Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Долгое отступление - Борис Юльевич Кагарлицкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Борис Кагарлицкий

Долгое отступление

© Кагарлицкий Б., текст, 2023

© Издательство «Директедиа Паблишинг», оформление, 2023

ПРЕДИСЛОВИЕ

В классической книге прусского генерала Карла Клаузевица «О войне» есть целая глава, посвященная отступлению. Анализируя опыт многочисленных кампаний XVIII и XIX веков, он доказывает, что организация отступления является столь же важной частью стратегии, как и наступательные действия. «Строго размеренное ежедневное сопротивление должно всякий раз длиться лишь до тех пор, пока равновесие в борьбе еще может поддерживаться в состоянии колебания, при этом методе действий мы страхуем себя от поражения, вовремя уступая то пространство, за которое шел бой»[1]. Самое главное, чтобы отступление не превратилось в паническое бегство, войско не пришло бы в расстройство, а мужество обороняющихся не было бы подорвано. Борьба может затянуться. «Но благодаря изменению в соотношении сил растут не только шансы на победу; одновременно с изменившимся положением сторон увеличивается и значение победы»[2].

Давно известно, что законы политической стратегии во многом похожи на законы стратегии военной. Об этом писал еще Николо Макиавелли, про то же напоминал в своих «Тюремных тетрадях» и Антонио Грамши. Борьба может быть, в зависимости от обстоятельств, затяжной или маневренной, историческая ситуация может открывать возможности для революционного переворота или блокировать их. Но главное — «нельзя по собственному желанию выбрать ту или иную форму ведения войны и еще в меньшей степени — добиться немедленного превосходства над противником»[3]. Над всем этим приходится работать — систематически, спокойно, не впадая в панику и не давая захватить себя сиюминутному преходящему энтузиазму.

К сожалению, подобные уроки редко оказываются выученными.

В конце 1980-х годов в Британии была опубликована моя книга «Диалектика перемен» (так и не вышедшая на русском языке)[4]. Оценивая мою работу, известный левый публицист Алекс Калинникос зацепился на рассуждение о том, что в изменившейся обстановке левые должны научиться отступать, не впадая в панику, не теряя самообладания, перегруппировывая свои силы, чтобы подготовиться к новым битвам. Калинникосу сама идея о возможности отступать показалась возмутительной и недопустимой. Но увы, события последующих лет убедительно показали, что левые силы по всему миру не только отступали, сдавая позицию за позицией, но и оказались патологически не готовы к борьбе в условиях отступления: паника, деморализация и предательство (пусть и под лозунгом «модернизации» движения) стали фактически нормой. Нежелание отдавать себе отчет в том, насколько происходящие общественные изменения требуют перемен в практике политической борьбы, в организации и даже в лексике социалистических сил, вело эти движения не просто от неудачи к неудаче, а именно к последовательности катастрофических провалов, выбираться из которых становится все труднее. Пользуясь выражением Грамши, левые «позволили действительности поглотить себя, а не подчинили ее себе»[5].

Несомненно, проблемы левых носили в первую очередь объективный характер. Однако нетрудно догадаться, что, даже сталкиваясь с обстоятельствами, которые очевидно сильнее нас, мы можем достигать разных результатов и приходить к разным итогам. И даже если эти итоги в любом случае оказываются для нас неблагоприятными, масштаб поражения и его последствия могут быть совершенно разными.

Три десятилетия выработали среди левых специфическую культуру и психологию, когда, с одной стороны, почти отсутствует вера в возможность масштабных политических успехов (а когда такие успехи вдруг случаются, левые оказываются совершенно не готовы их использовать), а с другой стороны, место реалистических программ изменения общества и экономики занимают красивые утопии. Сочетание высокоморального утопизма с абсолютно приземленным прагматизмом даже не «малых дел», а мелких сиюминутных выигрышей предопределило фатальную невозможность какой-либо стратегии. Ведь стратегия — это представление о том, как увязать тактические текущие дела со среднесрочными и долгосрочными задачами, как прийти к определенному и вполне реальному, но значимому и масштабному результату. Вера в утопию может поддерживать энтузиазм, но не может дать стратегических ориентиров. Более того, она помогает эмоционально справиться с ситуацией, когда невозможно объяснить политический и конкретно-социальный смысл своих собственных действий — ибо такого смысла, скорее всего, нет вообще.

Левые политики, публицисты и активисты все больше разделялись на несколько групп, в равной степени бесполезных с точки зрения перспектив реальных общественных преобразований. Одна группа заменила классовую политику политкорректными заклинаниями о правах всевозможных меньшинств, что вполне соответствовало логике и требованиям неолиберального капитализма, фрагментирующего общество. Другая, продолжая клясться в верности рабочему классу, заменила политику ролевыми играми, пытаясь убедить себя, будто с 1917 года в мире ничего не изменилось. А поскольку их воображаемый рабочий класс уже не имел ничего общего с реальными трудящимися, живущими в новых (не всегда лучших, но иных) условиях, то каждый очередной раунд этой игры все больше отдалял их от реальности. Наконец, третья группа перестала даже претендовать на участие в политике, замкнувшись в сфере культуры. Она построила себе такую же «башню из слоновой кости», как и эстеты начала XX века, не желавшие иметь ничего общего ни с буржуазной пошлостью, ни с пролетарской грубостью, только на сей раз башня оказалась украшена радикальными лозунгами и даже иногда декорирована красными флагами.

