Если же, наконец, вы решили установить истинную причину, по которой я оказалась в темнице и под властью сего жестокого суда, то я признаю, что козы действительно сдохли во дворе этой жирной потаскухи Мафальды и, когда вспарывали им животы, из их чрева пошла столь жуткая вонь, что бондарь Фоско упал, будто мертвый, на землю. И выжил исключительно благодаря чуду и трем монетам серебром, заплаченным цирюльнику за спасительное кровопускание. Хотя, сами признайтесь, это можно было сделать и бесплатно, просто подпустив к бондарю одного из его бесчисленных должников, которым он ссужал деньги, ведь многие подтвердят, что выжимал он из них проценты ловчее, чем сыровар сыворотку из сыра. Ему все вокруг желали внезапной и злой смерти. Но мне не приписывайте сих дурных мыслей, потому что я не была ему должна ни медяка. Ничем я также не была обязана его обрюзгшей жене, которая якобы из-за козьих потрохов и обнаруженных там червей – а это, как вы понимаете, противно природе козьих желудков и неестественно опережает неизбежный распад – потеряла плод, уже шевелившийся в ее утробе. От отчаяния она тут же донесла на меня сему трибуналу, назвав меня причиной как своих несчастий, так и смерти вашего собрата Рикельмо, как будто у женщин не случалось выкидышей до моего возвращения в деревню и не бывало таких напастей от начала времен, чего нельзя сказать о смерти инквизитора Рикельмо, ибо это дело особое и неповторимое.
И прежде чем вы примете на веру слова Мафальды – этой примитивной и сварливой бабы, которая своим тявканьем могла бы перещеголять не одну собаку, но понятия не имеет ни о жизни, ни о делах герцога, графа Дезидерио и моих братьев, – я повторю еще раз, что обратно в Интестини привели меня не страх перед местью жертв Лупе, и тем более не стремление примкнуть к восстанию, начатому мужчиной, назвавшимся моим братом Вироне, ибо чем могла бы помочь ему преждевременно состарившаяся и ослабшая нищенка? Я думаю, что привел меня сюда тот же слепой зов, что отделяет паршивую овцу от стада и гонит ее через пустоши на склон Сеполькро умирать.
Поскольку же вы не стремитесь постичь смысл и суть этой истории и настойчиво желаете слушать о козах и подлых деяниях подлых людей, я ответствую, что покинула хижину дровосека из-за сборища оборванцев, именующих себя солдатами герцога. Как уже говорилось, их послали схватить Лупе и вновь сделать купеческие тракты безопасными для проезда, но после его жалкой смерти они сами принялись грабить и жечь окрестности с милостивого согласия своего командира. Потому что, как только исчезла угроза разбоя Лупе, то есть изначальная причина их присутствия, наемникам перестали платить жалованье, выдавать фураж для лошадей и прочее довольствие, полагая, и не без основания, что, предоставленные сами себе, они без труда найдут иные источники пропитания. Как вы понимаете, жизнь в тех краях стала совершенно невыносимой, тем более что солдаты, хотя их следовало бы называть скорее обычными разбойниками, прикрывали свое насилие видимостью выслеживания помощников Лупе. И внезапно тех, кто прежде больше всего пострадал от рук чернобородого разбойника, по ложным обвинениям стали бросать в тюрьмы, мучить и вешать. Но никто не смог определить, где спрятаны сокровища Лупе, в том числе бесценные запасы вермилиона, якобы собранные им, чтобы с помощью колдовства и помощницы-ведьмы снова вернуться к жизни, если ему не посчастливится положить голову под топор.
Поэтому я подтверждаю, синьор, что однажды трое мародеров забрели на мой скромный двор и разграбили его дотла, а коз моих зарезали и запекли над костром. Задумайтесь, почему же, несмотря на приписываемую мне силу, колдовство и демонов, привыкших, по вашим словам, мне служить, предупреждая мои приказы, я не смогла остановить этих разбойников, а своим спасением обязана только бутыли крепкого вина, приготовленного на зиму, которым вусмерть солдаты упились, дав мне возможность сбежать. Однако стоит также признать и нечего здесь утаивать, что слухи о договоре Лупе с демонами оказались столь сильны – хотя я подозреваю, что абсурдные эти страхи подпитывали люди герцога, дабы отвлечь мысли селян от истинных, более грозных бед, вроде свирепствующих в округе вояк – что отчаявшейся вдове не выдали ни кусочка его тела и не нашлось ни одного монаха, готового его благословить. Лишили его и права иметь могилу. Останки просто бросили в костер, дав огню поглотить разбойника без следа, хотя многие утверждали, что огонь сжег одну только голову, привезенную, как я уже говорила, в мешке на двор герцога в качестве трофея и доказательства добросовестности исполнения приказа, тогда как само тело было брошено где-то на перепутье.
Я ответствую, что мне знакома история дальнейшей судьбы Лупе, чьи обезглавленные останки оная ведьма якобы подобрала, омыла и облачила в чистые одежды. Затем она погрузила его тело в колодец, заполненный вермилионом, и совершила множество ритуалов, чтобы вдохнуть жизнь в окровавленный труп. Но что-то пошло не так, и потому после всех этих отвратительных действий безголовый Лупе с тех пор бегает вслепую, машет руками и гневно притоптывает, словно курица, которая даже после отчленения головы носится по двору, ибо – как мне объяснял один ученый монах, – будучи от природы тупицей, в своей куриной глупости она не в состоянии принять неотвратимости факта смерти. В силу дьявольского заклинания он оказался в ловушке на полпути между жизнью и смертью, и потому, став безголовым пугалом, продолжал бродить там, где раньше сеял ужас. Он заходит в полупустые деревни, силясь отыскать потерянный череп, и уже успел так надоесть людям, что они, кажется, перестали бояться его визитов. Мальчишки-шалопаи подкарауливают его, прячась в стогах сена или кустах возле дома, чтобы внезапно выскочить и водрузить ему на шею какую-нибудь крупную тыкву или гнилой кочан капусты. Тогда бедный Лупе, внезапно снова почувствовав себя целым, радуется этому жалкому обретению и пытается припомнить былую жизнь. Он тащится на постоялый двор или накидывается на прачку у водопоя, ведь, по слухам, мужскую силу, в отличие от головы, он полностью сохранил в исправном и готовом к действию виде; и это только добавляет ему страданий, потому что, когда он становится слишком настойчивым, женщины просто сбивают ему мнимую голову палкой, вновь погружая его в бездну отчаяния и безумия.
Ответствую, что здесь заканчиваются мои знания о разбойнике Лупе, чернобородом и необычайно живучем, но помните, раз уж об этом зашла речь, что не видела я своими глазами, как он восстал из мертвых, а только слышала об этом от богобоязненных и достойных уважения граждан. Я припомнила эту историю лишь для того, чтобы позабавить и развлечь почтенный трибунал, который напрасно тратит время на старушечьи бредни, пока истинные виновники смерти Рикельмо разгуливают на свободе. Неужели, глядя на мои иссохшие члены и хребет, согнувшийся под бременем бед, вы и впрямь можете поверить, будто это я заманила вашего собрата на склон Сеполькро, после чего зарезала его, как скотину, и запекла на решетке так же, как и много лет назад, во времена моей юности, приготовили дракона, а еще раньше, когда мир был мягок и свеж, как черепашье яйцо, и ему только предстояло покрыться твердой скорлупой замков, городов, рынков, храмов, трактиров, речных причалов, виноделен, гаваней, шахт, печей, сторожевых башен, лесопилок и таможенных складов – словом, до того, как мы слепили все это из земной грязи, слюны и наших грехов, таким же образом был убит святой Калогер?
Вам следует знать, что с самого начала мы косо смотрели на Рикельмо, так как он всюду шнырял и крутился, заглядывал под пограничные камни и перетряхивал сено своим нищенским посохом, который вы, монахи в сандалиях, взяли себе из чванства и лицемерия. Рикельмо, добрый синьор, тоже не грешил искренностью, когда уверял нас на площади у нового храма, что приехал сюда ненадолго и лишь для того, чтобы поддержать падре Фелипе в его тяжких трудах. Мол, желает он приблизить к нам таинства истинной веры, ибо мы же поклялись с чистой радостью принять ее в наши сердца вместе с вашими замученными святыми в грязных рубищах, с молитвами, постами, запретами и десятинами, взимаемыми с поистине божественной неумолимостью. Кроме того, сделал он это при великодушной поддержке наместника и с разрешения самого герцога, который после смерти графа Дезидерио тут же с радостью нарушил давний договор с просветленными и забрал наши земли во владение, навсегда доказав тем самым, чего стоят ваши клятвы, договоры и слова, начертанные на пергаменте. Еще у графского трупа не перестали в гробу расти ногти, а уже сорваны были с замка графские хоругви, сбиты с пограничных камней драконьи гербы и поспешно разогнаны остатки стражи, которая, будучи застигнутой врасплох внезапностью сей перемены, безропотно позволила выставить себя за ворота замка. Не удивляйтесь поэтому, что мы неохотно внимали обещаниям и советам этого несчастного дурака Рикельмо, выпавшего, словно мышиный помет, из-под полы плаща синьора герцога, который еще совсем недавно обещал нам устами наместника, что разместит в каждом из поселений просветленных не более одного священника, дабы тот нас деликатно и степенно посвящал в тайны веры, и что прежние заблуждения не будут преследоваться и не будем мы отданы во власть вашего трибунала. И это обещание, как и многие другие, покрылось плесенью лжи.
XVII
Признаюсь, я счастлива, что мы вновь медленно приближаемся в нашей истории к месту моего рождения, что является одновременно и местом смерти вашего собрата Рикельмо, но сначала повторю, что ни одна конкретная причина, призыв или весть не заманили меня обратно в Интестини, после того как мне пришлось покинуть хижину дровосека из-за жестокости и жадности солдат герцога. Отправляясь в путь, я не знала о смерти графа Дезидерио. Не знала также, что мужчина, называющий себя моим братом Вироне, до сих пор по-лисьи таившийся в горных гротах, начал объезжать поселения пастухов и четыре деревни, относящиеся к Интестини, и объявил себя законным наследником графа. Я не могла догадываться, что он показывает местным жителям кольцо, украшенное его гербом, которое граф якобы передал ему на смертном одре со своим благословением. Добавлю также по собственной воле, что, по моему разумению, нет смысла задумываться над правдивостью слов Вироне, ибо несчастные простолюдины, поверившие ему, не способны отличить благородного камня от блестящей безделушки, которую – как вы несомненно согласитесь со мной – можно без особых хлопот приобрести на любой ярмарке и украсить произвольно выбранным знаком. И да, мне известно, что герцог запретил подобные подделки под угрозой строжайших наказаний, и каждому каменщику, что выбьет чужой герб на камне, или ювелиру, что отольет его в серебре, золоте или на благородном камне, будут отрублены обе руки, после чего он будет выдан на мучения и повешен, как обыкновенный злодей. Что ж, любезный синьор, ювелиры не менее иных людей подвержены мздоимству, и звон монет уверенно заглушает в них угрызения совести и страх перед казнью. Любой из них мог искусно изготовить кольцо и незаконно украсить его гербом графа Дезидерио, как это случилось и с теми безделушками, что якобы выгребли из закутков моей лачуги. Но поверьте, я никогда не видела их воочию, пока мне не предъявили их в стенах сего трибунала в доказательство моей вины, а вернее вины моей матери, которая якобы получила их некогда от графского сына и вместе со склонностью к пороку передала мне в качестве приданого.
И я утверждаю, что предположение, будто я владею драгоценностями графа Дезидерио, – невероятная ложь и еще большее бесчестие, как и иные выдвинутые против меня обвинения. Посудите сами, разве я жила бы в нищете, если бы у меня на руках было такое сокровище? Вы же видели мой дом. Своими руками я построила его на склоне Сеполькро из глины и досок, собранных по заброшенным дворам, потому что, вернувшись в Интестини, я узнала, что многие мои соседи сбежали из деревни к бунтовщикам, что скрываются в гротах Ла Вольпе или иных дальних краях, а так как в замке уже не было прежних охранников, наместник не мог остановить беглецов. И я полагаю, что беглецы из деревни Киноварь и других поселений просветленных доставят немало огорчений его сиятельству герцогу, потому что вынесли отсюда не только зерна ереси, которую такие, как вы, умеют ловко выпалывать и выкорчевывать, но и знания о секретах вермилиона. И возможно, кто-то даже припрятал в полах своей одежды и частицы руды, ибо кто же будет посреди всей этой суматохи перетряхивать их кафтаны и узелки? И верно по сей причине забрел в наши края Рикельмо: не ради спасения жалких душонок, а чтобы псиным чутьем вынюхивать следы, слушать бабские сплетни при замешивании хлеба и ловко подмечать, где находятся пристанища беглых вермилиан и кто помогает бунтовщикам с Ла Вольпе, чей муж стирает до крови пальцы, скрывая рдяный след запретной руды, и чья жена чертит на свежей буханке знак света, – хотя будьте уверены, что есть здесь более тяжкие грехи, громче вопиющие о наказании!
