Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Диалоги об Атлантиде - Платон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Платон

Диалоги об Атлантиде

© ООО «Издательство АСТ», 2022

Диалоги об Атлантиде

Тимей

ЛИЦА РАЗГОВАРИВАЮЩИЕ:

СОКРАТ, КРИТИАС, ТИМЕЙ, ЕРМОКРАТ.

Сокр. Один, два, три; но четвертый-то[1] где же у нас, любезный Тимей, – четвертый из вчерашних гостей – сегодняшних хозяев?[2]

Тим. С ним случилась какая-то болезнь, Сократ. Ведь добровольно он не отстал бы от этой беседы.

Сокр. Так не лежит ли на тебе, вместе с другими, обязанность выполнить и то, что падает на долю отсутствующего?

Тим. Конечно; и мы, по мере сил, ничего не упустим. Да и несправедливо было бы, если б остальные из нас, приняв от тебя вчера приличное угощение, не постарались угостить тебя взаимно.

Сокр. А помните ли всё, что я предложил вашему обсуждению?

Тим. Иное помним, а что забыли, то теперь ты напомнишь нам. Но лучше, если это тебе не в тягость, пройди опять всё, в кратких словах, сначала, чтобы оно сильнее напечатлелось в нас.

Сокр. Так и будет[3]. Сущность вчерашних моих рассуждений о государстве заключалась, кажется, в вопросе: какое и в составе каких мужей, по моему мнению, бывает оно наилучшее?

Тим. И что́ было сказано, пришлось нам всем, Сократ, очень и очень по мысли.

Сокр. Не отделили ли мы в нем сперва дело землепашцев и все другие искусства от класса людей, имеющих быть воинами?

Тим. Да.

Сокр. И, применительно к природным наклонностям, давая каждому лишь одно подходящее по свойствам занятие и одно искусство, о людях, обязанных вести за всех войну, сказали, что им следует быть только стражами города, вне ли его кто, или внутри вздумает злодействовать; но судить милостиво им подвластных, как друзей по природе, и быть строгими единственно к встречающимся в битвах врагам.

Тим. Совершенно так.

Сокр. Ведь природа-то души́ у стражей, – как мы, думаю, говорили, – должна, с одной стороны, быть раздражительною, с другой – преимущественно философскою, чтобы они могли являться в отношении к одним насколько следует кроткими, а в отношении к другим строгими.

Тим. Да.

Сокр. А что же по поводу воспитания? Не то ли (сказали мы), что они должны быть воспитаны и в гимнастике, и в музыке, и во всех науках, какие пригодны им?

Тим. Конечно.

Сокр. Воспитанные же таким-то образом, – сказано было, кажется, – не должны думать о приобретении в личную собственность ни золота, ни серебра, ни другого какого бы то ни было имущества, но, как союзники (граждан), получая от охраняемых ими сторожевую плату, достаточную для людей умеренных, обязаны издерживать ее сообща[4], содержаться столом и жить вместе, и, не предаваясь иным занятиям, всегда заботиться о добродетели.

Тим. И это сказано было так.

Сокр. Равным образом мы упомянули и о женщинах[5], что они близки по природе к мужчинам; что поэтому все общественные занятия надобно приспособить и к ним, и всем им назначить общее (с мужчинами) дело как на войне, так и в других родах жизни.

Тим. Та́к, говорено было и об этом.

Сокр. Но что еще о деторождении?[6] По необычайности положений, не памятно ли нам то, что в отношении браков и детей постановили мы общее всё для всех, в тех видах, чтобы ни для кого не было собственного своего родства, но все считали всех сродниками, – именно, сестрами и братьями – тех, кто находится в соответственном тому возрасте, – родившихся раньше и старейших – отцами и родителями отцов, а позднейших по рождению – детьми и отродием детей?

Тим. Да, по указанной тобою причине, и это памятно.

Сокр. А чтобы по возможности сряду же рождались у нас люди с природою наилучшею, не помним ли, мы говорили, что правители и правительницы должны, для устройства браков, хитро придумать такие жребии[7], по которым худые и добрые, те и другие, соединялись бы отдельно с подобными себе так, чтобы, причиною сочетания почитая случай, они из-за этого не питали друг к другу никакой вражды?

Тим. Помним.

Сокр. Говорили мы также, что дети добрых должны быть воспитываемы, а дети худых тайно распределяемы по другим сословиям города[8]. За подрастающими надобно постоянно наблюдать и достойных снова возводить, а недостойных у себя отсылать на место повышенных.

Тим. Так.

Сокр. Что же? не изложили ли мы всё уже дело по-вчерашнему, обозрев его снова в главных чертах? Или чувствуем недостаток еще в чем-нибудь, любезный Тимей, что было сказано, а теперь пропущено?

Тим. Нет, говорено было это самое, Сократ.

Сокр. Так затем выслушайте, по поводу рассмотренного государства, какое производит оно на меня впечатление. Это впечатление-то у меня такого же рода, как если бы кто, смотря на прекрасных животных, воспроизведенных ли живописью, или действительно живых, только остающихся в спокойном состоянии, желал видеть, как они движутся и совершают в борьбе те действия, которые естественно совершать их телам. Так настраивает и меня рассмотренный нами город. Ведь с удовольствием послушал бы я, если бы кто раскрыл словом, ка́к наш город, решаясь, по обстоятельствам, вести войну, подвизался бы в этой борьбе против других городов, и ка́к в течение войны, и в совершении самых дел, и в словесных сношениях, по отношению к каждому из городов, вел себя достойно своего образования и воспитания. В этом-то, Критиас и Ермократ, я не доверяю сам себе, буду ли в силах достаточно восхвалить тех мужей и тот город. Впрочем, что касается меня, это и не удивительно; но такое же мнение получил я и о поэтах, – как живших в древности, так и живущих теперь. Я не унижаю рода поэтического; но всякий ясно видит, что подражающая масса, в каких воспитана понятиях, тому легче и лучше подражает; а тому, что́ встречаешь вне условий своего воспитания, трудно с успехом подражать и делами, а еще труднее словом. Род же софистов почитаю я хотя и очень опытным в красноречии и других прекрасных искусствах, но боюсь, как бы эти люди, бродящие по городам и нигде не основывающие себе собственного жительства, не ошибались в своих догадках, ка́к и что́, на войне и в битвах, должны делать и говорить философы и вместе политики, при их деятельных и словесных сношениях с другими. За тем остаются люди вашего звания, которым и по природным свойствам и по воспитанию доступно то и другое. Ведь этот Тимей – гражданин Локров[9], благоустроеннейшего города в Италии, своим богатством и происхождением не уступающий никому из тамошних, – достиг в городе величайшей власти и почестей, и в философии, всей вообще, поднялся, по моему мнению, до высшего предела. О Критиасе[10] тоже все мы здесь знаем, что ему очень не чужды предметы, о которых говорим. Что, наконец, Ермократ[11] ко всему этому способен и по природе и по воспитанию, в том убеждает нас множество свидетельств. И потому-то вчера, склоняясь на вашу просьбу рассмотреть вопрос о государстве, я охотно уступил вам, зная, что, если вы захотите, никто удовлетворительнее вас не раскроет дальнейшее. Ведь из нынешних одни только вы могли бы, поставив город приличным образом в войну, дать о нем справедливый во всех подробностях отчет. Так вот, раскрыв то, что мне было задано, я задал и вам, в свою очередь, урок, о котором говорю. Вы согласились, по взаимному между собою уговору, заплатить мне сегодня за мои исследования гостеприимным словом: вот для этого я и явился теперь сюда, принаряженный, и совершенно готов принять угощение.

Ерм. И право, Сократ, в усердии-то с нашей стороны, – как сказал Тимей, – недостатка не будет, да и нет у нас предлога не сделать этого. Так что и вчера, как только пришли отсюда в гостиное помещение к Критиасу, где остановились, да и ранее того, на пути, мы опять рассуждали об этом. И он тут сообщил нам одно древнее предание, которое, Критиас, ты перескажи теперь и Сократу, чтобы Сократ обсудил вместе с нами, годится ли оно для его урока или не годится.

Крит. Надобно сделать это, если того же мнения будет и третий товарищ, Тимей.

Тим. Конечно, того же.

Крит. Выслушай же[12], Сократ, сказание, хоть и очень странное, но совершенно достоверное, как заявил некогда мудрейший из семи мудрых – Солон. Он был родственник и короткий друг прадеду нашему Дропиду[13], о чем и сам нередко упоминает в своих стихотворениях. Дропид сообщал нашему деду Критиасу, а старик Критиас передавал опять нам, что велики и удивительны были древние дела нашего города, теперь, от времени и гибели человеческих поколений, пришедшие в забвение; но из всех величайшее было одно, припоминанием которого можем мы теперь прилично выразить тебе нашу благодарность и вместе с тем, при настоящем празднестве, достойно и истинно, не хуже чем гимнами, восхвалить самую богиню[14].

Сокр. Хорошо сказано. Но о каком же это древнем деле рассказывал Критиас, в значении не только предания, но подвига, некогда, по сведениям Солона, действительно совершенного этим городом?

Крит. Я сообщу тебе древнее предание, которое слышал не от молодого человека; потому что Критиасу было тогда, по его словам, уже под девяносто лет, а мне – много что десять. Случилось это у нас в третий день апатуриев[15], называемый куреотис. Обычное для нас, детей, празднование этого дня повторилось и на тот раз; потому что отцы выставили нам награды за чтение рапсодий. Из многих поэтов и много тогда прочитано было стихотворений; а как некоторую новость для того времени, пропели многие из нас, детей, и стихотворения Солона. И вот, при этом случае, кто-то из товарищей по фратрии, – был ли он в самом деле того мнения или хотел также польстить Критиасу, – сказал, что считает Солона не только величайшим мудрецом в других отношениях, но и в поэзии наиболее благородным из всех поэтов. А старик, – это я живо помню, – приняв такое замечание с большим удовольствием, рассмеялся и сказал: если бы, друг Аминандр, занимался он поэзиею не между делом, а серьезно, как другие, и обработал сказание, принесенное им сюда из Египта; и если бы не возмущения и другие бедствия, которые застал он здесь по возвращении и которые принудили его бросить поэзию, то, по моему мнению, не был бы знаменитее его ни Исиод, ни Омир и никакой другой поэт. – Что же это за сказание, Критиас? – спросил Аминандр. – Сказание, отвечал он, о величайшем и по справедливости славнейшем из всех подвигов, и этот подвиг действительно совершил наш город, только повесть о нем, за отдаленностью времени и за гибелью его исполнителей, до нас не достигла. – Рассказывай сначала, примолвил тот, что, как и от кого, в качестве достоверного сказания, слышал, по его словам, Солон.

В Египте, начал он, на Дельте, углом которой разрезывается течение Нила, есть область, называемая Саитской[16], а главный город этой области – Саис, откуда был родом и царь Амазис. Жители этого города имеют свою покровительницу богиню, которая по-египетски называется Нейф[17], а по-эллински, как говорят они, Афина. Они выдают себя за истинных друзей афинян и за родственный им, до некоторой степени, народ. Прибыв туда, Солон, по его словам, пользовался у жителей большим почетом, а расспрашивая о древностях наиболее сведущих в этом отношении жрецов, нашел, что о таких вещах ни сам он, ни кто другой из эллинов, просто сказать, ничего не знают. Однажды, желая вызвать их на беседу о древних событиях, Солон принялся рассказывать про греческую старину: говорил о Форонее[18], так называемом первом, и о Ниобе, затем, после потопа, о Девкалионе и Пирре, как они спаслись; потом проследил их потомство и, соображая время, старался определить, сколько минуло лет тому, о чем говорилось. Но на это один очень старый жрец сказал: О Солон, Солон! вы, эллины, всегда дети, и старца эллина нет. Услышав это, Солон спросил: как это? что ты хочешь сказать? – Все вы юны душою, примолвил он; потому что не имеете вы в душе ни одного старого мнения, которое опиралось бы на древнем предании, и ни одного знания, поседевшего от времени. А причиною этому вот что. Многим и различным катастрофам подвергались и будут подвергаться люди; величайшие из них случаются от огня и воды, а другие, более скоротечные, – от множества иных причин. Ведь и у вас передается сказание, будто некогда Фаэтон, сын Солнца, пустив колесницу своего отца, но не имея силы направить ее по пути, которого держался отец, пожег всё на земле, да погиб и сам, пораженный молниями. Это рассказывается, конечно, в виде мифа; но под ним скрывается та истина, что светила, движущиеся в небе и кругом земли, уклоняются с пути, и чрез долгие промежутки времени истребляется всё находящееся на земле посредством сильного огня[19]. Тогда обитатели гор, высоких и сухих местностей гибнут больше, чем живущие у рек и морей. Что касается нас, то Нил, хранящий нас также в иных случаях, бывает нашим спасителем и в этой беде. Когда же опять боги, для очищения земли, затопляют ее водою, то спасаются живущие на горах, пастухи и волопасы, люди же, обитающие у вас по городам, уносятся потоками воды в море. Но в этой стране, ни тогда, ни в другое время, вода не изливается на поля сверху, а напротив, вся наступает обыкновенно снизу[20]. Оттого-то и по этим-то причинам здесь, говорят, всё сохраняется от самой глубокой древности. Но дело вот в чем: во всех местностях, где не препятствует тому чрезмерный холод или зной, в большем или меньшем числе, всегда живут люди; и что̀ бывало прекрасного и великого, или замечательного в иных отношениях, – у вас или здесь, или в каком другом месте, о котором доходят до нас слухи, – то всё с древнего времени записано и сохраняется здесь в храмах; у вас же и у других, каждый раз, едва лишь упрочится письменность и другие средства, нужные (для этой цели) городам, как опять, чрез известное число лет, будто болезнь, низвергся на вас небесный поток, и оставил из вас в живых только неграмотных и неученых; так что вы снова как будто молодеете, не сохраняя в памяти ничего, что происходило в древние времена – как здесь, так и у вас. Вот и теперь, например, всё, что ты рассказал, Солон, о ваших древних родах, мало чем отличается от детских побасенок: во-первых, вы помните только об одном земном потопе, тогда как до того было их несколько; потом, вы не знаете, что в вашей стране существовало прекраснейшее и совершеннейшее в человечестве племя, от которого произошли и ты, и все вы с вашим городом, когда оставалась от него одна ничтожная отрасль. От вас это утаилось, потому что уцелевшая часть племени, в течение многих поколений, сходила в гроб без письменной речи. Ведь некогда, Солон, до великой катастрофы потопа, у нынешних афинян был город, сильнейший в делах военных, но особенно сильный отличным по всем частям законодательством. Ему приписывают прекраснейшие дела и прекраснейшее гражданское устройство, из всех, какие, по дошедшим до нас слухам, существовали под солнцем.

Выслушав это, Солон, – по его словам, – удивился и со всем усердием просил жрецов, чтобы они по порядку и подробно рассказали ему всё о делах древних его сограждан. – Жрец отвечал: ничего не скрою, Солон, но расскажу охотно, и ради тебя, и ради вашего города, и особенно ради богини[21], которая, получив на свою долю города́ – и ваш и здешний, воспитала и образовала оба, – ваш тысячью годами прежде, взяв для вас семя от Геи и Ифеста[22], а здешний после. Время устроения здешнего-то города у нас, в священных письменах, определяется числом восьми тысяч лет. Что касается твоих сограждан, живших за девять тысяч лет, то я изъясню тебе вкратце их законы и прекраснейшее из совершенных ими дел. Подробно же всё мы рассмотрим на досуге, когда-нибудь в другой раз, взяв самые записки[23]. Об их законах заключай по здешним; потому что здесь теперь найдешь ты много образцов того, что было тогда у вас: найдешь, во-первых, класс жрецов, отдельный от прочих сословий; потом, класс художников, работающий по каждому художеству отдельно, – не смешивая одного с другим; далее, сословия пастухов, охотников и земледельцев; да и класс людей военных, ты видишь, обособлен здесь от всех сословий, и этим людям закон вменяет в долг не иметь попечения ни о чем больше, как только о делах военных. Те же и виды оружия их – щиты и копья, которыми мы, первые из жителей Азии[24], стали вооружаться, – по указанию богини, впервые научившей тому людей, как в этой стране, так и у вас. Что касается разумности, то ты видишь, какую о ней заботливость тотчас же, с самого начала, здесь проявил закон, открыв все пути к познанию мира, даже до наук провещания и попечения о здоровье, с приложением этих божественных знаний к целям человеческим, и овладев всеми прочими, прикосновенными к этим науками. Такой-то строй и порядок основала в те времена богиня, даруя его вам первым; она избрала и место для вашего жительства, – то, из которого вы происходите, – убедившись, что тамошнее благорастворение воздуха будет производить мужей разумнейших. Любя и войну, и мудрость, богиня выбрала (там) место, которое должно было давать мужей, наиболее ей подобных, и его-то сперва и населила. И вот вы там жили, пользуясь такими законами и всё совершенствуя свое благоустройство, так что превзошли всякою добродетелию всех людей, как оно и подобало вам, в качестве сынов и питомцев богов. Удивительны сохранившиеся здесь описания многих и великих дел вашего города: но выше всех, по величию и доблести, особенно одно. Записи говорят, какую город ваш обуздал некогда силу, дерзостно направлявшуюся разом на всю Европу и на Азию со стороны Атлантического моря. Тогда ведь море это было судоходно, потому что пред устьем его, которое вы, по-своему, называете Иракловыми столпами[25], находился остров. Остров тот был больше Ливии и Азии, взятых вместе, и от него открывался плавателям доступ к прочим островам, а от тех островов – ко всему противолежащему материку, которым ограничивается тот истинный понт. Ведь с внутренней стороны устья, о котором говорим, море[26] представляется (только) бухтой, чем-то вроде узкого входа; а то́ (что́ с внешней стороны) можно назвать уже настоящим морем, равно как окружающую его землю, по всей справедливости, – истинным и совершенным материком. На этом-то Атлантидском острове сложилась великая и грозная держава царей, власть которых простиралась на весь остров, на многие иные острова и на некоторые части материка. Кроме того, они и на здешней стороне владели Ливиею до Египта и Европою до Тирринии. Вся эта держава, собравшись в одно, вознамерилась и вашу страну, и нашу, и всё по сю сторону устья пространство земли поработить одним ударом. Тогда-то, Солон, воинство вашего города доблестию и твердостью прославилось перед всеми людьми. Превосходя всех мужеством и хитростью военных приемов, город ваш то воевал во главе эллинов, то, когда другие отступались, противостоял по необходимости один и подвергал себя крайним опасностям; но наконец, одолев наступающих врагов, торжествовал победу над ними, воспрепятствовал им поработить еще не порабощенных, и нам всем вообще, живущим по эту сторону Иракловых пределов, безусловно отвоевал свободу. Впоследствии же времени, когда происходили страшные землетрясения и потопы, в один день и бедственную ночь, вся ваша воинская сила разом провалилась в землю, да и остров Атлантида исчез, погрузившись в море. Потому и тамошнее море оказывается теперь несудоходным и неиcследимым: плаванию препятствует множество окаменелой грязи, которую оставил за собою осевший остров[27].

