Вернемся, однако, к моему брату Сальво, который стоял передо мной в облике инквизитора, или, может быть, он был инквизитором в облике моего брата, потому что сама уже не знаю, кто слушал мои причитания и крики, когда Одон горел ярким пламенем, испуская так мало смрада и дыма, что прислужники, помощники палача и нищие смолкли, пораженные, и перестали бросать в огонь комья конского навоза и других нечистот, которыми они обычно провожают грешников на вечные муки. Ваши собратья стояли прямо под костром, так судорожно сжимая изображения святых, как будто действительно боялись, что демоны выйдут из огня и унесут моего сладкого шарлатана в дальние края, где он по-прежнему сможет предаваться порокам и вводить беззащитных жителей в самые тяжкие грехи. Однако этого не произошло, и мой Одон сгорел. И это я послала его на костер, не сумев вовремя отречься от него.
А когда Одон стал пеплом, мой брат Сальво вошел в камеру. Он обхватил меня руками, чтобы успокоить наши страдания, потому что я потеряла любовника, а он потерял себя, хотя тогда я еще не способна была это понять. И так мы оплакали свои потери, роняя пустые, бесплодные слезы, которые никогда не прорастут и не взойдут прощением, которые бесполезны, как травы в ваших садах, если их засеют в чужую борозду, – рука садовника схватит их и вырвет, прежде чем они успеют хорошо укорениться. И это случилось с нами. Сальво спас меня и отправил в дорогу, обманув собратьев и самого себя – лживого монаха и столь же лживого брата. Возможно, в итоге именно ложь стала для него той единственной идеей, которую вы, монахи, ищете столь усердно и мучительно.
А мне, как вы хорошо знаете, выпал на долю другой поиск, и, потеряв Одона, я отдалась ему с удвоенным рвением. Ничто под каменным небом уже не было мне столь близко и дорого, поэтому никакие преступления и обиды больше не вызывали у меня страха или отвращения. Мне была на руку та смута, что пришла в те края вместе с чумой, ибо она заметала следы многих преступлений. Моих же злодеяний в них была весьма изрядная доля, и в прежние времена я бы вздрогнула от отвращения к тому, что творила тогда с равнодушием и даже с радостью.
Я горела, синьор. Меня сжигал столь яростный огонь, словно я стояла на костре вместо моего сладкого Одона, и пылал он так жарко, что демоны слетались к нему, как трутни на мед. Они питались моим гневом, пока я черпала их силу, погружаясь все глубже в запретные искусства и обретая в них мастерство. В то же самое время мой брат Сальво погрузился в колдовские книги, которые, хотя и запрещены, но, словно бродячие гуси, присаживаются под навесы монастырских библиотек, чтобы переждать весенние грозы и осенние бури. Меня удивляет, что переписывать их и хранить в скрипториях дозволено и считается в порядке вещей, как будто вы, монахи, не боитесь скверны, от которой так заботливо оберегаете своих прихожан. И именно так, по вине колдовских книг, моему брату Сальво пришла в голову страшная мысль выступить против самой смерти, а я, с замутненным после потери Одона разумом, не смогла и не захотела его остановить.
В те годы многие мои любовники носили монашеское одеяние. Я не расспрашивала их, клялись ли они в верности своему алчному Богу из истинной набожности или по расчету – ради жирных куропаток в монастырях и легкого подаяния. Когда же их, разгоряченных вином и греховной любовью, я как бы в шутку уговаривала показать мне вещи, недоступные для простого люда, они с большой радостью отводили меня на перепутье дорог или в укромные закоулки кладбища, отмеченные внезапной смертью и несчастьем, потому что там, как известно, легче всего встретить бродячих духов, чтобы затем заключить в магический круг и призвать к послушанию. Их магические приемы и чары в своем большинстве оказывались незатейливой ворожбой, которой забавляются в монастырских стенах скучающие клирики, если им не хватает вина и продажных женщин, что тайно провозят в конвент переодетыми в безусых школяров или спрятанными в бочках для селедки. Случалось, правда, что глупая монашеская игра оборачивалась серьезным преступлением, когда какой-нибудь мелкий бес отвечал на призыв и, если мне везло, разрывал моего незадачливого поклонника. И я скажу вам, что, глядя на их смерть, я думала о моем Одоне, и вид свежей крови приводил меня в несказанный трепет, а потом я ловила отъевшихся и беспомощных демонов в сеть заклинаний, найденных моим братом Сальво во время вечернего отдыха, пока его собратья покрывали свои костлявые хребты ударами кнута, и я упивалась этой мерзостью, как вином.
Охваченная гордыней, я пренебрегла осторожностью, и внезапно демоны, над которыми, как казалось, я имела власть, запрыгнули мне в горло. Вам следует знать, синьор, что для злых духов есть нечто более вожделенное, нежели свежее мясо, и ни одно убийство не может удовлетворить их надолго. Нет, я не испытывала страха перед ними. Я думала, что у меня уже отняли столько, что новая потеря не причинит мне вреда. Вероятно, моя дерзость побудила их к нападению, ибо они всегда готовы унизить и предать своих хозяев, а мне, как я думала, уже было все равно. Но тогда они поразили меня, лишив в одно мгновение юности, красоты и силы покорного тела, чтобы впредь отобрать у меня хрупкие мгновения забвения, которые дарят вино, жирная пища или тайные наслаждения.
Во второй раз я встретилась со своим братом Сальво, когда, наполовину сломленная, я притащилась в монастырь, чтобы умолять его о помощи и обратить вспять это жестокое колдовство, все глубже погружающее меня в темную воду старости. Я сидела на лестнице, в толпе стариков, воняющих гнильем и собственным пометом, ожидая, когда откроются двери в монастырскую кухню и братишки вынесут корзины с помоями из трапезной. Они обычно делают это перед наступлением сумерек, и под аккомпанемент бьющих колоколов нищие бросаются друг на друга, сражаясь за кусок хлеба, смоченный в соусе, или за мозговую кость. Прежде чем замолчат куранты, в грязи остаются лишь пустые корзины, нищие грозят друг другу кулаками и желают мучительной смерти, а монах тем временем взирает на них снисходительно, как на баранов, бодающихся на весеннем дерне.
Нет, синьор, монахи не узнали во мне блудницу из Сан-Челесты, ведь старость изменила меня до неузнаваемости. Они заставили меня уйти, потому что ваши собратья не проявляют снисхождения к женской нужде, если ей не сопутствует обаяние юности, и почему-то они верят, что красота – лучшая гарантия раскаяния, а я выглядела ведьмой, измученной грехами и дерзкой в своем бесстыдстве. Даже мой брат Сальво, когда настала его очередь вечерней службы, не сразу догадался, кто я такая. Но потом он принял мое преображение с радостью, по-видимому приняв за маскировку, которую я могу надеть и снять по желанию. Его совершенно не заботила моя боль и утрата. Возможно, мой гнев в связи со смертью Одона ослаб бы и угас, если бы Сальво предоставил мне тогда убежище и позволил остаться в монастыре. Но он, зная о заразе, велел мне отправиться со слугами чумы в приморские земли, где Интестини представлялась лишь далекой сказкой, потому что в каждом крае есть свои чудовища и страхи, не похожие на другие. В те времена над всеми страхами в низинах стоял мор, но достойные жители деревни Киноварь не имели возможности его узнать, посему не постигли его ужаса. Именно в этот край смерти меня послал мой брат Сальво, дабы я совершенствовалась в своих кровавых искусствах. И пока он сам предавался молитвам в прохладных стенах храмов, я оттаскивала детей от тел мертвых матерей и оставляла стариков на верную смерть, забивала дубовыми досками двери их домов и помечала их желтыми крестами, чтобы никто не посмел заглянуть внутрь.
Я также скажу вам, синьор, что как наша Интестини оказалась безмерно одинока во времена нашествия короля Эфраима, когда все отвернулись от нас и оставили на произвол судьбы, так и люди из приморских городов остались одни во время чумы, ибо каждый человек принимает смерть одиноким и оторванным от того, что всегда считал своим. Нам с вами тоже осталось жить не так уж много, и, возможно, поэтому мы сидим здесь сегодня вечером, ежась от холода. И пока вы затягиваете меня все глубже в эту безнадежно запутанную историю, мой брат Вироне заключает сделку с вашим больным и страдающим от недостатка вермилиона герцогом. Они делят между собой замки, деревни и угодья, словно распределяют жирные куски из дымящейся миски, а добрый патриарх с епископом обгладывают кости, утешая себя какими-то жалованными грамотами и золотыми дарами, которые вам не достанутся. О вас и других неумелых монахах сего трибунала они забудут или сделают кое-что похуже, если вы не смогли выполнить их приказы и предугадать невысказанные желания. Великие синьоры не могут быть милостивыми, заботливыми и полными прощения – тем они отличаются от отцов, коих вы бы желали в них видеть, никогда не испытав помощи собственного родителя и теплого прикосновения его ладони, провожающей вас ко сну.