Поскольку вы непрестанно спрашиваете меня об этом, я вновь и вновь ответствую, что вернулась в деревню под названием Киноварь, не сговаривалась с бунтовщиками и о восстании Вироне я тоже не имела возможности слышать раньше. Южные земли роскошествуют в своем достатке и предпочитают не обращать свои взгляды в горы, где, по их мнению, живут люди, грубые в словах и поступках, поедающие затхлый овечий сыр, терпкие оливки и хлеб из непросеянной муки. Там не услышишь разговоры ни о смерти графа Дезидерио, ни о последовавших за нею несчастьях. Да, признаюсь, в своих странствиях я встречала на тракте отряды солдат, но я не прислушивалась к их болтовне и не знала, что они направляются на север, потому что герцог решил выгнать из замка госпожу Аделину, дочь графа Дезидерио, которая уже потеряла надежду на то, что взрастит и воспитает наследника. Только вернувшись в Киноварь, я узнала, что вместо нее там поселился наместник Липпи ди Спина, избранный из числа графов с юга и не знакомый с местными обычаями.
Я ответствую, что да, до меня доходили слухи, что многие из наших господ и свободных крестьян стали проявлять недовольство сим беззаконием, и я верю, что скоро они начнут бунтовать открыто, так же как когда-то они восстали против армии короля Эфраима, не снискав, впрочем, при этом никаких наград и почестей, ибо так обычно и бывает с добродетелью, ведь герцог не сделал ничего, чтобы отблагодарить их за верность. Но чтобы это понять, вам следует вспомнить, что после нападения короля Эфраима страна распалась, как половинки грецкого ореха, а потому теперь люди смотрят друг на друга враждебно и стискивая зубы: горы держат зло на равнины за недостойную мужей слабость и предательство, долины же упрекают вершины в простачестве, высокомерии и бесплодной ярости. Наш досточтимый герцог восседает на вершине всего этого, как на кипящем котле, прижимая своей задницей крышку, и не смеет взглянуть, что там внутри бурлит и кипит. Но здесь, милостивый синьор, я не буду поучать вас, а сами вы не желаете слушать моих советов. Скажу вам только, что несправедливость затронула всех, и великих, и малых. Последние, синьор, проливают кровь так же, как и первые, только привыкли они таить свои обиды и стыд прикрывать молчанием. Поэтому не ждите, что я буду здесь проливать слезы над судьбой госпожи Аделины, дочери графа Дезидерио, которую лишили наследства и, как говорят, держат под стражей в каком-то южном монастыре. Тем не менее, она не страдает от недостатка пищи или вина, что приносит сладкое забвение. У нее есть крыша над головой и стены вокруг, защищающие ее от бесчестия и людских насмешек, становящихся участью иных старых женщин, если они не разродились потомством, пока многие другие зачали в знак милости, а затем в смраде, крови и боли выпустили детей на свет. Но даже самые счастливые из матерей теперь вынуждены собственноручно собирать с полей урожай, выводить скот на пастбище, пахать и разбрасывать навоз, потому что дети, опора их старости, были отняты у них или изгнаны из Интестини такими, как вы. Заметьте, что я вернулась совершенно не в ту деревню, из которой много лет назад я сбежала, спасаясь от казни за убийство Одорико, так как со времени моей юности все наши дела неумолимо ухудшаются, словно синьор герцог и патриарх вместе со своими графами, епископами и чиновниками сговорились, чтобы отнять у нас эту капельку света, которой вопреки всем невзгодам мы все еще умеем радоваться, и делают это без передышки, день за днем стравливая нас друг с другом, ведь даже гнев этой бедной распутницы Мафальды возник не без причины.
XVIII
Я ответствую, что сначала меня не узнали, когда я прибыла в деревню под названием Киноварь. У меня не было собственного дома, чтобы укрыться в нем, и не было добрых родственников, ожидающих моего возвращения и способных обнаружить под этой чешуей старой кожи девочку, коей они меня в последний раз видели. Кроме того, всеобщее внимание занимал наместник Липпи ди Спина, который незадолго до моего прибытия явился в замок и встретился со старейшинами, якобы ради знакомства и успокоения умов, огорченных смертью графа Дезидерио. В действительности же он заманил их к себе хитростью и пригрозил держать их в темнице, пока они не почувствуют раскаяния, ибо до ушей герцога дошла весть об их достойных осуждения заблуждениях, и это наполнило его великой печалью. А так как благополучие подданных является глубочайшим призванием синьора герцога, он решил дать жителям Интестини две недели на отречение от ереси; потому же он поручил монахам ввести просветленных в таинства истинной веры, а для лучшего ее укоренения построить монастырь прямо у ворот деревни. Так что вы сами можете догадаться, синьор, какое смятение здесь происходило после того, как была объявлена милостивая воля герцога. Одни спешно собрали пожитки и двинулись в низины, другие с овечьими стадами укрылись на высокогорных диких лугах, куда не могли добраться ни горькая забота нашего господина, ни меч его воинов. Одни латали заборы и стены, намереваясь переждать всю эту суматоху в безопасной утробе своих подворий, другие бежали к Вироне, который только что провозгласил себя наследником графа Дезидерио. Никто не обращал внимания на такую старую курицу, как я, пусть даже она где-то что-то выкопала с поля или отколупала пару досок от заброшенного сарая.
Я ответствую, что в то время со всех сторон слышны были стоны и причитания. Наши старейшины, когда наместник Липпи ди Спина объявил им свою волю, предпочли петлю, затянутую на шее, уходу от света, и это их решение навлекло на наместника немалую беду. Нет, его не раздражала одержимость еретических вождей, от которых он и не ожидал помощи, а потому он велел задушить их всех по очереди, не дожидаясь, пока они доставят ему больше хлопот. Однако его удивили беспорядки, произошедшие после их смерти в Интестини. Как и многие жители южных земель, он в юности наслушался рассказов о просветленных и их истой привязанности к вермилиону, но, как это часто случается с сильными мира сего, он переоценил верность простых людей синьору герцогу, патриарху и их слугам. Кроме того, будучи по природе прямолинейным человеком, он верил, что после смерти старейшин, которых он не без оснований считал самыми закоснелыми еретиками, их земляки отрекутся от своих нечестивых ошибок и смиренно вернутся в овчарню. Словом, как только последний из старших испустил дух, наш наместник, очень утомленный, отправился спать; долгие годы он провел на военной службе у герцога и без содрогания шел на боевую резню, но это убийство стариков прошло для него не без тягости и отвращения. Уповая на порядочность стражников, он не выставил даже караулы на тропах, ведущих в горы, и каково же утром было его удивление, когда обнаружилось, что большая часть моих собратьев, бежала прочь под покровом ночи. И знайте, добрый синьор, что он воспринял эту весть с таким гневом, что даже в моей скромной хижине слышны были его вопли; он ревел, без преувеличения, как телящаяся корова, ибо женщина, будучи по натуре стыдливой, не издала бы таких звуков.
Подтверждаю, что из-за недопустимой беспечности наместника Липпи ди Спина наши шахты перестали давать драгоценную руду, чего не случалось ни при жизни графа Дезидерио, ни при его предках. После убийства старейшин и бегства многих молодых людей каждый из наших почтенных родов – а просветленные тоже заботятся о своем наследии, и одни семьи пользуются среди них гораздо большим уважением, чем другие, – он словно вжался в землю, ожидая, что произойдет дальше. Многих вермилиан одолела всевозможная хворь, вероятно, от огорчения после смерти старейшин и смуты в эти тяжкие времена, и, когда надзиратели стучали в их двери, призывая их, согласно обычаю, перед рассветом в Интестини, они не могли подняться с постели. Напрасно наместник сердился и посылал солдат приводить их силой. Ему удалось лишь собрать в замке нескольких несчастных, и то принесли их на дерюге или на двери, спешно вынесенной из сарая, так как передвигаться своими силами они не могли. Тогда, чувствуя, что его все больше выставляют на жестокое посмешище, синьор ди Спина попытался найти иные средства и показать своенравным еретикам, что они ему не нужны. Но и здесь он потерпел сокрушительное поражение. Не помогли ему мастера, привезенные из южных земель. Как бы они ни старались, они не смогли запустить коловороты и, спускаясь на дно Интестини в поисках доступных месторождений, терялись в хитросплетении подземных ходов. Трое из них, хотя и имели опыт в добывании руд в других местах, один за другим не вернулись на поверхность, что многие местные сочли знаком и подтверждением того, что люди низин, не посвященные свету, сгорают во мраке Интестини быстрее масляных ламп. И так у наместника Липпи ди Спина начались немалые беды.
Я ответствую далее, что он еще медлил и размышлял всю зиму, заедая каждый кусочек хлеба унижением. Но когда с первым теплым ветром весны появились первые ростки на полях, место, отведенное годом ранее под строительство монастыря, по-прежнему стояло пустым, на нем не появилось ни одного работника. Вместо монахов в сандалиях в деревню заехал на своем дряхлом муле падре Фелипе и обосновался в одной из опустевших хижин. С первого взгляда по его румяным щекам и животу, что он нес перед собой, словно горшок с салом, можно было понять, что это человек веселый и основательно увязший в собственных пороках. Он быстро взялся за устройство хозяйства и вспашку заросшего поля, проявляя скорее хозяйскую заботу о посеве, нежели о заблудших душах. Его практичность была принята в поселении с нескрываемым облегчением, и с большей надеждой все поглядывали на наместника Липпи ди Спина, когда в назначенный срок тот прибыл за урожаем Интестини. Наместник, видимо, взявшись за ум, не пылал гневом при виде жалких сколов вермилиона, представленных ему. Он долго беседовал с мастерами, пригласил их к столу, поставленному специально по этому случаю на лугу перед замком, чтобы все, как я полагаю, имели возможность его видеть с соответствующего расстояния и, может, даже слышать, как наместник уверяет вермилиан в нежной опеке герцога. Больше не шло речи ни о монахах в сандалиях, ни о наказаниях за качество руды. Больше говорили о волках, что треплют стада, и о непредвиденной скудости весенних дождей, а падре Фелипе сидел рядом с наместником, пережевывал мясо, аж жир стекал у него по щеке, и, по мере того как уменьшалось количество вина в кувшинах, все смелее сыпал веселыми шуточками. И вскоре непонятным образом повешенные старейшины в этом потоке слов превратились в изменников, и до того, как кувшины были опустошены до дна, наши вермилиане готовы были поклясться, что несчастные висельники изменили самым заветным тайнам вермилиона, который им никогда не принадлежал.
Я также ответствую, что наши мастера разошлись по домам, убежденные в искренней доброте наместника и полные надежд на будущее. Как известно, рассудительность – признак зрелости, а священная вода не приварится к коже, как клеймо, – так похвалялись они потом с насмешкой, перекидываясь многозначительными взглядами позади хлевов и у навозных куч, после чего один за другим шли к падре Фелипе и над кропильницей отрекались от света. В деревне началось брожение. Разъяренные жены и тещи – ибо женщины, особенно охваченные ересью, поверьте мне, дольше упорствуют – приправляли хлебное тесто богохульством и лили слезы в утренний удой, так что молоко портилось в дойниках, и невозможно было приготовить из него ни кусочка сыра. Но ничего они не могли поделать, потому что наместник, поддержанный падре Фелипе, добился своего. Коловороты снова качнулись, и мулы возобновили свой поход по горным тропам.
Итак, синьор, раз уж вы спрашиваете, я без упорства и промедления признаю, что да, многие из вермилиан притворно приняли аркан вашей веры, участвовали в предписанных богослужениях, славили святых, поклонялись их образам и соблюдали посты, в глубине души при этом оставаясь верными служителями света, который является первым даром Творца и его истинным воплощением. Но и в этом деле наместник проявил немалую сообразительность. Ибо он не давил на закоренелых еретиков и не убеждал их больше, рассчитывая на то, что в назначенный день и час наш почтенный пастор явится в замок со списками просветленных, решивших отказаться от заблуждений, и тех, кто настойчиво держался их. В ночь накануне этой всеобщей проскрипции ворота деревни были оставлены открытыми, будто в немом приглашении, и никто не преследовал уходящих, пока не удалились они за кольцо полей и лугов, где пасутся общинные стада. Только через пару дней стало известно, что на верхних тропах их ждали солдаты герцога, расставленные по двое и трое у пограничных валунов и переходов, ведущих к Ла Вольпе, как будто кто-то из наших указал им места и время. Однако в черте деревни не пролилась кровь, и на то, что происходило выше, удалось в итоге закрыть глаза. Той весной мы все желали покоя. Мы жаждали его так сильно, что были готовы пожертвовать всеми этими изгоями из горных гротов и даже собственными соплеменниками-еретиками. Так наместник Липпи ди Спина хитростью и разумом добился того, чего не мог силой, и удалил из деревни самых ярых еретиков, а кроме того, заново открыл путь к подземным источникам вермилиона, ибо не по этой ли причине его послали в наши края?
Нет, синьор, еще раз отрицаю, что я якобы привела мужчине, именующему себя моим братом Вироне, приспешников, потому что, вспомните мои слова, я всего лишь старая женщина, слабая разумом и неспособная, как вы видите, справиться с трудом долгого похода. Я бы никогда не смогла подняться к гротам Ла Вольпе. Впрочем, по слухам, немногим из тех, кто младше и крепче меня, удается это сделать; ведь разбойники из лисьих пещер оказались не столь восприимчивы к уговорам наместника, как почтенные жители нашего поселения, и не далее как три дня назад бравые солдаты герцога в очередной раз скатились со склонов Ла Вольпе, как опадыши с хорошо растрясенной груши. Да, синьор, мне известно, что ныне их тела гниют, наполовину присыпанные хвоей и галечной горной землей, всегда готовой принять в себя свежий перегной; и слуг герцога земля эта примет с тем же гостеприимством, какое оказала солдатам короля Эфраима и его бесчисленным предшественникам, что приходили сюда с оружием в руках, чтобы добраться до вермилиона.