Теперь, Сократ, ты слышал, в кратком очерке, что́, по преданию от Солона, передавал старик Критиас. Вчера, когда говорил ты о государстве и о тех мужах, которых изображал, я, припоминая рассказанное мною сейчас, удивлялся при мысли, как это ты в преследовании своей цели, по какому-то чудесному случаю, сошелся во многом с Солоном, из того, о чем тот говорил. Но я не хотел рассказать всё это тотчас же, потому что, по давности времени, недостаточно хорошо помнил: и решил про себя, что прежде надо мне всё восстановить надлежащим образом в своей памяти, да тогда и сказывать. Оттого-то так скоро и согласился я на твое вчерашнее предложение: я думал, мы будем иметь полную возможность сделать то, что составляет главную трудность во всех подобных задачах, это – положить в основание (беседы) некоторое исследование, отвечающее нашим целям. Поэтому тоже вчера, – как сообщил Ермократ, – уходя отсюда, я тотчас передал этим, что припоминал; по возвращении же домой, в продолжении ночи, обдумывал и почти всё восстановил. В самом деле, сведения, приобретенные в детстве, имеют, по пословице, какую-то чудную силу: ведь не знаю, мог ли бы я овладеть снова в памяти всем тем, что слышал вчера; другое дело – всё выслушанное мною в старину: я очень удивился бы, если бы что-нибудь из того ускользнуло от меня. Тогда было это прослушано с большим удовольствием и вместо забавы; старик охотно наставлял меня по всем вопросам, какие то и дело я задавал ему; так что всё запечатлелось во мне неизгладимо, как бы в выжженных чертах. Это самое ныне поутру я тотчас же рассказал и им, чтобы и они, подобно мне, запаслись речами. Так вот, Сократ, – к тому-то всё и говорилось, – я готов теперь изложить дело не только в общих чертах, но со всеми подробностями, о которых слышал. Тот город с гражданами, который вчера представил ты нам будто в сказке, мы перенесем сюда в действительность и примем его за тот самый, и тех граждан, как ты их понимал, признаем за этих действительных наших предков, о которых рассказывал жрец. Они придут с этими в совершенную гармонию, и мы не нарушим её, если скажем, что это те самые граждане, что жили в то время. Принимаясь за дело сообща, постараемся же все, кому это тобою предложено, исполнить его, по мере сил, удовлетворительно. Так следует рассудить, Сократ, приходится ли эта задача нам по мысли или вместо того надо еще исследовать что-нибудь другое.

Сокр. Да какую же иную задачу, лучше этой, можем мы выбрать, когда она и по содержанию так близко и так хорошо подходит к нынешнему жертвоприношению богине? Да и то весьма важно, что это не вымышленная сказка, а истинная повесть. Если откажемся от этих преданий, как и откуда добудем мы другие? Это невозможно; нет, в добрый час, вам надо говорить, а мне, в награду за вчерашние рассуждения, теперь спокойно слушать.

Крит. И посмотри, Сократ, в каком порядке расположили мы для тебя угощение. Нам показалось, что Тимей, как самый сильный между нами знаток астрономии и человек особенно предавшийся задаче познать природу вселенной[28], должен говорить первый, и начав от рождения космоса, окончить природою человека. А я, после него, приняв людей, уже получивших по его исследованию бытие и некоторых между ними отлично воспитанных тобою, согласно с рассказом и законом Солона, поставлю их пред вами – судьями и покажу в них граждан этого города, как бы действительных тогдашних афинян, – тех, что вывело на свет из забвения сказание священных книг, – и далее буду уже говорить о них как о согражданах и настоящих афинянах.

Сокр. Я получу, как видно, полное и блистательное возмездие за свое словесное угощение. Итак, Тимей, кажется, за тобою будет слово, когда сделаешь, по обычаю, воззвание к богам.

Тим. Это-то, Сократ, все делают, в ком есть хоть немного рассудительности, – все, при начале всякого, малого и большего, дела, всегда призывают Бога. Мы же, намереваясь вести речь обо всём, как оно произошло, или не происходит, если только не сбились совсем с пути, должны необходимо взывать к богам и богиням и молить их, чтобы все наши речи были вполне по мысли им и удовлетворительны для нас. Это самое, что мы сказали, пусть и будет нашим воззванием к богам. По отношению же к себе, пожелаем, чтобы и вам легче понимать меня, и мне, в той же мере, яснее высказывать о предмете то, что я о нем думаю.

Прежде всего, по моему мнению, надо различать: что всегда существует и никогда не происходит и что́ всегда происходит, но никогда не существует. Первое постигается, при помощи разума, мышлением, как всегда тожественное в самом себе, а второе, при посредстве неразумного чувства, подлежит мнению, как нечто рождающееся и погибающее, но действительно вовсе не существующее. Далее, всё происходящее бывает необходимо от какой-нибудь причины; потому что происходить всему без причины невозможно. И если зиждитель какой-нибудь вещи имеет всегда в виду тожественное, и пользуясь именно такого рода образцом, создает ее образ и сущность, то всё таким образом выходит, по необходимости, прекрасным; а что зиждет он, имея в виду рождающееся и пользуясь образцом рожденным, то – не прекрасным. Но всё небо, или космос, или как бы мы ни назвали его, – если кто найдет лучшим иное имя, – относительно его должно прежде всего исследовать; (что́ надо исследовать первым делом и во всех вопросах), было ли оно всегда, так что в своем бытии не имело вовсе начала, или оно произошло, исшедши из какого-нибудь начала. Произошло: потому что оно есть нечто видимое, осязаемое и телесное, а всё такое чувственно; чувственное же, воспринимаемое мнением при посредстве чувства, оказалось происходящим и рожденным. А происшедшее, говорим, необходимо является от какой-нибудь причины. Но Творца и Отца этой вселенной открыть трудно, да и открывши, объяснить его всем невозможно. Так по отношению к вселенной надобно опять рассмотреть, по которому из образцов созидал ее Зиждитель, – по тому ли, что всегда тожественно и одинаково, или по образцу того, что произошло. Если этот космос прекрасен и Зиждитель его благ, – значит, он обращал взор на вечное; а если б мы предположили, что грешно и выговорить, – то на происшедшее. Впрочем, всякому ясно, что на вечное, потому что космос – самый прекрасный предмет из рожденных, а Зиждитель – совершеннейшая из причин. Так-то произошел он, созданный по образцу того, что постигается мышлением и разумом и само в себе тожественно. При таких условиях, космос, совершенно неизбежно, должен быть образом чего-нибудь. Но самое важное – начинать дело согласно с его природою[29]. Так по отношению к образу и его образцу надобно принять за правило, что речи с тем самым и сродны, чему они служат истолкованием. Речи о том, что́ постоянно, прочно и открыто уму, естественно должны быть также постоянны, непеременчивы и сколько возможно неопровержимы, неколебимы, так что в этом отношении – не представлять недостатков; а что́ говорится о вещах, хотя и произведенных по этому образцу, но составляющих, в сущности, одно его подобие, то, по аналогии с ними, может быть только вероятно; ибо что существование – по отношению к происхождению, то же представляет истина по отношению в вере. Поэтому не удивляйся, Сократ, если, после многого, что сказано уже многими о богах и о происхождении всего[30], мы не в состоянии будем высказать о них вполне и во всем между собою согласных и достаточно определенных мыслей. Будем довольны уже и тем, если представим ничуть не менее правдоподобные, помня, что и я, говорящий, и вы, судьи, имеем природу человеческую и что поэтому нам, принимая правдоподобную повесть о таких предметах, не следует искать чего-либо далее этой черты.

Сокр. Превосходно, Тимей; это должно быть принято, как ты требуешь, безусловно. – Итак, твою прелюдию мы приняли с большим удовольствием; теперь продолжай и спой нам самую песню.

Тим. Объясним же, ради какой причины Устроитель устроил происхождение вещей и это всё. Он был добр; в добром же никакой ни к чему и никогда не бывает зависти. И вот, чуждый ее, он пожелал, чтобы всё было по возможности подобно ему. Кто принял бы от мужей мудрых учение, что это именно было коренным началом происхождения вещей и космоса, тот принял бы это весьма правильно. Пожелав, чтобы всё было хорошо, а худого по возможности ничего не было, Бог таким-то образом всё подлежащее зрению, что́ застал не в состоянии покоя, а в нестройном и беспорядочном движении, из беспорядка привел в порядок, полагая, что последний всячески лучше первого. Но существу превосходнейшему как не было прежде, так не дано и теперь делать что иное, кроме одного прекрасного. Поэтому, насчет видимого по природе, размыслив, он вывел заключение, что нечто неразумное, никогда, как творение, не будет прекраснее того, что имеет ум, если сравнивать и то и другое как целое; а ума не может быть ни в чем без души. Следуя такой мысли, ум вселил он в душу, а душу – в тело[31], и построил вселенную так именно, чтобы произвесть нечто по природе прекраснейшее и чтобы творение вышло совершенным. Таким-то образом, ограничиваясь вероятностью, надобно полагать, что этот космос, промышлением божиим, получил бытие как животное одушевленное и поистине одаренное умом.

Приняв это, надобно вслед за сим показать, по подобию которого из животных Устроитель устроил его. Ничто из того, что по природе подходит под понятие части, мы не найдем достойным этого преимущества; ибо что подобно несовершенному, то уже не могло бы быть прекрасно. Но к чему, напротив, как части, относятся другие животные, поодиночке и по родам, тому мы признаем его подобным всего более; ибо ведь то объемлет и содержит в себе всех мыслимых животных[32], как этот космос соединил в себе нас и все прочие творения видимые. И вот, в желании уподобить его ближе именно самому прекрасному из мыслимого и во всех отношениях совершенному, Бог устроил из видимого одно животное, заключающее в себе всё живое, сродное с ним по природе.

Но правильно ли упомянули мы об одном небе, или вернее было бы говорить о многих и бесчисленных? – Нет, правильно – об одном, если оно будет создано по своему образцу; потому что этот, обнимая всё мыслимое живое, не может никогда быть нечто второе при чем-либо другом. Иначе к этим двум потребовалось бы опять другое, которого оба те были бы частями; и уже правильнее было бы говорить, что небо уподоблено не тем, а этому, их объемлющему. Итак, чтобы, по своему единству, оно уподоблялось животному совершенному, для этого Творящий сотворил не два космоса и не бесчисленное множество их, – но есть и будет на деле одно единородное небо[33].

Происшедшее должно быть телообразно, видимо и осязаемо. Но видимым ничто не может быть без огня, осязаемым – без некоторой твердости, а твердым – без земли. Поэтому, начав созидать тело вселенной, Бог творил его из огня и земли. Но хорошо связать только два предмета, без третьего, невозможно; потому что в средине между обоими должна быть соединяющая их связь. Прекраснейшая же из связей – та, которая и связуемое и самоё себя делала бы именно одним. А свойство производить это наилучшим образом имеет пропорция. Ведь когда из трех каких-либо чисел, либо масс, либо площадей, среднее относится к последнему так же, как первое к нему самому, и опять наоборот, последнее относится к среднему, как среднее к первому, причем среднее становится первым и последним, а последнее и первое в свою очередь средним, – в таком случае все по необходимости окажутся тожественными, а ставши тожественными одно другому, образуют все вместе одно. И вот если бы телу вселенной надлежало быть поверхностью, не имеющею вовсе глубины, то одной средины было бы достаточно, чтобы связать и приложенные к ней крайности и себя самоё. Но космосу надлежало быть телообразным; тела же сплачиваются не одною, но всегда двумя срединами[34]. Поэтому в средине между огнем и землею Бог поместил воду и воздух, установив между этими стихиями по возможности одинаковое отношение, чтобы, т. е., огонь относился к воздуху, как воздух к воде, и воздух к воде, как вода к земле, – и таким образом связал их и построил видимое и осязаемое небо. Вот для чего тело космоса рождено из этих, и таких именно по качеству, и четырех по числу, начал, с пропорциональною между ними связью, и отсюда-то получило оно свой согласный строй; так что, пришедши к тожеству само с собою, оно не может быть разрешено никем другим, кроме того, кто связал его.

Состав космоса принял в себя каждую из этих четырех стихий в их целости. Составитель составил его именно из всего огня, воды, воздуха и земли, не оставив вне его ни одной частицы или силы чего-либо, – в той мысли, во-первых, чтобы целое было животным особенно совершенным, по совершенству частей, и, кроме того, единым, за отсутствием остатков, из которых могло бы образоваться другое такое же; затем, – чтобы оно не старело и не болело, ибо знал, что жар и холод, и всё, имеющее великую силу, когда находится извне и приражается неблаговременно, разрешает тела на их составные части и, приводя болезни и старость, заставляет их гибнуть. По этой-то причине и на таком основании создал он космос одним целым из всех вместе целостей, – целым совершенным, не стареющимся и не болеющим. И образ также дал ему приличный и сродный. Животному, имеющему вмещать в себе всех животных, приличен именно такой образ, который бы обнимал собою все, какие есть, образы. Потому и его сделал шаровидным, закругленным, с равным повсюду протяжением от средоточия к оконечностям, – дал ему образ из всех самый совершенный и наиболее себе подобный, полагая, что подобное в тысячу раз прекраснее неподобного. С внешней же стороны сделал его круго́м, по многим причинам, совершенно гладким. Ведь ему не нужно было ни глаз, потому что вне его не оставалось ничего видимого, ни органов слуха, потому что не было ничего слышимого, не имелось вокруг него и воздуха, который требовал бы дыхания. Не нуждался он опять ни в каком органе, чтобы принимать в себя пищу, или извергать прежнюю, переварившуюся: ведь ничто и не убывало у него и не прибывало к нему ниоткуда, так как ничего и не было. Он сделан с таким искусством, что собственное его разрушение доставляет ему пищу и что всё он претерпевает и совершает сам собою и в самом себе; ибо Сложивший его находил, что ему гораздо лучше быть достаточным самому для себя, чем иметь нужду в чем ином. Создатель не находил также надобности придавать ему напрасно рук, которые не нужны были ни чтобы брать что-либо, ни чтобы защищаться, – тоже ног и вообще орудий ходьбы. Движение же дал ему такое, какое свойственно его телу, и из семи[35] особенно близкое к уму и разумности. Потому-то, вращая его по одному и тому же пути, в том же месте и в нем самом, заставил его совершать движение круговое, а прочие шесть движений все устранил, чтобы он не сбивался ими. И так как для этого круговращения не требуется вовсе ног, то он и родил его без голеней и без ног.

Весь этот помысл об имеющем некогда родиться боге[36] побудил вечного Бога сотворить его тело гладким, равномерным, от средоточия равным, целым по составу и из тел совершенных совершенным. И вложив в средину его душу, он распространил ее чрез всё целое, и даже с внешней стороны кругом прикрыл ею тело; и установил одно, единичное, отдельное, вращающееся круговым движением небо, способное удовлетворяться связью с самим собою и не нуждающееся ни в чем другом, знающее себя[37] и достаточно дружественное себе. Так что, в силу всех этих свойств, он родил его богом блаженным.