Я полагаю, что до наступления весны мой брат Вироне спустится с вершины Ла Вольпе, но прежде, чем это произойдет, вы, синьор, неизбежно исчезнете из деревни, как будто вас здесь никогда не было. Епископ и патриарх позаботятся о том, чтобы от вас не осталось даже теплой кучки обожженных костей, в которую обратился Рикельмо. Викарий вашего ордена не станет им мешать, потому что великие синьоры не защищают интересы казненных и легко скрывают подлость за гладкими словами. Никто о вас не вспомнит. Вы пришли сюда потому, что сегодня вечером чувствуете, что ваша смерть тронула вас за плечо и опирается локтем о край того рабочего стола, куда вы обычно кладете свою книгу. Смотрите, чернила снова стекают со страницы на пол, и даже вы не сможете завтра ничего из нее прочесть.
Однако если при этом вы настаиваете, хорошо, вернемся к той осени, когда я вместе с другими бродягами собирала зачумленных, наделенная благословением епископа и оловянными колокольчиками, которыми мы возвещали о приходе своей службы. Когда мы въезжали в поселок, немногие здоровые, затаив дыхание, укрывались в прибрежных зарослях или недоступных частях леса. Их побег, однако, никак не мешал моим действиям и не составлял для меня никакого препятствия, так как их больные родственники лежали на смертном одре, беззащитные, изуродованные чумой, покорные вермилиону и темной магии, которую передал мне мой брат Сальво вместе с заговорами и порошками из причудливых животных, ввозимых путешественниками и торговцами с дальних островов Востока. Я отрезала члены у остывающих тел и пришивала их заново к чужой коже, прижигая раны или же присыпая их чистым, необработанным вермилионом. Он был у меня в достатке благодаря моему брату Вироне, который в то время уже обосновался в гроте Ла Вольпе и брал щедрое мыто у вермилиан и жителей наших четырех деревень. Не знаю, синьор, как долго это продолжалось, может быть, один месяц, а может и полгода, потому что в пропитанной трупным зловонием и серным смрадом панораме чумы время петляло и кружило без каких-либо перемен.
Скажу вам не таясь, что я обвиняла брата Сальво в утраченной молодости, так как, будучи монахом, сведущим в книгах, заговорах, заклинаниях и всевозможных дьявольских делах, он мог заранее предупредить меня об опасности, которая меня подстерегает. Однако он не заикнулся об этом ни словом. А кроме того он хотел, чтобы я овладела проклятым искусством оживления мертвых, над чем, как вы знаете, ломали голову многие монахи и алхимики, включая моего бывшего любовника, мастера Гильермо. Он извлекал из могил тела каторжников и совершал бесчисленные опыты, желая угодить графу Дезидерио, хотя, как вы знаете, он немногого добился. Мне повезло больше, и Лупе, последний из моих любовников, без труда снабжал меня свежими трупами, прежде чем сам стал жертвой моего мастерства. Нет, не я предала его смерти; как уже говорилось, это сделала кучка наймитов герцога, которые, будьте уверены, ничуть не были лучше его или благороднее. Но пока этого не произошло, сердце Лупе, вопреки всем слухам и обвинениям, скрупулезно собранным вашими собратьями, билось от собственной силы и без всякого демонического искушения склонялось к беззаконию, грабежу и бойне.
Когда же Лупе погиб в придорожной канаве, скуля и моля о пощаде, я отправилась на север, хотя и сама не знала, что ожидала найти в родных краях. Я уже понимала, что мои братья умерли для меня безвозвратно и во всем мире не найдется столько вермилиона, чтобы вернуть их. Если вы хотите знать, я не полезла на Ла Вольпе и не отправила Вироне весточки о моем возвращении с каким-нибудь доброжелательным пастухом или погонщиком мулов, но он все равно должен был услышать о моем приезде, потому что в нашем поселении мало что обходится без его внимания. А позднее, одним безоблачным днем, в Интестини прибыл наш брат Сальво, и время перевернулось. Все снова было, как в тот день, когда мама показала мне дракона, разве что теперь ярмарочным шатром стала вся деревня, называемая Киноварью, вермилиане, их жены, помощники, прислужники, пастухи и батраки играли роли животных, а мой брат Сальво должен был стать драконом, чтобы напомнить им, что на самом деле случилось и о чем так усердно они старались забыть. И потом все произошло именно так, как вы уже знаете, синьор, за исключением того, что меня не было на склонах Сеполькро, когда убили брата Рикельмо, который был и моим братом. Однако я подкинула идею убийства инквизитора своему дяде Ландольфо, а он, хвастливый, самодовольный дурак, послушался без колебаний, так сильно ему хотелось унизить монахов в сандалиях за беды просветленных и разрушение нашей деревни.
Как вы можете догадаться, Ландольфо избрал себе надежных сообщников из числа наиболее закоренелых еретиков и оставшихся в живых старейшин и, сговорившись против монахов, засиживался с ними в потайных дворах, на летних кухнях и у отхожих мест. В сущности, это была кучка кичливых, вредных стариков со впавшей грудью и трясущимися руками, но из-за отсутствия жизненных сил двигала ими ненависть, так что моим самым верным, хотя и неосознанным союзником оказался бедный падре Фелипе, который, опасаясь, чтобы его не обвинили в неумелости и медлительности в поиске ереси, не упускал ни единой возможности колкими словами отругать своих подопечных. Хуже того, желая выслужиться перед Рикельмо, он заставлял несчастных вермилиан публично признавать свои грехи и отрекаться от умерших отцов и дедов. Им приходилось стоять на площади перед храмом и громко выкрикивать самые гнусные семейные тайны, что унижало их куда больше, чем порка у позорного столба, хотя и через это им пришлось пройти, ибо, как известно, грех легче всего смыть свежей кровью. Поэтому Ландольфо в итоге решил расквитаться с вашим собратом, чтобы – в соответствии с подкинутой ему мыслью – посмеяться над ним жестоким образом и расправиться с ним, положив конец всему этому монашескому шутовству.
Вам следует знать, что мой достойный дядя действительно не догадывался, что так усердно вынюхивал инквизитор Рикельмо, и не связывал его рвение с убийством, некогда совершенным на Сеполькро, однако он хотел любой ценой унизить ненавистных монахов, которые хозяйничали в его деревне, уводя вермилиан с пути света. Добрую неделю поливал он отвагу вином и заботливо ее пестовал, и наконец однажды, когда мой брат Сальво отправился на свою привычною прогулку по холмам – ибо только вдали от деревни мог утешать себя воспоминаниями о детских забавах и говорить со мной свободно, – украдкой последовал за ним вместе с отрядом разгневанных односельчан, вооруженных палками, топорами и ножами. И хотя свое оружие они с трудом держали в обессилевших руках, желание опробовать его на монашеской шкуре оказалось сильней. Скорее всего, они не смогли бы догнать его на горной тропе – мешал возраст и выпитое вино, но Сальво знал о погоне и вышел им навстречу.
Он застал их врасплох так же, как иногда утка застает врасплох охотника, вылетая из кустов. Сначала они так испугались, что первой их мыслью было бежать, словно из треснувшей земли перед ними возник злой дух. Но будьте уверены, что в тот вечер в лесу на Сеполькро не было ни демонов, ни колдунов, только дюжина стариков, слабых, иссушенных ненавистью и бесконечными трудами. Возможно, они еще отступили бы, отказавшись от своего жестокого замысла, если бы Сальво не начал издеваться над ними. Он сравнивал их с псоглавцами, с язычниками, которые сожрали святого Калогера, зажарив его некогда на решетке, как свиную тушку, и которые ходили по нашим горам, пока не прибыли сюда настоящие люди, не ввели свои обычаи, не начали выращивать виноград и прививать деревья, разводить рыбу и водить по лугам овец.