Парадокс состоит в том, что упадок и дезорганизация левого движения во всех его разновидностях (от умеренной социал-демократии до твердокаменного коммунизма) ничуть не помог капитализму, а в некотором смысле даже способствовал углублению кризиса в буржуазном обществе. Справившись с внешними вызовами, избавившись от угрозы социалистической революции, предоставленный самому себе капитал в поразительно короткие сроки довел до предела все свойственные ему противоречия, создав условия для множества накладывающихся друг на друга кризисов: социального, экологического, экономического и т. д.

После Великой рецессии 2008–2010 годов система так и не смогла восстановить «нормальный» процесс воспроизводства, а нестабильность сделалась ее естественным спутником. Причем эта нестабильность не только нарастает, но все более осознается массами. Увы, в тот самый момент, когда общественное недовольство капитализмом по всей планете достигло беспрецедентных масштабов, левое движение оказалось на самой низкой точке, пожалуй, за всю свою историю. Если не в плане организационном, то уж точно в плане идеологическом и моральном.

На протяжении своего долгого отступления левые искали спасения от неприятной реальности либо в попытках адаптации к торжествующему неолиберализму через идеологию политкорректности (принимая логику социально-культурной фрагментации, но стараясь каждый раз занять нишу ее наиболее радикальных сторонников), либо в сектантско-догматическом повторении старых лозунгов, никак не привязанных к реальности. Механизм формирования сектантского сознания отлично описал Зденек Млынарж в автобиографии. Прочитав несколько простеньких брошюр о марксизме, он и его товарищи уже верили, что овладели передовой теорией во всей ее полноте. «Теперь, спустя много лет, я нахожу единственный ответ: идеология, изложенная в этих брошюрках, порождает в человеке, знающем на деле мало или ничего не знающем, самомнение, уверенность, будто он познал все, освоил закономерности развития мира и человечества. <…> Хотя знаний по-прежнему нет, появляется уверенность в способности обо всем судить, определять, что хорошо, а что плохо для человечества. Видеть, что научно, а что антинаучно, не утруждаясь учеными занятиями. Такой человек в одночасье становится всевидящим, сразу возвышается над несознательной массой, блуждающей в потемках неведения и сомнений. Оставаясь незнающим, он становится сознательным»[6].

Показательно, однако, что психологические последствия как развития культа политкорректности, так и укрепления традиционалистского сектантства оказываются поразительно похожими: и в том и в другом случае носители абстрактной «истины» постоянно предъявляют счет реальности, осуждая не только буржуазию, капитал и правящую элиту, но с не меньшей (а обычно куда большей) агрессией, и трудящихся, не желающих соответствовать их абстрактным идеям и нормативным ценностям.

Конечно, даже такое деморализованное, лишенное перспективы и не понимающее смысла собственного существования движение то и дело оказывается поднятым наверх волной общественного недовольства. К сожалению, однако, каждая такая победа завершается очередным поражением. Не зная, что делать с собственной удачей, левые интеллектуалы и политики легко смиряются с утратой своих достижений и возвращаются в уютную нишу сектантско-оппортунистического быта, имеющего мало общего с политикой.

Уютную для левых, но отнюдь не для общества, которое нуждается в переменах. Вопрос о социалистической альтернативе приобретает практический смысл и требует серьезного осмысления. Но не в форме утопических мечтаний, а именно в привязке к политической стратегии.

Впрочем, не все так плохо. История учит нас, что условия и предпосылки общественных преобразований созревают неравномерно. И если в самых разных странах формируется спрос на новую социалистическую теорию, значит, есть и шанс на то, что организации, способные предложить осмысленные решения, смогут добиться очень многого. Важно лишь сделать первые шаги, порвав с печальным идеологическим наследием трех десятилетий отступления и поражений.

И снова поставить вопрос о социалистической перспективе — как вопрос практической политики.

ЧАСТЬ 1

СОЦИАЛИЗМ КАК ПРОБЛЕМА

ГЛАВА 1. В ЛАБИРИНТЕ ИДЕОЛОГИИ

На протяжении трех десятилетий, последовавших за распадом Советского Союза и крахом мирового коммунистического движения, многочисленные публицисты неоднократно заявляли об исчезновении, непопулярности или неактуальности социалистических идей. Реальность, однако, как всегда, оказалась иной, чем предполагали идеологи. За годы, прошедшие со времени публикации знаменитого эссе американского философа Френсиса Фукуямы о конце истории, где доказывалось, что в мире не осталось иных массово-популярных политических идей, кроме либерализма[7], обнаружилось, что удалить социализм полностью из сферы публичного обсуждения невозможно. И причина тому даже не в силе и убедительности аргументов, приводимых левыми авторами (к сожалению, очень часто они оказывались не более серьезными, чем аргументы их противников), а в природе самого капитализма, порождающего многочисленные социальные противоречия и, как следствие, потребность в идеях и стратегиях, отличающихся от того, что предлагают правящие классы.