А насчет души не следует думать, что, как мы теперь принимаемся говорить о ней уже после, так и Бог задумал ее позднее: ведь он не допустил бы, чтобы старшее находилось под управлением младшего, с которым связано. Мы же, подвергаясь во многом действию случая, и говорим как-то всё наудачу. Напротив, душу, которая и по происхождению и по природным силам первее и старше тела, он поставил над ним, как госпожу и начальницу над подначальным, образовав ее вот из чего и вот каким образом. Из неделимой и всегда себе тожественной сущности и из сущности делимой, пребывающей в телах, Бог образовал, чрез смешение, третий вид сущности, средний между обеими, причастный и природе тожественного и природе иного[38], и, согласно сему, поставил его в средине между тем, что неделимо, и тем, что, по телесной природе, делимо. Потом, взяв эти три начала, он смешал их все в один вид, причем природу иного, не поддающуюся смешению, согласовал с природою тожественного насильно[39]; смешав же с сущностью и из трех сделавши затем одно, это целое разделил он на сколько следовало частей; так что каждая состояла из смеси тожественного, иного и сущности. А делить начал он так. Во-первых, от всего отделил одну часть, потом двойную часть первой, далее, в качестве третьей части, – полуторную часть второй и тройную первой, затем, в качестве четвертой, – двойную второй, пятой – тройную третьей, шестой – восмерную первой, седьмой – двадцатиседьмичную первой. После сего стал он наполнять двухстепенные и трехстепенные промежутки, отделяя части оттуда же и полагая их между теми числами; так что во всяком промежутке являлось два посредствующих члена: один тою же частью был выше и ниже крайностей; другой равным числом превосходил одну и уступал другой. Так как от этих связей в прежних расстояниях произошли полуторные, четырехтретные и девятивосьминные расстояния, то все четырехтретные наполнил он девятивосьминными промежутками, оставляя частицу от каждого из них; остаточная же частица этого расстояния представляет, в числах, отношение двухсот пятидесяти шести к двумстам сорока трем[40]. Таким образом смесь, от которой он отсекал это, была вся исчерпана. Рассекши наконец весь этот состав по длине надвое и серединами приладив те отсеки один к другому, в виде буквы x, Бог согнул и тот и другой в круг, причем на стороне, противоположной (первому) соприкосновению, связал и самих с собою и друг с другом; затем обхватил их вокруг равномерным и в том же пространстве совершающимся движением, сделав один – кругом внешним, другой – внутренним. Движению внешнему определил он выражать природу тожества, а внутреннему – природу иного. Природу тожества повел он по стороне направо, а природу иного – по диагонали налево. Но владычество предоставил он круговращению тожества и подобия, потому что это одно оставил нерассеченным; внутреннее же рассек он шесть раз, – на семь неравных кругов, – все – на расстояниях двухстепенной и трехстепенной прогрессий, которых по три в каждой, и повелел этим кругам идти по взаимно противным направлениям[41], – трем с одинаковою скоростию[42], а четырем, по отношению как друг к другу, так и к тем трем, с неодинаковою, хотя и соразмерною.

Когда весь состав души образовался по мысли Создателя, тогда построил он внутри нее все теловидное и, сложив середину с серединою, привел с нею в согласие. И душа, разлившись повсюду от средоточия к крайнему небу, покрыв его вокруг и вращаясь сама в себе[43], вступила в божественное начало непрерывной и разумной жизни на всё время. И тело неба сделалось, конечно, видимо, но сама душа, участница мышления и гармонии, (осталась) незрима, как наилучшее из творений, рожденное наилучшим из доступных одному мышлению, вечных существ. Будучи смешана из природы тожества, природы инаго и из сущности, – из этих трех частей, – разделена и связана пропорционально, и вращаясь около себя самой, душа, при соприкосновении с чем-либо, имеющим ту или другую сущность, – разлагающуюся или неделимую, – действием всей своей природы открывает[44], чему что тожественно и от чего что отлично, к чему особенно, где, как и когда может что относиться, деятельно или страдательно, каждое к каждому, всё равно принадлежит оно к природе рождающегося, или пребывающего всегда тожественным. И когда это мышление, одинаково истинное в приложении и к тожественному и к различному, возносясь беззвучно и бесшумно в самодвижущемся (кругу), обращается к чувственному, а кругооборот инаго, в своем правильном течении, возвещает о том всей душе, – тогда являются прочные и верные мнения и предположения; а когда обращается оно к умственному, и дает знать о том действующий исправно кругооборот тожественного, – необходимо получается разумение и знание. Насчет существа, в котором возникают и то и другое явление, – кто признал бы его чем иным кроме души, сказал бы скорее всё, чем правду.

Когда в полной движения и жизни вселенной родивший ее Отец признал образ бессмертных богов, он возрадовался и, в добром своем расположении, придумал сделать ее еще более похожею на образец. Так как самый образец есть существо вечное, то и эту вселенную вознамерился он сделать по возможности такою же. Но природа-то этого существа действительно вечная; а это свойство сообщить вполне существу рожденному было невозможно; так он придумал сотворить некоторый подвижный образ вечности, и вот, устрояя заодно небо, создает пребывающей в одном вечности вечный, восходящий в числе образ, – то, что назвали мы временем. Ведь и дни и ночи, и месяцы и годы, которых до появления неба не было, – тогда, вместе с установлением неба, подготовил он и их рождение. Всё это части времени, а что мы называем было и будет, – только рожденные его виды, которые мы, без сознания, неправильно переносим на вечную сущность. Мы ведь говорим: она была, есть и будет; но поистине идет к ней только есть; а было и будет прилично прилагаются собственно к рождению, идущему во времени, так как это – движения; всегда неподвижно тожественному не свойственно являться во времени ни старее ни моложе, ни быть происшедшим некогда, ни произойти теперь, ни получить происхождение в будущем, – не свойственно вообще то, что́ рождение придало предметам, движущимся в области чувства; это всё виды (лишь) подражающего вечности и вращающегося по законам числа времени. Да кроме того и такие выражения, как явившееся есть явившееся, происходящее есть происходящее, имеющее быть есть имеющее быть, не сущее есть не сущее, – всё это говорится далеко не точно. Но входить относительно их в подробные объяснения теперь было бы, пожалуй, неблаговременно.

Итак, время произошло с небом, чтобы, вместе родившись, вместе им и разрушиться, если уж наступит когда их разрушение, – и произошло по образцу природы вечной, так чтобы уподобиться ему сколько возможно более. Ведь образец-то – это существующее во всю вечность; а его образ – это непрестанно, в пределах всего времени, бывшее, сущее и имеющее быть. В силу этой-то мысли и такого намерения Божия насчет рождения времени, чтобы дать ему начало, явились солнце, луна и пять прочих светил, носящих имя планет[45], которые определяют и блюдут числа времени. Сотворив тело каждого из них, Бог назначил им орбиты на пути, по которому направлялось кругообращение иного, семи светилам – семь и орбит: луне – ближайшую около земли, солнцу – вторую над землею; утренней звезде и той, что посвящается Гермесу, – орбиты, дающие круговой оборот, одинаковый с солнцем по скорости, но одаренный враждебной ему силой; оттого солнце, звезда Гермеса и денница взаимно обгоняют и обгоняются друг другом[46]. Но если бы стал кто исследывать, где и по каким причинам водружены прочие звезды, это изыскание, постороннее для дела, представило бы (теперь) больше трудностей, чем может дать результатов. Раскрыть этот предмет достойным образом нам, может быть, удастся на досуге впоследствии. Итак, когда все светила, те, что нужны были для образования времени, вступили каждое на приличный путь, и связанные одушевленными узами тела́ явились живыми существами и поняли, что было им предписано, тогда, по направлению косвенного пути[47] иного, пересекающего путь тожественного, которому он подчинен, стали они описывать – одно круг больший, другое меньший, причем делавшее меньший круг обращалось скорее, а больший – медленнее. Но, вследствие движения тожественного, казалось, что тела, обращающиеся весьма быстро и опережающие более медленные, сами как будто ими опережаются; ибо, направляя все круги их спиралью, таким дважды обратным их движением, оно (движение тожественного) производило то, что тело, удаляющееся всего медленнее от него, движения самого быстрого, представлялось наиболее к нему близким[48]. А чтобы была какая-нибудь очевидная мера относительной медленности и скорости, с которою текут они по восьми путям, Бог на второй от земли орбите возжег свет, который теперь получил у нас имя солнца; дабы он по возможности озарял всё небо, и животные, которым это свойственно, делались причастны числу, узнавая его из круговращения тожественного и подобного. Так-то и оттого явились ночь и день, – оборот одного разумнейшего вращения; так произошел месяц, – когда луна, совершая свой круг, настигнет солнце, и год, – когда свой круг сделает солнце. Оборотов же других светил (звезд), за исключением немногих между многими, люди не уразумели; они и не называют их, и не определяют числами, с помощию наблюдений, взаимного их отношения, так что, просто сказать, им неизвестно, чтоб блуждание этих несчетных по множеству и дивных по разнообразию звезд означало время. Тем не менее, впрочем, можно понять, что полное-то число времени завершит полный год тогда, когда взаимно восполнившиеся скорости всех восьми оборотов, находя себе меру в обороте движения тожественного и подобного, придут вместе к своему началу[49]. Так вот как и для чего рождены те звезды, которые, протекая по небу, совершают там свои повороты: цель та, чтобы эта вселенная, по подражанию природе вечной, наиболее уподобилась тому совершенному мысленному существу[50].

И всё прочее, до рождения времени, было уже сделано по подобию того, чему служило образом; но космос еще не обнимал всех бывших внутри его животных, и в этом отношении был еще не похож на свой образец. Так Бог, образуя его природу по природе образца, восполнил и этот в нем недостаток. И вот, как его разум усмотрел, что животному самому в себе присуще столько-то и таких-то видов, он положил, что столько же таких же видов должно содержать и образу. А видов было четыре: один – небесный род богов, другой – род пернатый и летающий в воздухе, третий – вид водяной, четвертый – пеший и живущий на земле. Род божественного почти весь образовал он из огня, чтобы это было нечто самое светлое на вид и самое прекрасное; уподобляя вселенной, он сотворил его совершенно круглым, вложил в него разумение наилучшего и стремление к нему и назначил ему в удел кругом всё небо, так чтобы, украшенное по всему пространству этим родом, оно представляло собою истинный космос. Движение же сообщил каждому (телу) двоякое: одно – в том же месте и по тому же направлению, свойственное тому, что мыслит в себе всегда то же о том же самом; другое – поступательное, в зависимости от оборота тожественного и подобного. В отношении же пяти движений[51] сделал тела непоколебимыми и устойчивыми, чтобы каждое из них вышло по возможности лучшим. В силу этой-то причины явились не блуждающие из звезд, – существа божественные и вечные, которые, вращаясь одинаково, всегда пребывают в том же месте. Те же, что блуждают таким образом в своем круговращении, возникли так, как сказано было прежде. Землю, нашу кормилицу, утвержденную на протянутой чрез вселенную оси[52], поставил он стражем и творцом ночи и дня, первым и старейшим в среде богов, сколько их ни создано внутри неба. Но говорить о хороводах этих самых богов и взаимных их сочетаниях, об обратном вступлении их в свой круговой путь и выступлении, о том, которые из богов, при своих встречах, сближаются, и которые отходят в противные стороны[53], какие какими взаимно заслоняются и порознь скрываются от нас по временам, а там снова появляются, внушая страх, и тем, кто умеет рассчитывать, посылая знамения грядущих за тем событий, – говорить обо всём этом, не имея перед глазами воспроизводящих эти явления изображений[54], – был бы напрасный труд. Довольно с нас и этого, – и сказанному таким образом о природе видимых и рожденных богов пусть тут будет конец.

Говорить затем о прочих гениях и выведывать их происхождение, – это свыше наших сил; тут надобно верить прежним сказателям, которые сами, по их словам, произошли от богов и предков-то своих, вероятно, близко знали. Так что невозможно не верить детям богов[55]: и хотя их рассказы не опираются на правдоподобных и убедительных доказательствах, но как они повествуют, по словам их, о своем, – то, следуя закону, надо им верить. Посему о рождении этих богов пусть полагается и говорится у нас так, как они передали. Дети Геи (земли) и Урана (неба) были Океан и Тефиса; а дети этих – Форкис, Кронос (время), Рея и другие за ними; а от Кроноса и Реи произошли Зевс, Ира и все, которых мы знаем под названием их братьев и от которых произошли еще иные.

И вот, как скоро получили бытие все боги, – те, что открыто обтекают небо, и те, что являются, когда хотят, по произволу, – Родивший эту вселенную вещает им: Вы, боги, божие племя![56] создания, имеющие во мне своего зиждителя и отца, которые, как мое рождение, пребываете неразрешимы, по моему именно желанию! Всё, что связано, конечно, может быть и разрешено; но желать разрешить то, что прекрасно сложено и само в себе хорошо, – дело не доброе. Поэтому, хотя вы не бессмертны и не совсем неразрешимы, так как произошли: однако ж всё-таки не разрешитесь и не подпадете жребию смерти, потому что связаны моею волею, – и эта связь еще сильнее и владычественнее тех, которыми вы скреплены при рождении. Узнайте же, что́ я теперь скажу и объявлю вам. Три еще смертных рода остаются не рожденными; и пока они не произойдут, небо не будет совершенно, потому что не будет содержать в себе всех родов животных; между тем оно должно, если следует ему быть вполне совершенным. Но если бы они произошли и получили жизнь от меня, – им пришлось бы сравняться с богами. Поэтому, чтобы были они смертны, а эта вселенная была действительно всё, – к созданию животных, согласно своей природе, обратитесь вы, подражая моему могуществу, явленному при вашем рождении. А то, что должно в них быть соименного бессмертным, – что называется божественным и владычествует именно в людях, всегда расположенных повиноваться правде и вам, – то, посеяв и зачав, передам вам я; остальное же довершите вы, прививая смертное к бессмертному, и произведите животных; доставляя им пищу, взращайте их, а тех, которые истощатся, принимайте обратно.

Сказал это, и в прежнюю чашу, в которой замешана и составлена была душа вселенной, влив опять остатки от прежнего, смешал их почти таким же образом; но это не была уже более чистая, как тогда, смесь, а вторая и третья по достоинству. Составив всё, отделил он равное звездам число душ, каждой назначил по одной и, посадив как бы на колесницу, открыл их разумению природу вселенной, причем изрек (следующие) роковые законы: что первое рождение будет установлено одно для всех, чтобы никоторая не была им уничижена[57]; – надо, чтобы, распределившись по органам времени, какой каждой соответствует, они произвели богопочтительнейшее из животных; – а так как природа человека двоякая, то высшим должен быть тот род, который впоследствии получит имя мужчины; – как скоро (души), по необходимости[58], поселены будут в тела, а в теле их должно одно прибывать, другое убывать, то, во-первых, всем им понадобится иметь одно чувство, родившееся из неотвратимых впечатлений; во-вторых, смешанную из удовольствия и скорби любовь; кроме того, страх и гнев, и всё, что к ним относится или что по существу им противоположно; – и те, что одержат верх над этими чувствованиями, будут вести жизнь праведную, а покорившиеся им – жизнь неправедную; – и кто проживет положенное ему время хорошо, тот отправится опять для жительства на содружественную ему звезду и там будет проводить блаженную и обычную свою жизнь[59]; а не устоявший в этом отношении, при втором рождении, перейдет в природу женщины; – если же и тут еще не удержится от зла, то, по подобию того испорченного нрава, который он создал себе порочною жизнью, будет он всегда превращаться в какую-нибудь подходящую по свойствам животную природу; – и, превращаясь, не прежде избавится он от своей беды, как если, уступив присущему в нем круговороту тожественного и подобного[60], победит разумом тяжкую смуту, беспорядочную и несмысленную, что́ приразилась ему впоследствии от огня, воды, воздуха и земли, и достигнет того первоначального, наилучшего состояния[61]. – Узаконив для них всё это, чтобы не нести на себе вины, если потом в которой-либо возникнет зло, Бог посеял души – которые по земле, которые по луне, которые по другим органам времени. После этого посева, предоставил он младшим богам образовать как смертные тела, так и остальное, что еще нужно было человеческой душе, а когда и это, и всё за тем следующее создадут, управлять и, по возможности, прекрасно и наилучшим образом руководить этим смертным животным, поскольку само оно не будет виновником своих зол.