Не сомневайтесь, мой брат Сальво с самого начала знал, что его ждет на склоне Сеполькро. Он сам подсказал мне, как связать нашу месть с останками дракона, который много веков назад был заколот святым Калогером, покровителем предателей. Ведь прежде чем Калогер стал верен Создателю и начал преследовать язычников, еретиков и богохульников, он служил правителю псоглавцев и вместе со многими поклонялся драконам, которых позже принялся яростно усмирять. Вы, монахи, предпочитаете об этом не вспоминать и благостно ведете его историю от того мутного озерца, в котором снизошла на него благодать, как будто до того момента ничего не было и он вдруг появился над водной гладью в полном снаряжении, вместе со своим жеребцом, закованным в броню, с мечом, топором, копьем – или что вы там еще успели приторочить ему к седлу? – набожный и преисполненный религиозного рвения.
Хорошо. Но вернемся к моему брату Сальво, и знайте, что вы так похожи на него, что иногда становитесь им в моих глазах, и, возможно, именно поэтому я пытаюсь удержать вас от неминуемой гибели. Потому что я не смогла спасти его, когда мы виделись с ним в последний раз, и именно во время этого разговора нас заподозрил этот горбатый негодяй Амаури, хотя может статься, что он все это выдумал из глупости и старческого яда. Впрочем, я и сама уже не помню, разговаривали мы у брода прачек, или между валунами на тропе к летним пастбищам, или же в каком-нибудь ином месте. Долина Интестини изобилует, как вы знаете, тайными уголками, где можно незаметно предаваться самым страшным грехам. Где бы это ни было, мой брат оттолкнул меня с монашеским высокомерием. Уж очень спешил он к мученичеству и преображению, которые должны были наступить сразу после этого.
Ибо вы ошибаетесь, синьор, ошибаетесь стократно, полагая, что мой брат просто хотел подражать святому Калогеро и всем другим мученикам, которые горят яркой кровью вермилиона на сводах ваших храмов. Нет, мой синьор. Как я уже вам говорила, ваш несчастный брат Рикельмо – и одновременно мой брат Сальво – окунулся под защитой монастырских стен в кладезь черной магии, как, впрочем, делают многие монахи, что от излишка благочестивой страсти так стремятся познать и выследить объект своей ненависти, что уподобляются ему и сливаются с ним в единое целое. Он собирал древние свитки, а также записи на варварских языках, древние карты звездного неба, книги, полные заклинаний, алхимических символов и предивных заговоров, а кроме того, вопреки монашеским запретам, хранил в своей келье травы и высохшие останки ящериц, змей и других ползучих тварей, а самые ужасающие ингредиенты выкапывал из глубины могил. Всем этим он хвастался передо мной без стыда или смущения, потому что мы говорили открыто и не имели друг от друга секретов даже тогда, когда решили предать друг друга. Поэтому я думаю, что мой брат Сальво, покидая меня в тот злополучный день, очень хорошо знал, что ждет его. Он также мог догадываться, что я нарушу все обещания, которые он вынудил меня дать в Сан-Челесте, где он отправил на казнь моего любовника. Может быть, в эту последнюю минуту он действительно готовился к мученичеству, повинуясь монашеской части своей натуры, а может быть, решил покарать себя за всю ложь и вероломство, которые совершил, чтобы вновь добраться до склонов Сеполькро. Кто это может знать?
Он оттолкнул меня так, словно я действительно была деревенской старухой, преградившей ему дорогу, прося подаяние. Он не понимал, что Интестини проглотит его и переварит без следа, как, впрочем, и вас, потому что вы слишком многое успели услышать и записать, растрепав множество листов пергамента, что – будьте уверены – вы делаете зря, так как викарий скроет ваши записки в глубочайшем из монастырских подземелий, куда спускаются только пауки, крысы и безголовые черви. Пусть вас это не удивляет: ведь больше всего вредят нам те, кому мы больше всего доверяем. Я думаю, синьор, что вы умрете, как мой брат Сальво: тихой, незаметной смертью, между холмами Интестини, чтобы вы лязгом своих инквизиторских кусачек, щипцов и цепей не заглушали голос нашего уважаемого епископа, благословляющего новый герб моего брата Вироне, когда по милости герцога он станет графом и новым повелителем этих земель. Я уверена, что на нем будет изображен дракон графа Дезидерио на пурпуре вермилиона, обведенный знаком просветленных, чтобы все признали тройное наследие моего брата, соединившего в своих жилах кровь Корво, ересь и вермилион. Вам, людям юга, все это покажется лишь геральдическим орнаментом и одним из тех странных чудачеств, беспокоящих умы великих господ, которые настолько объелись мясом и упились вином, что сами уже не знают, где искать развлечения. Но люди Интестини с первого взгляда поймут, что правление вашего трибунала подходит к концу, потому что пришел новый государь, а вы уже наполовину мертвы.
Но если вас не отпугнет судьба Сальво, я окажу вам эту любезность, ибо и труд ваших многомесячных усилий должен быть вознагражден, и расскажу, что учинили с ним на Сеполькро. Мой брат встретился с Ландольфо и его спутниками; и так странным образом совпало, что это были именно те шестеро мужчин, что много лет назад принесли в лачугу трактирщика Одорико мертвое тело нашей матери. Я стояла чуть выше них на валуне и видела каждый жест и удар, который был нанесен. Старики схватили вашего собрата и нанесли ему несколько ударов, сначала палками, потом топорами и другими клинками, которые они взяли с собой для выполнения сего преступного замысла. Они делали это с той же яростью, с какой некогда в том же самом месте забили дракона. Затем они затащили окровавленное тело инквизитора на железную решетку.
Со времен моей юности железные прутья покрылись пятнами ржавчины и заросли высокой травой. Однако решетка по-прежнему была крепкой и закопченной от бесчисленных костров, которые под ней разжигались с незапамятных времен. Ибо вопреки тому, во что вы желаете верить, выковали ее не просветленные, и не они вкопали ее в каменистую почву. Возможно, это сделали псоглавцы, а может быть, кто-то другой, бродивший в былые времена по нашим горам и пивший воду из тех же ручьев, где сейчас утоляем жажду мы. А раз уж вы наконец начинаете меня слушать и открывать уши правде, да будет вам известно – а вам, человеку юга, не знающему наших обычаев, и не пришло бы в голову спросить, – что вы нашли бы в нашей округе множество подобных решеток, покрытых толстым слоем копоти и таких же массивных, будто вросших в землю. Вы, наверное, слышали в признаниях Мафальды и ее кумушек, что жители деревни пекут на склоне Сеполькро первых молочных ягнят, когда их мясо нежнейшее и наполнено неописуемой сладостью. Кроме того, у каждой деревни или пастушьего поселения есть свое место, где на заре весны жители собираются, чтобы плясать вокруг костра, пить вино, печь на решетке мясо и соединять свои тела, грузные и развращенные сытостью и солнцем. Перед рассветом старики собираются у очага и бросают в огонь остатки костей, шкур и прочих следов пира. Они охраняют огонь, пока он не догорит жирным черным дымом, пищей демонов и других ночных тварей. В эту ночь мы отдаем им все, что нужно, чтобы весь оставшийся год с легким сердцем пасти овец и удаляться под сень леса, уходящего корнями в вермилион, который является, не забывайте, кровью драконов.
Итак, вы наконец узнали, как умер мой брат Сальво, которого я носила на руках, когда он был маленьким. Позже я тоже хотела прикоснуться к нему в последний раз, когда он лежал на железной решетке, как огромный кусок мяса. Старики разбежались, испугавшись содеянного, потому что преступления, совершенные в молодости, не вызывают такого отвращения, как те, что мы совершаем в старости. Я стояла в одиночестве, кроша в пальцах крупицы вермилиона, которым надо было посыпать еще кровоточащее тело, а потом полить его эликсиром, приготовленным по наставлениям мастера Гильермо, чтобы оно зажило и ожило, как та двуглавая саламандра, которую после его смерти нашли в его лаборатории. Я долго совершенствовала этот трюк, тщательно и самозабвенно испытывая его на очередных бедолагах, доставленных Лупе, пока, наконец, и его самого не вернула к жизни, чтобы хоть отчасти отплатить ему за то, что он успел сделать для меня до своей смерти.