Выдающийся немецкий социолог Вернер Зомбарт писал в начале XX века: «социализм является необходимой обратной стороной капитализма»[8]. Именно развитие капиталистического общества породило современное социалистическое движение, которое видоизменяется и находит новые формы параллельно с тем, как перестраивается сам буржуазный порядок.

А потому многочисленные и регулярно повторяющиеся попытки похоронить социалистические идеи и ориентированные на них практические движения раз за разом оказываются неудачными. Слух о смерти социализма в очередной раз оказался сильно преувеличенным. Но констатировав, что социализм жив, мы отнюдь не можем утверждать, что он здоров. Скорее, наоборот.

РАЗВИТИЕ СОЦИАЛИЗМА ОТ УТОПИИ К НАУКЕ… И ОБРАТНО?

Политическое отступление левых сил в мировом масштабе началось уже в конце 1970-х годов, хотя в тот момент мало кто отдавал себе отчет в том, насколько серьезным и долгим оно будет. Стремительный подъем неолиберализма, оттеснившего считавшийся совершенно естественным либеральный центризм, казался, скорее, каким-то идеологическим эксцессом, а лозунги Рональда Рейгана и Маргарет Тэтчер воспринимались на первых порах как гротескное преувеличение, которое имеет мало общего с практической политикой. Между тем резкий идеологический разворот вправо охватил не только традиционные элиты, но и значительную часть среднего класса. В это же самое время советский блок, совершенно утративший не только прежний динамизм, но и образ привлекательной альтернативы, явно клонился к упадку. А надежды левых на то, что крах консервативно-бюрократической системы в Советском Союзе поможет высвободить созидательные силы общества и очистить социалистическую идеологию от груза моральной ответственности за преступления, совершенные под ее знаменем в течение XX века, оказались иллюзиями. Даже если подобные ожидания и были оправданы с исторической точки зрения (если взглянуть на происходящее в масштабах нескольких десятилетий), они никак не были основаны на анализе социальной, политической, психологической и культурной ситуации в странах Восточной Европы. Последующие десятилетия лишь усугубили упадок левого движения. Социал-демократические партии, потерпев неудачу в попытках остановить натиск неолиберализма, сами стали его адептами[9]. Коммунистические партии либо в срочном порядке меняли вывеску, либо, сохраняя ее, превращались в социал-консерваторов, ностальгирующих о «старых добрых временах» и говорящих на устаревшем языке, на котором просто невозможно выразить проблемы текущей политики.

Но хуже всего то, что отступление было не только политическим. Оно было также и интеллектуальным. Как тут не вспомнить известные слова Льва Троцкого: «Реакционные эпохи, как наша, не только разлагают и ослабляют рабочий класс, изолируя его авангард, но и снижают общий идеологический уровень движения, отбрасывая политическую мысль назад, к давно уже пройденным этапам. Задача авангарда в этих условиях состоит прежде всего в том, чтобы не дать увлечь себя общим попятным потоком, — надо плыть против течения»[10].

И речь идет уже не только о левых, но и об обществе в целом. Повсюду, независимо от специфики той или иной страны, можно было наблюдать, как резко понизилась планка политических дискуссий. Идеи, казавшиеся давно забытыми, опровергнутыми и доказавшими свою полную несостоятельность, вдруг снова возвращались в оборот, завоевывали приверженцев и обсуждались как новейшее слово общественной мысли. И если неолиберальная доктрина возвращала экономическую науку методологически к концептуальному уровню начала XIX века, то и у левых дело обстояло ненамного лучше.

Если в 1840-е годы Карл Маркс и Фридрих Энгельс ставили вопрос о необходимости покончить с утопическими мечтаниями и сделать социализм научным, а затем противники марксизма обвиняли его в том, что созданная в его рамках теория общественных преобразований также является утопией, то в начале XXI века левые уже не только не пытаются спорить с подобными утверждениями, но, напротив, объявляют о своей приверженности утопиям.