Но сам он, устроив всё это, пребыл в обычном ему состоянии. И между тем как он пребывал, дети, уразумев предначертанный Отцом порядок, последовали ему и, приняв бессмертное начало смертного животного, по подражанию своему Зиждителю, заимствовали от космоса, под условием возвратить опять[62], частицы огня, земли, воды и воздуха, и взяв, склеили их вместе, – но сплотили не теми неразрешимыми узами, какими держались сами, а частыми, невидимыми по малости скреплениями: из всех этих стихий, образовав, как нечто единое, каждое тело, они этому телу, подверженному приливу и отливу, сообщили обороты бессмертной души[63]. Эти же (обороты), будучи привязаны к могучему потоку[64], не могли ни одолеть его, ни подчиниться его власти, но насильственно то увлекались им, то увлекали за собою; так что в целом животное хотя и пришло в движение, но подвигалось куда случится, беспорядочно и неразумно, совершая всего шесть движений: оно двигалось, именно, вперед и назад, затем направо и налево и, наконец, вверх и вниз, блуждая всюду по этим шести направлениям. Как ни велик был прилив и отлив волны, доставлявшей пищу; но еще большее возмущение производили в каждом животном приражавшиеся извне впечатления, когда чье-либо тело случайно попадало на чуждый вне его огонь, или на твердое вещество земли и на влажное стремление вод, или схватываемо было бурным дыханием носимых воздухом ветров, причем движения, производимые всем этим в теле, приражались через него душе. Потому-то эти все движения были потом названы и теперь еще называются чувствами[65]. Производя таким образом и в то время величайшее и сильнейшее движение и, в союзе с тем непрерывно льющимся потоком, волнуя и сильно потрясая обороты души, они (чувства), противным направлением своего течения, решительно препятствовали обращению тожественного и мешали его господству и движению вперед, оборот же отличного возмущали так, что промежутки двухстепенного и трехстепенного многочленов, по три в каждом[66], равно трехполовинные, четырехтретные и девятивосьминные посредства и связи, – уж так как совершенно разрешиться, помимо причины связавшей, они не могли, – подверглись всевозможным извращениям и тем произвели всяческие, какие были только возможны, переломы и отклонения в круговых путях[67]. Посему, едва держась взаимною связью, (всё это) хотя и двигалось, но двигалось беспорядочно, по пути то противному, то косвенному, то превратному. Всё равно как если бы кто, перевернувшись, поставил голову на земле, а ноги поднял кверху, и уперся ими во что-нибудь: тогда и находящемуся в таком состоянии и зрителям, каждому представляется правое для того и другого левым, а левое правым. Испытывая в сильной степени это самое и другое этому подобное круговращения, когда встречаются с чем-нибудь внешним из рода тожественного или отличного, означают тожественное чему-либо и отличное от чего-либо противными истине именами и оказываются лживыми и несмысленными, и тогда нет в них оборота господствующего и руководящего. Если (при этом) какие-нибудь ощущения, приносясь и приражаясь извне, увлекут, во всём ее объеме, и душу, они хотя и состоят в подчинении, получают тогда вид господствующих; и душа, это первое время, когда она находится в узах смертного тела, в силу всех тех впечатлений, бывает вначале неразумною[68]. Но когда приток роста и пищи ослабеет, а обороты, пользуясь этим затишьем, пойдут собственным путем и приобретут, с течением времени, больше твердости, тогда круговращения, совершаясь уже по фигуре кругов, идущих каждый согласно со своей природой, и верно распознавая тожественное и отличное, того, кто имеет их, делают разумным. И если это подкрепится еще правильною пищею образования, то такой человек, избежав величайшей болезни, делается вполне благополучным и здоровым; а кто, напротив, пренебрежет им, тот пройдет хромая свой жизненный путь и отправляется опять в преисподнюю несовершенным и безуспешным. Но это бывает уже после. Мы должны рассмотреть точнее то, что теперь нам представляется: как образовались тела, в их составных частях, а душа, по какой побудительной причине и из каких видов божественного промысла она возникла, если судить о том, придерживаясь наиболее вероятного, – вот что, следуя этому условию, надлежит нам прежде исследовать.

Подражая круглой форме вселенной, оба божественные оборота привязали они (боги) к шаровидному телу, тому, что называем мы теперь головою, – части наиболее божественной, которая господствует у нас надо всем прочим. Собрав для него служебные органы[69], этому телу поручили боги и весь телесный состав, в той мысли, чтобы оно принимало участие во всех, какие могут быть, движениях. И чтобы, катаясь по земле, имеющей разного рода выпуклости и впадины, не затруднялось оно переходить чрез одни и выходить из других, – дали ему этот переносный снаряд[70] и удобоподвижность. Оттого тело получило протяженность и, по мысли божества, предначертавшего для него орудия движения, произрастило четыре прямых и гибких члена; придерживаясь ими и опираясь на них, оно получило способность ходить повсюду, причем обитель божественнейшего и священнейшего носит на себе вверху. Вот как и для чего приращены всем голени и руки. Но, переднюю сторону признавая более достойной и более способной к первенству, против задней, боги в этом направлении дали нам бо́льшую подвижность. И надо было, чтобы передняя сторона отделялась и не походила у человека на прочие части тела. Для этого, первым делом, у свода головы, предначертавши там лицо, они приладили к нему органы для всех промыслительных действий души и постановили, чтобы оно, будучи, по своей природе, обращено вперед, принимало участие в управлении. Из органов прежде всего устроили они светоносные глаза, которые приладили сюда по следующей причине. По их замыслу, должно было явиться тело, которое не имело бы жгучих свойств огня, но доставляло бы кроткий свет, свойственный всякому дню[71]. И боги именно сделали, что родственный тому чистый огонь, находящийся внутри нас, вытекает свободно чрез глаза, которые, при всей их плотности, сгустили особенно в средине, так чтобы они задерживали всю прочую, грубейшую его часть и пропускали его только в таком чистом состоянии. И вот, когда дневной свет окружает поток зрения, тогда подобное, исходя к подобному, соединяется с ним и, по прямому направлению зрачков, образует в связи с родственным одно тело, – где бы падающее изнутри ни натолкнулось на то, что встречает его извне. И как скоро всё вместе, по подобию, приходит в состояние подобное, то, прикасается ли к чему само или что другое прикасается к нему, действия тех предметов распространяет оно чрез всё тело, до души, и производит то чувство, которое мы называем зрением[72]. А когда сродный ему огонь на ночь отходит, – этот обособляется; потому что, исходя к неподобному, он и сам изменяется и гаснет, не соединяясь более с ближним воздухом, так как в нем нет огня. Теперь он не только перестает видеть, но еще является возбудителем сна. Ведь когда веки, – этот охранительный снаряд, который для глаз придумали боги, – когда они сомкнутся, – это ставит преграду действию внутреннего огня; и оно умеряет тогда и уравнивает внутренние движения, а с уравнением их наступает покой. И если покой будет глубокий, то является сон с легкими грезами; если же остались еще какие-нибудь движения более сильные, то, смотря по тому, какие и в каких местах остались, такие и в таком же количестве порождают они, по подобию, внутренние представления, которые удерживаются памятью и наяву, по пробуждении. Затем не трудно уже составить понятие о том, как происходят образы на зеркалах, и относительно всего, что светло и гладко. Ведь всё подобное является необходимо из взаимного общения внутреннего и внешнего огня, причем тот и другой на гладкой поверхности, различным образом преломляясь, образуют всякий раз одно, – когда, например, огонь, исходящий от лица, на чем-либо гладком и светлом сливается с огнем, исходящим во взгляде. Правое же представляется левым оттого, что стороны зрения и зримого соприкасаются, против обычного способа сближения, в обратном порядке. Напротив, правое является правым и левое левым, если свет примешивающийся меняется положением с тем, к которому примешивается: это бывает, когда гладкая поверхность зеркал, выдаваясь с того и с другого края[73], правое отбрасывает к левой стороне зрения, и наоборот. Будучи же обращено по протяжению лица, это самое зеркало представляет его совсем в обратном виде, отбрасывая нижнюю сторону света кверху, а верхнюю опять – книзу.

Всё это относится к числу вспомогательных причин, которыми Бог пользуется как служебными средствами, чтобы осуществить по возможности идею наилучшего. Между тем очень многие думают, что охлаждающее и согревающее, сгущающее и разрешающее и всё, что производит подобные явления, – всё это не вспомогательные причины всего существующего. Но ведь ни смысла, ни разума они ни в каком отношении иметь не могут; ибо из вещей существующих единственным существом, которому дано иметь разум, надобно признавать душу. Душа же невидима; а огонь, вода, земля, воздух – всё это образует видимые тела. Кто любит разум и знание, тот необходимо преследует прежде всего причины разумной природы, а причинам, которые происходят от чего-либо приводимого в движение и, по необходимости, сообщающего его другим вещам, отводит второе место. Так надо сделать и нам: надобно допустить оба разряда причин, но отличать те, которые являются разумными творцами прекрасного и доброго, от тех, которые, будучи лишены разумения, производят всегда одно беспорядочно-случайное.

Итак, пусть это будет у нас сказано о вспомогательных причинах зрения, – почему именно глаза обладают той силой, какая им теперь досталась. Затем надобно сказать о наиболее полезном деле их служения, ради которого Бог нам даровал их. Зрение, по моему мнению, явилось причиною величайшей для нас пользы, ибо из теперешних наших рассуждений о вселенной не было бы произнесено ни слова, если бы мы не видели ни звезд, ни солнца, ни неба. При посредстве же зрения, день и ночь, месяцы и годовые обороты открыли нам теперь число и понятие о времени и дали возможность исследовать природу вселенной. А отсюда мы произвели род философии, – благо, выше которого и не сходило и не сойдет никогда к смертному роду, в дар от богов. Так это я называю величайшим благодеянием очей. Зачем распространяться еще о прочих, менее важных, которые слепец-не-философ «горько оплакивал бы в бессильной скорби»[74]. Порешим лучше на том, что Бог изобрел и даровал нам зрение именно по указанной причине, дабы мы, наблюдая в небе круговращения разума, извлекли из них пользу для оборотов мышления в нас самих, в стройных оборотах имели образец для родственных им расстроенных, а затем, изучив их и достигнув естественной правильности суждений, по подражанию совершенно неколебимым круговращениям божества, могли установить и свои собственные, уклонившиеся с пути обороты. То же надобно сказать опять о голосе и слухе, дарованных нам богами по тем же самым причинам и для той же цели. Ибо речь имеет ту же цель и содействует очень много ее достижению; что же касается пользы голоса музыкального, то она связана со слухом, ради гармонии. Гармония же, заключающая в себе движения, родственные оборотам нашей души, даруется музами тому, кто обращается с ними разумно, не для бесцельного наслаждения, – которому служит, кажется, теперь, – а в качестве пособницы, приводящей в порядок и в согласие с собою расстроенное круговращение нашей души. Также и ритм дан ими как средство против того нестройного и неудовлетворенного состояния духа, которому мы во многих случаях подпадаем.

Всё до сих пор сказанное, за немногими исключениями, указывало на явления, созданные силою разума; но исследование наше надо распространить и на то, что является в силу необходимости[75]. Ведь этот космос получил смешанную природу, родившись из сочетания именно необходимости и разума. Так как разум одержал верх над необходимостию, побудив ее бо́льшую часть явлений направлять к наилучшим целям, то вот таким образом и в таком порядке, чрез подчинение необходимости разумным влияниям, и сложилась вначале эта вселенная. Но если кто спросит, как действительно было дело, то надо будет привнести в исследование и вид причины уклончивой, со свойственными ее природе стремлениями. Так вот нам надобно вернуться снова назад, чтобы, выходя из иного, приличного предмету начала, как было и при тогдашнем исследовании, обсудить таким образом этот вопрос еще раз, с первых его оснований. Мы должны рассмотреть, какова была самая природа огня, воды, воздуха и земли и каково состояние их до рождения неба. Ибо доныне никто еще, кажется, не показал их образования; но мы прямо называем их началами и принимаем за стихии вселенной, как будто знаем, что́ такое огонь и каждое из этих тел; а на деле и человек мало мыслящий не укажет для них подобия сколько-нибудь близкого хотя бы в частях слога[76]. Итак, наше дело теперь будет состоять вот в чем: о начале или о началах всего, – или как угодно назовите это, – речи теперь не будет, ни почему больше, как потому, что трудно было бы, при настоящем ходе исследования, раскрыть ясно, что о том думаешь. Так не считайте меня обязанным говорить об этом, как и я едва ли бы убедил себя самого, что могу по праву принять и возложить на себя такое дело. Оставаясь верным первоначальному условию – держаться в пределах вероятного, я именно попытаюсь дать отчет обо всём вместе и порознь ничуть не менее вероятный, в сравнении с чьими бы то ни было, только гораздо ближе их восходящий к началу. Так, призвав и теперь опять Бога, чтобы он поддержал нас и чрез это странное и необычайное повествование привел к определению вероятного, начнем сызнова свое исследование.

Новое начало речи обо всём пусть будет у нас отличаться более дробным против прежнего делением. Ведь тогда различили мы два вида; а теперь надо нам показать еще третий особый род. Для прежнего исследования было достаточно и тех двух, которые полагались – один как вид образца, постигаемый мышлением и существующий всегда тожественно, а другой – как подражание образцу, имеющее происхождение и видимое. Третьего мы тогда не различили, полагая, что достаточно будет двух; но теперь ход речи принуждает нас, кажется, взяться за определение трудного и темного вида[77]. Как же мы полагаем, – в чем, по его природе, должно состоять его значение? В том главным образом, что он есть приемник всякого рождения, – как бы кормилица. Выражено-то это верно; нужно только яснее относительно его высказаться. А это трудно, как по другим причинам, так и потому, что необходимо, в таком случае возникает недоумение по отношению к огню и другим связанным с огнем стихиям. Ведь сказать о каждой из них, что́ действительно следует назвать скорее водою, чем огнем, и что́ скорее тем или этим именем, чем всеми вместе, – так, чтобы по отношению к каждой употреблять выражение определенное и твердое, – это трудно. Как же, на каком основании и что скажем мы об этом самом, предаваясь относительно стихий справедливым недоумениям? Во-первых, мы видим, что то, что́ носит теперь имя воды, сгущаясь, как мы полагаем, превращается в камни и землю, а будучи растворено и разрешено, то же самое становится ветром и воздухом, воспламенившийся же воздух – огнем; затем огонь, сжатый и погашенный, переходит обратно в образ воздуха, а воздух, сдавленный и сгущенный, является облаком и туманом, из которых, при еще большем сгущении, течет вода; из воды же происходят опять земля и камни. Таким образом эти стихии, как видно, идут кругом и последовательно дают рождение одна другой. И так как ни одна из них никогда не представляется тою же, то кто не постыдится перед самим собою решительно утверждать, что которая-нибудь из них есть именно то, а не другое? Нет, гораздо безопаснее положить за правило выражаться о них так: что́, как мы видим, постоянно является то тем, то другим, – хотя бы огонь, – называть в каждом случае не этим, а таким[78] огнем, равно и воду – не этою, но всегда такою водою, – так же точно и прочее; – т. е. не принимать стихии в значении предметов, имеющих некоторое постоянство, что́ именно мы думаем выразить употреблением слов тот и этот, когда на что-либо указываем. Ведь они ускользают от нас, не терпя выражений то, этого, тому и всех других, которые выставляют их в качестве сущностей не преходящих. Не будем же называть каждую порознь этим; но ко всем, как порознь, так и вместе, будем прилагать равно понятие всегда совершающего свой круг такого. Значит, и огонь постоянно такой, и такое всё, чему свойственно рождение. Только то, в чем все отдельные явления получают, как мы видим, рождение и откуда опять исчезают, – только это следует означать приложением имен то и это; а что-либо качественное, теплое или белое, либо иное, противоположное этому, и всё, что из того происходит, – ничего подобного не именовать таким образом. Постараюсь однако ж высказаться об этом еще яснее. Пусть бы кто, отлив из золота всевозможные фигуры, не переставал переливать их каждую во все остальные, а кто-нибудь другой, указывая на одну из них, спросил, что́ это такое: в видах истины, гораздо безопаснее было бы сказать, что это золото, – но не называть треугольник[79] и всякие другие фигуры, как бы они действительно существовали, ибо в минуту их признания они уже меняют свою форму, и удовлетворяться хоть тем, если они могут принять безопасно понятие такого. То же скажем и о сущности, принимающей в себя все тела: ее надобно назвать всегда тожественною, потому что она ни в каком случае не выступает из своей природы. Она постоянно всё в себя принимает, и никогда, никаким образом и никакой не усваивает формы в уподобление тому, что в нее входит; ибо назначение ее, по природе, в том, чтобы служить всему (принимающему образ) материалом, который получает движение и внешние формы от входящего, и под его действием представляется то таким, то другим. А входящее и выходящее представляют собою всегда подражания сущностям, снятые с них каким-то необъяснимым и чудесным способом, который мы рассмотрим потом. – Теперь пока надо иметь в виду три рода: бывающее, то, в чем оно бывает, то, по подобию чего происходит бывающее. Начало воспринимающее можно приличным образом уподобить матери, то, от чего воспринимается, – отцу, а природу, что́ занимает место между ними, – порождению. И надобно думать, что если снимку предстоит иметь вид пестрого разнообразия, то то́ именно, в чем он получается, будет хорошо подготовлено к своему делу не иначе, как при условии, если будет свободно от форм всех тех идей, которые готовится принять отвне. Ведь если б было оно подобно чему-нибудь из привходящего, то, принимая предметы противоположной или совершенно отличной природы, какие когда придут, оно воспроизводило бы их худо, ибо привносило бы в них собственное свое обличье. Поэтому приемлющее в себя все роды должно быть чуждо всяких форм. Так, при составлении благовонных мазей сначала искусственным путем добиваются того, чтобы влага, имеющая принять благовоние, сама, по возможности, не издавала запаха. А кто намеревается на каком-нибудь мягком веществе произвести изображения, решительно не потерпит на нем никакой явной фигуры, но, уравнивая, доведет вещество до возможной гладкости. Точно так же и тому, что́ множество раз всем своим существом имеет принимать верные изображения всех, даже вечных существенностей, пристало по природе быть чуждым всяких форм. Посему эту мать и восприемницу всего, что явилось видимым и вполне чувствопостигаемым, мы не назовем ни землею, ни воздухом, ни огнем, ни водою, ни тем, что произошло из них, или из чего произошли они сами; но, если скажем, что она есть некоторый вид – незримый, бесформенный, всеприемлющий, каким-то неизследимым образом причастный начала мыслимого и неуловимый, – мы не выскажем ничего ложного. Насколько можно из прежде сказанного заключать о его природе, было бы, кажется, всего правильнее выразиться так, что огнем в каждом случае является воспламенившаяся его же часть, водою – часть увлажнившаяся; является он также землею и воздухом, поскольку принимает подобия этих стихий. Но, чтобы судить о стихиях, нужно точнее высказаться относительно следующего: существует ли огонь сам по себе, да и всё, к чему ни прилагаем мы это выражение, говоря о каждом явлении, что оно существует само по себе? – или же такое истинное бытие имеет только то, что мы видим и вообще чувствуем посредством тела, – и кроме этого нет ровно ничего другого, так что мы напрасно в каждом случае для каждого явления полагаем некоторый мыслимый вид, – это одно пустое слово? Не годилось бы, с одной стороны, оставляя настоящий вопрос без рассмотрения и разрешения, утверждать положительно, что это так; но нельзя же, с другой, и без того уже длинное рассуждение еще растягивать таким же длинным побочным. Если бы какое-нибудь существенное разграничение далось в немногих словах, это было бы как нельзя более кстати. Я-то, со своей стороны, решаю так: если разум и истинное мнение – два отдельные рода, то существуют непременно и эти виды сами по себе, не подлежащие нашим чувствам, но только мыслимые; когда же истинное мнение, как представляется некоторым, ничем не различается от разума, – всё, что воспринимаем мы чрез тело, надо почитать вполне достоверным. Но то и другое следует полагать за два, потому что они явились отдельно и не подобны по свойствам. Ведь одно внедряется в нас чрез наставление, а другое – чрез убеждение; одно сопровождается всегда истинным пониманием, а другое несмысленно; одно не поддается убеждению, а другое переубеждается; одного надобно полагать причастным всякого человека, а причастными разума – богов и только небольшой разряд людей. Если же это так, то должно согласиться, что есть один вид – тожественный, не рождающийся и неразрушающийся, не принимающий в себя ниоткуда иного и сам нигде не входящий в иное, невидимый и никак иначе не чувствуемый, такой, который наблюдать выпало на долю мышления. Соименный же и подобный ему второй вид есть вид чувствопостигаемый, рожденный, всегда подвижный, являющийся в каком-либо месте и опять оттуда исчезающий, – тот, что́ воспринимается мнением в связи с чувством. Третий же род представляет всегда род пространства, не принимающий разрушения, дающий место всему, что имеет рождение, сам же уловляемый без посредства чувства, путем некоторого поддельного суждения, – род, едва вероятный[80]. Взирая на него, мы точно грезим и полагаем, что всё существующее должно неизбежно находиться в каком-нибудь месте и занимать какое-нибудь пространство, а что не находится ни на земле, ни на небе, то и не существует. Вследствие таких грез, мы, и по пробуждении, не можем определенно выражать правду, отличая все эти и сродные им представления от не сонной, действительно существующей природы. В самом деле, если то самое, что воспроизводит собою образ, не принадлежит самому образу, но является в нем всегда как призрак чего-то иного, то образ, по этому самому, чтобы как-нибудь удержаться в сущности, необходимо должен рождаться в чём-то ином, – или уже не быть вовсе. Истинно же существующему опорою служит то строго верное положение, что, пока одно отлично от другого, они не могут находиться ни то в этом, ни это в том и являться в одно и то же время чем-то единым, в самом себе тожественным, и вместе двояким[81].