Нет, я не лгала во всем раньше. Лупе действительно был насильником, убийцей и злодеем. Однако в своей тупости он способствовал моему триумфу, так как любил пускать кровь захваченным лесным стражникам и наблюдать за тем, что я делаю с ними потом. Так я набралась опыта и знала, что делать с мертвым братом. Но когда я склонилась над его телом, перед моими глазами предстал мой сладкий шарлатан, когда его вели на рыночную площадь, чтобы предать огню. Как я уже говорила, мы познакомились в портовой таверне, где я пыталась отработать старый долг и вынуждена была за горсть медяков обслуживать моряков. Пока они не уходили в море, у всех уста были полны чудес Востока и обещаний на будущее. Между тем мой милый Одон не сказал ни слова, только взял меня за руку и вывел во влажный теплый мрак набережной. И знайте, синьор, что тогда он заплатил за меня ростовщику эквивалент своего трехмесячного заработка, а потому я досталась ему не по дешевке. Но он ни разу не напоминал мне об этом и никогда ничего не требовал. Вначале я только лежала на телеге и смотрела в небо; скрипели колеса, а мой шарлатан горланил такие злачные песни, что возмущенные возницы других повозок громко подстегивали коней кнутом, а идущие по дороге селянки взвизгивали, как гусыни, у которых выдирают перья. Но все же никто не нападал на него, такой милый он был в своей беспечности. Тогда я задавалась вопросом, в чем причина его хорошего настроения. Я еще не знала, что он просто наслаждался дорогой, намотанной на колеса повозки, и пением птиц на деревьях, потому что как раз наступала весна и все вокруг находили себе пару и вили гнезда. И как ни странно, я тоже вскоре пробудилась к жизни.
Я думала о той первой весне с Одоном, когда я стояла над телом Сальво, которого я искала с таким безмерным упорством и которого никогда не должна была найти; чудеса, милостивый синьор, подобны долгу алчному ростовщику, за них следует платить с лихвой. Я также думала о Вироне, скрывавшемся в бесплодных расселинах Ла Вольпе, с которым мы должны были встретиться после того, как я осыплю тело Сальво вермилионом и соединю его отрубленные члены, что я уже делала с Лупе и многочисленными его предшественниками. Я была уверена, что моя рука не дрогнет, когда жизнь Сальво будет зависеть от мастерства и ловкости моих пальцев, но вдруг я почувствовала, что не могу простить ему смерть Одона, хотя когда-то он был моим братом, как и вы им являетесь, потому что разве мы все не остаемся братьями в нашей бренности и в поисках обманчивой надежды? Поэтому вместо того чтобы делать то, к чему я готовилась в лаборатории мастера Гильермо, алькове управителя Тесифонте, а также во многих других местах, о которых вы не хотите знать, а я предпочла бы забыть, я присела на корточки и осторожно раздула угли под решеткой. Ибо вы должны знать, что этот жар никогда не угасает, и даже слуги наместника не смогли его потушить, когда пришли собирать прах инквизитора Рикельмо. А позже, когда слуги этого трибунала вернулись с лопатами и кирками, необходимыми, чтобы извлечь итог мученичества вашего собратa, они даже не смогли дотронуться до железных стержней, а земля под ними все еще оставалась горячей, словно нагревало ее остывающее тело того самого дракона, чья кровь превращается в вермилион.
Признаюсь, что я была полна гнева, когда собирала на поляне сучья и сухой хворост, лучший для костра, а потом кормила им огонь под телом вашего собратa Рикельмо, и только когда он начал шкворчать и гореть, охватило меня, мой добрый синьор, странное успокоение, как будто время совершило круг и как будто мы оба вернулись к ночи, когда на той же самой решетке пекли дракона. Скажу также, что когда я ослабла и огонь без хвороста начал догорать, над лесом занялся кровавый рассвет, и казалось, что одно сияние плавно переходит в другое, перебираясь с земли на небо. Я думаю, что именно так с Интестини исходил свет моего брата Сальво, и знайте, что некогда, до того, как мы отправились ночью на склон Сеполькро и увидели, как убили дракона, он был милым, рассудительным ребенком, и для каждого у него находились добрые слова и улыбка.
Вот так все и закончилось, синьор. После этого мне не оставалось ничего иного, как спуститься в мою хижину и ждать, пока вы прибудете в Интестини, что мой брат Сальво предвидел и задумал, дабы наказать убийц своих родителей и все поселение, приведшее их к гибели. В мстительном забвении он предпочел забыть о соседках, которые когда-то пускали его в свои сады и украдкой совали ему в руку толстую краюху еще теплого хлеба. Не думал он и об их мужьях, возвращавшихся с шахты с кирками на плечах, которые останавливались в местной таверне Одорико, чтобы отмыться немного у колодца и промочить горло стаканом вина; сидя в мягких сумерках на дворе, они сажали себе на колени маленького, пухлого бастарда с такой сердечной теплотой, какой ко мне, это правда, никогда не могли проявить. И посмотрите, сейчас они так же обласкивают моего брата Вироне и с гордостью признаются в родстве с главарем разбойников, который вскоре станет графом, а возможно, и кем-то больше, если докажет свою полезность герцогу и вышлет ему в подарок полные повозки вермилиона, чтобы придворные снова могли красить им волосы, добавлять к выдержанному вину и носить огненные парадные плащи. Меня же они считают предательницей и чужой, как если бы я могла быть одновременно и той, и другой.
Поэтому не рассчитывайте, что они захотят увидеть в вашем собрате Рикельмо моего брата Сальво. Они предпочтут, чтобы маленький сын блудницы продолжал бродить, постукивая монашескими сандалиями по песчаным приморским трактам, где его никто не увидит и никто не подслушает, кого он проклинает и кому грозит вечными муками. Ибо с дальнего расстояния Сальво может оставаться тем пухлым мальчиком, которому была предначертана, что все подтвердят, знаменательная судьба. «Это наверняка он вывел в поле гнусных монахов и сановников, что увезли его из Интестини, – думают мои соседи-еретики, – и в глубине души он по-прежнему принадлежит свету и сеет зерно истинной веры в плодородную землю, посему, даже если нас вырвут и, как сорняки, бросят в пламя из-за бесчестия этого трибунала, благодаря Сальво мы не сгорим дотла». Но надо мной они не сжалятся и, кстати, над вами, ибо мы оба – могильщики Интестини, и пора нам начать отдавать земли наших предков, раз мы не можем вернуть их к жизни.
XXIX
Отрицаю полностью, что я знакома с этим человеком, коего вы поставили мне в качестве моего супруга и отца троих детей, которых я якобы с ним зачала и родила в силу своей женской природы, в крови, боли и смраде, а затем – когда они подросли и наполнили мое сердце сладким щебетом – потеряла. Я не знаю, действительно ли он является подданным аббата Сан-Челесты и сапожником, за которого себя выдает. Не знаю также, владеет ли он искусством шитья сафьяновых башмаков из мягчайшей овечьей кожи, окрашенных вермилионом, которые с удовольствием носят викарии, аббаты, патриархи и самые состоятельные приходские священники, во что я, однако, охотно верю, ибо я видела множество монахов и священников, с радостью обувавших ноги в порфиру мучеников, чтобы топтать ею помои, выливаемые возле дома нерадивыми хозяйками, мясниками и торговками, потрошащими рыбу. Я также не знаю, действительно ли он был отцом девочки и двух сыновей, которых он трагически потерял в самое страшное время чумы. В то время, утверждает он, толпа прокаженных и зачумленных ворвалась в его дом и безжалостно выволокла обоих мальчиков из отцовской мастерской, где малыши играли с кожаными обрезками и делали из этих лоскутков лодочки и лошадок; затем разбойники затолкали их в хлебную печь, развели в ней огонь и, не обращая внимания на детские крики, пировали в каморке сапожника, пока тот, узнав о случившемся от своих соседей, не примчался с отрядом подмастерьев и не прогнал незваных гостей, многих положив трупами. Однако это не вернуло к жизни его сыновей. Вскоре и их отец заразился чумой и велел отнести себя к расположенному за городской стеной монастырю убогих сестер святой Фортунаты.
Подтверждаю, что мне зачитали свидетельства этих богомольных девиц, что приняли они его милосердно, ибо раньше он давал им подаяние и посылал им вино из собственного погреба. Из благодарности за прошлые благодеяния монахини отвели его тогда в погреб, где хранились бочки с вином, в безопасном отдалении от спален, но достаточно близко к часовне, чтобы сладкие песнопения и молитвы успокаивали его немощные члены. Каждое утро одна из сестер, исполнявшая низшие послушания, оставляла ему на пороге свежий каравай хлеба и кусок сыра, но из страха перед смертельной болезнью не смела открывать дверь, и бедняга вынужден был сам подниматься с постели, чтобы добраться до дарованной ему пищи. Больше никто не заботился о нем. Только пустая тарелка, взятая вечером с порога, и вонь, исходящая из погреба – ибо пища, добытая с таким трудом и жадно съеденная, должна также найти выход из тела, – свидетельствовали о его дальнейшем существовании. В городе между тем все усомнились в его спасении, и, в самом деле, трудно было винить его земляков в этом малодушии: могильщики не успевали в то время собирать трупы у домов, и на многих улицах осталось в живых лишь два или три жителя, так что выжившие трусливо прятались по углам, смущенные собственным спасением, а выходя на улицы, прилепляли себе струпья из пережеванного хлеба, смешанного с сажей и соком граната, чтобы выглядеть пораженными болезнью и чтобы не пало на них подозрение в колдовстве.