Я ответствую, что это не имеет значения, спишете ли вы это последнее поражение на трусость солдат герцога, или на колдовство моего брата Вироне, если предводитель рапинатори и правда им является, или же на все эти тайные символы и заклинания, начертанные на кожаных ремнях, которыми по три раза оборачивают грудь, плечи, бедра и все другие части, подверженные опасности, и которые якобы видели в моей хижине многочисленные обвинители, в том числе Мафальда, ее распутные кузины и печально известный супруг. Так или иначе, вы сами, синьор, скоро убедитесь, что моя смерть ничего не изменит. Сила вашего войска не возрастет, и тела ваших вояк не наполнятся геройством, когда вы отправите меня на костер. Ведь моя казнь давно решена и не имеет никакого отношения к тем винам, что вы пытаетесь мне приписать. Все остальное и все слова, кружащие между нами, как птицы, лишены смысла. И я думаю, синьор, что сейчас вы пришли сюда скорее из пустого любопытства, нежели с целью выудить из моих стонов имена предателей и злодеев или найти путь, ведущий к одному из моих братьев. Но остерегайтесь, потому что слова слетаются друг с другом, и трудно распознать изначальную природу вопросов, к которым они относятся.
XIX
Ответствую, ибо воистину мне нечего скрывать, что в то время, когда в деревню прибыл инквизитор Рикельмо, я жила в хижине на склоне Сеполькро, наполовину выдолбленной в земле, наполовину сколоченной из досок и покрытой хворостом из ветвей зеленых сосен. Из всего имущества у меня было несколько кур, подаренных хорошими людьми, и одна паршивая коза, которая не давала ни капли молока, и больше того, из-за врожденной злобы и ненасытного желудка приносила прежним владельцам постоянные убытки, так что наконец они изгнали ее со двора на поживу волкам. И неправда, в чем меня перед этим трибуналом обвинил Леццаро, будто я украла козу, опоив его перед этим колдовским зельем. Ибо если кто-то по своей воле избавляется от больной скотины, изгоняя ее в пустошь, вместо того чтобы искать лекарство и средства для лечения болезни, то ему не следует называть вором того, кто его брошенное имущество примет и исцелит. Также учтите, что наш почтенный Леццаро в этом отношении ничем не отличается от самого герцога. Тот перед лицом вторжения короля Эфраима отрекся от Интестини и в канун кровавой бойни на Тимори бросил ее на погибель, чтобы потом, когда благодаря стараниям графа Дезидерио и труду просветленных Интестини вновь обрела блеск, вспомнить о ней, причем с большей, чем у Леццаро, алчностью. Ну да, герцогство значит гораздо больше, чем одна непокорная коза, хотя, возможно, многие почтенные мастера с этим не согласятся, ибо козу, в отличие от провинции, можно взять на поводок либо перерезать ей горло, если однажды она слишком много возьмет себе на рога.
Да, синьор, я признаю без обиняков, что дела нашего доброго герцога не относятся к моей истории, но я не буду больше вас убеждать, что Леццаро лжец, как и весь этот остальной сброд, что сейчас прибегает к вам жаловаться, будто это я наслала болезни на их скотину, а также на жен и детей, чтобы потом излечить их в обмен на нечестивые сребреники. Остановимся на том, что я долго бродила по миру и во время своих странствий имела возможность узнать травы, эликсиры и иные полезные средства, которые я иногда давала своим соседям за небольшое вознаграждение. Но знайте, что я делала это исключительно из жалости, потому что многие из них приходили в мое убежище на склоне Сеполькро с самыми различными просьбами.
Подтверждаю, что житейские тяготы и беды заставляли этих деревенских женщин, движимых еретическим упорством, стучаться в дверь моей хижины и днем, и ночью. И думаю я, что многие из них в той старухе, коей я стала не по своей вине, подозревали свою пропавшую соседку; по-дружески они разговаривали со мной обо всех тех невзгодах, что просветленные испытывают из-за наместника Липпи ди Спина, а также о своих супружеских распрях и болезнях детей, после чего покидали меня, получив утешение, с сильным зельем за пазухой. Однако я не допускала ни с ними, ни в одиночестве никакого колдовства и не принимала ни от кого кровавую жертву, чтобы напоить союзных мне демонов. Если же Мафальда утверждает, что кто-то видел девочек-пастушек, выходивших из моей лачуги в окровавленной юбке, то случалось это из-за обычного женского недомогания, которое неизменно поражает нас под новой луной и о котором, право, не стоит больше говорить, дабы не оскорбить вашей монашеской скромности.
Я признаю, что на высоких лугах растет много трав, наделенных свойством облегчать боль и высвобождать перекрытые потоки, но это не означает, будто я забирала невинные плоды, в чем вы меня обвиняете. Знайте, синьор, что плод сохранится в женщине, если он здоров и хорошо завязан под материнским сердцем, но некое число зародышей всегда падает на землю, а некоторые деревья и вовсе оказываются бесплодными. Но вините в этом не меня, а Создателя, который управляет сменой времен года и колесом человеческой жизни.
И я говорю, что лжет, беззастенчиво лжет старый Зетико, утверждая, что из-за меня преждевременно умерли его внуки, Маффео и Менноне, после того как они с детской беззаботностью прокрались в мою хижину. Он оболгал меня перед вами, сказав, будто я выдала обоих мальчиков демонам, позволив их колоть, драть и рвать зубами, пока не насытятся невинной кровью. Он лжет, утверждая, будто кровь, что я дала злым духам, – это плата за оказанные мне нечестивые услуги, прежде всего за безопасность моего брата Вироне, бунтаря и богохульника, жизнь которого я якобы заключила в скорлупе ореха. Неправда также и то, что, по словам того же лжеца и безбожника Зетико, я спрятала жизнь Вироне где-то в пустынном месте, подвесив орех на ветке вяза, верного союзника ведьм, и окружив со всех сторон мощными чарами, чтобы посторонние не смогли к нему приблизиться и чтобы даже дикая птица, движимая неудержимым голодом, не смогла сесть на ветку, расколоть орех и тем самым выпустить на свет смерть моего брата. Мне зачитали показания моих обвинителей, будто бы именно из-за этого ореха бунтарь Вироне ходит до сих пор непобедимым и только потому не берут его ни клинки, ни стрелы слуг герцога, что своим счастьем он обязан не хитрости, мужеству или иным достоинствам, а сестриному колдовству и смерти, заключенной в скорлупу ореха и порученной опеке демонов.
Я ответствую, что лгут эти жалкие доносчики, что клянутся перед вами, будто бы Маффео и Менноне стали той платой, которую я принесла демонам за жизнь моего брата Вироне. Правда, эти два хитрых маленьких негодяя целыми днями слонялись по деревне, забирая яйца из птичьих гнезд и крадя из пастушьих лачуг молоко и сыр. И поверьте мне, синьор, что при жизни никто не сказал бы о них ни единого доброго слова, потому что это были наглые, бесстыжие и нахальные шкодники; и, возможно, стало так из-за того, что они рано потеряли мать, замученную придирками Зетико и его жены Леонии, этой старой отвратительной злюки. Им потакали во всем и позволяли расти как двум диким козлам, пока однажды дерзость не привела их в окрестности Ла Гола, в логово к одичавшим собакам – а говорят, видели там и волков, спускавшихся со стороны Ла Вольпе. Маффео и Менноне, наткнувшись на большую стаю лесных зверей, принялись бросать в них камни и дразнить, пока разъяренные звери не набросились на них. Разодранных волками я нашла их прошлой осенью в каменной яме, а потом со всех ног побежала за помощью, невзирая на свой возраст и женскую слабость. И мне остается только проливать слезы над человеческой подлостью, если теперь меня обвинили, синьор, в убийстве этих двух маленьких повес, хотя прежде мы все согласно приписывали их смерть волчьей кровожадности.
Я ответствую далее, что между моим возвращением в деревню и прибытием вашего собрата Рикельмо прошел год, а может быть, и два года. Я не могу точно рассчитать это, потому что тягостная смена времен года уже не столь ощутима для меня, и не страдаю я уже так сильно от холода или голода, как это было прежде. Болезнь съела мое тело и превратила его в сухой кожаный мешок для внутренностей, как это часто случается с женщинами, когда они перестают кровоточить. Тогда они иссыхают и черствеют без всякого участия демонов или колдовства. Их кожа покрывается бурыми пятнами и становится шершавой, будто она посыпана прахом, в который вскоре обратится, – ибо разве мы не говорим, что тело ищет себе могилу задолго до того, как человек поймет, что пришла его пора? Поверьте мне, в старости наши члены начинают будто отдаляться от нас и заранее немеют от холода, который скоро охватит их. Вы, синьор, не можете еще об этом знать и поэтому мучаете меня и растягиваете, как будто через врата тела хотите добраться до глубинных тайн и увидеть под скорлупой кожи демонов, делающих меня устойчивой к мукам. Однако вам не удастся справиться со мной так легко, как с иными несчастными, что охотно признаются во всех своих преступлениях, истинных и мнимых. Да, я знаю, синьор, с какой дотошностью вы заполняете тайные темницы суда и сколько несчастных просветленных и бедных ренегатов, что отреклись от сладких плодов ереси, желая всего лишь спокойно вспахивать свои поля и стричь овец, скрепляют кровавой слюной ложь, чтобы только выбраться из-под вашей власти. Отец-камень нашептывает мне каждую ночь об этом бесчестии, а брат-паук вплетает в свою паутину крики умирающих. Поверьте мне, если человек научился слушать, ничто не проходит для него незаметно и хоть бы в самой темной глубине земли, а я умею слушать.
И если об этом зашла речь, я признаю, что и о вас я узнала многое, судя по тому, как вы вертите в устах слова, как будто хотите высосать из них давно утраченный вкус. Должно быть, вас очень рано отдали монахам на воспитание, потому в вашем лице по-прежнему можно разглядеть того розового хныкающего младенца, которого положили на монастырский стол, не развернув пеленки, чтобы струйка теплой мочи не замарала договора, заключенного с аббатом, столь же толстым, как лежащие рядом три тугих мошны серебра. И теперь, когда вы, синьор, с беспокойством переплетаете пальцы, вы неосознанно повторяете жест, которым аббат закладывал соединенные большие пальцы за шнурок монашеского одеяния, чтобы руки не соскальзывали по крутому склону его живота; клеймо подкидыша пробивается у вас, синьор, из-под кожи так четко, что мне не нужна помощь демонов, чтобы его распознать. Мы с вами слишком похожи, чтобы вы могли его спрятать. Да, вы знаете имена матери и того человека, что породил вас, и вы получили от них в наследство гораздо больше той мимолетной частицы света, которую вы хотите подавить во мне, но ведь нас обоих бросили. Нам обоим пришлось как-то справляться с этим клеймом отверженных, приняв чужие жесты и судьбы. Сначала они кажутся своими и удобными, как старая, изношенная одежда, но вскоре они начинают раздражать и болезненно прилипать к коже. Мы, подкидыши, вынуждены красть и примерять чужие судьбы, потому что собственная жизнь нам не дана. Пока мы проживаем собственную жизнь, мы ничтожны и незаметны, но мы ведь хотим существовать, как и все остальные, мы желаем, чтобы о нас помнили.
И я признаюсь вам еще – хотя со временем вы сами сможете убедиться в этом, – что в каждом плутовстве заключена боль, и это истинная боль, в отличие от всех этих ваших балаганных штучек с веревками и шипами, лишенных смысла и наполняющих меня только отвращением. Они омерзительны, но вовсе не из-за слюны, крови и прочих скользких соков, что выделяет человеческое тело, на которые вы предпочли бы не смотреть, но не можете отвести взгляд из-за этих несчастных шутов, взявших на себя роль стражей законности сего процесса, но не осознающих, что и им скоро придется держать ответ за свои грехи перед гораздо более высоким трибуналом. Ибо души их слеплены из чистейшего навоза. Вы не смогли бы найти в них ни тени честности или правды, когда они стояли здесь в углу, мрачные в своих масках с клювами, как стайка филинов, и дрожали от страха, боясь, что я громко выкрикну их имена. Ибо имя, если его произнести с ненавистью, оставляет след на ткани мира. Вы, монахи, предпочитаете думать, что слова обретают вес, только когда их прикрепляют к пергаменту, словно горсть засушенных насекомых. Именно этим вы и занимаетесь, мой добрый синьор. Выколупываете из моих уст слова, когда они уже перестают трепыхаться, и погружаете их в сладкий яд чернил, чтобы принести им смерть гораздо более мучительную, нежели та, что вы готовите для меня, сидя в углу комнаты за слишком низкой конторкой и морща лоб в гримасе нетерпеливого ребенка, который усердием своим стремится порадовать своих опекунов. Все это незаметно отражается на вашем челе, когда вы думаете, что никто на вас не смотрит; но вам незачем скрывать это, потому что ни ваш собрат, заболевший водянкой, что гораздо больше размягчает его разум, чем ноги, ни этот бедный глупец мастер Манко ничего не смогут разглядеть. Нет, синьор, они слишком поглощены собственным страхом, чтобы иметь возможность или желание взглянуть на вас. Вы в полной безопасности.