Итак, из поданного мною мнения вытекает, в сущности, такой вывод: сущее, пространство и рождение являются, как три троякия начала, еще до происхождения неба. Кормилица же рождаемого[82], разливаясь влагою и пылая огнем, принимая также формы земли и воздуха и испытывая все другие состояния, какие приходят с этими стихиями, представляется, правда, на вид всеобразною; но так как ее наполняют силы неподобные и неравновесные, то она не имеет равновесия ни в какой из своих частей, а при неравном повсюду весе, подвергается, под действием этих сил, сотрясениям, и колеблясь, в свою очередь, потрясает их. Чрез сотрясение же они разъединяются и разбрасываются туда и сюда, – всё равно как при просеивании и провевании посредством сит и служащих для чистки зерна орудий, плотные и твердые зерна падают на одно место, а слабые и легкие – на другое. Точно так и те четыре рода, будучи сотрясаемы этою приемницею, которая движется как бы встряхивающее орудие, разделяют (в себе) наиболее неподобное возможно дальше одно от другого, а наиболее подобное собирают по возможности в одно. Оттого-то эти различные вещества заняли и различные места, еще прежде, чем возник из них упорядоченный мир. Но до этого всё было чуждо всякого порядка и меры; когда предпринималось устроение вселенной, огонь, земля, воздух и вода, хотя и представляли уж некоторые черты своей природы, находились вначале совершенно в том состоянии, в каком естественно находиться всему, чему не присуще божество. При таком-то состоянии они впервые определены были видами и числами. И что Бог привел их, по возможности, в самое лучшее и прекраснейшее сочетание, из противоположного тому состояния, это пусть будет нашею общею мыслью, в продолжение всего исследования. А теперь попытаюсь необычным способом[83] раскрыть вам назначение и происхождение каждой из тех стихий; и так как вам знакомы пути, открываемые образованием, на которые необходимо нам вступить для разъяснения предмета, то вы будете за мною следовать.

Что, во-первых, огонь, земля, вода и воздух суть тела, это ясно для всякого. Но всякий вид тела имеет и глубину; всякая опять глубина необходимо заключает в себе природу поверхности[84], а построенная на прямых линиях поверхность состоит из треугольников. Треугольники же все получают начало из двух треугольников, у которых обоих один угол прямой, а два острых: первый из треугольников в каждом остром угле содержит по (половинной) части прямого угла, разделенного сторонами равными; а другой отделяет им неравными сторонами части неравные. Идя, по необходимости, путем вероятного, в этом предполагаем мы начало огня и прочих тел; а начала еще выше этих знает Бог, да разве тот из людей, кто ему близок. Надо нам рассудить, как могли возникнуть эти прекраснейшие четыре тела, которые хотя и не подобны друг другу, могут однако ж, разрешаясь, происходить одно из другого. Ведь если мы будем знать правду относительно рождения земли и огня, равно как стихий, занимающих, по пропорции, средние между ними места; то тогда уже никому не уступим, чтобы какие-либо видимые тела были прекраснее их, в том смысле, что каждое представляет особый род[85]. Так надобно постараться составить эти четыре рода тел, отличающиеся своею красотою, чтобы затем объявить, что мы достаточно поняли их природу. – Из тех двух треугольников, равнобедренному дана одна природа, а удлинненному – бесконечное множество. Так из этого множества, – если хотим начать как следует, – надо предварительно избрать самое прекрасное. Но кто мог бы избрать и назвать для состава стихий что-нибудь более прекрасное, тот покорит нас себе не как враг, а как сильный друг[86]. Мы из многих треугольников[87], минуя прочие, полагаем как самый прекрасный один, из которого равносторонний составился сам третий[88]. Почему, – это было бы долго объяснять; но кто нас опровергнет и обличит, что это не так, награда тому будет в нашей дружбе. Так пусть же у нас избраны два треугольника, как формы, из которых слагаются тело огня и тела прочих стихий, один – равнобедренный, другой – тот, у которого квадрат большей стороны всегда втрое больше квадрата меньшей. Теперь надобно раскрыть точнее то, что прежде высказывалось неопределенно. Вследствие неправильного представления о стихиях, нам именно казалось, будто эти четыре рода рождаются всяким образом один из другого и один через другой. Но ведь из треугольников, которые мы отличили, происходят (также) четыре рода[89], и именно три – из одного, имеющего стороны неравные, четвертый же один слагается из треугольника равнобедренного. Все они таким образом не могут разрешаться один на другой, обращаясь из многих малых величин в немногие большие, и наоборот, – а три могут; ибо все эти, по природе, произошли из одного (треугольника). Ведь по разрешении бо́льших величин, из них составится множество малых, которые принимают свойственные им формы; но как скоро это множество малых распределится опять по треугольникам, то известное число последних, нужное для известной массы, может образовать один большой вид, уже иной против прежнего природы. Так это всё – по вопросу о взаимном рождении. Затем следует объяснить, каким каждый из них становится видом и из стечения каких чисел. Вперед пойдет у нас первый и наименее сложный вид: стихиею ему служит треугольник, которого гипотенуза вдвое длиннее его меньшей стороны. Если два таких треугольника будут сложены вместе по гипотенузе, и это повторено будет три раза, так чтобы гипотенузы и меньшие их стороны сходились в той же точке, как в центре; то отсюда произойдет один равносторонний треугольник, состоящий, по числу, из шести тех треугольников[90]. А четыре равносторонних треугольника, соединенные тремя углами поверхности, образуют один угол телесный, который, по размеру, занимает место вслед за самым тупым из углов поверхности[91]. Чрез образование четырех таких углов составился первый телесный вид, по всей своей сфере делящийся на равные и подобные части. Второй за тем происходит из тех же равносторонних треугольников, когда они соединяются в числе восьми, образуя один телесный угол из четырех углов поверхности; и шестью такими углами заканчивается образование второго тела. Третий является из состава дважды-шестидесяти основных треугольников[92], да двенадцати телесных углов, из которых каждый замыкается пятью плоскими равносторонними треугольниками, причем виду этому служат основанием равносторонние треугольники в числе двадцати. И дав рождение этим телам, один из основных треугольников на том покончил; равнобедренный же произвел природу четвертого вида. Для сего он сложился в числе четырех, свел к центру прямые углы и образовал один равносторонний четвероугольник; а соединенные между собою шесть таких четвероугольников составили восемь телесных углов, причем каждый угол образовался чрез соединение трех прямых поверхностных. Фигура составившегося таким образом тела вышла кубической, которая имеет в основании шесть четвероугольных равносторонних поверхностей. Но так как оставалось еще одно – пятое соединение, то Бог употребил его для очертания вселенной[93].

Если бы кто, соображая всё это внимательно, был в недоумении, принимать ли беспредельное или определенное число миров, то решение в пользу беспредельного числа миров признал бы за приговор невежества действительно беспредельного[94] – в отношении вещей, которые должно знать; но надо ли принимать один или пять действительно существующих миров, – на этот счет всякий имел бы более права усомниться. На наш взгляд, оказывается, что, по условиям вероятия, естественно должен быть один мир; но кто-нибудь другой, ввиду других оснований, может полагать иначе. Впрочем, этот вопрос надо оставить – теперь открытые нашим исследованием роды мы разделим на огонь, землю, воду и воздух.

Земле предоставим мы вид кубический, потому что земля, из четырех родов, всех более неподвижна, и между телами – самое пластическое[95]; а такие именно свойства необходимо представляет тело, имеющее наиболее твердые основания. Но между основаниями, которые слагаются из предположенных вначале треугольников, естественно тверже то, в котором эти треугольники равносторонние, против того, в котором неравносторонние; да и составленная из того и другого равносторонняя поверхность, как в частях, так и в целом, выходит непременно устойчивее при четырех сторонах, нежели при трех. Поэтому мы соблюдем условия вероятия, если этот вид предоставим на долю земли, воде назначим вид самый неудобоподвижный из остальных, самый удобоподвижный – огню, а средний между этими – воздуху; самое малое тело по объему усвоим огню, самое большое – воде, а среднее – воздуху; также, самое острое – огню, второе по остроте – воздуху и третье – воде. Это сводится к тому, что вид, имеющий всего менее оснований, как самый резкий и по всем направлениям самый острый из всех, необходимо должен быть по природе и самый удобоподвижный, да и самый легкий, так как состоит из наименьшего числа тех частей; второй должен по этим свойствам быть вторым, а третий – третьим. Значит, и по прямым к тому основаниям и по началам вероятия, телесный вид пирамиды должен у нас быть стихиею[96] и семенем огня; затем, второй по рождению вид признаем стихиею воздуха, а третий – воды. Но все эти виды надобно мыслить столь малыми, что каждый единичный вид каждого из родов, по малости, не доступен нашему зрению, и мы видим только массы их, при скоплении множества единиц. То же – и пропорциональное их соотношение, по количеству, движениям и другим свойственным им силам: дав им во всех подробностях совершеннейшее устройство, насколько допускала это, непринужденно и без сопротивления, природа необходимости, Бог, надо думать, сложил их во всех отношениях пропорционально.

Из всего, что до сих пор сказано у нас о родах, по силе вероятия, можно заключить по крайней мере вот что. Земля (в ее элементах), приражаясь к огню и разрешаясь его остротою, должна находиться в брожении, всё равно, растворена ли она в самом огне, или в массе воздуха, либо воды, пока части её, встретясь каким-нибудь образом и соединясь между собою, не станут опять землею; ибо в другой-то вид перейти она не может. Вода же, будучи разделена огнем или также воздухом, при соединении частей может составить одно тело огня и два – воздуха. Доли воздуха, из одной разрешенной его части, образуют опять два тела огня. И наоборот, когда огонь, окруженный воздухом, водою или какими-либо частями земли, немногий среди многого, тревожимый их движением, борющийся и всё-таки побеждаемый, наконец будет ими подавлен, тогда два тела огня соединяются в один вид воздуха; а если побежден и раздроблен воздух, то из двух с половиною его частей сплотится один цельный вид воды[97]. – Рассудим же о них опять с этой стороны. Если какой-либо из других родов, будучи охвачен огнем, рассекается острием его углов и сторон, то перестанет рассекаться, как скоро превратится в его природу; потому что всякий подобный и тожественный в самом себе род не может ни производить перемену, ни сам что-либо испытывать в своих отношениях к тому, что совершенно с ним сходно. А пока нечто слабейшее, при переходе в другую природу, еще борется с чем-либо сильнейшим, оно не перестает разрешаться. И когда опять что-либо меньшее окружено бо́льшим или немногое многим и гаснет через дробление, оно перестает уже гаснуть, готовясь перейти в образ сильнейшего, и становится – из огня воздухом, а из воздуха водою; но если на него нападает и борется с ним нечто равносильное из других родов, то разрешение не прекращается, пока окончательно отброшенное и разрешенное не отбежит к сродному или роды побежденные, ставши из многих одним, подобным победившему, не водворятся с ним рядом. И в силу этих-то свойств всё меняет, конечно, свое место; ибо масса каждого отдельного рода удаляется в особое место движением начала принимающего[98], и что́, в каждом случае, становится неподобно самому себе и подобно иному, стремится, вследствие сотрясения, к месту того, чему уподобляется[99].

Все, сколько их есть, тела простые и первоначальные произошли от таких причин; а что видам их прирождены еще различные роды, причину того надобно полагать в построении обеих основных форм, ибо оно дало с самого начала, в том и другом случае, не по одному только треугольнику известной величины, но треугольник и больший и меньший, которых столько же числом, сколько заключается родов в видах. Оттого, в своих соединениях сами с собою и один с другим, они представляют бесконечное разнообразие, наблюдать которое обязательно для тех, кто намерен судить о природе на началах вероятия.

Но если не условиться относительно движения и стояния, каким образом и в каком случае то и другое происходит, – это может сильно затруднить дальнейшее рассуждение. Нечто о них было уже сказано, и к этому прибавим еще вот что. При равномерности, никогда не появляется стремления к движению; потому что имеющее быть движимым без имеющего двигать, как и имеющее двигать без имеющего быть движимым допустить трудно, – даже невозможно; а где нет того и другого, там нет и движения. Но стихии быть равномерными никогда не могут. Таким образом стояние мы будем относить всегда к равномерности, а движение к неравномерности. Причина же неравномерной природы лежит в неравенстве. Но происхождение неравенства мы уже раскрыли; а почему неделимые, и разошедшись по родам, всё-таки не перестают, под влиянием друг друга, двигаться и перемещаться, – о том еще не сказали. Так объясним это снова – таким образом. Пределы вселенной, обняв собою все роды (стихий) и, при своей круговидной форме, стремясь от природы сомкнуться в самих себе, сжимают всё (в них содержащееся) и не допускают, чтобы оставалось где-либо пустое пространство. Оттого огонь по преимуществу пропитал собою всё, за ним воздух, как вторая по тонкости стихия, а там и прочие, в соответствующей мере. Ведь то, что образовалось из частей крупнейших, допустило в своем строении наибольшие пустые промежутки, а что из мельчайших – наименьшие; и вот насильственное скучение сгоняет мелкие роды в пустые промежутки крупных. А когда таким образом роды мелкие располагаются рядом с крупными – причем меньшие разъединяют большие, большие же сжимают меньшие, – тогда всё передвигается и сверху вниз и снизу вверх, чтобы занять свое место; ибо неделимое, переменяя величину, переменяет вместе с тем и свое положение местное. Таким-то путем постоянно поддерживаемое явление неравномерности дает стихиям движение, которое как продолжается теперь, так и будет продолжаться непрерывно.