Подтверждаю, как я уже неоднократно говорила, что в те времена выздоровевших повсеместно подозревали в сговоре с демонами, и именно так случилось с женой сапожника и ее дочерью. Невероятной волею судьбы они уцелели от заразы, чтобы вскоре стать жертвой дяди-лжесвидетеля, который обвинил их в колдовстве, отравлении колодцев, рассеянии мора, а также иных многочисленных беззакониях. Когда их кинули в тюрьму – в подземелье под ратушей, жадный родственник заявил свои притязания на дом, мастерскую вместе со всем запасом кожи, а также всю утварь, приданое девушки, платья, драгоценности матери и деньги умершего, как он считал, брата. Это удалось ему без труда, потому что несчастную жену сапожника всегда считали приблудой. В юности сапожник привез ее себе с какой-то ярмарки, совершив прелюбодеяние, – все родители сильно рискуют, отправляя сыновей на ярмарку до того, как у них появятся первые усы. Судите сами, только бездомные подмастерья вынуждены скитаться по большим дорогам, имея при себе в качестве скарба лишь долото, дратву и прочие простые инструменты своего ремесла, а также оловянный знак цеха, поручившегося за их честность и навык. Сыновьям же мастеров следует всегда держаться близко к семейным мастерским, потому что в чужих краях они легко могут пропитаться чужими нравами и причинить родителям огорчение. По утверждению этого человека, называющего себя сапожником из Сан-Челесты, именно это и случилось с ним. Его родители долго стенали, воздевая руки к небу, глядя на женщину, с которой опрометчиво обручил их чадо бродячий монах, однако из-за упрямства сына так и не смогли ее прогнать; и в итоге, вопреки всем протестам, юноша ввел приблуду в семью, чем очень быстро свел в могилу не только своего отца, но и мать, которая то ли из послушания, то ли по привычке вскоре последовала за мужем, безвременной кончиной открывая сыну путь к наследству и семейному счастью.
Я ответствую, что рассказ этого человека мне совершенно чужд. Не знаю и не могу знать, действительно ли он спасся от приморской чумы, а выбравшись из погреба у монахинь, получил весть, что его жена призналась в муках, будто бы призвала в Сан-Челесте демонов, летала, сидя на их косматых загривках, как галка, и случалась с ними на крыше ратуши и близлежащих домов, да так неистово, что штукатурка сыпалась в глаза членам магистрата, когда они на совете обсуждали бесстыдство и безнравственность молодых женщин. Я ответствую далее, что никогда не бывала в этом городке, поэтому не могу разъяснить, как жене сапожника удалось сбежать из тюрьмы, не знаю также, действительно ли сапожник оказался человеком на удивление крепким и однажды выбрался из монастырского погреба, пусть слабым и исхудалым на монастырских харчах, но, бесспорно, здоровым.
Я снова отрицаю, что когда-либо видела этого человека. Я не узнаю в нем своего супруга, потому что у меня его никогда не было. Я не знаю, почему он признает меня своей женой так рьяно и почему он решил искать свою потерянную половину так далеко от родного города. Не могу я также сказать, что привело его в Интестини, где никогда не проходили ярмарки, где не пересекаются никакие большие дороги, а люди живут скромно и бедно. Мне все равно, была ли его жена, как он утверждает, дочерью пастуха, разбогатевшего в ежегодных странствиях за овцами и к концу жизни водившего уже собственные стада. Я не могу определить, сколько в этой истории правды, потому что я не разбираюсь в скотоводстве – занятии нищих, чьи руки высохли от трудов и покрыты навозом. Нет у меня никаких сведений и о том, действительно ли во время чумы жена сапожника сбежала из Сан-Челесте в родную деревню Туи во владениях нашего милостивого епископа Урджело ди Крема, где – как и следовало ожидать – ее также не ждало ничего хорошего, ибо ее отца уже не было в живых много лет, а четыре его сына разделили между собой наследство, но, лишенные отцовского трудолюбия и удачи в делах, почти сразу растранжирили его. В сестре, неожиданно вернувшейся в отчий дом, они видели только лишнего едока и отослали ее без колебаний в хижину на летнем пастбище, где останавливаются странствующие пастухи и где вскоре она стала жертвой их насилия и прочих пороков, ибо это не хорошо, когда одинокая женщина живет в месте, куда наведываются мужчины, лишенные удовольствия общения с женами или женщинами легкой славы.
Я ответствую, что мне зачитали показания местного пастора, который засвидетельствовал, что три года назад несчастная жена сапожника жила среди его паствы с весны до осени. Несмотря на его уговоры и добродушные наставления, она не присоединялась к богослужениям, процессиям и молитвенным песнопениям, не посещала святых мест и не почитала святых, если же увещевали ее слишком настойчиво, то отвратительно сквернословила и голосила, как бесноватая. Однажды она даже забросала камнями девушек из школы, когда они, проходя с подаянием, принесли ей корзинку с едой. Однако пастырь, человек сострадательный, усматривает в ее поступках не колдовство, одержимость или влияние демонов – хотя она сама к ним громогласно взывала, позабыв о страхе и возмущении жителей, – а лишь помутнение рассудка, что рождается из великого несчастья и отчаяния. Понимая, что исцелить ее могут только время и сердечная забота, почтенный настоятель попытался воззвать к разуму родственников этой бедняжки. Он упрекал их в жестокости и говорил о том позоре, что они навлекают на свой дом, позволяя родной сестре жить в хижине среди свиней и полудиких пастухов. Однако убедить их он так и не смог: из-за длительной разлуки сестра стала им, в сущности, чужой, и они не заботились о ней нисколько. Они кивали головами в знак того, что понимают каждое слово священника и соглашаются с ним безоговорочно, а потом возвращались по домам и поспешно забывали обо всем, когда надо было делить между домочадцами свежую буханку хлеба. Вы, монахи, можете не знать, что каждое горное подворье напоминает ригу[13] после недавнего обмолота, где туча воробьев барахтается в стерне, клюет друг друга и выхватывает друг у друга зернышки; даже в урожайные годы редко случалось нам здесь есть досыта, а теперь, из-за всей этой военной вражды и скудости летних дождей, мы все чаще укладываемся спать с пустым животом, чтобы видеть сны о жирных ветчинах, окороках, колбасах, паштетах и других лакомствах, которых давно не вкушали наяву.
Зачитали мне дальше, что и сам священник был немного зол, так как мешала ему и строптивость самой сапожничихи, которая каждый день отправлялась на околицу деревни и издали обзывала ее жителей предателями и лицемерами, угрожая им жестоким отмщением за свои прошлые и нынешние обиды. В подобных поселениях, как вы можете догадаться, дети постоянно болеют разными хворями, лисы пробираются в курятники, а овцы покрываются паршой. Это происходит, разумеется, из-за зловредности ведьм, предающихся самой жестокой ереси и насылающих порчу на своих родственников и соседей, поэтому, без сомнения, многие видели в сапожничихе орудие демонов, а ее братья, желая избавиться от обременительной родственницы, тихо питали враждебность и над кувшином вина сокрушались о таком родстве. Наконец неприязнь соседей стала настолько велика, что несколько крестьян решили прокрасться в лачугу несчастной и пустить ей красного петуха, чтобы раз и навсегда избавиться от этой заразы. И они бы это непременно сделали, если бы один из них, по-видимому самый совестливый, не побежал в приход каяться в этом ужасном замысле. Тогда пастор, опасаясь, что не сумеет успокоить умы и обеспечить безопасность этой женщины, отправил ее в дорогу.