Что же касается моих соседей, включая бондаря Фоско, гвоздильщика Леццаро, угольщика Амаури и их бесчисленных кумовьев, я ответствую, что мое присутствие наполняет их жизнь безграничным страхом, с тех пор как выяснилось, что я сестра бунтаря Вироне, которому было предъявлено обвинение в союзе с демонами и покушении на жизнь самого герцога, синьор. Если бы сии достойные жители деревни могли, они бы отсосали сейчас из моего горла имена своих жирных жен, дочерей и матерей, чтобы я не смогла взять их с собой на погибель. О, если я захочу, я найду достаточно доказательств их прегрешений! Ведь любая из них соскребала мох с могил и подсыпала в напитки обожженные волосы, чтобы муж воспылал к ней страстью или же, коль скоро об этом зашла речь, столь же страстно стремился в могилу. Мы балуемся этой мелкой повседневной ворожбой многие поколения, с тех пор как граф Бональдо поселил просветленных на склонах горы Интестини, которая, как скалистый утес, поднимается посреди бескрайнего моря мира, где нас ненавидят и считают еретиками, а наши предки, поддавшись посулам безопасности, последовали его желанию, отдав все последующие поколения на произвол вермилиона и страха.
Вы должны это понимать, синьор, потому что я вижу по вашим глазам, что вы выросли далеко отсюда, на берегу моря. Вы добровольно приняли в сердце одиночество – этот удел рыбака, отправляющегося ночью на промысел, но в вас все еще нет терпения неподвижно дожидаться рассвета. Вы предпочитаете приходить ко мне, терзая меня вопросами, мутить воду моей истории, что, как море, бездонна и имеет свои потоки, течения, мели и рифы. Вы не сможете переправиться через нее без моей помощи, потому что это я – лодка, нагруженная до краев поклажей, ценность которой вы пока не можете определить или оценить. Истина, а в данном случае истина моей истории, напоминает плоды с дальних островов Востока, которые имеют консистенцию прокисшего творога и воняют хуже конского навоза, но если закрыть их в бочке и перетерпеть год, твердеют и приобретают необычный, тонкий аромат. Монахи в монастырях юга долго думали, не списать ли эту метаморфозу на проделки нечистых сил, которыми языческая земля кишит, как наши пруды лягушками, но в итоге прислушались к зову своего брюха и с удовольствием кладут эти плоды себе на стол, так что, возможно, и вам довелось познать их несказанную сладость. Потому учтите, что и моя история может дозреть, как эти диковинные гнилые плоды, если вы позволите ей достаточно долго набирать силу и, конечно же, если не охватит вас страх – неразлучный спутник нашего уважаемого падре Фелипе; ведь я уже чувствую свой смертный час, тогда как он остается в неведении относительно собственного, и эта неопределенность подтачивает его как червь. Посмотрите, синьор, как он чешется под маской, когда входит сюда, и переступает с ноги на ногу, судорожно сгибая пальцы в кожаных ботинках. Неуверенность терзает его, как репейник, застрявший в бороде. И хотя вы назначили его моим судьей и стражником, он не властен надо мной и не может угадать, в какую сторону я поверну штурвал или кого еще я сделаю компаньоном в своем плавании, – и, как и другие, он опасается, не увидит ли он среди свитых веревок и сложенных парусов самого себя.
Больше я вам ничего не скажу. Несмотря на ваши обещания и колодки, которыми вы обеспечили мою безопасность, мне уже трижды давали хлеб, приправленный ядом, и все больше становится тех, кто жаждет моей смерти.
Да, синьор, я обвиняю вас в том, что меня пытались убить в камере сего трибунала, когда я была под его опекой, подсыпав в мою пищу ядовитые травы, а также пепел от сожженного нетопыря и костей мертворожденного ребенка. Возможно, вы желаете, чтобы я с благодарностью приняла тихую, нежную смерть, избавив себя и других от многих неприятных моментов? Иногда, любезный синьор, вы смотрите на меня как бы с обидой, хотя я с величайшим усердием стараюсь исполнять ваши желания и слишком охотно делюсь с вами каждой щепоткой подозрения или тревоги. Я делаю так, потому что, если я смотрю на вас достаточно долго, если вы забываете двигать руками над рабочим столом и чернила капают у вас с гусиного пера, как будто вы сами истекаете кровью, вы на мгновенье становитесь похожи на моего брата Сальво, молча сбежавшего из этой истории, а ведь без него она могла бы никогда не случиться. Ведь именно он, пусть и самый младший и слабый из нас троих, в ту далекую ночь уговорил остальных отправиться на поиски дракона. И знайте, синьор, что, когда меня накрывает усталость и я позволяю своему разуму блуждать, вы становитесь для меня как бы моим братом Сальво. И я тогда задумываюсь, отражается ли и в его глазах то же монашеское недоверие к миру – даже не простое лицемерие, которое, в конце концов, было бы легче снести, а убежденность, что вещи являются вовсе не тем, чем они являются, а скрывают в себе тайные формы, из которых они были отлиты, и это доставляет немалое огорчение. Мне очень жаль, синьор, что вы несете на себе такую ношу.
XX
Я ответствую, что впервые увидела Рикельмо именно в тот момент, когда он решил спуститься со скалы под названием Верме в деревню. И вы не правы, когда утверждаете, что в этом путешествии не было его воли и решения, так как решение было принято магистром ордена, избравшим его, благословившим и отправившим в путь. Я знаю, что вы, монахи в сандалиях, имеете обыкновение подпоясывать свои балахоны, едва приходит весть о новом очаге ереси, и устремляться туда с рвением охотничьих собак. Однако в отличие от легавых Рикельмо не нужно было следовать своей природе и навыку, заставляющему гончего пса, невзирая на голод, застывать неподвижно над мертвой птицей, не отведав ни кусочка мяса, и подставлять морду под руку хозяина, даже если прежде познал от нее удары. Я настаиваю на том, что в действиях Рикельмо был его собственный выбор, потому что я ясно видела, как он остановился на хребте Верме. Он стоял, глядя на деревню, на каменную оболочку защитной стены и неровные крыши домов с цепляющимися друг за друга пристройками, переходами, сеновалами, курятниками и конюшнями. Если бы он посмотрел внимательнее, он увидел бы, как чуть дальше мерно качаются рычаги коловоротов в переплетении цепей и канатов, окутанные легкой дымкой вермилиона, окрашивающего в фиолетовый цвет сосновую хвою и красными прожилками вгрызающегося в расщелины камней, пока не смоет их первый дождь и кровь дракона, как живая, не стечет и не скроется в недрах земли.
Подтверждаю, что все это Рикельмо увидел, когда остановился на склоне Верме, в том месте, откуда наша деревня появляется из-за деревьев так неожиданно, словно она только что возникла на поверхности земли. Тропа сворачивает туда, минуя три валуна, что мы зовем Блудными Скалами, – и тут же порыв ветра приносит запах вермилиона; сначала он кажется сильным и бодрящим, как бальзам, а потом чувства странника притупляются и запах этот превращается в мимолетное, тревожное послевкусие, которое нельзя уже распознать, даже если первый глоток вызывал ужас. Для вас, жителей равнин, вермилион – это крошечные ржавые комочки, которые колют пальцы, как обычный гравий, или краска, которую вы используете для окрашивания ваших нарядов, наносите на раны святых с образов или губы куртизанок. Когда же вы приходите сюда, вы осознаете необъятность его подземелий и внезапно начинаете ощущать тело дракона под ногами, как будто он вот-вот плюнет в вас огнем.
Поверьте, синьор, многие убегают из-под Блудных Скал, даже если проделали немалый путь из любопытства или в надежде на прибыль. Рикельмо тоже боялся. Шрам на его шее дрожал, как змея, что напряглась и насторожилась перед атакой. В какой-то момент мне показалось, что ваш собрат вот-вот отступит и тем самым избавит всех от большой боли. Нет, синьор, мои глаза не обманывали меня, потому что я стояла совсем рядом, спрятавшись за деревом тамаринда. Но не думайте, что я спряталась из какого-то дурного замысла. У меня была корзина спелых ягод, и я боялась встретиться с незнакомцем, чтобы он не украл их, воспользовавшись моей старческой слабостью. Поэтому я очень отчетливо видела Рикельмо, когда он вздрогнул, словно стряхивая с себя страх, а потом начал спускаться к деревне, которая, будто приветствуя его, покачивала столбами печного дыма. Было слышно блеяние овец на осенних лугах и возгласы косарей, сосредоточенных на своем насущном труде. Все казалось таким обыденным, словно в неизменности должно было продолжаться бесконечно. Но потом Рикельмо начал отдаляться от меня, и, поверьте, с каждым его шагом вид деревни расплывался и дрожал, как это бывает с отражением в зеркале воды, когда в нее падает первая капля дождя. Мне кажется, что Рикельмо и стал именно тем дождем, который собирался уже много лет, с того дня, как мать показала нам дракона.
Если же вы спрашиваете, каким показался мне в тот момент Рикельмо, то я не знаю, что вам ответить. Вы, монахи, все едины для меня. Монашеские одеяния формируют вас, как вода, которая медленно стачивает камни, сглаживает их края и изначальные очертания, пока все они не станут похожими друг на друга. Не помню потому, показалось ли мне в первый момент лицо вашего собратa Рикельмо молодым или старым, упитанным или осунувшимся, скромным или спесивым. Не думаю, что это имеет какое-либо значение для нашей истории.
Я ответствую далее, что пока я добежала до деревни со своей корзиной ягод и вязанкой хвороста, который я собрала по дороге, падре Фелипе уже успел поприветствовать гостя на пороге храма. Затем он торжественно представил его вермилианам и их женам как их будущего поверенного и судью от того же самого ордена, к которому вы имеете честь принадлежать. «Этот почтенный монах, – сказал падре Фелипе, – будет поддержкой и опорой для всех нас» – и в тот же самый миг над церковью, как мне рассказывали потом, закружил стремительный вихрь. Он поднимал в небо первые осенние облака, и временами слова священника растворялись в его завываниях, которые многие сочли верным знаком, что скоро осень смоет дождем весенние обещания, как говорит старая пословица. Потому вермилиане слушали падре Фелипе молча, не смея возразить ему или припомнить о том, что было решено весной с наместником Липпи ди Спина. Со дня смерти графа Дезидерио мы столько бед испытали из-за лжесвидетельств и фальшивых клятв, что уже не видели смысла в сопротивлении. И лишь некоторые поглядывали исподлобья на новоприбывшего, который стоял неподвижно, чуть позади падре Фелипе, наклонившись как бы в позе смирения, хотя я полагаю, что тем самым он пытался спрятать лицо, ибо не могло обмануть нас его духовное одеяние и мы легко могли распознать его истинные намерения. Ведь, как я уже говорила, именно так и бывает с монахами: надеваете вы свои священнические наряды, будто при жизни носите саван, но тем самым, в отличие от других, не столько прикрываете одеждой наготу, сколько ложно понятым рвением давите свои души.
Если же речь зашла о священниках, не премину заметить, что наш добрый падре Фелипе, простите эту горькую насмешку, обычаями и привычками напоминает борова, жирную, неотесанную свинью, которая вываляется в каждой луже и засунет морду в чужое корыто, а потом раздирающим визгом возвестит миру о своей боли. Да, синьор, до меня дошли слухи, что после ваших заботливых увещеваний он отрекся от прежней жизни и теперь винит в своих собственных пороках несчастную Эраклу, которая якобы хитрым колдовством, заклинаниями и отварами, что добавляла в вино или фокаччу, пробудила в нем распутство столь глубокое, что, несмотря на все усилия, посты и молитвы, не сумел он противостоять ему. Он пытается всех нас в этом убедить, как будто мы сами не видели, как он в набухших портках летал за этой бедной потаскушкой и склонял ее к греху. Эракла, как я вам ранее говорила, не отличается строгостью нравов, но никогда не прибегала к колдовским практикам, чтобы заманить свежего ухажера, в чем и сами вы, синьор, могли бы убедиться, если бы имели достаточно мужества, чтобы присмотреться повнимательнее к ее пухлому заду и сиськам, которые можно месить в руках, как тесто. Однако нужно быть очень наивным человеком, чтобы поверить, будто причиной зла в приходе были ее сросшиеся брови и бородавка на щеке, след прикосновения демона, с которым, видимо, она имела обыкновение сношаться на краю постели, лежа рядом с утомленным любовными трудами падре Фелипе. Ведь теперь этот старый козел лжет, будто она не только побуждала его к плотской похоти, но, хуже того, крала его семя и вместе с собственным телом отдавала демону. И так, утверждает он, было произведено на свет много маленьких чудовищ с головами младенцев и телами лягушек, которые, в тоске по потерянному отцу, ночами прокрадываются в монастыри и забираются в грудь монахам сего благочестивого и богобоязненного трибунала, мучая их изжогой, ночной поллюцией, а слабых прямо сживая с этого света. Впрочем, кто знает, может быть, вы, синьор, тоже видели одного из них в ночное время: ведь в каждой комнате найдется паук, ящерица или жаба, обитательница дыры под порогом или щели возле зольника, покорная помощница демона, готовая открыть ему проход, как только вы зажмурите веки.