Засим надо принимать в соображение, что есть много родов огня, – например, пламень и нечто истекающее из пламени, – что не жжет, но доставляет свет очам, – далее, то, что, вслед за угасшим пламенем, остается от него в горящих телах. Так же точно есть и род воздуха – наиболее чистый, который носит имя эфира, и род самый мутный, называемый туманом и мглою; есть и другие, безымянные виды воздуха, происшедшие от неравенства треугольников. Родов воды прежде всего два: один род – жидкий, другой – плавкий[100]. Жидкий, приняв в себя роды воды исключительно мелкие и притом неравные, в силу этой неравномерности и самого характера (их) фигуры, сделался подвижным, как сам по себе, так и для влияний сторонних. Плавкий же, составившийся из родов крупных и равномерных, в силу их равномерности, вышел устойчивее того и тяжелым. Но когда теряет эту равномерность под действием привходящего и разрешающего его огня, он получает больше подвижности и, сделавшись подвижным, уступает давлению ближайшего воздуха и разливается по земле. По тому и другому состоянию, он принимает имя: плавимого – по разрешимости своей массы и текучего – по растяжимости своей на земле. Когда же огонь исторгается из него обратно, тогда теснимый им (огнем) ближайший воздух, – ибо ведь огонь выходит не в пустоту, – гонит еще подвижную жидкую массу в места, которые занимал огонь, и смешивает ее с ним. И масса, сжимаясь под этим давлением и, за удалением причины неравномерности – огня, получая снова равномерность, приходит опять к тожеству с собою. Это удаление огня называется у нас охлаждением, а сжатие массы, вслед за удалением огня, как бы оледенением. Но из всего того, что назвали мы плавкими водами, плотнее других и из частей наиболее тонких и равномерных сложилось, процеживаясь через камни, золото, – одновидный род, принявший блестящий желтый цвет, – наиболее чтимая у нас ценность. Отрасль же золота, вследствие своей плотности очень твердая и черного цвета, называется адамантом[101]. Нечто близкое к золоту по составным частям, но представляющее более одного вида, а по плотности стоящее еще выше золота, принявшее в себя, чтобы быть тверже, малую и тонкую часть земли, но, вследствие больших внутри промежутков, более, по сравнению с ним, легкое и составившее собою один из родов блестящей затвердевшей воды есть медь: то же, что примешалось к нему из земли, – когда от давности оба рода опять отделятся один от другого и примесь оказывается явно чем-то особым, – называется ржавчиною. Вовсе не трудно дать себе отчет и в других такого рода явлениях, если держаться начал суждения вероятного. И кто, ради отдыха, отложив рассуждения о вечно существующем, доставил бы себе это невинное удовольствие – соображать вероятное по отношению к вещам рождаемым, тот создаст для себя в жизни развлечение порядочное и разумное. Предавшись ему и в настоящем случае, мы вслед за сим изложим, что́ есть вероятного далее по отношению к тем вещам. Вода, в смешении с огнем, отличаясь тонкостью и подвижностью, от своей способности к движению и от пути, который пролагает по земле, получает название жидкой[102]; также мягкой – оттого, что основания ее, не столь твердые, как у земли, легче подаются. Когда же вода, отделившись от огня, обособится также от воздуха и сделается равномернее, она, под давлением выделившихся из нее частей, сжимается сама в себе, и таким образом окрепнув, если приходит в это состояние над землею, называется обыкновенно градом, а на земле – льдом; когда же окрепнет менее, и только вполовину, то над землею опять – снегом, а на земле, где образуется из росы, – инеем. Затем, множество разновидностей воды, смешавшихся между собою, которые просачиваются чрез выходящие из земли растения, получают, как целый особый род, название соков. Отличаясь, по различию смесей, один от другого, соки эти представляют много и других, не имеющих имени родов, но четыре из них, – разновидности огненной природы и по большей части прозрачные, получили особые названия: это, во-первых, вино, согревающее душу вместе с телом; затем, род гладкий, легко воспринимаемый зрением и потому светлый на вид, блестящий и лоснящийся, – род именно маслянистый, т. е. смола, коноп, самое масло и другие вещества того же свойства; далее, то, что приятно размягчает соединенные в устах органы вкуса, производя этим способом впечатление сладости, и носит по преимуществу общее имя меда; – наконец, отдельный от всех соков, пенистый род, разлагающий тело жжением, который называется опос[103].

Что касается видов земли, то пропитанная водою земля обращается в каменное тело таким образом. Когда примешавшаяся к земле вода распустится, в смешении она принимает вид воздуха, а образовавшийся воздух стремится вверх, на принадлежащее ему место. Но пустоты в стихиях нет; поэтому он должен потеснить воздух соседний, а этот, как тело тяжелое, подавшись и излившись на массу земли, сильно ее сдавит и вгонит в те помещения, из которых вышел новообразовавшийся воздух. Сдавленная воздухом настолько, что уж не разрешается водою, земля становится камнем – более красивым, если, от равенства и равномерности частей, он выходит прозрачным, и менее красивым – в противном случае. Но когда, под быстрым действием огня, земля теряет всю влагу и принимает более хрупкий, противу того вида, состав, является род, которому мы дали название глины. Бывает также, что земля расплавится от огня, пока еще остается влага, – тогда, по охлаждении, она становится камнем, имеющим черный цвет[104]. И наконец, когда вещество, таким же точно образом отрешившееся, после смешения, от избытка воды, оказывается, вследствие большой тонкости земляных частиц, солоноватым, отвердевает не вполне и сохраняет способность снова распускаться под действием воды, тогда является частью род селитры, имеющий свойство очищать масло и землю[105], частью же боголюбезное[106], по общепринятому мнению, тело соли, которое так приятно удовлетворяет сосредоточенные во рту органы вкуса.

Тела, состоящие из этих двух начал[107], нерастворимые в воде и уступающие лишь огню, – держатся так крепко вот по какой причине. Огонь и воздух не расплавляют масс земли; потому что в отдельных своих частицах оказываются гораздо мельче пустых промежутков в ее строении и проходят чрез нее широким путем, без всякого усилия, так что, оставляя землю не разрешенною, и не плавят ее; напротив, вода, так как частицы ее по природе крупнее и пролагают себе этот путь насильно, разрешает ее и плавит. Таким образом землю недостаточно плотную разрешает насильно одна вода, плотную же не разрешает ничто, кроме огня; ибо вход в нее доступен только огню. Далее, состав воды наиболее сжатый распускает только огонь, а относительно слабый – обе стихии, огонь и воздух: причем первый делит по промежуткам, а последний даже по треугольникам. Насильственно сжатый воздух ничто не разрешает обратно на основные формы[108], а не насилуемый расплавляется одним огнем. Что же касается тел, смешанных из земли и воды, то, пока вода держится в насильно занятых ею промежутках земли, части воды, прибывающие отвне, не находя доступа в самую землю, обтекают кругом ее массу и оставляют ее неразмягченной; но части огня входят в промежутки воды, – причем огонь действует на воздух точно так же, как вода на землю, – и становятся единственною причиною того, что составное (из земли и воды) тело расплавляется и течет. Бывают между этими телами такие, что содержат меньше воды, чем земли, – это весь род стеклообразный и то, что зовется плавкими видами камней; и такие опять, в которых больше воды, – всё, что слагается по образу восковидных и ароматических тел.

Так вот и формы, и все виды, в разнообразии их соединений и превращений из одного в другой, у нас почти уже показаны; затем надобно постараться выяснить, от каких причин происходят их свойства[109]. Но ведь, прежде всего, в основании наших суждений лежит непременно чувство; между тем мы еще не рассмотрели ни происхождения плоти и того, что к ней относится, ни происхождения души, поскольку она смертна[110]. И выходит так, что ни этого нельзя объяснить удовлетворительно, без тех свойств, воспринимаемых чувствами, ни этих последних без того; а то и другое раскрывать вместе почти невозможно. Так предварительно надо выставить лишь предположение по одному из вопросов; впоследствии же мы опять вернемся к предположенному. И чтобы представить свойства в их последовательности по родам, пусть будут у нас первыми те, что касаются тела и души. Итак, во-первых, отчего огонь называется у нас теплым? Рассмотрим это таким образом, – приняв именно в соображение то разлагающее и режущее действие, которое оказывает он на наше тело. А что при этом испытывается нечто острое, – это почти все мы чувствуем. Надо принять в расчет тонкость его сторон и остроту углов, также мелкость частей и быстроту движения, – качества, благодаря которым он становится сильным и резким и тонко рассекает всегда всё встречающееся, – также припомнить происхождение его фигуры, имея в виду, что преимущественно эта, а не иная природа разлагает и дробит на мелкие части наши тела, – и представится вероятным, что она-то и произвела то, что называется теперь теплотою, – как самое свойство, так и его имя[111]. Противоположное этому явление нам хорошо известно; но пусть и оно не останется без объяснения. Влага, что̀ окружает наше тело, состоящая из более крупных частей, привходит в тело и оттесняет влагу, по составу более мелкую; но, не будучи в состоянии проникнуть на ее место, она сжимает нашу влагу и, делая ее из неравномерной и подвижной, от равномерности и стеснения, недвижимою, сообщает ей плотность. Сжатая же вопреки своей природе влага борется, по требованию своей природы, стремясь привести самое себя в состояние противное. Этой-то борьбе и этому сотрясению дано имя дрожи и озноба, а всё это состояние, вместе с тем, что его производит, названо холодом.

Далее, твердым почитается то, чему уступает наша плоть; а мягким – то, что уступает плоти. Так и все предметы по отношению друг к другу. Но уступает всё, что движется на малом основании; напротив, тела, сложенные из оснований четвероугольных, способные к твердому движению, представляют собою вид самый упорный, который, достигнув наибольшей плотности, обнаруживает и особенно сильную упругость.

Понятие о тяжелом и легком лучше всего выяснится, если его исследуем в связи с природою того, что называется верхом и низом. Ведь совершенно несправедливо мнение, будто есть какие-то два взаимно противоположные по природе места, которые делят вселенную на две половины, – именно, низ, куда стремится всё, что имеет некоторую телесную массивность, и верх, куда всё поднимается насильственно; ибо, как скоро небо в своем целом сферовидно, всё, что образовано в равном расстоянии от средины, должно по природе быть одинаково оконечностью, а срединою надо считать то, что занимает место всем оконечностям противоположное, удаляясь от них на одну и ту же меру протяжения. Если же таковы естественные свойства космоса, то допускающий помянутые понятия о «верхе» и «низе» не прилагает ли к вещам имена, как мы вправе думать, вовсе не подходящие? Ибо о среднем в нем (космосе) месте нельзя с полным основанием сказать, что оно находится внизу или вверху, – оно в середине; а об окружности – ни что она в середине, ни что может содержать ту или другую часть, которая отклонялась бы от неё по направлению к середине более, нежели какая-либо из частей противолежащих. Так можно ли тому, что во всех своих частностях является одинаковым, придавать имена, одно другому противоположные, и каким это образом, – если кто хочет судить здраво? Ведь если бы в средине вселенной даже находилось что-нибудь твердое, само в себе равновесное, – оно, по совершенному равенству оконечностей, не потянуло бы ни к которой из них. Но тот, кто ходил бы кругом по этому твердому телу, нередко, становясь антиподом самого себя, называл бы на нем одно и то же место и верхним и нижним. Ведь если целое-то, как мы сейчас сказали, сферовидно, то противно будет рассудку говорить, что одно его место ниже, другое выше. А откуда же взялись эти выражения и от какого расположения предметов, – что мы привыкли допускать подобное деление, говоря даже о целом небе? – Чтобы согласиться на этот счет, предположим вот что. Если бы кто находился в том месте вселенной, которое досталось в удел по преимуществу природе огня и где должны быть сосредоточены наибольшие его массы, к которым он стремится; – если бы кто, утвердившись над тем местом и обладая достаточной для того силой, отделил некоторые части огня, положил на весы и, поднимая коромысло, повлек огонь насильственно в среду несродного ему воздуха; то, очевидно, меньшую часть огня он осилил бы легче, чем бо́льшую. Ибо когда две вещи поднимает одновременно одна и та же сила, меньшая, неизбежно, скорее, а бо́льшая слабее подчиняется, при этой тяге, насилию, – и про более массивную говорят, что она тяжела и стремится книзу, а про мелкую – что легка и вверх. Но мы должны себя уличить, что то же самое делаем и на этом месте[112]. Ведь, ходя по земле, мы отделяем от нее земляные породы, а иногда и самую землю насильственно и вопреки природе увлекаем в среду неподобного ей воздуха, тогда как из обеих этих стихий каждая стремится к тому, что ей сродно. Но этому принуждению войти в среду неподобную скорее и легче крупного уступает мелкое; и вот мы назвали его легким, а место, в которое его увлекаем, – верхним, противоположное же тому – тяжелым и нижним. Всё необходимо бывает таким относительно, оттого именно, что многочисленные роды могут занимать места взаимно противоположные: так, мы найдем, что легкое в одном месте и легкое в другом, также тяжелое и тяжелое, нижнее и нижнее, верхнее и верхнее, всё образуется и существует одно по отношению к другому, в противоположном, косвенном и самых разнообразных направлениях. Но в отношении ко всем им надо иметь в виду одно – что именно от стремления к началу родственному, которое присуще каждому роду, становится род в своем стремлении тяжелым, а место, куда он стремится, нижним, и обратное тому – обратным. Так для этих собственно свойств пусть будут положены у нас эти причины.

Причину гладкости и шероховатости всякий, должно быть, замечает и был бы в состоянии объяснить ее другому: одно-то ведь свойство производит жесткость в смешении с неравномерностью, а другое – равномерность, соединенная с плотностью.

После того, что мы рассмотрели, из общих, относящихся до всего тела свойств, остается еще важнейшее – причина впечатлений приятных и тяжелых, то, что создает ощущения, при посредстве частиц нашего тела, и содержит в себе сопровождающие их скорби и удовольствия. Но причины всякого воспринимаемого и не воспринимаемого чувством свойства мы поймем, когда припомним, что́ различали прежде под видом природы подвижной и неудободвижимой, – ибо этим именно путем надлежит нам преследовать всё, что думаем теперь уловить. Ведь подвижное-то по природе, если подвергается даже и мимолетному воздействию, выделяет кругом по частице другим частицам, которые, в свою очередь, делают то же самое, пока наконец, дошедши до начала разумного, не выразят ему силы деятеля. Противное же тому, по своей косности, не подаваясь никуда кругом, страдает одно, и ничего постороннего в соседстве своем не движет; так что, без выделения частиц, одних в другие, первоначальное впечатление не переходит из них во всё животное и не дает ему воспринять чувством испытанное. Это бывает с костями, волосами и со всеми другими, какие в нас есть, землистыми по преимуществу частями; а сказанное перед этим применяется главным образом к зрению и слуху, ибо в них сильнейшими деятелями являются огонь и воздух[113]. – Так чувства удовольствия и скорби надо представлять себе таким образом. Впечатление, действующее разом – насильственно и вопреки природе, бывает для нас тяжело, а разом же наступающий затем возврат в естественное состояние приятен; если действует спокойно и постепенно, впечатление нечувствительно, если же обратным тому образом, бывает обратным. Всё, действующее с легкостию, воспринимается чувством особенно живо, но ни скорби, ни удовольствия не доставляет, – каковы, например, впечатления того зрения, о котором сказали мы раньше, что оно образует у нас днем связное тело[114]. Ведь органу зрения не причиняет боли сечение, и жжение, и всё другое, что он испытывает, как не доставляет и удовольствия – если он возвращается к прежнему состоянию; но получаются только сильнейшие и яснейшие ощущения, поскольку он что-либо выносит, или, направившись в то или в другое место, схватывает сам; ибо разложение и соединение его частиц совершается без всякого насилия. – Части же тела, состоящие из более крупных частиц, которые с трудом уступают тому, что на них действует, однако ж передают движение целому, испытывают удовольствия и скорби: и именно скорби – когда выводятся из своей нормы, и удовольствия – когда возвращаются опять в прежнее состояние. То, что подвергается отливу и опустению понемногу, восполняется же разом и в избытке, и что не чувствует поэтому опустения, но чувствует полноту, не причиняет смертной части души скорбей, напротив, доставляет ей величайшие удовольствия; – это очевидно на благоуханиях[115]. Но когда тела выходят из своей нормы разом, возвращаются же к прежнему своему состоянию лишь с трудом и понемногу, тогда всё происходит обратно прежнему, – что̀ обнаруживается ясно на прижиганиях и сечениях тела.

Итак, об общих для всего тела свойствах и о названиях, присвояемых тому, что их производит, почти всё сказано; теперь попытаемся, насколько возможно, раскрыть то, что происходит в отдельных частях нашего тела, – и самые впечатления, и причины, которые их производят. И вот, во-первых, надо разъяснить по возможности, что мы опустили выше, говоря о соках, именно особенные их свойства по отношению к языку. По-видимому, и они, как многое другое, происходят в силу некоторых соединений и разложений, и притом больше, нежели что-либо иное, условливаются шероховатостью и гладкостью. Ибо всё то из природы частиц землистых, что проникает в жилки, – в эти как бы проводники языка, протянутые к сердцу, – и что, попадая во влажные и нежные части плоти и распускаясь в них, стягивает и иссушает эти жилки, оказывается, если бывает несколько шероховато, терпким, а если менее шероховато, – горьким. Далее, тот род частиц, что имеет свойства чистительные и смывает всё с языка, – если он действует таким образом свыше меры и настолько сильно, что разлагает самую его природу, – каково, например, действие селитры, – называется вообще едким. То же, что уступает селитре в силе действия и проявляет чистительную способность умереннее, представляется нам, при отсутствии этой жесткой едкости, даже приятным – соленым. Что вступает в общение с теплотою рта и умеряется им, что заимствуется теплотою и обратно горячит согревающее его, что от легкости поднимается вверх, к органам чувства в голове, и разлагает всё, с чем встречается, – всё такое, благодаря этому своему действию, получило имя крепкого. Бывает и так, что эти же частицы, обмельчав наперед от гниения, проникают в тонкие жилки и соединяются в известной мере с находящимися там частицами землистыми и воздушными, так что, дав им движение друг около друга, приводят их в смешение: в смешении же эти частицы переталкиваются, одна проникает в другую, оставляя друг друга полыми и окружая то, что в них привзошло; и вот, когда полая влага замыкает в себе воздух, – будет ли она чиста, или землистого состава, образуются влажные воздушные сосуды, в виде полых, шарообразных капель воды, и одни из них, прозрачные, что смыкаются из чистой влаги, носят имя пузырей, а другие, что из землистой, которая притом волнуется и вздымается, получают название брожения и кипения; причина же таких свойств называется остротою. Впечатление, противоположное всем тем, о которых сказано, происходит и от причины противоположной: когда, то есть, состав привходящих в жидком виде веществ бывает приспособлен к естественному состоянию языка и, намащая его, уравнивает его шероховатость, а всё то, что осело или разлилось по языку против требований его природы, одно разводит, другое собирает, и приводит всё в положение, по возможности согласное с его природой, – тогда такого рода врачевание насильственных возбуждений, приятное для всякого, называется сладостью.