Я ответствую, что я не могу оценить правдивость этой истории, потому что я никогда раньше не слышала об этом человеке, его жене и ее злых родственниках. С сапожным делом меня связывают только сафьяновые башмачки, которые я привыкла носить во времена моей блудной юности, а теперь мне приходится довольствоваться деревянными сабо или обматывать ступни тряпками, которые хотя и берегут ноги от холода, но не защищают от шипов или острых камней. Словом, я не понимаю, зачем вы толкаете эту бедную сапожничиху в мою камеру. Я уже привыкла быть в одиночестве и не променяю его на компанию растяпы-мужа, который – как он уверенно заявляет – немедленно поручится за мою невиновность и в случае счастливого освобождения с лихвой оплатит расходы вашего гостеприимства, которые я сама никогда не сумела бы покрыть, а затем, проявляя супружескую верность, отвезет меня обратно в Сан-Челесте и будет обо мне искренне заботиться до конца своих дней, несмотря на очевидное сумасшествие, в кое я, без сомненья, впала. По его словам, после смерти жестокого брата он вернул утраченное имущество и поднял его из руин, так как горожане, те, что спаслись от чумы, и те, что после нее нахлынули в город, чтобы занять покинутые дома и площади, первым делом обращаются за обувью к сапожнику, который, как было сказано, – победил болезнь. Таким образом, вернув себе дом, имущество и зависть земляков – эту золотую цепь славы на груди каждого богатого горожанина, он страдает лишь из-за отсутствия жены. Ради нее – несмотря на все презрение к жителям гор и их обычаям – он добрался сюда, поэтому, как вы сами должны понимать, не собирается возвращаться с пустыми руками и по какой-то причине не будет слишком разборчив в кандидатках.
XXX
Я вторично отрицаю, что приехала в Интестини после смерти мужа-сапожника и детей, изгнанная братьями, которые отказали мне в поддержке и крове. Неверно и то, что я бывала здесь раньше, сопровождая отца, когда однажды летом он остановил стадо на летних пастбищах неподалеку от Верме. Ничего подобного не могло быть, так как – что было сказано ранее неоднократно – при жизни графа Дезидерио посторонним запрещалось входить в деревню Киноварь и тайны вермилиона тщательно оберегались от чужаков.
Я ответствую, что мне были зачитаны клятвенные показания жителей деревни Туи и подданных Его Святейшества епископа Урджело ди Крема, которые подтвердили, что много лет назад их сестра увлеклась одним молодым человеком из просветленных, когда пасла вместе с отцом его стада на высокогорных пастбищах. Признаюсь, что во времена моей молодости юноши из нашей деревни с удовольствием убегали туда и летом ночевали в пастушьих лачугах. Жарили молочных ягнят, пили вино и развлекались танцами и песнями, а также другими греховными забавами, но я не хочу калечить ваши монашеские уши своими описаниями. Так могла сбиться с пути и не одна дочь пастуха, вероятно, от избытка вина и опьяненная запахом свежескошенного сена, и через девять месяцев расплатиться за этот грех, в боли, поту и смраде приведя в мир ребенка. И будьте уверены, что не встретило бы ее за это никакое другое наказание, кроме родительских укоров и нескольких месяцев отшельничества у какой-нибудь услужливой тетки, потому что дитя скрыли бы, как поступали со многими другими бастардами, заплатив какой-нибудь бедной селянке, чтобы она их вскормила собственным молоком, а подросших отдали бы в монастырь, где многим подкидышам внушили, как вы знаете, смирение, скромность и богобоязненность.
Подтверждаю также, что зачитали мне показания братьев той распутницы – если она действительно существовала и не является хитрой выдумкой лжеца-сапожника, сочиненной для собственных или чужих целей, – что все пошло не так, потому что обычный грех прелюбодеяния дочь пастуха усугубила гораздо более серьезным отступничеством, сговорившись с юношей просветленных, столь же неразумным, как и она, о побеге. Ее братья утверждают, что они намеревались отправиться к берегу моря, где, как они думали, их никто не узнает и не будет преследовать из-за его ереси или ее распущенности. Там они собирались заняться торговлей или каким-нибудь иным легким занятием, от которого подбородки горожан обрастают жиром, а плечи приобретают скользкую мягкость, непривычную для наших мест. Они решили, что откроют мастерскую, постоялый двор или трактир, ведь нет ничего проще, в портовых городах гораздо легче разбогатеть, чем в запыленных горных деревнях, где молодость увядает от тягот и незаметно превращается в горькую, как полынь, старость. Сей ловкий план сочинила эта пара молодых дураков, скрепив его сладкими слюнями и, как вы понимаете, украденным вермилионом, потому что и девица выгребла у отца из кошеля все монеты за овец, проданных с прибылью на ярмарке, и парень, не желая отставать и всем быть обязанным пастушескому серебру, вынес из Интестини мешочек руды.
Я все отрицаю и, положа руку на сердце, отказываюсь от жизни этой несчастной крестьянки. Посему я отвергаю показания моих лживых защитников, коих вы привели по наущению того сапожника и без зазрения совести ставите теперь передо мной, так же как и прежде долгие недели я отвергала показания моих обвинителей. Моя жизнь – это не клубок шерстяных ниток, чтобы вы могли их запутать и связать по своему усмотрению, если вам так хочется успокоить свою совесть после того, как сделали из меня ведьму, братоубийцу и самую мерзкую негодяйку. Да, много дней назад я рассказала вам о дочери пастуха, которую схватили вместе с юношей из деревни под названием Киноварь, а затем жестоко замучили, а также о ее отце, который отравил колодцы на пастбищах и в отчаянии или из мести перебил своих овец. Но я не знаю, откуда он родом и куда он бежал, преследуемый нашими проклятиями из-за дочери, которую он вырастил распутницей, и ущерба, который он причинил нам. Я помню смерть той девушки, потому что, поверьте, воры вермилиона не умирают легко, а поскольку я своими глазами видела ее мучения, то могу честно поклясться, что отцу, конечно, не удалось выкупить ее, как утверждает ваш фальшивый сапожник, и убедить старейшин закопать вместо нее на месте казни овцу с содранной кожей. Они не поддались бы его уговорам, даже если бы он швырнул им под ноги все золото мира, потому что наказание и надзор за вермилионом, как вам охотно подтвердят все мои земляки, находились под контролем старого пристава. Не думаю, чтобы он, приняв во внимание молодость и любовное ослепление двух воров, нарушил закон, стражем которого его назначили. И хотя штольни Интестини скрывают многие тайны, поверьте мне, вы не добудете из них чудесно спасенную от смерти дочь пастуха, ибо чудо – поистине редкая монета, и при моей жизни ею поскупились для многих, кто был благороднее и лучше, чем она. Ее не переправили за ворота, спрятав под овечьим руном, и не продали вместе с щедрым приданым сапожнику, чтобы тот увез ее в чужие края, где никто не распознает на ее пальцах следы вермилиона. Прежде всего, я не она, и я не плод чресл безымянного пастуха, пахнущего овечьим навозом, дымом и потом. Вы не отправите меня в Сан-Челесту в повозке сапожника, полной шил, дратвы и плохо выделанных шкур. Не рассчитывайте, негодяи, что после всех потерь, испытанных мною прежде, я позволю вам отнять у меня моих братьев!
Поэтому я отрицаю во второй, третий и десятый раз, что этот человек, которого вы бесстыдно ставите передо мной, был моим мужем. Я никогда не связывала с ним свое тело, потому что даже в те времена, когда я и правда распоряжалась собой излишне расточительно, я выбирала любовников лучшего порядка, нежели выскабливатель голенищ с потрескавшимися и пропитанными кожевенным жиром руками. Впрочем, я сомневаюсь, что он действительно притащился сюда аж из Сан-Челесты, потому что страна наша из-за мятежа моего брата Вироне и других беспорядков превратилась в бурную реку. К тому же сапожники редко поддаются порывам сердца, и навязчивый избыток чувств они обычно гасят вином, которое успокаивает любые страсти. Простите, но я не верю, что мастер этого достойного ремесла более четырех недель тряс свою задницу по бездорожью просто для того, чтобы воссоединиться со своей старой половинкой, которая не родит ему новых детей вместо тех, кого унесла чума, и так истерзана телом после любезностей, оказанных ей мастером Манко по воле сего трибунала, что не скоро начнет хлопотать вокруг похлебок, копченостей, соленой трески, устриц и паштетов, чтобы наполнить его брюхо. Впрочем, кто бы он ни был, пусть возвращается туда, откуда пришел. Пусть найдет богобоязненную девицу и обрюхатит ее десятком жирных отпрысков, которых он будет по-отечески отчитывать и обзывать бездельниками и мерзавцами, что не могут дождаться его смерти. И конечно, он не погрешит в этих нареканиях против истины, потому что старики, запомните мои слова, старики не должны плодить детей: их жидкое семя неизменно всходит подлостью, трусостью и паскудством, и когда они смотрят потом на сыновей, то видят в них отражение собственных несовершенств и грехов и за это ненавидят их еще больше.