Как странно, с каким упорством вы верите в эту чушь! Будьте уверены, вы – предмет насмешек во всех четырех деревнях, вросших в скалы Интестини, в чем вы могли бы быстро убедиться, если бы просветленные не тряслись так сильно за свою жизнь, зависящую нынче от таких вот суеверий.
А поскольку вы настаиваете на возвращении к тем лживым показаниям, что мне предъявили, я отрицаю данные под присягой свидетельства горбуна Амаури, будто я встречалась с инквизитором Рикельмо на склоне Верме, прежде чем он прибыл в наше поселение. Отрицаю, что уговорами, поцелуями и, наконец, угрозами я пыталась отговорить его от дальнейшего похода в Интестини. Это явная ложь, хотя, как я признавалась ранее, я стояла тогда на скале Верме. Но я ни словом не обменялась с вашим несчастным собратом, и если бы он только мог сейчас предстать перед вами, то и сам, несомненно, подтвердил бы мои слова. И если бы он действительно пылал столь горячей набожностью, которую вы ему приписываете, мне не удалось бы его сбить с пути чарами и никакими средствами не заставила бы я его касаться меня и целовать, что, как известно, запрещено монахам, ибо они обязаны строго воздерживаться от чувственного общения с женщинами. Ведь тела женщин являются обителью злых духов, и никогда нельзя быть уверенным в том, что кроется в изгибах и складках их рук, грудей и бедер, если невзначай ваша мысль забрела так низко. И значит, на это обвинение я могу ответить лишь смехом, потому что к греховным мыслям я могла склонить разве что того самого угольщика Амаури, старого зануду, дурака и пьянчугу, который, одурманенный вином, удовлетворяет себя дырками от сучков в общей постели на постоялом дворе. Я никак не могла соблазнить монаха в расцвете лет, к тому же, несомненно, снаряженного в дорогу многочисленными предостережениями против таких, как я.
Я утверждаю, следовательно, что угольщик Амаури лжет, несмотря на то что, вероятно, искренне верит в свои слова, а вино, его вернейший друг, открывает перед ним множество иных картин, и, без сомнения, он представит их вам после легкого побуждения. Но знайте, что из его гортани доносится только бульканье дурманящего пойла, приправленное злейшей завистью. Угольщик Амаури искренне ненавидит более успешных соседей, и прежде всего первенцев, о чьем будущем хорошо позаботились родители, чей доход создают поля, стада и вермилион и чей труд в Интестини также оплачивается серебром. Между тем Амаури родился младшим из пяти братьев и получил от отца только топор, который тут же пропил. У него нет никакого имущества, кроме надетой на него рубашки. Нет даже нескольких монет, чтобы купить себе любовь бродячей батрачки, а кроме того, братья и кузены выгнали его с семейного подворья, когда он в пьяном помрачении обесчестил свою кузину, зажав ее в угол в овине и склонив к блуду. Знайте, что среди просветленных это почитается за самый тяжкий грех и бесчестие, ибо нельзя соединяться с телом родственницы, к тому же Амаури обошелся с этим ребенком как волк, а не человек. Немалого труда и сил мне стоило привести ее в порядок, чтобы она сохранила надежду материнства, самого ценного из женских даров.
Я ответствую, что после этого нечестивого нападения братья выгнали Амаури из деревни, избив его так сильно, что потом все удивлялись, как ему удалось после той колотовки выжить. И другие пастухи, когда до них дошла весть о проступке горбуна, стали гнать его из хижин и лачуг. Долгие месяцы он боялся совать нос в деревню, пока наконец не появились вы, предоставив ему эту приятную возможность, чтобы он мог собственноручно подкинуть дровишек в костер, на котором сгорят его бывшие преследователи и враги. Тогда вы должны понимать, почему он не только усмотрел меня, слившуюся в греховных объятиях с инквизитором Рикельмо, но и из надежного укрытия наблюдал за его смертью. Дескать, видел он своими глазами, как вашего собратa убили и запекли для пира во время дьявольского тайного ритуала, в котором странным образом приняли участие четверо братьев Амаури, на свою беду одаренных родителями гораздо большей долей семейного имущества, чем было выделено их непутевому младшему брату.
Подтверждаю, таким образом, что мне были зачитаны данные под присягой показания угольщика Амаури, который в толпе безбожных убийц брата Рикельмо якобы узрел меня и своих нечестивых братьев, как они плясали и без всякой меры упивались вином, как они поклонялись самому князю демонов, без сомненья, в знак благодарности за лишение наследства младшего брата, как будто не должны они были благодарить за это своего отца, старого ублюдка Нарсете – и знайте, синьор, что сам Нарсете перед смертью клялся, что ему следовало отрубить себе корень, прежде чем он задумал породить этого маленького мерзавца Амаури. Как бы то ни было, этот пьяница и лжец клянется, что видел на деревьях Сеполькро демонов в таком изобилии, что ветви прямо-таки прогибались под их тяжестью. Облепили, утверждает он, деревья вокруг костра вместе с шкворчащим на нем Рикельмо, и все мы, старые и молодые, крестьяне и вермилиане, спаривались на буйной траве, как животные. Но в этом нет ничего удивительного, ведь просветленные, как засвидетельствовал под присягой угольщик Амаури, по примеру волков выбегают на пустошь и, сбросив одежды, предаются страстной любви с демонами. Странным образом только его самого никогда не посвящали в эти древние обряды, хотя он рос среди нас и с юности рьяно пропитывался ересью. А все потому – о чем он, вероятно, не преминул вам напомнить, – что его отец принадлежал к числу старейшин и с особой строгостью наказывал земляков за грехи. Однако родного сына, как видно, не удалось ему наставить на путь истинный, и душа Амаури осталась такой же скрюченной, как и спина.
Далее я ответствую, что мне зачитаны были также слова родственников горбуна Амаури, подтверждающие его показания. Да, я знаю, что некоторые из них признают, что участвовали в пиршестве, во время которого были съедены мирские останки инквизитора Рикельмо и оставлена только голова, вероятно, чтобы вы могли признать собрата и найти виновных в этом ужасном злодеянии, в котором они добровольно и охотно признаются. Они сами себя обрекли на кару и прощаются с благами земными, сознавая, что если кого сей трибунал схватит, то не отпустит обратно. Но будьте уверены, что рвение, с коим они обвиняют друг друга перед вами, отнюдь не подтверждает их вину. Это всего лишь свидетельство братской любви, которую они оказывают друг другу, несмотря на все прошлые вины, обиды и нечестивые поступки. По той же причине девица, так жестоко избитая угольщиком Амаури, стояла теперь перед вами, прося, чтобы его отдали ей в мужья. Она клянется, что будет ему покорна во всех делах, хотя их союз противен священным законам, ибо общая кровь должна разделять их, а не соединять, и супружеские ласки не перечеркнут нанесенного ей некогда вреда. Но я не удивляюсь, что, по вашим словам, девочка не признается, что уже успела познать его как супруга и связать с ним свое тело. Зачем ей это делать и подвергать себя еще большему стыду в глазах незнакомцев? Вы не знаете наших обычаев и не понимаете, как много мы можем вынести и на что пойти, чтобы спасти наши дома и подворья. Ибо пока существует дом и свет передается от отца к сыну и от матери к дочери, и мы существуем в его каменных стенах. Именно по этой причине мы подстригаем волосы покойного, если при жизни он пользовался успехом, приносил родственникам богатство и рождал здоровых детей. Мы обрезаем его ногти, в которые после смерти переходят все жизненные силы, потому что, как известно, они продолжают расти после смерти всех остальных частей тела. Мы закапываем их у порога дома и залепляем глиной между камнями стен, чтобы счастье умершего не ушло вместе с ним в могилу. Все это мы делаем на благо дома и его обитателей.
Я ответствую далее, что напрасно вы сейчас приказываете выкапывать пороги и рыться под кладовыми, не понимая, что под домами просветленных вы не найдете статуй демонов или других отвратительных доказательств. Вы извлечете только камни, глину и кладочный раствор; а впрочем, то, что они скрепляют, – нечто несоизмеримо большее, чем простые стены и своды, но этого вы также не способны понять, так как родились в землях, где каждый сам за себя, а выросли в закрытом месте, без ощущения кровной помощи, которую испытывает каждый из нас. И вам следует знать, что перед лицом опасности семьи закрываются и замыкаются в себе, как бы порожденные единым духом. В забвение уходят старые обиды и споры. Важно лишь сохранить яркий свет дома, на время спрятать его, прикрыть от чужих глаз, заключить в горшке для угольков и зарыть глубоко в сердце, где ни один враг не достанет и не осквернит его.
Я подтверждаю, милостивый синьор, что просветленные веками поступали так, когда приходил враг. Так же они поступили, когда Эфраим углубился в наши горы со своими людьми. Молодежь вместе с Корво и его братьями встали на берегу Тимори и почти все, как известно, полегли. Когда же оставшиеся в живых вернулись в четыре родные деревни, им было отказано в убежище. Да, синьор, старейшины отгоняли от дверей истекающих кровью сыновей и братьев и отправляли их в пустынные места. Чтобы спасти дом, они отреклись от них, обрекая любимых родственников на голод, страх и нищету, что является уделом пастухов и бродячих батраков. Это решение далось им нелегко, но они вынуждены были обласкать короля Эфраима и убедить его в своей покорности. Поэтому, когда его войско наконец приблизилось к Интестини, старейшины предстали перед новым королем, смиренно склонив головы, прося пощады и покровительства. Однако гораздо более красноречивыми, чем слова, были их ладони, вытянутые в жесте моления и отмеченные пятнами вермилиона, который въедается так глубоко в тело, что его невозможно ни смыть, ни вытравить, и даже после смерти он расцветает на коже, подобно алым цветам.
Я ответствую, что, насколько мне известно, король Эфраим, будучи человеком умным и опытным в искусстве правления, в одно мгновение понял природу вермилиона. Именно по этой причине он пощадил графа Дезидерио и сохранил наших старейшин во главе четырех поселений, а они расплатились за его великодушие чистой субстанцией, которую искали алхимики, прибывшие вслед за королем Эфраимом с дальних земель Востока в поисках источника молодости. И это был, как они верят, чистый вермилион, превращенный заново в кровь дракона через бесконечные перегонки и трансмутации. Я знаю об этом от учителя Гильермо, который зашел в своей одержимости так далеко, что изучил их язык, считая их величайшими мастерами тайных искусств, и собрал у себя их запретные книги, хотя я не знаю, делалось ли это с ведома графа Дезидерио и других членов его семьи, его двора, а также учеников и помощников алхимика. Я не скажу вам, все ли эти восточные алхимики занимались призывом демонов, но сама я от этих практик отрекаюсь. Признаюсь только, что видела в мастерской мастера Гильермо книги, написанные на варварских языках, хотя сам он никогда не совершал при мне ничего, о чем вы меня спрашиваете. Не вызывал он злых духов, заключив их, дабы не нанесли ему вреда, в магическом круге, начерченном жиром мертворожденного младенца, и не поил их кровью, чтобы, утолив голод, они были ему послушны. Хотя, возможно, вы правы, полагая, что он занимался этим тайно и в одиночестве, ибо с чего ему было доверять блуднице, чьим ремеслом, в сущности, является измена и предательство?
Возвращаясь, однако, к прошлым дням Интестини, я подтверждаю, что после битвы на Тимори наши старейшины решили подпустить слуг короля Эфраима к нашим секретам и тем самым спасли жизнь графа Дезидерио, как и много раз прежде он спасал им жизнь, охраняя их и защищая от набегов горных разбойников и других недобрых людей, которых всегда хватало под небосводом. Они сделали это не из жалости и не ради спасения собственных душ, а для спасения рода и служения вермилиону. И граф Дезидерио, пусть и наполовину и обезумевший от боли после потери сыновей, тоже сделал то, что должен был.
И я в очередной раз ответствую, что отвергаю свидетельство угольщика Амаури, в настоящее время единственного наследника своего дома и владельца значительного земельного надела, который передали ему братья, дабы спасти семейное состояние от алчности сего трибунала, чтоб не досталось оно вам после их смерти, как и весь остальной скарб и прочее имущество, принадлежащие еретикам. Потому братья угольщика предпочли лишить себя наследства и добровольно отдать ему овец и прочий скот, все наделы в лугах, на пастбищах и пашнях, чем привести свой род к полному разорению, ибо разве в момент сильнейшего гнева мы не говорим: пусть ваш дом падет и земля быльем порастет? Так вот, именно надежду на сохранение дома сейчас питают родственники угольщика Амаури, злодея, насильника и доносчика на вашей службе. Он же, несмотря на свои бесчисленные злодеяния, с истинно братским рвением посылает своим томящимся в ваших застенках родственникам-еретикам хлеб и молоко, будто еще сомневается в итогах сего расследования и, греша воистину странным простодушием, не теряет надежды, что они вернутся домой живыми и здоровыми, пусть и покалеченными вашими иглами и щипцами. Но так как вы больше не хотите слушать о горбуне Амаури, лжеце и нечестивце, я скажу вам, что старейшины оказались такими же доверчивыми, как и он, когда много лет назад понадеялись, что осквернят перед королем Эфраимом лишь частицу своей души, но спасут все остальное. Ибо за первым предательством последовало очередное. Таким образом, мы приближаемся к тайне, которую и вынюхивал ваш милый собрат Рикельмо, расспрашивая старых баб отнюдь не об их обыденных грехах, но убеждая их уговорами и угрозами обратиться памятью ко временам, наступившим вскоре после кровавой смуты, начавшейся на Тимори, пока, наконец, не зародились в нем эти странные и в корне лживые подозрения, которые, как полагаете вы, и привели к его смерти.