Наглядным примером того, как левые сами же представляют свою программу в виде утопии, является книга голландского экономиста Рутгера Брегмана «Утопия для реалистов». Программа автора является не столько реалистической, сколько в высшей степени умеренной. Утопична она лишь в том смысле, что изложенные в ней беззубо оппортунистические рекомендации не могут стать ключом к социальным изменениям, а потому вряд ли будут воплощены в жизнь, ибо никого не смогут вдохновить. По мнению автора, спасение мира будет достигнуто через раздачу бедным «бесплатных денег», введение безусловного базового дохода и сокращение рабочего времени, причем никаких системных преобразований даже в рамках капитализма для этого не потребуется. Автор книги, пышущей инфантильным благодушием сытого буржуазного отрока, начинает свое повествование, напоминая, что, «хотя именно капитализм открыл врата Страны изобилия, одного капитализма для ее сохранения недостаточно. Прогресс и экономическое процветание стали синонимами, но в XXI в. нам придется найти другие способы повышать качество жизни. И пускай молодежь Запада в большинстве своем выросла во времена аполитичной технократии, нам все равно придется вернуться к политике для того, чтобы отыскать новую утопию»[11].

После потрясений 2020–2022 годов обсуждать такие программы в качестве рецепта будущего прогресса человечества нет особого смысла, но в данном случае показательно, что автор предъявляет этот набор благих пожеланий именно как новую утопию, искренне полагая, будто подобные рекомендации способны вдохновить людей. Стремление соединить возвращение к утопии с буржуазным практицизмом и технократическим оптимизмом, демонстрируемое Брегманом, является наглядным показателем морального и методологического тупика, в котором оказалось левое движение в начале XXI века. Не имея позитивной программы и не желая признавать политическую бессодержательность своей текущей мелочной и лишенной исторической перспективы деятельности, многие критики капитализма утешают себя утопическими фантазиями. Но утопии были нужны социалистам в первой половине XIX века именно оттого, что конкретные задачи реформ и стратегии революционной борьбы еще не были сформулированы, тогда как сегодня они уже утрачены. И чем более социалисты стремятся вновь стать утопистами, тем менее они остаются социалистами.

Из сферы возможного и необходимого социализм вновь перемещается в сферу идеального и желаемого, превращаясь в идеологический миф или моральный принцип, никоим образом не ведущий нас к выработке практической программы и стратегии. Разумеется, далеко не все идеи, которые при данном политическом порядке считаются утопическими, лишены практического смысла. Как писал в начале XX века Карл Мангейм, «совершенно очевидно, что социальные слои, представляющие существующий социальный и духовный порядок, будут считать действительными те структурные связи, носителями которых они являются, тогда как оппозиционные слои данного общества будут ориентироваться на те ростки и тенденции нового социального порядка, который является целью их стремлений и становление которого совершается благодаря им. Утопией представители данной стадии бытия называют все те представления, осуществление которых, с их точки зрения, принципиально невозможно»[12]. Естественно, что противники общественных преобразований всегда будут называть утопическими идеи, «которые не могут быть реализованы в рамках данного социального порядка»[13]. Однако в данном случае важно, что об утопии говорят не противники изменений, а их сторонники.

Уже в начале XX века многие критики Маркса заявляли, что его социализм лишь назывался научным, а на самом деле был таким же утопическим, как и у его предшественников. Однако суть всей этой критики сводилась к указанию на то, что практическим опытом не подтверждаются те или иные прогнозы или выводы автора «Капитала». Причем показательно, что поводы обвинить Маркса в утопизме постоянно менялись, неизменным оставалось лишь само обвинение.

Когда Эдуард Бернштейн в начале XX века провозгласил необходимость ревизионистского подхода к идеям Маркса, он неслучайно использовал бухгалтерский, по сути, тезис, пытаясь отделить полезные теоретические «активы» от ненужных «пассивов», которые только обременяют социал-демократическое движение. При таком подходе не только исчезало понимание взаимосвязи разных частей теории, но и терялось представление о реальности как постоянно меняющейся, эволюционирующей, как сложном процессе, не сводимом к механической совокупности фактов. А между тем явления, на которые мы ссылаемся, не только меняют свою форму и значение, они могут то исчезать, то вновь возникать под влиянием более общих закономерностей исторического развития.

Авторы, рассуждающие об утопизме Маркса, ссылаются исключительно на не подтвердившиеся (на тот или иной момент) прогнозы и на реальные либо предполагаемые проблемы, связанные с их представлением о том, как может быть устроено будущее социалистическое общество. Однако научность марксистского социализма и его принципиальное отличие от утопии состоит вовсе не в том, что научная мысль всегда и неизменно дает безошибочно точные результаты. Обвинять Маркса в утопизме на основании отдельных неточностей, так же абсурдно, как называть утопией прогноз погоды на том основании, что он далеко не во всем оказался точен, или отказывать в научности математике и физике на том основании, что кто-то из исследователей ошибся в расчетах или ввел в них неточные, непроверенные данные.

Вопрос о соотношении социалистической стратегии и утопии не может сводиться к тому, насколько верны были те или иные конкретные положения теорий Маркса. Он лежит в совершенно иной плоскости. Прежде чем оценивать точность прогноза, надо понять, каким образом и на каком основании он был сделан. И точно так же, как, исходя из верных посылок, можно порой прийти к неправильным выводам, так и верные выводы могут по стечению обстоятельств быть сделаны из неверных посылок. Принципиально важным тут является не специфический вывод, а сам метод мышления.