Это всё так. Что же касается деятельности ноздрей, то тут нет видов: ибо всё, что относится к запахам, имеет половинную природу, и ни одной из стихий не дано должной соразмерности для того, чтобы издавать какой-либо запах. Служащие этому отправлению сосуды наши слишком тесны для родов земли и воды, а для родов огня и воздуха слишком широки: потому от этих родов никто никакого запаха не чувствует; но запахи являются всегда, если что-нибудь или растворяется, или гниет, или плавится, или курится. Ведь это бывает в промежутках, при переходе воды в воздух или воздуха в воду, и все вообще запахи суть дым или туман: туман – именно то из них, что переходит из воздуха в воду, а дым – что в воздух из воды. Оттого все запахи тоньше воды и грубее воздуха. Это обнаруживается, когда почему-либо точно сопрется дыхание, и человек усиленно потянет в себя дух: ибо в этом случае не привходит с ним никакого запаха, но притекает один, свободный от запахов, дух. Таким образом являются лишь две разновидности запахов, не имеющие точного имени и не содержащие в себе большего числа простых видов; – тут, очевидно, может быть речь только о двух родах: о приятном и об отвратительном. Последнее действует раздражительно и тягостно на всю полость тела, лежащую у нас между теменем головы и пупком; а первое, напротив, успокаивает ее и приятным образом приводит ее снова в согласие с природою.

Рассматривая область слуха как третий отдел нашего чувства, мы должны сказать, от каких причин происходят относящиеся сюда явления. Итак, звук будем считать вообще за удар, через уши, посредством воздуха, мозга и крови, передаваемый душе, а за слух – возбуждаемое им движение, идущее от головы и оканчивающееся в области печени. И быстрый удар будет высоким звуком, а медленный – низким, равномерный – ровным и мягким, а противный тому – резким, сильный – громким, а противоположный сильному – слабым. Что же касается сочетания звуков, то говорить о нем надо в связи с тем, что еще будет сказано впоследствии.

Остается нам разнять еще четвертый род чувства – род, содержащий в себе множество разновидностей, которые, все в совокупности, называем мы именем цветов: это – пламя, истекающее от каждого из тел, которому, чтобы оно воспринималось чувством, даны соразмерные зрению частицы. Насчет зрения было уже говорено раньше, от каких причин оно происходит; так теперь, относительно цветов, будет всего правдоподобнее и приличнее рассуждать таким образом. Те частицы, что несутся от различных предметов и падают на зрачок, должны быть одни меньше, другие больше, а некоторые равны частям самого зрачка. Части равные не ощутимы, почему мы и называем их прозрачными, а части бо́льшие и меньшие – одни суживают, другие расширяют зрачок, так что родственны тем частицам, которые по отношению к плоти оказываются теплыми и холодными, а по отношению к языку – терпкими и горячащими, или, как мы назвали их за это свойство, крепкими; белые и черные выражают эти же самые действия в другой области чувства и только потому представляются иными. Мы должны, следовательно, означать это таким образом: что̀ расширяет зрачок, есть белое, а противное тому – черное. Более же быстрое стремление огня, и притом огня чуждого, которое, поражая зрачок, расширяет его до самого глазного овала, насильственно раздвигает и расплавляет самые проходы глаз, исторгая оттуда смесь огня и воды, называемую у нас слезами, само же по себе есть один огонь, в столкновении противоположных своих течений, когда с одной стороны он исторгается как бы молниею, с другой проникает вперед и гаснет во влаге, причем из этого смешения возникают различные цвета, – такое состояние называем мы блеском, а то, что его производит, – блестящим и светлым. Род огня, средний между этими, который достигает влаги очей и смешивается с нею, но не блестит, а издает сияние чрез влагу, представляющее, от примеси к ней огня, цвет крови, мы называем багровым. Цвет сияющий, в смешении с багровым и белым, образует ярко-желтый (алый). Но означать, в какой мере привходит каждый, если бы мы это и знали, не имело бы смысла, ибо никто не мог бы объяснить это удовлетворительно из каких-либо необходимых или хотя вероятных оснований. Цвет багровый, в смешении с черным и белым, дает пурпуровый; затем темно-бурый, – когда эта смесь будет подожжена[116], да будет прибавлено к ней побольше черного. Цвет красный происходит из смеси ярко-желтого и серого, серый – из смеси черного и белого, а бледно-желтый – из смешения белого и ярко-желтого. Когда с сияющим сочетается белый, и эта смесь сойдется с густым черным, – получается цвет синий, от смешения синего и белого – голубой, а красного и черного – зеленый. По этим цветам можно судить и об остальных, из какой смеси со всею вероятностью должен произойти тот или другой. Но кто пытался бы изъяснить эти вещи путем опыта, тот упускал бы из виду различие между человеческою и Божескою природою: потому что Бог, обладая знанием и могуществом, может и многое смешивать в одно и опять одно разрешать на многое; а из людей никто не в состоянии сделать ни того ни другого, ни теперь, ни когда-либо в последующие времена.

Всё, что вытекает таким же точно образом из природы необходимости, Зиждитель прекрасного и наилучшего воспринимал тогда в бытном, создавая этого самодовлеющего и совершеннейшего бога; но, пользуясь при этом подходящими служебными причинами, он высшее устроительство всего бытного предоставлял себе. Поэтому надо различать два вида причины: причину необходимую и причину божественную; и божественной надо искать во всём, чтобы достигнуть блаженной жизни, насколько допускает ее наша природа, а ради этого искать также и необходимой, – имея в виду, что, без последней, и самая та причина, которой мы добиваемся, не может быть ни мыслима, ни постигнута, ни как-либо иначе быть нам доступна.

Так как теперь пред нами, будто строевой материал перед плотниками, лежат уже готовые роды причин, из которых и предстоит нам сложить дальнейшее рассуждение, то возвратимся вкратце опять к началу, перенесемся быстро к тому, от чего пришли сюда, и постараемся приладить к нашему рассказу уже последнюю, заключительную главу, которая увенчала бы собою наши прежние положения. Итак, в самом начале было сказано, что, когда всё находилось еще в беспорядке, Бог придал каждой стихии известную соразмерность как в самой себе, так и в отношении к другим стихиям, в силу чего и открылась возможность взаимного между ними соотношения и согласия. Ибо ведь тогда ничто не было этому причастно, разве только случаем, и ни одна из вещей, называемых ныне так или иначе, каковы, напр., огонь, вода и другие, не заслуживала вообще какого-либо имени. Но он сперва всё это устроил, а потом составил из всего эту вселенную, единое животное, содержащее в себе всех животных, смертных и бессмертных. И зодчим существ божественных был он сам, а сотворить породу смертных поручил своим созданиям. Эти же, по подражанию ему, восприняв бессмертное начало души, обернули его смертным телом, предали всё тело душе, как бы колесницу, и образовали в нем еще иной вид души – смертный, вмещающий в себе могучие, неизбежные страсти: во-первых, удовольствие – сильнейшую приманку к злу, потом, скорби – гонители благ, далее, отвагу и робость – этих двух опрометчивых советников, наконец, неудержимый гнев и обманчивую надежду. Смешав эти страсти, по необходимости, с несмысленною впечатлительностью и на всё предприимчивой любовью, они составили таким образом смертную часть души. Но при этом, страшась осквернить, без всякой в том необходимости, часть божественную, они поселили смертную отдельно от нее, в особую телесную обитель, и построили перешеек и границу между головой и грудью, поместив в промежуток шею, чтобы разобщить их. В грудь, или в так называемый панцирник, ввели они смертный род души; а так как в этой душе одно по природе лучше, другое хуже, то разгородили опять и полость панцирника, как бы разделяя половины женскую и мужскую, и преградою между ними положили грудобрюшную перепонку. Причастную мужества и отваги, – бранелюбивую часть души, поместили они ближе к голове, между перепонкою и шеею, чтобы, внимая уму, она, общими с ним силами, сдерживала род пожеланий, если б тот не хотел никак добровольно подчиняться повелению и слову, выходящим из акрополя. А сердце – узел всех жил и вместе с тем источник быстро льющейся по всем членам крови – поставили на пост стража, чтобы в случаях, когда вдруг разгорится неистовство страсти, по поводу ли какого-нибудь несправедливого действия извне, или в силу одного из внутренних пожеланий, всё, что имеет в теле способность чувствовать и доступно внушениям и угрозам, тотчас покорялось, по призыву ума, и устремлялось всюду по этим узким проходам, давая возможность управлять всем этим началу наилучшему. Затем, изыскивая средство против биения сердца, в случаях ожидания чего-нибудь страшного и возбуждения страсти, и зная наперед, что всякий такой прирост страсти будет зависеть от действия огня, боги произрастили в груди природу легких, которые сначала мягки и бескровны, а затем, подобно губке, пронизываются сквозными порами, для того, чтобы, принимая в себя воздух и питье, легкие прохлаждали сердце и, в воспламененном состоянии, доставляли ему успокоение и облегчение. И с этой-то целью проложили они к легким каналы горла, и самые легкие, как мягкие пружины, разместили около сердца, дабы в то время, как возрастет в сердце страсть, оно, ударяясь о тело подающееся и охлаждаясь, умеряло свои движения и в состоянии страсти могло легче покоряться уму. Часть же души, требующую пищи, питья и всего, что для неё нужно по природе тела, поселили они между грудобрюшной перепонкой и пределами, лежащими в направлении к пупку, устроив во всей этой области как бы ясли, для кормления тела; и здесь такого рода душевность привязали они, как бы дикую скотину, кормить которую, доколе она на привязи, необходимо, если уж должен существовать смертный род. И именно для того, чтобы, питаясь всегда у яслей, она находилась сколько можно далее от части правительственной, чтобы производила таким образом как можно менее шуму и крику и давала началу высшему возможность спокойно обдумывать решения, полезные для всех частей вообще, – с этою именно целью боги определили ей и это место. Но зная это животное, – зная, что оно не поймет внушений разума, а если и причастно будет некоторого чувства, то всё же ему не свойственно, по природе, заботиться о чем-нибудь разумном, и что будет оно дни и ночи увлекаться лишь призраками и мечтами, – сообразив это, Бог связал с ним природу печени и поместил ее в его же жилище. Он устроил ее плотной, гладкой, блестящей и сладкой, но с некоторым придатком горечи, – дабы нисходящая из ума сила помысла, в ней, будто в зеркале, воспринимающем формы и передающем зрению их образы, устрашала собою то животное, причем, пользуясь прирожденною долею горечи, в видах угрозы, распускала ее внезапно по всей печени и наводила (на нее) желчный цвет, сжимая, всю ее делала морщинистой и шероховатой, а лопасть печени, приемники ее и ворота[117] частью выводила из их естественного положения и стягивала, частью заваливала и запирала, причиняя тем сильные боли и тоску. Когда же некоторым как бы наитием кротости, исходящим из ума, вызваны будут видения совершенно обратные, тогда эта сила помысла должна, с одной стороны, успокаивать горечь, уже в силу того, что не может естественно ни приводить в движение, ни касаться противной себе природы, а с другой – действовать на животное прирожденною печени сладостью, выпрямлять, сглаживать и приводить в естественное положение все части органа, прояснять и смягчать поселенную около печени часть души, так чтобы она, не будучи причастна мысли и разума, пользовалась за то по ночам, когда ведет жизнь ровную, пророчественными сновидениями. Ведь создавшие нас существа, помня волю Отца, который повелел им устроить смертную нашу природу как только могут лучше, усовершили даже и эту худшую нашу часть, – и вот, чтобы она входила так или иначе в соприкосновение с истиной, поместили в ней дар пророчества. Есть и достаточное доказательство тому, что силу прозрения Бог присвоил именно человеческому неразумию: ибо ведь никто в трезвом состоянии ума не владеет даром боговдохновенного и истинного прорицания, а владеют им люди либо тогда, как сила их мышления связана бывает сном, либо в состоянии извращения, приносимого болезнью или известного рода восторгом. Но затем дело человека мыслящего – припомнить и обсудить, что изрекла ему, во сне или наяву, эта провещательная или боговдохновенная природа, и для всех, какие были, видений доискаться разгадки, каким образом и при каких условиях могут они означать что-либо доброе или злое, в будущем, прошедшем или настоящем. Человеку же исступленному, пока он находится еще в исступлении, не дело судить о своих собственных представлениях и словах; ведь уже исстари совершенно справедливо говорится, что делать и вместе познавать свое дело и самого себя пристало только мудрецу. Потому-то и закон поставил судиями боговдохновенных пророчеств особый класс провозвестников, хотя иные и их самих называют пророками, вовсе не зная, что они лишь толкователи загадочных изречений и видений, и должны бы по всей справедливости называться не пророками собственно, а провозвестниками пророчеств. – Так вот для чего печени дана такая природа и предоставлено то место, о котором говорим, – это для провещания. И пока кто живет, его печень, тоже живая, представляет более ясные знаки; лишившись же жизни, она становится темна и дает провещания не настолько отчетливые, чтобы в них выражалось что-нибудь ясно.

Устройство и положение части внутренностей, соседней с печенью и лежащей именно влево от нее, определяются самым ее назначением – соблюдать печень постоянно светлой и чистой: это как бы губка, приспособленная к зеркалу и лежащая при нем всегда наготове. Потому-то, когда от болезни тела скопляются около печени какие-либо нечистоты, пористое тело селезенки, чтобы очистить печень, вбирает их все в себя, так как оно устроено пустым и бескровным. Вследствие этого, наполнясь отчищенным, селезенка увеличивается в объеме и разбухает; но затем, с освобождением тела от нечистот, она опять сокращается и входит в естественный свой объем.

Так вот что́ думаем мы о душе, – о том, что есть в ней смертного и что божественного, и каким образом, в связи с какими частями и для чего то и другое начало помещены отдельно. Упорно отстаивать эти мысли, как сущую истину, стали бы мы разве тогда, если бы их, по пословице, подтвердил сам Бог. Но что положения наши правдоподобны, это можем мы смело утверждать уже и теперь, прежде дальнейшего исследования, – и утверждаем. Таким же точно образом мы рассмотрим, что стоит за тем на очереди. А на очереди были у нас прочие части тела, – именно вопрос об их устройстве. Всего вернее, что части эти образованы по следующему расчету.

Созидавшие наш род существа знали будущую нашу невоздержность относительно питья и пищи, – знали, что мы, по жадности, будем потреблять (их) далеко свыше меры и необходимости. И вот, чтобы не последовало быстрого разрушения от болезней, и смертный род, еще недоразвитый, тотчас же не вымер, предвидевшие это боги для остатков пищи и питья поместили в так называемом нижнем чреве приемник и намотали около него кишки, – в той мысли, как бы скорый выход пищи не заставил тело скоро и нуждаться в другой, и приучив его к ненасытной жадности, не сделал всего нашего рода равнодушным к философии и музам и непокорным тому, что в нас есть самого божественного.