XXI
Я ответствую, что не следила за шагами вашего собрата Рикельмо и не знаю, из каких слов он привык сплетать свои вопросы, дабы завоевать доверие собеседников и ловко докопаться до сути дела, как это принято у вас, монахов в сандалиях. С самого начала он показался мне излишне хитрым. Он ничем не походил на тех добрых простачков, что в приморских деревнях отпускали мне грехи за кусочек жирной ветчины. Поверьте, я видела их немало и знаю, какой ложью является их босоногое смирение. В сущности, они прокладывают дорогу и собирают вести для таких, как вы, и в итоге, когда наконец вы появляетесь в деревне, вы без промедления разжигаете свои костры, выставляете свои тиски, зажимы и веревки, уже хорошо зная, какие вопросы кому задавать и кому разодрать кожу. Бедные глупцы, мы сами навлекаем на себя беды, когда, потеряв бдительность от вина и танцев, нашептываем пару слов на ухо не в меру пьющему монаху, который вместе со всеми не отлипает от кувшина и охотно щупает девиц в танце. Полагаю, именно таким лазутчиком сюда прислали бедного падре Фелипе, который, впрочем, оказался для подобного задания слишком глуп. Он умирал от страха, едва оказывался среди еретиков, и неумело скрывал за пьянством и похабными шутками свое отвращение. Даже когда связался с местной женщиной, поддавшись природной слабости, он оставался для нас чужим, потому что мы, люди гор, привыкли полагаться друг на друга, а слабости и пороки не пробуждают в нас сочувствия, а лишь наполняют презрением. Вероятно, потому нас называют народом гордым, строгим и скрытным, с давних времен привыкшим бережно охранять свои секреты; и это правда, синьор, ибо тайны нужно постоянно блюсти и заботиться о них, как о детях, пока, как дети, они не созреют и не отнимут у нас все.
Я ответствую далее, что падре Фелипе мало что успел узнать о нас, в чем сам наверняка вам уже признался, несмотря на то что, как клещ, вонзился в кожу деревни. Между тем ваш собрат Рикельмо, в отличие от разжиревшего священника, никого не обманывал, что будет-де здесь нам покровителем и братом. С самого начала он предстал судьей, столь же непримиримым, суровым и молчаливым, как старейшины, когда по воле графа Дезидерио они управляли Интестини и следили, чтобы коловороты не замирали и не иссыхал источник вермилиона. А еще я думаю, что ваш собрат нарочно уподобился им, чтобы выглядеть внушительным и вызывать страх. Он не принял гостеприимства, предложенного ему падре Фелипе, а поселился в заброшенном доме старого Тарсо, в прошлом кузнечных дел мастера и надзирателя шахт. И хотя ваш собрат был на добрые полвека моложе кузнеца, вскоре он стал напоминать его и осанкой, и одеждой. В сумерках мы видели его во дворе в потертом домотканом плаще и сандалиях на босу ногу. Нам тогда казалось, что это старый Тарсо чудом выбрался из могилы, ибо Рикельмо проявлял в движениях ту же степенность. Но поверьте, это сходство наполняло нас еще большим страхом, ибо мы понимали, что это человек совершенно иного рода, нежели падре Фелипе.
Подтверждаю, что с самого начала мы догадывались о цели инквизитора Рикельмо, когда он бродил между четырьмя деревнями просветленных с легкостью человека гор и не отклонялся ни на йоту с пути, несмотря на то что под благодетельным покровительством наместника Липпи ди Спина вся эта местность была отдана во власть хищных животных и грабителей. Как вы знаете, в последний год замок лишился стражи, а также большой части юношей и мужчин в расцвете сил, отправившихся в гроты Ла Вольпе или в еще более отдаленные края. Пользуясь их отсутствием и запуганностью оставшихся селян, ваш собрат Рикельмо сразу после приезда взялся за свое расследование. Он вкрадчиво собирал оброненные ненароком слова и развязывал языки старикам разговорами об их юности, ведь, как известно, старики рассказывают о ней с тем большей охотой, чем сильнее собственные тела тянут их в могилу. И была в его вопросах удручающая неотвратимость и постоянство, словно он приехал сюда с давно задуманным планом. Вскоре жители деревни стали ему уступать и добавлять к уже придуманной новую ложь, лишь бы уберечь своих близких и откреститься от участия в давних преступлениях. Стало ясно, что правда не имеет никакого значения, как и все обещания и сладкая ложь, которыми наместник и падре Фелипе кормили нас последние месяцы. Герцог решил уничтожить Интестини и отобрать ее у просветленных, и никакие доказательства верности или добродетели не смогли бы поколебать его решимость. Да, синьор, Рикельмо своими вопросами невольно раскрыл нам этот замысел, и именно это, я полагаю, привело к его смерти. Мы, просветленные, лишены воинственного пыла людей низин, и, хотя вы встретите среди нас насильников и пьяниц, мучителей и чрезмерно суровых мужей, мы редко прерываем распри с помощью ножа. На моей памяти только трактирщик Одорико, как вы знаете, испытал эту участь. Поэтому я думаю, что именно наша кротость и прочность традиций ввели в заблуждение этого несчастного Рикельмо и заставили его поверить в свою безнаказанность.
Я подтверждаю, что никогда не говорила с Рикельмо. Ему также наверняка не приходило в голову выпытывать меня о давних событиях, поскольку в то время еще не открылось мое происхождение и принадлежность к просветленным, с которыми я связана через мою мать и неизвестного отца. Инквизитор видел во мне только старую нищенку, которую безумные мысли привели в эти края окончить свой век и которая сеет суеверия и раздает больным травы и настои, вырывая из лап болезни и смерти тех, кто за свое спасение должен быть благодарен лишь Создателю и его святым. Признаюсь вам честно, что названные мои прегрешения – даже если в ваших глазах они неизмеримо выросли и раздулись от крови невинных жертв, якобы отданных мною в лапы демонов, – не слишком заинтересовали инквизитора Рикельмо. Ведь он здесь охотился на гораздо более крупную дичь, решив из давней злобы, обид и подлости приготовить для герцога блюдо великой лжи, дабы избавиться от просветленных и раз и навсегда стереть их с лица земли. Я же сама не выгадала ничего от его смерти, ибо он никогда не выступал против меня ни единым словом. Напротив, в том письме, которое он прислал вам незадолго до своей смерти, гнусно предав оказанное ему доверие, он признал меня, еще не узнанную, одной из жертв заговора, будто бы затеянного здесь много лет назад с прибытием самого короля Эфраима.
Признаюсь, ложь Рикельмо висела на ниточке слухов и сказок, давно повторяемых у пастушьих костров, ибо такова уж человеческая природа, что хочется, не веря собственным глазам, лелеять надежду. Есть и общеизвестная правда, что тела сыновей графа Дезидерио не подняли с места побоища, потому что Эфраим в своей варварской свирепости отказал им в погребении. Он хотел, чтобы их души не обрели покоя и были вынуждены беспрестанно кружить вокруг места своей смерти, страдая от неутолимого страха, тревоги и смятения. Но когда память о резне на Тимори у людей гор еще была свежа и отзывалась болью, появились первые слухи, будто младший из сыновей графа – тот, которого называли Корво и которого человек, именующий себя моим братом Вироне, назвал своим отцом, – бросился в горный поток, уже будучи тяжело раненным и окруженным врагами. Он не желал, чтобы ему отрубили голову и преподнесли ее в дар королю, а тот сохранил этот жестокий трофей и хвастался им, причиняя дополнительную боль несчастному графу Дезидерио. Именно поэтому, как мне говорили, Корво решил опередить неминуемую смерть и прыгнул в омут, но Тимори, текущая там по глубокому ущелью между скалами, не смяла его в водоворотах, а лишь укрыла и унесла с места резни.
Подтверждаю, что подобные слухи ходили еще долго после поражения на Тимори. «Сын нашего господина жив», – твердили контрабандисты в горных прибежищах, хотя еще прошлой весной проклинали графа Дезидерио, когда он на устрашение повесил вдоль тракта двенадцать самых отъявленных разбойников. «Ему остается только ждать, пока затянутся раны», – вторили им пастухи, греясь у костров в своих зимних обителях. «Он укрылся глубоко в подземных коридорах, где первые вермилиане дышали испарениями драгоценной руды», – перешептывались нищие, поглядывая издали на зловещие рычаги и коловороты Интестини. «Это потому, что в нем течет кровь дракона, – утверждали прачки у ручья, – а дракон никогда не умирает, земля прячет его и питает своей силой, пока он не родится заново».
Ответствую далее, что инквизитор Рикельмо должен был знать эти байки, потому что, хотя прошло уже много лет со дня битвы на Тимори, а имена и слова, напротив, сгладились в человеческой памяти, все еще можно узнать сыновей графа Дезидерио, в чужом облике мелькающих в куплетах бродячих певцов или рассказах летних батраков, которые следуют за урожаем, сдавая внаем свои руки и серпы везде, куда их только пригласят. Порой эти бродяги устраиваются на отдых и в нашей деревне, хотя уже давно здесь для них не находится никакой работы – ими движет скорее неприязнь и пустое любопытство. Ведь вы открыли ворота четырех поселений Интестини, и никто больше не сторожит их границы; потому чужакам хочется взглянуть на людей вермилиона, вдруг лишившихся своих секретов и графской защиты, ведь теперь они кажутся совершенно обычными людьми, когда в своих рдяных плащах спускаются с рассветом в шахты. Бездельники и чужаки тащатся за ними, даже не скрывая свое присутствие, но когда вермилиане исчезают, когда в один момент скрываются в недрах горы, и только мерно вращаются коловороты, спуская в пищевод штольни очередные корзины, что-то в зеваках меняется, хотя сами они не могут этого назвать.
Я также ответствую, что наместник Липпи ди Спина пытался среди этих бродяг найти рабочих на замену беглым вермилианам в их подземном труде. Но ни обещанием достойной оплаты, ни прощением земных прегрешений ему не удалось склонить их стать слугами Интестини. Чужаки быстро сбегают отсюда при первой возможности или же впадают в безумие, подвергая риску свою и чужую жизнь. То же самое, впрочем, ранее случилось и с рабами с дальних островов Востока, привезенными сюда по приказу короля Эфраима и запряженными, словно немые мулы, в коловороты и прочие механизмы, – как будто дети яркого солнца и теплого моря могут выжить в этом месте, мрачном и пропитанном смертью.
И раз уж об этом зашла речь, может, вам, добрый синьор, стоит заняться проступками наместника Интестини, вместо того чтобы искать вину главаря бунтовщиков из гротов Ла Вольпе в каждой заваленной штольне, в обрыве цепей или поломке коловорота или списывать на колдовство внезапное истощение запасов руды в обильных до недавнего времени залежах? Поверьте, что не стоит объяснять эти неприятные сюрпризы проделками ведьм, якобы кидающих в штольни проклятья, завернутые в тряпки с их месячной кровью, или развевающих по ветру порошки из мертвых крыс и нетопырей, чтобы замутить зрение идущим на работу вермилианам и чтобы они вместо чистейшей руды сваливали в корзины ненужный шлак. Виновата здесь только бестолковость наместника, который после смерти брата Рикельмо вызвал ваш трибунал и устроил это нелепое безумие. Но оказывается, недостаточно сжечь несколько старых баб, чтобы вермилион вновь потек широкой рекой, как в былые времена. И будьте уверены, что нашего милейшего герцога в его обитых золотом покоях больше волнует внезапное исчезновение руды, нежели расцвет чернокнижной заразы. И хотя он выбрал ваш орден для очищения этой земли от слуг демонов, ведьм и еретиков, но он явно не желает, чтобы вы превратили ценнейшие месторождения в пепел и отняли у него дары драконьей крови. Полагаю, именно по этой причине он вызвал к себе наместника и, вероятно, жестоко ругает его за эту позорную кампанию, потому что ди Спина за один год потерял здесь больше солдат, чем некогда убили люди короля Эфраима. Но помните, что здесь его слуги – чужаки, тогда как мой брат Вироне знает каждую тропу, каждый ствол дерева, а помогают ему и синьоры из каменных башен, и босоногие подростки, пасущие гусей, и даже люди самого наместника, остающиеся при своем господине только из страха. Их мольбы неудержимо устремляются к гротам Ла Вольпе и окружают людей Вироне защитной мантией, что надежнее любого колдовства.