«Утопичным, — писал Мангейм, — является то сознание, которое не находится в соответствии с окружающим его „бытием“. Это несоответствие проявляется всегда в том, что подобное сознание в переживании, мышлении и деятельности ориентируется на факторы, которые реально не содержатся в этом „бытии“»[14]. Но откуда происходит это несоответствие? Оттого, что мы воображаем то, чего нет и не может быть, или оттого, что мы, оценивая ныне существующее, приходим к выводу о том, как оно может и должно быть пересоздано?

Эту ситуацию превосходно сформулировал немецкий философ Эрнст Блох в своем известном труде «Принцип надежды»: «Объективно возможным является все то, наступление чего научно ожидаемо или, по крайней мере, не исключено на основании простого частичного познания его наличных условий. Реально возможным, напротив, является все то, чьи черты еще не полностью собраны в сфере самого объекта, будь то по причине их незрелости либо потому, что новые условия, хотя и опосредованные уже существующими, подготавливают появление новой действительности. Подвижное, меняющееся и изменчивое бытие, предстающее диалектико-материалистическим, обладает этим незавершенным возможным становлением, еще-не-окончательностью как в своем основании, так и по своему горизонту»[15].

Утопию, строго говоря, критиковать бессмысленно, поскольку она предполагает прежде всего веру в то, что абстрактно истинными являются ее исходные принципы. Они являются не выводом (верным или ошибочным), сделанным на основе исследования проблемы, не рецептом ее практического решения, а готовым ответом на само существование проблемы, призыв вообразить общество, где этой проблемы просто не существует.

В рамках утопического мышления социализм понимался, говоря словами Энгельса, как «выражение абсолютной истины, разума и справедливости»[16]. Причем справедливости вневременной и внеисторической. Или, говоря словами Эмиля Дюркгейма, речь идет о попытках «выдвинуть абстрактный принцип идеального законодательства»[17]. А потому для развития стратегии системного преобразования общества нужно основание более прочное, чем наши порой весьма зыбкие представления о справедливости.

Еще в диалогах Платона неоднократно высказывалась мысль, что справедливость — «это то, что пригодно сильнейшему»[18]. В диалоге «Государство» Фрасимах утверждает, что, с одной стороны, выполнять законы справедливо, но, с другой стороны, «устанавливает же законы всякая власть в свою пользу: демократия — демократические законы, тирания — тиранические, так же и в остальных случаях. Установив законы, объявляют их справедливыми для подвластных, а преступающего их карают как нарушителя законов и справедливости. Так вот я и говорю, почтеннейший Сократ: во всех государствах справедливостью считается одно и то же, а именно то, что пригодно существующей власти»[19]. И хотя Сократ не соглашается с этой точкой зрения, видно, что подобная позиция являлась весьма распространенной, тем более что ее же отстаивает софист Калликл в диалоге «Горгий». Разумеется, здесь речь идет именно о справедливости законов, принимаемых в государстве, иными словами — о политических порядках. Но вопрос ставится так именно потому, что обоснованность и естественность существующих социальных порядков вообще не ставится под сомнение. А между тем с точки зрения нашей эпохи социально-экономический строй классической Греции вряд ли можно было считать образцом справедливости.

В книге братьев Стругацких «Понедельник начинается в субботу» герой, попадая в воображаемое прошлое, явно пародирующее диалоги Платона, сталкивается с персонажами античной утопии. Один из них «длинно и монотонно излагал основы политического устройства прекрасной страны, гражданином коей являлся. Устройство было необычайно демократичным, ни о каком принуждении граждан не могло быть и речи (он несколько раз с особым ударением это подчеркнул), все были богаты и свободны от забот, и даже самый последний землепашец имел не менее трех рабов»[20].

Ироническое рассуждение Стругацких в данном случае является абсолютно обоснованным с историко-социологической точки зрения. И дело не только в том, что люди еще «не доросли» до современного понимания равенства, но и в том, что античное общество в силу технологической необходимости просто не могло создать эффективную экономику без рабства, а потому и горизонт представлений о справедливости и свободе был соответствующий.

Выдающийся социолог Зигмунт Бауман обращает внимание на еще один очень важный аспект массовых представлений о справедливости. Они всегда консервативны, основываясь если не на представлениях о некоем золотом веке прошлого, то по крайней мере о некоторой устоявшейся норме. «Обычно для большинства людей „несправедливость“ означает неблагоприятное отступление от „естественного“ (читай: привычного) состояния дел. Это „естественное“ состояние нельзя назвать ни справедливым, ни несправедливым; оно попросту является „обычным“, таким, „как все было всегда“, и обязано быть впредь — и точка. В конечном счете сопротивление отходу от „естественного“ состояния означает защиту привычного порядка вещей»[21]. Разумеется, это отнюдь не значит, будто идея справедливости не мобилизует людей на борьбу за свои права. Но происходит это главным образом тогда, когда социальное равновесие системы нарушается самим правящим классом, будь то попытки усилить эксплуатацию выше привычной (т. е. «справедливой» с точки зрения привычного порядка вещей нормы) или наоборот, когда хозяева показывают предпочтения по отношению к одной группе трудящихся в ущерб другим. В последнем случае гнев может быть направлен как на начальство, не дающее всем равного и «справедливого» вознаграждения, так и на самих же работников, ставших получателями «несправедливых» привилегий и льгот.