Относительно костей, плоти и всякой подобной природы надо думать так. Начало всего этого есть мозг; потому что жизненные узы, связывающие душу с телом и поддерживающие смертный род, закреплены именно в мозгу. Самый же мозг произошел из иных начал: так, именно, те из простых треугольников, которые, по своей твердости и ровности, были особенно способны к совершенному образованию огня, воды, воздуха и земли, Бог отделил каждый от его рода, смешал их между собою соразмерно и, в намерении образовать общий семенник для всего смертного рода, произвел из них мозг. Затем он посеял в мозгу и привязал к нему роды душ, и сколько форм должен был тот иметь, таких или других по каждому виду, столько таких именно форм, еще при самом начале деления, выделил он в мозгу. И той части мозга, которая должна была, подобно ниве, содержать в себе семя божественное, дал он форму со всех сторон закругленную и наименовал ее мозгом головным, потому что у каждого окончательно созданного животного голове определено было служить для него сосудом. Мозг же, имевший содержать в себе остальную, смертную часть души, разделил на фигуры и круглые и продолговатые, наименовал всё это вообще мозгом, и отсюда, как от якорей, разбросав нити всей души и наперед прикрыв его отовсюду плотным костяным покровом, около всего этого создал уже и наше тело. А кость составил он так: просеяв землю, он напитал ее, в этом чистом и тонком виде, мозгом и смешал с ним; затем эту смесь положил в огонь, а после того погрузил в воду, далее – опять в огонь, и опять в воду, и перенося ее таким образом много раз из одной стихии в другую, довел до того, что она не разрешалась ни от той, ни от другой. Пользуясь этим составом, он выточил из него вокруг головного мозга костяную сферу, оставив только узкий из неё выход; также и вокруг затылочного и спинного мозга образовал из него же позвонки, как бы воротные петли, протянув их от головы вдоль всего туловища. И таким образом всё семя, для сохранности, окружил он камневидною оградой и вделал (в нее) суставы, применяя здесь, в видах подвижности и гибкости, природу (чего-то) иного – как бы посредствующего[118]. Находя, однако ж, что природа кости слишком уже хрупка и негибка, что, при своей способности воспламеняться и опять охладевать, она должна подвергаться порче и допускать порчу заключенного в ней семени, Бог, во внимание к этому, измыслил род сухожилий и плоти: первые – с тою целью, чтобы, связав ими все члены и дав членам возможность стягиваться и растягиваться на тех петлях, сообщить телу гибкость и растяжимость, а плоть – чтобы она была защитою от зноя, оградою от стужи и, в случаях падения, действовала так же, как войлочные покровы, мягко и покойно уступая давлению тел, – летом, освобождая наружу содержащуюся в ней теплую влагу и орошаясь ею, доставляла всему телу приятную прохладу, зимою же, при помощи того же огня, отражала с успехом окружающую тело и приражающуюся извне стужу. В этой мысли, наш Зодчий смешал и связал пропорционально землю с водою и огнем, затем составил и примешал к ним закваску из остроты и соли, и образовал из этого мягкую и сочную плоть; а природу сухожилий составил он из неокисленной смеси кости и плоти, – одну из них обеих, и среднюю между ними по силе, причем употребил в дело желтый цвет. Оттого сухожилия имеют бо́льшую тягучесть и вязкость, нежели плоть, но мягче и влажнее, чем кости. Ими Бог обхватил кости и мозг, связав то и другое сухожилиями, и всё это потом прикрыл сверху плотью; и наиболее одушевленные из костей[119] оградил он самою скудною плотию, а те, что наименее одушевлены внутри, – самою обильною и плотною; также и по составам костей, – где только разум не обнаруживал какую-либо особую в ней надобность, везде положил он мало плоти: чтобы, с одной стороны, она не препятствовала сгибам и не стесняла тела в его движениях, делая его неповоротливым, а с другой, чтобы обильная, крепкая и сильно скученная плоть не породила своею твердостью бесчувственности и не сделала части, прикосновенные к мышлению, беспамятливее и тупее. Потому также бедра, голени и части, относящиеся к природе лядвей, плечевые и локтевые кости, и всё, что ни есть у нас из костей бессоставного и что, по малому содержанию души в мозгу, не причастно разумности, – всё это избыточествует плотию; – напротив, что разумно, на том ее меньше, – разве уж где Создатель образовал плоть в виде самостоятельного члена, собственно ради чувствования, каков, например, язык. Большею же частью бывает так, как мы сказали; ибо возникшая из необходимости и развиваемая по её законам природа никоим образом не допускает при плотной кости и обильной плоти да еще острого чувства. Ведь если бы то и другое могло совмещаться, то этого всего скорее потребовало бы строение нашей головы, и человеческий род в таком случае, имея на себе крепкую, богатую плотью и сухожилиями голову, наслаждался бы жизнью вдвое и даже во много раз дольшею, и более здоровою, чем теперь, и более беспечальною. Но виновники нашего бытия, взвешивая вопрос, сделать ли наш род долговечнее и хуже или кратковременнее и лучше, сошлись на том, что всякий непременно предпочтет жизни многолетней, но дурной жизнь маловременную, но хорошую; и потому-то нашу голову, у которой нет даже и сгибов, они покрыли, правда, тонкою костью, но не облекли ее ни плотию, ни сухожилиями. По всем этим причинам телу каждого человека придана голова хотя и более чувствительная и разумная, но за то (в той же мере) и более слабая. А сухожилия, на этом основании, Бог расположил у оконечности головы и связал их равномерно в один круг около шеи; ими же он скрепил концы челюстей под лицом, а прочие за тем распределил по всем частям тела, соединяя при их помощи один член с другим. Затем, деятельность нашего рта устроители образовали, согласно с теперешним его устройством, при помощи зубов, языка и губ, в видах как необходимого, так и наилучшего, – предначертав в нем вход именно для необходимого и выход для наилучшего. Ибо необходимое-то ведь всё то, что входит, доставляя пищу телу; а вытекающий наружу и служащий разумности поток речи есть прекраснейший и наилучший из всех потоков. Было однако ж невозможно оставлять голову при одном обнаженном костяном покрове, ввиду непомерных отклонений к обеим крайностям, совершающихся во временах года, как нельзя было допустить и того, чтобы, прикрытая, она доходила до отупения и бесчувственности, вследствие чрезмерного обилия плоти. И вот от плотовидной, не сохнущей природы выделена была нараставшая кругом кора, называемая теперь кожею; эта-то кора, разрастаясь кругом, при помощи обливающей головной мозг влаги, и соединяясь сама в себе, одела голову; а влага между тем, поднимаясь к швам (черепа), орошала ее и, как бы стягивая узел, замкнула кожу на макушке. Многоразличный вид швов образовался силою оборотов и питания, от большей борьбы которых бывает их больше, а от меньшей – меньше[120]. Всю эту кожу кругом Бог пронизал огнем: когда же чрез нее, в этом скважистом состоянии, стала выходить наружу мокрота, – всё, что было тут влажного и теплого в чистом виде, уходило, а что было смешано из тех же частей, как и кожа, увлекаемое стремлением наружу, растягивалось в длину, сохраняя тонкий объем, соответствующий размеру скважины; но, вследствие медленного своего развития, будучи отражаемо окружающим внешним воздухом, оно протеснялось обратно внутрь, под кожу, где и пускало корень; и при таких-то условиях возросла на коже порода волос, родственная ей в своей ремневидности, но более жесткая и плотная, вследствие того сжатого состояния, в котором затвердел каждый волос, охладившись вдали от кожи. Таким образом, пользуясь указанными причинами, строитель сделал нашу голову волосатою, в той мысли, чтобы этот легкий покров служил, вместо плоти, охраною для головного мозга и доставлял ему как летом, так и зимою достаточную тень и защиту, не полагая вместе с тем никакой помехи живой деятельности чувства. В том сплетении сухожилий, кожи и кости, которое находится около пальцев, из застывшей смеси этих трех родов, произошла одна, причастная им всем, жесткая кожа: при действии этих вспомогательных причин, она образована верховною причиною – разумом – ради того, что имело быть еще впереди. Ибо созидавшие нас знали, что некогда от мужчин родятся женщины и прочие животные, и предвидели, что многим скотам во многих случаях нужны будут когти; поэтому в людях, при самом их происхождении, они предначертали природу когтей. Вот по каким причинам и по каким побуждениям произвели они на поверхности членов кожу, волосы и ногти.

Когда, затем, все части и члены смертного животного были естественным образом соединены и проводить жизнь пришлось ему, по необходимости, в огне и воздухе, так что, тая и пустея под их действием, оно должно было погибнуть, – тогда боги придумали ему помощь. Они рождают именно природу, сродную человеческой, но соединяют ее с иными формами и чувствами, так чтобы выходило другое животное. Теперешние подручные нам дерева, растения и семена стали нам близки лишь после того, как их воспитало земледелие; а прежде были одни только дикие породы, более старого происхождения, чем возделанные. Ведь всё, что только причастно жизни, может по справедливости и совершенно правильно называться животным; а то, о чем теперь говорим, конечно, причастно душе третьего рода, которая, как мы сказали, помещена между грудобрюшной перепонкой и пупком и в которой нет ничего вроде мнения, смысла и ума, а есть лишь чувство приятного и неприятного в соединении с пожеланиями. Ведь растение находится всегда в состоянии страдательном, вращается само в себе и около себя[121] и, отталкивая внешнее движение, следует только своему собственному, так что ему от рождения не дано способности познавать свою природу и судить о чем-либо к нему относящемся. Поэтому хотя оно и живет, и ничем не разнится от животного, но держится неизменно и крепко там, где пустило корни, будучи лишено самопроизвольного движения.

Существа высшие, насадив все эти роды, с целью доставить пищу нам, низшим, прорезали затем самое тело наше, будто сад, каналами, чтобы оно орошалось будто бы водами изливающегося чрез них потока. И прежде всего провели они эти скрытые под сплетением кожи и плоти каналы – две спинные жилы, соответственно двойному делению самого тела – на правую и левую половины. Жилы те спустили они вдоль по хребту и ими обхватили родотворный мозг, чтобы этот находился в возможно лучших условиях и чтобы приток, распространяясь оттуда свободно, как по наклонной плоскости, на другие части, доставлял им равномерное орошение. Затем, разветвив те жилы кругом головы и переплетши их между собою в противоположных направлениях, пустили их, повернув – одни с правой стороны тела на левую, другие с левой на правую, дабы они в то же время, вместе с кожею, служили связию между туловищем и головою, которая не была ведь кругом, до самой макушки, одета сухожилиями, а также чтоб и действия чувства передавались с той и другой стороны всему телу. И отсюда уже устроили они орошение приблизительно таким образом. Впрочем, мы легче поймем его устройство, если наперед согласимся в следующем. Всё, что состоит из мельчайших частиц, задерживает более крупное, а что из крупнейших, задерживать более мелкого не может. Но огонь мельче всех стихий по составу; поэтому он проходит и чрез воду, и чрез воздух, и чрез землю, и чрез всё, что составлено из этих стихий, и ничто не может задерживать его. То же надобно думать и о нашем желудке: когда попадают в него пища и питье, – он задерживает их; а огня и духа, которые мельче его по составу, задержать не может. Так этими-то стихиями и воспользовался Бог, чтобы проводить влагу из желудка в жилы. Он сплел из воздуха и огня плетенку, наподобие рыбацкой верши, содержащую, по направлению к входному отверстию, два внутренние рукава, из которых один расплел опять надвое; и от этих рукавов протянул кругом через всю плетенку, до самых ее краев, как бы бечевки[122]. Всё внутреннее содержание этого сплетения составил он из огня, а рукава и полость сделал воздухообразными. И взяв, расположил его вокруг устроенного им животного таким образом. Снаряд рукавов привел он в сообщение с гортанью, и так как тот был двойной, то один рукав пустил по жилам в легкие, а другой – мимо жил – в желудок. Разделив этот первый рукав на ветви, он однако же обе части снаряда отвел вместе к каналам носа, дабы в случае, когда первая часть не откроет сообщение со ртом, все течения этой восполняемы были тою. Прочие же части, именно полость верши, врастил он кругом во впадины нашего тела, и сделал так, что либо вся она мягко приливает в рукава, поколику они воздушные, либо рукава отливают обратно в вершу, и плетенка, по рыхлости нашего тела, то подается чрез него внутрь, то выходит опять наружу; а между тем привязанные внутри лучи огня следуют за воздухом по тому и другому его направлению, и это не прерывается до тех пор, покуда держится смертное животное. Так вот мы думаем, что такого рода движению тот, кто прилагал названия, дал имя вдыхания и выдыхания. Всё это, как действие, так и страдание, направлено к тому, чтобы наше тело, будучи орошаемо и освежаемо, питалось и жило; ибо когда внутренний огонь, при вдыхании и выдыхании, устремляется по следам воздуха и, в этом беспрерывном передвижении, проникая в желудок, захватывает пищу и питье, он разлагает то и другое, делит на мелкие частицы, проводит их чрез выходы, в которые проходит сам, и таким образом, как бы из родника в каналы, разливая их по жилам, гонит эти жильные потоки через тело, будто по водопроводным трубам.

Но взглянем еще раз на отправление дыхания, – по каким причинам явилось оно таким, каково теперь. Вот эти причины. Так как нет нигде пустоты, в которую могло бы проникать что-либо движущееся, а дух движется у нас наружу, то засим ясно уже всякому, что он выходит не в пустоту, а оттесняет с места, что лежит рядом; оттесняемое же гонит опять соседнее, причем, в силу этого непреложного закона, всё влечется кругооборотом в то место, из которого вышел дух, проникает туда, наполняет его и (опять) следует за духом; и это всё происходит, наподобие вращаемого колеса, от того, что нет нигде пустоты. Таким образом грудь и легкие, испуская наружу дух, восполняются снова при помощи окружающего тело воздуха, который круговым движением отгоняется и проникает внутрь, через рыхлую их плоть; но будучи отражен обратно и выходя чрез тело наружу, воздух нагнетает дыхание снова внутрь, чрез проходы рта и ноздрей. Причину, давшую начало этим явлениям, надобно полагать вот в чем. Всякое животное содержит внутри, при крови и жилах, очень много теплоты, так как бы имело в себе некоторый источник огня. Это-то и уподобили мы плетеной верше, средина которой, на всём ее протяжении, сплетена из огня, а прочие, внешние части из воздуха. Но относительно теплоты надобно согласиться, что она, по природе, стремится наружу, в свою область, к началу ей сродному. А так как наружу – два выхода, – один чрез тело, другой чрез рот и ноздри, то, стремясь выйти которым-нибудь одним путем, она переталкивает круговым движением то, что лежит по-другому. При этом передвинутое, подпадая действию огня, согревается, а исходящее остывает. Но как скоро теплота переменяет место, и теплее становится то, что у другого выхода, – более теплое снова уходит туда, стремясь к сродной ему природе, и передвигает то, что у противоположного выхода. Таким образом одно и то же состояние постоянно то испытывается, то причиняется, и является непрерывное круговое колебание туда и сюда, которое обнаруживается при том и при другом условии вдыханием и выдыханием.

Здесь же, конечно, надо искать причину и явлений, вызываемых врачебными кровопускательными банками, причину глотания (пищи), падения тел, почему одни из пущенных тел стремятся вверх, а другие на землю, – также звуков, какие нам представляются скорыми и медленными, какие высокими и низкими, – то несвязными, от неподобия возбуждаемых ими в нас движений, то стройными – от подобия. Ведь звуки более медленные, вступающие в строй позднее, настигают и поддерживают движения звуков более ранних и более быстрых, в то время как те уже прекращаются, переходя к подобию: но, настигая эти звуки, сами не привносят в строй движения иного, им враждебного, а только приобщают по подобию начало стремления медленнейшего к началу более быстрого и прерывающегося стремления и сочетанием высокого звука с низким производят одно впечатление, в котором доставляют утеху людям пустым и наслаждение людям разумным, так как тут в смертных движениях является подражание гармонии божественной. То же и всякое течение вод, падение молнии, удивительная притягательная сила, обнаруживаемая янтарем и камнем ираклейским[123]: из всех этих веществ ни одно само по себе не имеет способности притяжения; скорее в полном отсутствии пустоты, в том, что эти вещества, круговым движением, взаимно теснят друг друга, что, разделяясь и соединяясь, все они передвигаются и стремятся каждое в свое место, – во взаимодействии этих влияний скорее откроются внимательному исследователю явления, которым так дивятся.

Так и для того, как сказано было выше, совершается и процесс дыхания, с которого началась наша речь. Раздробляя пищу, огонь по следам воздуха носится внутри и своим подъемом наполняет жилы из желудка, вычерпывая оттуда, что уже раздробилось; и таким образом у всякого животного пища разливается жидкими потоками по всему телу. Только что раздробленные вещества, даже родственного происхождения, – от плодов или от трав, которые Бог и произрастил именно для того, чтобы они служили нам пищею, – принимают через смешение разнообразные цвета; но сильнее всего распространяется здесь цвет красный, который обязан своей природою режущей силе огня и представляет выражение его во влаге. Поэтому и цвет жидкости, текущей по телу, представляется таким по виду, как мы сказали. Жидкость эта, называемая у нас кровью, служит источником питания для плоти и для всего тела, с помощью которого все орошаемые части пополняют места веществ выбывающих. Это пополнение и выделение совершается точно так же, как и движение всего во всём, где всё связанное сродством стремится к самому себе. Ведь окружающее нас внешнее непрерывно нас разлагает и разносит, отсылая каждую частицу, по сродству, к соответствующему виду; а кровяное существо, разлагаясь внутри нас и будучи охвачено, как будто небом, каждым живым созданием, должно по необходимости подражать движению вселенной. И таким образом, силою стремления каждой из частиц, отделяющихся внутри, к сродному ей началу, восполняется снова то, что в данное время опросталось. И когда выбывает более, нежели сколько прибывает, целое скудеет, а когда меньше, оно преуспевает. Пока телесный состав животного еще молод и имеет новые треугольники, взятые как бы из самого основания стихий, он содержит их в состоянии крепкого взаимного сцепления; в целом же масса его мягка[124], ибо образована из мозга так еще недавно и воспитана на молоке. Принимая в себя треугольники, привходящие извне, в составе пищи и питья, – треугольники более старые и слабые, нежели его, – он рассекает и преодолевает их своими новыми, отчего животное, питаясь множеством подобных ему частиц, делается большим. Но когда эти основные треугольники, вследствие многократной и долговременной борьбы против множества других треугольников, наконец ослабевают, так что не могут уже рассекать на подобные им части тех, что привходят с пищею, и, напротив, сами легко разрешаются под действием входящих извне; тогда всякое уступающее таким влияниям животное истощается, и это состояние называется старостию. Наконец, когда связи, которыми соединены треугольники в мозгу, расторгаемые долгим трудом, уже не выдерживают более, с ними ослабляются также и узы души, и душа, разрешенная от них самою природою, с удовольствием отлетает; ибо всё, что совершается вопреки природе, бывает скорбно, но что – согласно с природою – бывает приятно. Так-то и смерть, – если приключается от болезней и ран, она бывает актом скорбным и насильственным; а когда приходит естественно, к концу старости, то из всех смертей бывает самая безболезненная и приносит с собою больше удовольствия, нежели скорби.



Поделиться книгой:

На главную
Назад