Ответствую, коль скоро вы настаиваете на всех этих бреднях, что здесь все знают старую легенду о принце, который давным-давно, на заре мира, со смертельной раной в боку бежал от врагов и забрел в темные пещеры, где рождается вермилион. Когда он уснул, измученный бегством и тяжелыми ранами, его окружили подземные феи, привлеченные свежей кровью. Он так очаровал их благородной статью и красотой лица, что они решили спасти его. Но не могли феи залить ему в вены кровь, что без устали вытекала из него, поэтому они целовали его по очереди в лоб, замедляя его дыхание и затягивая все глубже во тьму, где была их обитель. Они хотели оставить принца при себе, хотя знали, что он не сможет заключить их в объятия. Феи погрузили его в сон, настолько глубокий, что он ближе к смерти, нежели к жизни. Только в ночь полнолуния, когда луна светит в полную силу, раскрывает земля их укрытия, и тогда можно разглядеть, как феи танцуют вокруг спящего юноши, окутывая его все более плотными чарами.
Но поверьте, добрый господин, моя мать ничуть не походила на фею. Если бы вы могли ее увидеть, для вас стала бы очевидна глупость сих обвинений, потому что даже если у нее и был ухажер, как брешет эта развратница Мафальда и ее мерзкие кузины, то был он самое большее разбойником или наемным пастухом без собственного имущества, а не принцем из сказки. Поверьте, я с детства запомнила бы пшеничные калачи или золотые перстни, если бы ей их дарил какой-нибудь богатый и щедрый любовник. Но у нас в доме не было ничего, никаких богатств, знаков или посланий, которые моя мать якобы передавала по приказу графа его сыну, спрятавшемуся в недрах Интестини. Поэтому я отрицаю обвинения и измышленную ложь, родившуюся в червивом мозгу вашего собрата Рикельмо, возможно, по наущению иных негодяев, в интересах герцога и всего его ордена, оказавшегося столь удобной метлой. Да, вы, мой добрый синьор, всего лишь метла. Потрепанная метла, которая вроде бы метет под себя, но на самом деле движется, куда ее толкнет чужая рука, пока сама не окажется в куче мусора, недавно собранного ею.
XXII
Я ответствую, что великие господа следуют своими путями, которые редко пересекаются со следами просветленных. Так что, если бы даже Тимори принесла в нашу долину одного из сыновей графа Дезидерио, а моя мать нашла его наполовину живым среди терновников, я сомневаюсь, что она сумела бы без чьего-либо ведома оттащить его от деревни, где уже ожидали прихода победоносного войска, и спрятать на старой выработке неподалеку от убежища прокаженных. Как было сказано ранее, мать каждый день ходила к Индиче, по воле пристава ухаживая за мулами. Тем не менее, рассказ Рикельмо действительно искажает ее жизнь. Ибо неправда, что моя мать была обыкновенной девушкой из просветленных, чистой и богобоязненной, на которую свалился этот единственный грех, что однажды, гоня через реку гусей, она нашла Корво и спасла ему жизнь. Неправда и то, что она спрятала его под защитой Индиче, уверенная, что страх перед прокаженными удержит слуг короля Эфраима подальше от этого места.
Я отрицаю, что когда-либо слышала, будто, обнаружив раненого Корво, моя мать побежала, затаив дыхание, в замок, чтобы сообщить приставу об этой необычной находке. По рассказам монаха Рикельмо, пристав безмерно радовался спасению юноши, которого он знал и часто принимал, но не смел никому другому доверить тайну, которая случайно стала частью моей матери. «Наступают темные времена, – сказал он ей, – и неизвестно, как долго нам придется держать все это в секрете». Однако, будучи преданным человеком, он верил, что ничто под светлым небом не происходит без воли Творца, ибо Солнце – это Его око, которым Он смотрит на своих слуг. Потому он убедил мою мать в том, что Провидение толкнуло ее в тот день на путь, где она нашла Корво, чтобы при отсутствии иных людей, более сильных и достойных, она стала его защитой и порукой. Пристав внушил матери, что ей суждено быть спасительницей всей земли, истекающей кровью под властью короля Эфраима, так же как и сына графа, жестоко раненного на Тимори. И чтобы ее решение стало бесповоротным, он вложил ее в руки бастарда, дочь бродячей блудницы, брошенную некоторое время назад в конюшнях замка. Моя мать должна была отвезти ее в деревню и выдать за свою, за плод прежнего греха, который она якобы скрыла от отца и домочадцев, болезненно стягивая живот лоскутами ткани и утаивая иные беды благословенного состояния.
Подтверждаю, что мне зачитали результаты расследования инквизитора Рикельмо, из коих следует, что именно я была тем младенцем, которого вложили в руки оцепеневшей и онемевшей от страха девушки. Затем пристав вызвал седого Серво, потому что ему одному он отважился в этом деле доверять, велев отвести мою мать в деревню, поставить перед старшими и сказать, будто застал ее в тот день в лесу тайно кормящей свою дочь, отмеченную за ухом клеймом бастарда. И в тот же вечер отец моей матери прогнал ее из родного дома, разозленный не столько величиной ее греха – потому что девушки, даже девушки просветленных, приносят иногда случайный плод, – сколько ее неисправимостью и упрямством в грехопадении. Ибо даже стоя перед ним с бастардом, она не желала называть имени его отца и не заливалась слезами, умоляя о прощении. Она настолько упорно молчала, что не поколебали ее ни увещевания, ни упреки, ни, наконец, побои. И именно из-за ее необъяснимой непреклонности родитель воспылал к ней таким безудержным гневом. Ему казалось, что кто-то похитил у него дочь, потому что еще утром он видел, как она выходила через ворота со стадом гусей. Она улыбнулась, кивнув ему на прощание головой, и скрылась в придорожных зарослях деревьев; теперь же к нему вернулась чужая женщина с орущим младенцем в платке, завязанном за спиной. А вы должны, синьор, знать, что мой дед принадлежал к числу старейшин, и стыд за грех дочери оказался для него особенно нестерпимым потому, что он до сих пор смело заглядывал за пазуху чужого греха и наказывал. Этот позор, по словам Рикельмо, привел его в еще большее отчаяние и в итоге стал причиной смерти.
Подтверждаю, что мне рассказывали, как вскоре после изгнания дочери он заперся в погребе, где в более счастливые времена хранились репа и пастернак – в этой части выводы Рикельмо не слишком отступают от истины. Когда я была ребенком, одна из теток призналась мне, не без упрека, что это я была причиной всех бед, которые преследуют наш род, потому что вскоре после моего рождения дедушка, удрученный и сокрушенный, захлопнул за собой крышку подвала и подпер ее изнутри шестом, отказавшись от всякой пищи и питья; не отвечу вам, однако, поступил ли он так именно из-за греха дочери. Он уже не вышел оттуда живым, его голос становился все слабее и тише, когда день за днем он отгонял домочадцев и приказывал им уйти и оставить его в покое. Он говорил им, что отправляется в путь к свету, добровольно очищаясь от скверны земной жизни, что в глазах просветленных является поступком благородным и достойным восхищения.
Да, мой добрый синьор, я понимаю, что путь, по которому просветленные идут к совершенству, внушает вам ужас и отвращение, поэтому вы запретили его с решительной твердостью и под угрозой вечного осуждения. Я также понимаю, что вы вталкиваете в меня вино и хлеб, смоченный в молоке, опасаясь, что я попытаюсь таким же образом от вас сбежать, через голод и жажду очистившись от тех ужасных проступков, которые я совершила, вернее, какие вы мне бесстыдно приписываете. Вы беспокоитесь, что я уйду, как мой дед, которого после открытия подвала нашли сидящим в достойной и степенной позе. Говорят, что в его сложенных ладонях мерцал бледный лучик, в знак того, что его жертва была принята, и вот он отдает свой свет миру и не возродится больше никогда, ни рыбой без рук и голоса, ни змеей, самой лживой из всех тварей, ни, наконец, человеком, который превосходит всех пресмыкающихся в прахе животных склонностью к лжи и пороку. Так ушел мой дед, и если бы просветленные поклонялись святым, они, вероятно, накрыли бы его тело каменной плитой и пришли бы к нему просить о заступничестве и покровительстве. Однако мы верим, что мертвые отделены от живых и не обитают в неком тайном месте, откуда они могут заботиться о своих близких и давать им добрые советы.
Подтверждаю, что после смерти своего отца мать, как писал инквизитор Рикельмо, осталась совершенно одна, окруженная ненавистью близких, которым больно было видеть в ней причину утраты. Но я отрицаю, что я являюсь бастардом, подсунутым моей матери только для того, чтобы отдалить ее от других просветленных и полностью запрячь на службу графа Дезидерио и его рода. Признаюсь только, что дед умер вскоре после моего рождения под тяжестью стыда и позора, свалившегося на его дом. Также верно, что мать по милости старого пристава поселили в комнате у Одорико и, как было сказано ранее, она заботилась о мулах, принадлежавших Интестини, и водила их к поселению прокаженных. Однако мне ничего не известно о том, что она якобы спрятала там умирающего Корво, укрыв его глубоко под землей. Она была дочерью и внучкой вермилиан, писал ваш собрат, и, хотя женщинам никогда не разрешалось спускаться в Интестини, она все же умела находить выработки, уходящие далеко вглубь шахт, и умела ходить по красной слюне вермилиона, проступающей то тут, то там из черной скалы. Однако признайтесь сами, это слабое доказательство ее вины.
Я ответствую, что мне вполне понятно, почему инквизитор Рикельмо, выросший в монастыре, вдали от сладких плодов лета, позволил себя обмануть рассказами о невинной деревенской девушке и сыне графа. Погружаясь в свой смутный сон, он, конечно, видел их в растрепанной бахроме монашеского плаща и запачканных изгибах пергаментов – дочь просветленных, слабую, хрупкую и полную смирения, и сына великого повелителя, униженного и сломленного боем; он видел, как они вместе бредут через тьму, что является телом умирающего дракона, телом, из которого мы выламываем все новые куски вермилиона, надеясь, что он даст нам взамен богатство, счастье и вечную жизнь. И я думаю, что только наивные желания этого глупца Рикельмо подтолкнули мою мать и сына графа спускаться вниз по пути старых вермилиан, пока они не застряли в рудных гротах, обрастая кристаллами породы, не имея возможности подняться и убежать, хотя бы того и пожелали, потому что неподвижен мир, скрытый между костями земли, и даже смерти в нем не существует. Да, синьор, я понимаю, что в представлении вашего собратa именно такое пристанище в этом безвременье и бессмертии – которое, по сути, является и безжизнью – выбрала для Корво моя мать, чтобы залатать в его теле дыры, проделанные железом – именно так написал в своем отчете Рикельмо, – ибо в глубине души каждая женщина – ткачиха, и каждый разрыв ткани мира калечит ее душу. Вы сами понимаете, моя мать не могла просто задрать юбку и убежать, как поступила бы любая благоразумная молодая женщина, если бы вода принесла к ногам ее умирающего мужчину. Нет, повинуясь своей натуре, она должна была в одиночку нести бремя, которое возложили на нее наш добрый синьор пристав и инквизитор Рикельмо, хотя первый сделал это якобы из любви к графу Дезидерио и его крови, а второй – по совершенно иной причине.
Я подтверждаю, что именно такую ложь придумал для вас инквизитор Рикельмо, и это единственное подтверждение, которого вы сможете добиться от меня, ибо во всей этой истории нет ни капли правды. Почему же пристав, зная о наследнике графа, залегшем, как червь, где-то в жирных складках земли, не пришел к нему на помощь? Почему он не открыл эту тайну старейшинам и не доверился Серво, своему самому верному слуге? По какой причине он предпочел взвалить ее на плечи создания, которое истекает кровью по пять дней под каждой луной, полностью вверив судьбу графства в ее руки?
Подтверждаю, что мне также были представлены дальнейшие результаты расследования инквизитора Рикельмо. Я понимаю, что он был послан в деревню разведать, действительно ли в жилах мужчины, именующего себя моим братом Вироне, течет кровь графа Дезидерио и был ли он зачат во тьме Интестини в утробе моей матери без каких-либо договоров, клятв или обещаний, кои предшествуют браку, но в силу только той близости, что вытекает из общей тайны и страха.
Признаюсь, что мне рассказывали, как, потеряв нескольких алхимиков и целый муравейник простых рабов, король Эфраим поручил добычу вермилиона моим землякам и присматривающему за ними приставу. Однако он не доверял ему и благодаря помощи наших старейшин следил за каждым его шагом, неустанно высматривая в его поступках доказательства обмана и измены. Он приказал своим людям разбить по лагерю на вершинах, окружающих Интестини, и возле замка, образовав таким образом нечто вроде сети, так что пристав не смел даже отправить сообщения своему господину, ни тем более встретиться с Корво во тьме подземных коридоров. Если же вас удивляет, что наши старейшины безропотно на это согласились, то знайте, что просветленные, хотя многие поколения и подчиняются роду графа Дезидерио, в действительности же служат только вермилиону и свету и не отступают трусливо перед тем, что считают неизбежным. Они поклялись в верности королю Эфраиму, в чем свою роль сыграла и смерть моего деда, который, сломленный собственным несчастьем, бросил земляков и перед лицом самого грозного испытания оставил их без своего руководства и совета. Потому старейшины, испуганные и устрашенные мощью королевской армии, поставили Эфраима выше прежних господ, лицемерно расценив молчание графа Дезидерио как согласие. Впрочем, я не смею упрекать их в малодушии, ибо люди могущественнее их или присоединились к королю Эфраиму, или гнусно сбежали, бросив на растерзание тех, чьи ноги оказались не столь резвы. Возможно, в то время это было правильным, но не требуйте, синьор, чтобы я осуждала их.