Принцип научного социализма, провозглашенный Марксом и Энгельсом в противовес утопическому, состоял в том, чтобы отказаться от попыток строить программу общественных преобразований на основе субъективных представлений о благе и взяться за выработку метода, в основе которого лежит не моральная оценка существующей реальности и даже не ее критика с точки зрения классовых интересов трудящихся, а именно анализ динамики и противоречий буржуазного развития. Социализм необходим и возможен не потому, что мы его хотим, а потому что сам капитализм создает потребность в преобразованиях, осуществление которых суммарно породит качественно новое общество. Карл Каутский, обобщая мысли Маркса, писал, что «цели современного социального движения представляют собой естественный и необходимый результат из предыдущего исторического развития, а не образуются произвольно в головах людей в виде требований какой-то „вечной справедливости“»[22].

Конечно, речь не идет об отказе от социального воображения и конструирования будущего, но на какой основе это конструирование должно происходить и насколько оно должно опираться на наши текущие представления о том «как надо все встроить правильно»? С точки зрения Энгельса, основания для социалистического проекта надо искать не в представлениях о справедливости, не в этике, а в истории и экономике. Социализм есть «необходимый результат борьбы двух исторически образовавшихся классов — пролетариата и буржуазии. Его задача заключается уже не в том, чтобы сконструировать возможно более совершенную систему общества, а в том, чтобы исследовать историко-экономический процесс, необходимым следствием которого явились названные классы с их взаимной борьбой, и чтобы в экономическом положении, созданном этим процессом, найти средства для разрешения конфликта»[23].

Принципиальный разрыв Маркса и Энгельса с утопическим мышлением состоял не в том, что сделанные ими выводы, прогнозы и предложения были всегда, во всем и до мельчайших деталей верны (что как раз невозможно в живом, развивающемся научном исследовании), а в том, что они строили свою концепцию, опираясь на изучение противоречий и динамки реально существующего капитализма. Они базировали свои выводы не на собственных представлениях о справедливом или желаемом, а на анализе объективно необходимого и возможного. Именно поэтому, ошибаясь в деталях или сроках изучаемых ими процессов, они почти всегда верно указывали их направление.

Эрнст Блох, ссылаясь на Маркса, писал, что «с помощью воинствующего оптимизма нельзя осуществить абстрактные идеалы, но зато можно освободить задавленные элементы нового, более человечного общества, то есть конкретный идеал»[24]. Разумеется, в политической практике не всегда существует четкая грань между рациональным знанием и необходимой индивидуальной или коллективной интуицией. Но происходит это лишь в той мере и в том случае, когда мечта совпадает с реальной возможностью, выражая на уровне бессознательного желания объективно назревшую общественную потребность.

Четко обозначившееся на рубеже XX и XXI веков стремление левых вернуться к утопии — прямой результат капитуляции в сфере практической политики. Бунт может вдохновляться утопическими идеями. Напротив, политика начинается только там, где заканчивается утопия. Политика просто обязана быть конкретной и практической, ибо никакой иной политики просто не бывает. Однако это вовсе не значит, будто политики (тем более — левые) должны ограничиваться близким горизонтом мелких и непосредственных задач. Борьба за преобразование общества сама открывает новые перспективы. Только не через попытки осуществления утопических желаний или идеалистических мечтаний, а через конкретную работу по решению конкретных задач, пусть и очень масштабных. Как очень точно сформулировал Дьердь Лукач, «рабочему классу не нужно осуществлять никаких идеалов, он должен лишь высвободить элементы нового общества»[25].

СОЦИАЛИЗМ КАК «ПРЕКРАСНАЯ ИДЕЯ»

В Москве середины XIX века, когда в моду вошли идеи Гегеля, ходил философский анекдот. Англичанину, немцу и русскому поручают за год написать книгу о верблюде. Склонный к эмпиризму англичанин поехал в Египет и стал жить с верблюдами, есть вместе с ними колючки и пастись в пустыне, а вернувшись в Лондон, опубликовал свои записи. Напротив, немец заперся в кабинете и начал извлекать «идею верблюда» из глубин собственного духа. Русский же поступил еще проще: он дождался публикации книги немца и перевел ее — с большим количеством ошибок[26].

