считалась уже устаревшей. Исключение составляли очень немногие произведения, но и они давались обычно через значительный промежуток времени. Поэтому в репертуаре харьковского театра, скажем, за 1845 год насчитывалось до пятисот пьес – цифра, которая может показаться фантастической для любого современного театра.
Спешка, с которой приходилось готовить новые постановки, составляла, конечно, еще одну причину отсутствия ансамбля в спектакле. «А что делать? – писал по этому поводу А. Кульчицкий. – Публика требует новизны во всю силу, и хоть эта новизна иной раз хуже самой древней старины, а давай; иначе театр закроется; никто не пойдет в него. Магические слова: „в первый раз…“ и проч. и проч. еще имеют обаятельную силу не для одного райка»[54].
Но как важно то, что хотя бы незначительная часть спектаклей повторялась, переходила из одного театрального сезона в другой. В Харькове это были лучшие спектакли: «Ревизор», «Лев Гурыч Синичкин», «Москаль-чаривник»… Благодаря этому актеры имели возможность вжиться в роль, обогатить ее новыми оттенками и штрихами, наконец сыграться, – вот почему эти спектакли, вопреки основной особенности харьковского театра, отличались более или менее слаженной игрой всего ансамбля.
Как ни велика была зависимость харьковского театра от купцов, промышленников, откупщиков, им не удалось установить монополию своего эстетического «вкуса». С каждым годом в Харькове сильнее звучал голос демократически настроенного, образованного зрителя. У него находили лучшие артисты театра, в том числе Соленик, поддержку и опору своим реалистическим исканиям.
Властным ходом жизни Харьков превращался постепенно в крупный культурный центр. К 1839 году число всех учебных заведений в Харьковской губернии, включая университет и коллегиум, равнялось уже тридцати трем.
В Харькове жила и работала группа передовых и талантливых профессоров, например ректор университета Иван Кроненберг, профессор всеобщей истории Михаил Лунин, профессор греческой словесности Альфонс Валицкий. В культурной жизни города видную роль играл известный украинский писатель Квитко-Основьяненко, одно время, еще при Штейне, занимавший должность директора харьковского театра.
Власти принимали все меры для того, чтобы изолировать театр от демократически настроенной общественности – прежде всего от университета.
В середине 20-х годов из-за какого-то скандала, вспыхнувшего в театре между полицией и студентами, последним было запрещено посещать театр. В правилах для студентов Харьковского университета появился пункт о том, что им запрещено «ходить в театры, трактиры, зазорные дома, заниматься непозволительными играми и вообще все то, что может вредить доброму их имени и расстраивать их физические и нравственные силы»[55]. Это запрещение оставалось в силе в течение десяти лет. Лишь в 1834 году царь на ходатайстве попечителя Ю.А. Головнина о разрешении студентам ходить в театр начертал резолюцию: «Согласен, но при сем строжайше наблюдать за приличием». Было установлено, что подобное разрешение выдается на особом бланке, подписанном ректором, что инспектор имеет в театре бесплатное кресло, чтобы «наблюдать за приличием», что отчет о поведении студентов регулярно представляется инспектору, если его самого не было в театре.
Но, несмотря на строгие ограничительные меры, интерес студенчества к театру все возрастал. Об этом, между прочим, свидетельствует появление талантливых исполнителей среди самих студентов. В. Пашков вспоминает о необыкновенно яркой игре во время любительских спектаклей студента И.А. Беккера. «Как комик, он превосходил даже Соленика своею полновесною, художественною игрой, которою восхищались и такие артисты, как Щепкин и Живокини, которые, как было слышно, приглашали его в Москву на сцену»[56].
Среди харьковских студентов находились люди, глубоко и верно понимавшие задачи театра, чьи суждения были авторитетными для талантливых актеров. П.В. Васильев, посетивший Харьков в 1852 году, жил вместе с тремя студентами Харьковского университета. «С новыми соседями я скоро сошелся, – вспоминает он, – они были тоже большими любителями театра. Беседа с ними немало также принесла мне пользы»[57].
В этой атмосфере рос, развивался и творил Соленик, раскрывались черты его замечательного комического таланта.
Глава III. Комический актер
Гоголь как-то заметил, что «у нас актеры совсем не умеют лгать»: они при этом не могут обойтись без утрировки и нарочитого лукавства, в то время как в действительности «лгать значит говорить ложь тоном так близким к истине, так естественно, так наивно, как можно только говорить одну истину…»[58].
В чем дело? Почему вопрос об умении «лгать» вырастал до проблемы, требовал специального обсуждения? – Потому что он был связан с существом гоголевского положения об истинно комическом.
Можно по-разному подойти к исполнению роли «плута», «взяточника» или любого другого сатирического персонажа. Актер, не умеющий «лгать», изменяет своему герою и словно говорит зрителям: «Смотрите, какой я плут» – или: «Смотрите, как я смешон в своих поступках». Но возможен и другой путь, когда актер, словно не замечая публику, всецело верен создаваемому им характеру. Мастером такого исполнения был, кстати, сам Гоголь, который, как вспоминает И.С. Тургенев, читал свои произведения «не улыбаясь» и, в то время как слушателями овладевал неудержимый хохот, «продолжал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренно дивясь ей, все более и более погружаться в самое дело…»[59]. Исполнителю чужда и даже «непонятна» «веселость» зрителей – ведь герой считает себя вполне порядочным человеком и не склонен иронизировать над своими поступками. Но зато чем глубже погружается исполнитель «в самое дело», чем с большей серьезностью, основательностью и, если надо, солидностью ведет свою роль, тем сильнее выступает внутренний комизм его поступков, его характера. Вот что значит, по Гоголю, уметь «лгать», то есть «говорить ложь тоном так близким к истине… как можно только говорить одну истину!»