Я подтверждаю, раз вы настаиваете, что мои братья Вироне и Сальво появились на свет еще до того, как тиран Эфраим умер жестокой смертью. Во всяком случае, так я полагаю, ибо сама была тогда еще маленькой девочкой и не различала эмблем на хоругвях и кафтанах солдат, когда они прибывали в замок с поручениями для старого пристава. Меня пугал резкий блеск солнца на доспехах, и я не смела вглядываться в лица их обладателей. Помню, люди короля Эфраима не появлялись на деревенских улицах, и если была необходимость, старейшины сами ходили в замок, чтобы поговорить с ними. Вместе с тем я соглашусь со словами инквизитора Рикельмо, что мои братья родились вскоре после бойни на Тимори. Но это не значит, что их отцом был воин, возвращавшийся с поля боя, хоть в высокородном, хоть в деревенском облачении. Как теперь понять, от кого они почерпнули свет: от сына графа или, что вероятнее, от батрака или пастуха, ходившего по горам за стадом овец?
Я еще раз говорю, я не верю, что мои братья были зачаты сыном графа Дезидерио, который, будучи запертым во мраке Интестини, также решил заключить мою мать в ловушку своей похоти, чтобы окончательно добиться ее верности и послушания. Да, я знаю по своему опыту, что великие господа беспринципно тянутся за наслаждением и ничего не хотят давать взамен, во всяком случае, не по собственной воле. Они скупы в расплате более бедняков, чему хорошим примером может служить мой брат Вироне – если мужчина, скрывающийся в гротах Ла Вольпе, действительно им является, – который некогда с плачем прибегал, ища защиту в моих руках, а едва объявил себя властелином сей земли, ни словом не обмолвился о сестре, оставив ее во власти сего трибунала. Впрочем, и вы, синьор, скоро испытаете неблагодарность сильных мира сего, ибо ваш сладкий герцог не воздаст вам за тяготы, что вы несете здесь по его воле и ради его выгоды. Напротив, он отплатит вам самой жесточайшей несправедливостью, дабы только доказать, что он вам ничего не должен, так как вы сами все делали ради собственной выгоды в силу порочности своей человеческой природы. И не стоит удивляться, ибо, как писал ваш собрат Рикельмо, мы все по врожденной склонности стремимся к греху. Лучшим доказательством этой слабости является, как он отметил, история моей матери, которая из величайшей добродетели впала в позорнейший стыд, когда она без остатка отдалась магии вермилиона, чтобы спасти жизнь своего подопечного и любовника.
Я ответствую далее, что, как бы вы снова ни мучили мои кости пыткой, я не могу показать вам, по каким тропам моя мать водила своих мулов и в каком месте ее пути графский сын мог ее соблазнить и одарить двумя бастардами. Не зная истинной природы вермилиона и позволив собственному невежеству обрасти мхом подозрений, сказок и легенд, Рикельмо уверовал, будто бы моя мать считала вермилион спасением для Корво, ибо он порой сохраняет жизнь заблудшим, хотя, в моем понимании, бесконечное, тягостное одиночество в рудных карстах тьмы – это горькая награда, и только безумец может на нее соблазниться. Но те двое молодых могли об этом и не знать, во всяком случае не в начале, писал ваш собрат Рикельмо, когда, невзирая на цену, что им пришлось заплатить, на презрение соседей, клеймо прелюбодеяния и смерть отца, они принимали это неожиданное спасение Корво с радостью и вряд ли думали, как тот неожиданный подарок изменит их обоих.
Я ответствую, что, живя под открытым небом, инквизитор Рикельмо мог уверовать, что вермилиане любят вермилион и творят в подземных залах все новые чудеса ради самой радости творения, свободные от забот и мыслей о поднебесном мире. Однако моя мать принадлежала к числу просветленных и, конечно, лучше знала природу драконьей крови. Знайте, что просветленные платят высокую цену за общение с вермилионом, а его соблазнам подвержены прежде всего самые старшие из нас, что кажется понятным, так как тяготы и мерзости жизни гасят в нас пламя света, и он медленно тускнеет, обнажая пустоту в сердце. Именно поэтому у нас был обычай собираться каждое воскресенье – пока этот жирный боров падре Фелипе не превратил наш дом встреч в пристанище ваших святых и их пучеглазых статуй, – чтобы посмотреть друг на друга и оценить, для кого вермилион становится настолько тяжким бременем, что следует уже его доверить молодым. Ибо поймите, милостивый синьор, для нас вермилион никогда не был даром или обетом, а только бременем, которое мы обязались нести в обмен на другие свободы и благодеяния. Мы никогда не искали в нем жизни. Мы много слышим о его благотворной силе, но мы не приносим в шахты наших стариков, чтобы вермилион наполнил их груди жизнью и продлил век. Да, мы делаем напитки из трав и вешаем на голое тело полоски ткани с написанными волшебными именами, но не кладем в рот больным детям комочки руды, чтобы вернуть их к жизни. Просветленные слишком много знают и слишком сильно переживают подземный ужас, чтобы верить на слово заверениям алхимиков.
Я ответствую, что существует множество предостережений от коварного соблазна вермилиона, хотя ваш несчастный собрат, скорее всего, не имел возможности их услышать, потому что в них заключен наш позор и мы обычно сохраняем эти истории для себя. Но одну я вам подарю: вот, давным-давно жил в наших краях пастух, молодой, жадный и тщеславный. Волки похитили у него шестерых овец и затащили их в глубокую, вырытую в старой выработке яму. Когда он увидел их мертвыми, а они составляли все его имущество, то впал в такое отчаяние, что бросился на землю и стал рвать ее голыми руками. И так он открыл пласт самого чистого, хрупкого вермилиона. Он начал засыпать руду в растерзанные горла овец, считая, что вернет животных к жизни, и вскоре, действительно, они поднялись, но настолько негожими, что накинулись на него и так же жадно, как еще недавно жевали траву, принялись его грызть и кусать. И они непременно погубили бы его, если бы другие пастухи не успели прийти ему на помощь. Они разбили камнями черепа животных и сожгли тела, чтобы они больше никогда не ожили. Поверьте мне, добрый господин, в глазах просветленных нет большей мерзости, чем мертвые, ходящие среди живых. И будьте уверены, что в нашей деревне даже самые маленькие дети сторонятся соблазна вермилиона, и судьба пропавших вермилиан – для нас предмет не зависти, а сожаления. И именно по этой причине моя мать, хотя и предавалась авантюрной любви и родила троих бастардов, определенно не была спасительницей графского сына.
XXIII
Повторяю, как я уже неоднократно говорила, мать не носила при себе никаких тайных знаков, писем или ценностей. Не помню я буханок белого хлеба, колбас, балыков или копченых окороков, которые с ее помощью пристав якобы отправлял сыну графа, чтобы его укрепить и поддержать, когда выяснилось, что ему придется терпеть свое ужасное пристанище гораздо дольше, чем изначально ожидалось. Как вы знаете, синьор, сразу после бойни на Тимори войска нашего герцога рассыпались, как пучок сена, и казалось, что люди короля Эфраима останутся в наших горах навсегда. Вроде бы в нашей деревне мало что изменилось, но мы ведь знали, что солдаты засели вокруг Интестини в своих укрепленных лагерях, а еще странствующие пастухи приносили весть о вырезанных деревнях и целых городах, которые были обращены в руины, если их ворота были открыты с промедлением, а жители недостаточно быстро покорились захватчику. Говорили также о знатных синьорах, которым пришлось расстаться со всем своим имуществом, лишь бы купить себе несколько дней жизни. Однако все это происходило где-то далеко в мире, к которому мы никогда не принадлежали.
Я ответствую, что нам было наплевать даже на алхимиков, когда они в своих грязных одеждах спускались к приставу, а он кланялся перед ними так смиренно, словно встречал самого короля. И, может быть, так оно и было, потому что бастард Ведасто рассказывал мне, что два-три раза в год он видел в замке старика с большой свитой, которая охраняла его, словно он был отлит из чистого золота. Он жил не с другими магистрами, а в северной башне, и к нему не допускались ни пристав, ни стражники. Всем приходилось делать вид, что они ничего не знают о нем, хотя вермилиане сразу же ощущали его присутствие, потому что, едва он прибывал, пристав отправлял к Интестини мулов за чистейшей рудой, не дожидаясь времени сбора урожая и приема вермилиона. И это было очень странно, рассказывал бастард Ведасто, который, как и все остальные деревенские дети, был тощим, любопытным голодранцем, поэтому однажды ночью ему удалось подняться на стену северной башни по виноградным лозам только для того, чтобы увидеть, как этот странный гость вымачивал старческое тело в чане, полном крови или, возможно, жидкого вермилиона. Сначала он напоминал высохший кожаный мешок, говорил бастард Ведасто, покрытый бесчисленными морщинами, шрамами и бородавками, но позже его тело начало как будто наливаться соком и избавляться от старческой дряблости, сглаживаться и набираться сил. Нет, синьор, старик явно не становился моложе, а только живее, и хотя я постоянно приставала с расспросами, бастард Ведасто никак не мог объяснить или описать это. Возможно, он испугался, потому что все мы тогда считали, что алхимики короля Эфраима похищают детей и забирают у них кровь для своих богомерзких зелий и отваров. Даже моя мать, обычно далекая от женских тревог и рыданий, предостерегала меня от этих странных людей в одеждах, покрытых запретными знаками, и укрывала от них моих братьев.
Я подтверждаю, что все женщины в деревне опасались дурного взгляда слуг Эфраима, потому что он мог прилипнуть к их потомству и наслать на них жестокую болезнь или слабость – что ж вы хотите, синьор, ваша глупая курица Мафальда не одинока в своих страхах. Матери приказывали нам остерегаться королевских слуг, а старшие мальчики рассказывали леденящие кровь истории о безголовых телах, брошенных под стеной замка. Говорили, что утром, прежде чем река смывала их и уносила далеко от деревни, они со стоном жаловались, хотя у них уже не было рта, пытаясь назвать имена своих убийц. Вы и не догадываетесь, синьор, как приятно было слушать эти страшные байки, лежа на мягкой подстилке в дупле вяза, в то время как внизу прохаживались алхимики короля Эфраима в своих высоких колпаках, не подозревая, что мы смотрим на них из укрытия с восхищенным страхом. Мы гадали, может ли кто-нибудь из них быть тем пресловутым тираном, который, по словам Ведасто, так напугал нашего герцога, что тот сбежал до самого берега моря. Даже это большое расстояние, издевались вермилиане в таверне Одорико, не успокоило его страха, и он бы сел на корабль, идущий к дальним островам Востока, если бы не предостережение монахов в сандалиях, что Творец не благоволит правителям, покидающим землю, с которой он связан в силу своего рождения и крови, текущей в нем. Словом, мой добрый синьор, мы, дети, понимали, что существует где-то чужой, робкий герцог, изгнанный чужим кровожадным стариком, который оборачивается королем. И будьте уверены, нас это нисколько не удивляло. Наша деревня была полна стариков, которые в воскресенье вонзали колышки в губы лжесвидетелей и стегали спины прелюбодеев, и мы не видели ничего удивительного в том, что старик сильнее молодых и имеет над ними власть. Однако самого короля Эфраима, если вы об этом спрашиваете, мы так никогда и не распознали. Возможно, он вовсе не посещал Интестини и в рассказах Ведасто заключалось не больше правды, чем грязи под ногтем. Может, бастард придумывал эти истории только для того, чтобы подняться в наших глазах и оживить свое безрадостное существование, так как ему поручали самые грязные и тяжелые работы в конюшне, чистку лошадей и смену соломы, за что его обычно называли Навозником, пока однажды он не исчез из замка, к удивлению всех тех, кто до сих пор презрением и насмешкой отвечал на его хвастовство.
Поэтому я ответствую, что мы сторонились людей короля Эфраима, и они также держались на расстоянии взгляда от деревни; во всяком случае, они стали делать так после первой неудачи. Ведь, как я уже говорила, в самом начале, сразу после бойни на Тимори, они спустились вглубь Интестини вместе с целой толпой рабов, привезенных с Востока. Потом мне рассказывали, что на прибывших с островов была одежда, сплетенная из листьев всевозможных форм, ожерелья из человеческих костей и маленькие барабанчики, висевшие на груди. Кажется, они постукивали по ним пальцами, углубляясь в недра земли, словно шли в бой. Старые вермилиане предупреждали их, что бой барабанов пробудит дремлющего в скалах дракона, и действительно, так и случилось, земля дрогнула и застонала, как раненый зверь, но я была тогда слишком мала, чтобы это запомнить, потому знаю из рассказов других людей, что Интестини проглотила королевских алхимиков вместе с их заморскими слугами. Я слышала только, что слуги короля Эфраима больше не пытались грабить подземелья, и мы, дети, по какой-то странной причине знали, что они не могут быть для нас опасны. Мы бросали в них шишки, если они появлялись в роще неподалеку от Ла Гола, и смеялись, надежно укрывшись в кронах деревьев. Но мне кажется, все это случилось гораздо позже, когда оба моих брата уже появились на свет, и вряд ли это происходило, как утверждает инквизитор Рикельмо, из-за младшего сына графа.