Этот анекдот невольно вспоминается всякий раз, когда проблемы социализма, марксизма и их теоретические основания пытаются рассматривать в сфере чистых идей. Причем не столь важно, идет ли речь об опровержении социалистической идеологии или, наоборот, о ее защите. Даже в XIX веке, когда это была все еще, выражаясь словами Йозефа Шумпетера, «бумажная дискуссия», Маркс и его ученики стремились максимально перенести обсуждение в сферу практического анализа, обращаясь к вопросам социологии, политической экономии и к критическому анализу текущей действительности. Несложно заметить, что на протяжении XX века, когда множество попыток создания социалистического общества завершились неудачей, а под революционными лозунгами было совершено множество преступлений, которые пытались оправдать великими целями, у сторонников капитализма появилось изрядное количество аргументов, звучащих более чем убедительно. И если бы социализм был просто бредовой идеей, порожденной фантазией запутавшихся в теоретических дебрях философов, и к тому же еще и чем-то очевидно противоречащим человеческой природе, то после многочисленных поражений, понесенных левыми за прошедшие 50 лет, он неминуемо должен был бы превратиться в веру ничтожной и мало кому интересной секты или вовсе исчезнуть из интеллектуальной и политической повестки. Но это очевидно не так. Что бы ни говорили защитники существующего строя, непреодолимая привлекательность социализма и его вновь и вновь повторяющийся успех в деле мобилизации серьезных массовых движений имеют объективное основание. И основанием этим является сам капитализм, его собственные глубинные противоречия.

Это отлично понимал не только Карл Маркс, на те же тенденции указывал и Макс Вебер, когда писал, что развитый капитализм заключает в себе «хроническую тенденцию к социальной революции»[27]. И речь здесь идет не просто о бедности рабочих, низкой заработной плате или высокой безработице — все эти проблемы так или иначе могут (по крайней мере, в теории) решаться с помощью частичных реформ, — но именно о противоречиях массовых интересов и потребностей, формируемых развитием буржуазной экономики и общества.

Однако, порождая постепенное осознание возникающих проблем и создавая в обществе объективную потребность в их решении, капиталистическая практика отнюдь не дает готовых ответов на вопросы социалистической теории. Если бы это было так, общество в принципе не нуждалось бы в исследователях и мыслителях.

Аксель Хоннет, немецкий философ, представляющий третье поколение Франкфуртской школы, обращает внимание на очевидный парадокс: материальное торжество капитализма не только не сделало его идеи популярными, но, напротив, обострило общественное недовольство существующей системой. Однако недовольство капитализмом не порождает автоматически веры в социалистическое будущее. Хуже того, кризис буржуазной идеологии разворачивается на фоне не менее глубокого и всеобъемлющего кризиса идеологии левых. Для того чтобы изменить положение, Хоннет предлагает переформулировать и заново придумать на новом основании идею социализма.

Такая постановка вопроса более чем обоснованна. Упадок социалистических движений, сыгравших и отыгравших свою историческую роль в XX веке, вызывает естественное желание вдохнуть в них новую жизнь, заново осмыслив их идеологию и теоретическое наследие. Но если подобная попытка предпринимается как бы изнутри идеологического и политического тупика, в котором находятся представители потерпевших поражение сил, то и результаты получаются соответствующие.

В книге «Идея социализма» Аксель Хоннет начинает с размышлений о необходимости преодолеть узкое понимание общественных преобразований просто как перераспределения благ. Эта потребность кажется немецкому профессору крайне узкой и обывательской, порожденной чудовищными диспропорциями буржуазной экономики XIX века. Правда, если взглянуть на современный капитализм с точки зрения рабочих в Бангладеш или даже в управляемом коммунистической партией Китае, подобные требования отнюдь не кажутся утратившими актуальность, но невозможно не согласиться с тем, что «социализм распределения» никак не решает проблем современной эпохи. И дело не только в его обывательской узости, которая так претит философу, а в том, что подобный проект, даже в своем радикальном виде, все еще остается попыткой улучшить положение дел в рамках и на основе все тех же капиталистических принципов производства.

Обывательской идеологии перераспределения Хоннет совершенно справедливо противопоставляет наследие Великой французской революции, вдохновившее Сен-Симона, Фурье и других радикальных мыслителей следующей эпохи — тех самых социалистов-утопистов. Правда, в этой констатации нет ничего нового. Еще Энгельс отмечал, что социализм «по своей теоретической форме… выступает сначала только как дальнейшее и как бы более последовательное развитие принципов, выдвинутых великими французскими просветителями XVIII века»[28].

Утописты начала XIX века призывали расширить сферу социальных прав, выходя за пределы буржуазного порядка. И звучало это требование не только в Западной Европе. Можно вспомнить многочисленных русских демократических мыслителей того же времени, которые все почти сплошь были социалистами, начиная от Александра Герцена и Виссариона Белинского и заканчивая Н. Г. Чернышевским. Так Герцен, объясняя, как пришел к социализму, наглядно показывал связь между демократическими стремлениями и необходимостью социального переворота:

«Политическая революция, пересоздающая формы государственные, не касаясь до форм жизни, достигла своих границ, она не может разрешить противуречия юридического быта и быта экономического, принадлежащих совершенно разным возрастам и воззрениям, — а оставаясь при их противуречии, нечего и думать о разрешении антиномий, и прежде существовавших, но теперь пришедших к сознанию — вроде безусловного права собственности и неотрицаемого права на жизнь, правомерной праздности и безвыходного труда… Западная жизнь, чрезвычайно способная ко всем развитиям и улучшениям, не касающимся первого плана ее общественного устройства, оказывается упорно консервативной, как дело доходит до линии фундамента»[29].