Эта естественность, непроизвольность, «простодушие» комического составляет, между прочим, один из главных нервов гоголевской поэтики. Городничий в «Ревизоре» велит распечатывать чужие письма, и если нет в них ничего важного – «можно опять запечатать; впрочем, можно даже и так отдать письмо, распечатанное». Почтмейстер говорит городничему, что, прочитав одно интересное письмо, он «нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?» Все это сообщается как бы между прочим, чистосердечно, наивно. Вместо: «Смотрите, какой я плут!» – гоголевские герои говорят зрителям: «Смотрите, какой я достойный человек!» – и тем сильнее спрятанный в пьесе комический эффект.
В «Мертвых душах» председатель палаты, благоволивший Чичикову, «дал приказание из пошлинных денег взять с него только половину, а другая неизвестно каким образом отнесена была на счет какого-то другого просителя…». Мы опять еле сдерживаем улыбку, а между тем автор сохраняет полнейшую серьезность, сообщает об этом факте невзначай, между прочим, словно не подозревая заключенного в нем комизма… Он опять обеспокоен только тем, чтобы «все более и более» погрузиться «в самое дело». Вот что значит смех, который «углубляет предмет, заставляет выступить ярко то, что проскользнуло бы…» – так говорит автор пьесы в гоголевском «Театральном разъезде…»[60].
Гоголевская теория комического – а мы вправе говорить здесь о теории, потому что его суждения по этому вопросу образуют цельную систему, – имела огромное значение для развития русского театра, особенно его комедийной и сатирической линии. В то время комические роли считались самыми легкими именно потому, что, представляя «шутливых лиц», актер по водевильной традиции должен был «просто нести болтовню». Гоголь переносил центр тяжести на верное и глубокое раскрытие характеров и уж в зависимость от этого ставил собственно «комическое», «смешное». Комическое теперь вытекало из самой сущности явлений, а не привносилось извне.
М.С. Щепкин, на которого гоголевская теория комического оказала большое воздействие, писал в 1848 году своему ученику С.В. Шумскому: «Ради Бога, только иногда не думай смешить публику: ведь и смешное и серьезное вытекает все-таки из верного взгляда на предмет…»[61]
Теория Гоголя отвечала задаче полнейшего слияния актера с образом, она способствовала становлению и развитию реалистических стилей на самом трудном и важном участке – в комедии. Недаром упорная борьба Гоголя за истинно смешное была продолжена потом А.Н. Островским…
Из современных Гоголю актеров Соленик наряду с Щепкиным и несколько позже Мартыновым наиболее близко подошел к решению проблемы комического. В своей сценической деятельности он осуществлял то, чего Гоголь требовал от комического актера теоретически. В этом нас убеждает анализ и сопоставление различных свидетельств об игре Соленика, авторы которых, в общем, единодушны.
Литератор Н. Мизко, не раз видевший Соленика, писал в своих воспоминаниях: «Как истинный художник, Соленик, подобно Мартынову, не прибегал к фарсу, чтобы рассмешить зрителей: в каждом из них был обильный запас природной веселости, заражавшей зрителя невольно». Особенно интересно замечание Мизко о том, что Соленик умел «смешить» зрителей, оставаясь серьезным, всецело сосредоточиваясь на исполняемой роли. «Смех заразителен, – это правда; но если серьезный вид артиста возбуждает в вас истерический смех, – нельзя в таком артисте не признать натуру необыкновенную, гениальную!..»[62]
Харьковский рецензент А.Д. утверждал: Соленик – «талант первоклассный в своем роде; комизм олицетворенный, возвышенный до благородства и понимающий истинное свое назначение, не пустыми кривляньями исторгающий смех публики…»[63]
А. Кульчицкий писал, обращаясь к актерам харьковской труппы: «Итак, гг., побольше простоты и естественности. В этом отношении берите пример с г. Соленика, у которого этого достоинства с избытком!»[64]
Характерно, что все писавшие о комизме Соленика, «чуждом малейших фарсов», сходились на том, что это качество связано с естественностью, правдивостью игры актера.
Теперь для нас еще более очевидно, что совсем не случайными были и интерес Гоголя к Соленику в связи с постановкой «Ревизора» в Александринском театре (большинство актеров, в том числе исполнитель роли Хлестакова Дюр, играли в старой водевильной манере), и его восклицание о Соленике: «решительно комический талант!»
Между тем Гоголя не оставляла мысль как можно точнее и убедительнее объяснить природу комизма Хлестакова. Ярчайший документ в этом ряду – письмо М.С. Щепкину, написанное через двадцать с небольшим дней после петербургской премьеры и за полмесяца до премьеры московской. «Боже сохрани, если ее (роль Хлестакова) будут играть с обыкновенными фарсами, как играют хвастунов и повес театральных. Он просто глуп, болтает потому только, что видит: его расположены слушать, врет, потому что плотно позавтракал и выпил порядочно вина ‹…› Сцена, в которой он завирается, должна обратить особенное внимание. Каждое слово его, то есть фраза или речение, есть экспромт совершенно неожиданный и потому должно выражаться отрывисто. Не должно упустить из виду, что к концу этой сцены начинает его мало-помалу разбирать. Но он вовсе не должен шататься на стуле; он должен только раскраснеться и выражаться еще неожиданнее и чем дале, громче и громче. Я сильно боюсь за эту роль. Она и здесь (т. е. в Александринском театре в Петербурге) была исполнена плохо, потому что для нее нужен