Я ответствую, что милосердие зачастую подобно разукрашенной крышке на бочке, скрывающей зловонное содержимое, и в данном случае так оно и есть. Потому что знайте, что мой брат Вироне скоро сойдет с Ла Вольпе и наверняка не обрадуется, если у ворот родной деревни его встретит голова сестры, нанизанная на какой-то заостренный кол, или ее обгоревшие кости посреди горки пепла. Посему я полагаю, что именно ради умиротворения моего брата Вироне епископ, бедный старый пропойца, решил убрать в тень сей трибунал, который так ужасно подвел в деле о добыче вермилиона. Потому на братьев в сандалиях, магистров сего благородного трибунала, была спущена туча клириков, которые на свежевспаханных бороздах деревни Киноварь клюют моих недавних судей с тем же беспощадным карканьем, с коим они сами недавно толкали в огонь просветленных. Епископ повелел как можно скорее погасить костры и уложить в успокаивающие домашние перины всех тех несчастных старух, которых всего несколько недель назад вы поносили и мучили как заклятых ведьм, еретичек и распутниц, противниц патриарха, епископа и самого герцога. Потому Мафальда и ее кумушки в полной безопасности, конечно, пока они не заговорят о несправедливости, причиненной им этим трибуналом. Правда, мой добрый синьор, вы могли бы немного потрудиться, пока было время, и для вашей же безопасности раздавить им эти высохшие, покрытые старческими бородавками шейки. Погубили вас, однако, монашеская самонадеянность и излишняя совестливость, за что, не смейте сомневаться, постигнет вас неминуемая кара, в то время как все местные ублюдки будут по-прежнему счастливо наслаждаться своей судьбой.
Подтверждаю еще раз, что моими братьями, что было не раз доказано, являются Вироне, внук графа Дезидерио, по воле герцога назначенный недавно правителем этой страны, и Сальво, известный вам под именем инквизитора Рикельмо и отправленный на смерть толпой дряхлых стариков. Не думайте, что я отрекусь от них, и – раз уж появился этот охочий сапожник – вы подготовите меня для него и вычистите после подземелья, как старый медный котел, который оттирают песком и пеплом, пока он не станет гладким и не начнет сиять, как новый. Не дождетесь! Полагаю, наш добрый синьор епископ раздобыл несколько толстых мошон с золотом, чтобы заставить меня замолчать, и множество одиноких монет сменили владельца, чтобы укрепить мое семейное счастье. Я догадываюсь также, что будет делать этот хитрый сапожник – если он действительно сапожник, а не комедиант, бродячий клирик или другой негодяй, нанятый вами ради сей негодной лжи, – когда он станет полноправным владельцем этих драгоценных и блестящих цацек, которые ему так нужны. Ну что ж, добрые синьоры, он уложит меня вместе с нечестивыми дукатами на мула, а потом свернет мне шею в придорожной таверне, едва мы выкатимся за склон Верме.
Я также ответствую, что понимаю спешку, с которой вы пытаетесь вытолкнуть меня из деревни под названием Киноварь. Стены моей тюрьмы сочатся весенней влагой, и ветер с шумом и свистом кружит вокруг дымоходов, а значит, как только высохнут дороги, мой брат Вироне сойдет с Ла Вольпе. Так что осталось лишь мизерное время, ибо он не будет мучиться на сырых трактах теперь, когда его окрылила милость герцога, и он не предстанет перед невестой с испачканным грязью лицом. Знайте, синьор, что ваш трибунал не пробуждает должного ужаса, и бдительность вашей стражи слишком ослабла, поэтому я знаю, что бабы взволнованно шепчут о девице, уже отправленной из герцогской столицы с большой свитой придворных, чиновников, матрон и благородно-рожденных девиц, слуг, швей, поваров, менестрелей, шутов, карликов и камеристок. Стало быть, скоро будет у нас свадьба, какой здесь никогда не видывали ни при графе Дезидерио, ни при его предшественниках, и все покойные старейшины в тухлой глубине могилок понакрывали себе камнями головы, чтобы не слышать этой восторженной кутерьмы и безбожного смеха, раздающегося во дворах, на площадях и пастбищах и даже на тропах к Интестини, где некогда царило мрачное, набожное глубокомыслие.
Я ответствую, что план нашего уважаемого епископа имеет все шансы на успех, а наша округа скоро снова оживет от вермилиан, до недавнего времени так глубоко захороненных, что монахи в сандалиях не смогли их откопать из-под земли и запрячь на службу нашего доброго герцога. А теперь, сами посмотрите, они вылезли, словно черви из-под плуга, и копошатся блаженно, больше не чувствуя над собой острого клюва трибунала. Со дня на день коловороты придут в движение и снова будут тащить из глубин земли вермилион, что, являясь кровью нашего мира, вернет нам иссякшие силы. «Пусть только Вироне спустится с гор, и все снова будет как прежде, – шепчутся между собой старухи, косо поглядывая на вас из-за порогов, когда вы шагаете по тропинке к замку. – Пусть только наш Вироне вернется, а он выметет из углов весь сор, потому что в последнее время его набралось сверх меры». Но сначала у нас будет свадьба, радость, веселье, музыка, танцы и пение. И вдруг у всех этих высохших от старости селедок воспылают чувства, станет мокро под юбками при воспоминании о супругах, пусть и не тех, кого надежно упаковали в могилы, а совершенно иных, кто много лет назад приснился им на весенних лугах, когда земля оправляется после зимы и дышит влагой, а овцы восхитительно блеют, и будущее кажется таким же буйным, как и трава, и столь же отзывчивым к ласке, когда человека незаметно охватывает полуденный сон, достойное дитя лени и иных грехов, принося с собой запах мокрого руна и легкое прикосновение украдкой, которое по пробуждении будет наполнять страхом и стыдом. Так что все эти ханжеские бабы: Гита, Нуччия, Эвталия, Текла и их соседки, кумы и заушницы, мяли в беззубых устах вести о свадьбе, причмокивая с таким восторгом, словно сами готовились к замужеству. Поверьте, они будут самыми верными заступницами молодой невесты, конечно, пока она не поселится среди нас рядом с новым графом – нашим графом Вироне, как его теперь называют, хотя еще совсем недавно они помогали вам укладывать кучи дров под ногами его сторонников. Но когда она станет женой, они пережуют ее и переварят с той же легкостью, с какой уничтожали собственных мужей, своей алчностью, склоками, завистью, оговорами и безрассудным гневом лишая их жизненных сил. Потому что, по сути, нам здесь, господа, не нужны ни ведьмы, ни оборотни, ни демоны. Нам достаточно нескольких богобоязненных старух, которые еще хуже самого черта.
Потому я верю в то, что вы решили отщипнуть для меня немного семейного счастья этой бедной девки, которая не понимает, что ее альков согрет дюжинами костров, а супружеское ложе устлано горой трупов, наструганных моим братом в различных стычках, засадах и сражениях с армией герцога. Как только смолкнут свадебные колокола, нашей невесте станет тесно в пуховых перинах брака – тут будет выпирать какой-нибудь ржавый шишак, там торчать из-под сенника копье и больно колоть в зад. Но она об этом даже еще не догадывается, потому что, в отличие от куртизанок, привыкших полагаться на свою собственную ловкость, она во всем доверилась добрым дядям и племянникам, что устроили для нее эту свадьбу, наговорив невероятных сказок про этого необычного юношу, превратившегося из бунтаря в графа. И вот юная дева качается в своей дорожной люльке, как ребенок, грезя о сокровищах, чудесах и секретах, ожидающих ее в конце странствий, и непременно их дождется. А вскоре после этого сама начнет обрастать собственным тайным бесчестием, как и случилось с моим братом Вироне, который некогда был таким милым, правдивым мальчиком и дал священную клятву, что мы трое отныне будем единым целым и всегда встанем на защиту друг друга, а теперь прячется от меня в гротах Ла Вольпе, как крыса, крот или другие мерзкие подземные твари.
Кстати говоря, разве вас не удивляет, что мой брат Вироне скоро будет править здесь как полновластный преемник графа Дезидерио и наследник, зачатый от его чресл? Я предполагаю, что именно в покоях доброго епископа Урджело, ради успокоения плебса и из желания защитить достоинство его сиятельства герцога, сплели этот лживый рассказ, будто граф тайно в свои преклонные года родил моего брата от моей несчастной матери, внезапно из самого глубокого распутства и пучины чернокнижного греха возведенной до любовницы графа. И с тех пор бунтарь Вироне уже не презренный бастард, простой сопляк, которого все в деревне под названием Киноварь видели в его первой, перевязанной веревкой рубашонке! Кто бы мог усмотреть в этом благородном синьоре отпрыска сельской потаскухи, что не отказывала ни котляру, ни косарю, ни странствующему монаху, тем более что она давно лежит мертвая и не может опровергнуть все эти нелепости. Осталась только я, державшая его в объятиях, когда он просыпался среди ночи голодным и замерзшим, и я могу несколькими словами избавить его от той новой участи, которую так великодушно соизволили ему даровать наш добрый синьор епископ, патриарх и, наконец, сам герцог.
Я ответствую, что меня удивляет, как быстро этот маленький шалопай Вироне приобрел манеры высшей знати и, понимая, что только бедняки вынуждены убивать своими руками, решил заручиться поддержкой слуг епископа и фальшивым сапожником в доблестном преступлении сестроубийства. Без сомнения, он опасается, как я уже говорила, что пока я здесь и лаю, хотя бы из глубины подземелья, милость герцога может спасть с него, как плевок. И именно из его страха родился тот самый сапожник из Сан-Челесты – если он действительно им является, а не переоделся в кафтан бродячего ремесленника, прельстившись епископским золотом. Однако никакая ядреная ложь не сделает его моим мужем. И не станет он им, даже если все ваши святые, желая засвидетельствовать истинность наших брачных клятв, выберутся из своих рак, где покоятся расколотыми на отдельные костяшки, зубы, фибриллы и волосы. Не превратят они меня в почтенную жену мастера, истую служительницу медных кастрюль, сафьяновых поясов, платьев из тонкой тафты, пуховых перин, столов, инкрустированных черепашьим панцирем, и всех иных сокровищ, которые, по мужниным заверениям, меня ждут в Сан-Челесте. Клянусь, что, даже если меня заставят и в путах увезут в Сан-Челесту, я рано или поздно отряхнусь от них, как дворняга от грязи, и с собачьим рвением вернусь в деревню Киноварь. Я принадлежу этому месту так же сильно, как мои братья Вироне и Сальво, хотя вы и желаете избавиться от меня и вычеркнуть и из числа достойных вермилиан, и с исписанных страниц. Вы предпочитаете, чтобы мою историю писал наш добрый синьор епископ вместе с милостивым прекрасным герцогом, который в своих отдаленных замках обмазал моего брата Вироне дюжиной лживых искушений, а потому не нужна ему уже сестра – старуха, ведьма и отравительница. Ведь он не посадит ее за свадебный стол, чтобы она подсунула его молодой жене напиток, превратив его первенца в безголовое чудовище, и выплеснула все тайны, которые он так жаждет оставить при себе.
Я ответствую далее, что три ночи назад кто-то снял замки с камеры, чтобы я могла улизнуть, как вор или разбойник, подтвердив грех братоубийства и все другие преступления, кои вы пытаетесь впихнуть мне в уста. Не буду гадать, Вироне ли это ослабил надежные до сей поры замки, или наш добрый синьор епископ проявил вдруг лисью хитрость и решил набросить на нашу деревню плащ великого молчания, как это делалось ранее неоднократно в других местах с благословения ваших кровавых святых. Разве не является это предостережением и для вас, мой милый синьор, потому что вы монах в сандалиях, и как я не могу перестать говорить, так и вы не перестаете марать своих страниц, даже если так и останетесь единственным читателем; больше пользы вам будет, если испепелите вы свои записи в корзине для угля, грея ноги в тепле пустопорожней лжи, в коей нет недостатка. Вам стоило бы развеять по ветру пепел и, пока есть время, искать себе удобную тропинку к низинным землям. Потом вы осели бы в каком-то портовом городе, сбросили бы монашеское одеяние и, взяв себе в постель какую-нибудь пухлую бабешку, занялись продажей в розлив, ростовщичеством или иным занятием, годным для человека с подвешенным языком и опытом в письме. Но я думаю, что вы уже полностью разуверились в своем спасении. Вы понимаете, что вам не удастся спрятаться за высокой стеной исписанных пергаментов, которые никто не собирается грузить в повозки и везти в гостевые залы и подвалы патриаршего архива, где вскоре они станут кормом для крыс и паразитов. Все усилия следствия ваше начальство в конечном итоге сочло излишними, и бесчисленные свидетельства, не без хлопот и труда извлеченные из уст упрямых грешников, было решено вместе с вами похоронить в замке. По словам нашего синьора епископа, патриарха и, я думаю, также магистра вашего ордена, все, что вам удалось выкопать из-под земли, должно вернуться в нее в ближайшее время. Вся правда об инквизиторе Рикельмо, как и о моих братьях Сальво и Вироне, сгорит с той же легкостью, с какой вы месяцами сжигали просветленных вместе с их бесчестием и славой.
Еще раз повторяю, что не позволю выдать себя этому властелину сапожной колодки и дратвы и вынудить меня признаться, что якобы я притащилась в эту местность из города, зараженного мором, а изгнанная самолюбивыми братьями, отправилась в деревню, завернувшись по пути в услышанные слухи и байки, которых я и правда насобирала множество и с большим рвением. Также неправда, что я сколотила свой рассказ о мести, вермилионе и драконе с той только целью, чтобы заявить о своем праве на наследство еретика Ландольфо и между делом снискать немного славы молодого графа Вироне, выдавая себя за его потерянную сестру. Вы продолжаете утверждать, что это было легко для меня якобы потому, что в молодости я гуляла с овцами по окрестным холмам, знала нравы просветленных и много слышала о природе вермилиона от моего любовника, до того как его казнили в Ла Голе. Много странствуя по миру, я научилась различным бабским суевериям, которыми я смущала наивных селянок и приводила их к греху, но это была не ересь, поклонение демонам или идолопоклонство, а обычная глупость, самая распространенная среди различных преступлений. Но когда инквизитор Рикельмо принялся с монашеским усердием просеивать человеческую память и один за другим раскрывать еретические грехи, я подумала, что появилась возможность до конца очернить просветленных в глазах мира. Годы, прожитые в достатке Сан-Челесты, затмили в моих глазах лицо юного любовника, но каждый день на склоне Сеполькро растравлял мою утрату. Я стояла на горных тропах с охапкой хвороста за спиной, глядя на играющих у берега Тимори детей, которые могли бы быть моими, если бы старейшины не лишили меня любимого, и ненависть росла во мне так же неотвратимо, как в женском чреве набухает ребенок. Я жаждала смерти просветленных, всех до единого. Я хотела, чтобы коловороты встали, а шахты пришли в негодность, от чего, в сущности, всем стало бы хорошо, ибо разве вермилион не питается жизнью простаков и не поглощает ее с драконьей жадностью?
Я ответствую, что если бы я была дочерью пастуха, то согласилась бы на вашу милость и позволила бы себя стереть, как будто меня никогда не было, потому что нищие бесследно исчезают и никому не требуется записывать их имена. Однако я – нечто иное, мой синьор! Дракон впился в меня своим дыханием на склоне Сеполькро, и я стала совсем другим зверем, непохожим на маленьких скромниц, что способны дать вам только первую кровь на супружеской простыне. Да, я остаюсь дочерью потаскухи, связанной с моими братьями общим позором и пролитой кровью, и вы не сможете задвинуть меня обратно между горшками, мисками и мотками шерсти! Если вы так сильно желаете, чтобы мы не выходили за те пределы, которые нам очертили, скребя без устали чернилами по шкурам ягнят, то напомните и моему брату Вироне, когда он уже въедет в деревню и на дворе замка начнет вывешивать свои знамена и гербы, что зачат он был в придорожной грязи и дерьме, что, впрочем, не до конца неправда, если вы у меня спрашиваете мнение. Спросите его, в каком удобном тайнике он теперь запрет свою сестру, которую много лет назад привел на склон Сеполькро, чтобы сбежать с него в детском ужасе, совершив первое из множества предательств, что неизбежно должны были за ним последовать. И в итоге именно из-за вероломства моего брата Вироне вы выставляете меня из деревни с грузом бесчисленных преступлений – что мы совершили втроем и в полном согласии друг с другом, – питая наивную надежду, что я безропотно уйду, покорно позволив столкнуть себя в лопухи и гречишник, из которых я вытащила себя с превеликим трудом. Ибо Вироне может по желанию облачиться в шкуру пастуха, великосветского слуги, бунтаря или герцога, а я по вашей милости навсегда останусь женой сапожника, смиренной подданной дратвы и колодки. Я могла бы проклинать вас за подлость сего милосердия и наполнить эту комнату карканьем, от которого мозг в ваших костях вспенится в кипящую кислоту! Впрочем, я отдам должное моему брату Вироне, который носит теперь на гербе дракона. А дракон, мои добрые господа, наиболее суров со своими благодетелями.
Я все сказала и теперь буду молчать.