Таким образом, моральным основанием раннего социализма была «позитивная свобода», отличающаяся от либерального представления о свободе как просто отсутствии политических запретов и государственного произвола. Эта идея пронизывает тексты многих социалистов, начиная от Сен-Симона и заканчивая Эрихом Фроммом, различавшим «негативную свободу» («свободу от чего-то»), достигаемую в либеральной демократии и «позитивную свободу» («свободу для чего-то»), которая должна проявляться прежде всего во всеобщем доступе граждан к принятию социальных и экономических решений, к контролю за собственным трудом и творчеством[30].

Такая свобода, по Хоннету, «выходящая далеко за рамки традиционных представлений о дистрибутивной справедливости»[31], лежала в основе ранних социалистических программ, однако именно в этом философ и видит ограниченность прежнего социализма, слишком много внимания уделявшего экономике и производственной деятельности, но недооценивавшего институты либеральной демократии.

СОЦИАЛИЗМ БЕЗ РАБОЧИХ

Осудив основоположников социализма за неправильное понимание демократии, Хоннет переходит к другой проблеме социалистических идеологов прошлого. А именно — к их склонности приписывать рабочему классу и в более широком смысле — пролетариям заведомую приверженность целям и принципам социализма, что, по мнению Маркса, вытекало из собственных объективных интересов трудящихся. Подобный ход мысли является совершенно неприемлемым для Хоннета: ведь из-за этого социалистическая теория становится «самореферентной», доказывая свои социальные основания ссылкой на саму себя.

Напротив, Хоннет мечтает освободить идею социализма в качестве философской абстракции от любой связи с конкретным массовым социальным интересом, тем более — с интересом класса наемных работников. При этом он прибегает к весьма странной аргументации, доказывая сперва, что связь социализма с классовым интересом трудящихся придумана марксистскими теоретиками, а затем — что исчезновение в западных странах традиционного пролетариата лишает социализм социальной базы. Беда немецкого философа в том, что за пределами его анализа остается не только вопрос о том, почему все-таки идеи социализма овладели к началу XX века рабочими массами, но и более важный вопрос — существуют ли вообще объективные интересы у классов и крупных социальных групп. Отказываясь думать на подобные темы, автор ограничивается ссылкой на то, что в любом случае в современном обществе классический индустриальный пролетариат исчезает, а потому делать ставку на него как на силу, способную совершить социалистические преобразования, более не имеет смысла. Что, в общем, соответствует известной формуле бытового спора: во-первых, я не брал твоего кувшина, а во-вторых, когда я его взял, он был уже разбит.

К несчастью для автора «Идеи социализма», несостоятельными с исторической и социологической точек зрения являются сразу оба аргумента. Начнем с того, что успех марксистского социализма среди европейских рабочих был связан именно с тем, что эти идеи и лозунги закономерно отражали их собственные интересы и потребности. Это в начале XX века очень убедительно доказал от обратного Вернер Зомбарт, поставив вопрос «Почему в Соединенных Штатах нет социализма». Изучая программы американского рабочего движения того времени, он обнаружил, что, несмотря на подчеркнутое стремление его лидеров избежать любых упоминаний о социализме и на практическое отсутствие соответствующей идеологии, практические требования трудящихся были аналогичны требованиям их европейских коллег, находившихся под влиянием марксистских идей. Хотя «американский рабочий стоит по духу вдали от социализма (как понимаем его мы в Европе, т. е. от социализма марксистской чеканки)», он то и дело стихийно выдвигает требование обобществления тех или иных благ, которое буржуазией воспринимается как расшатывание «основ существующего общественного порядка»[32].

Повсеместное распространение социалистических идей среди наемных работников (тем более в условиях жесткого противодействия со стороны государственного аппарата, предпринимателей и их пропагандистской машины) было бы невозможным, если бы эти идеи не отражали объективный классовый интерес. Пресловутая «самореферентность» классического социализма была лишь проявлением его социальной адекватности, эмпирическим фактом, очевидность которого могла отрицаться лишь идеологами противной стороны, чья ангажированность была в высшей степени заметна.

Что касается пресловутого «исчезновения пролетариата», о котором начали писать еще в середине XX века, то здесь вопрос несколько сложнее[33]. Безусловно, в развитых странах индустриальный рабочий класс не только резко сократился в численности, но, что еще важнее, пропорционально утратил значительную часть своего общественного влияния, оказался деморализован и дезорганизован. Правда, не совсем понятно, почему Хоннет увязывает поражение рабочего класса, наступившее в результате проигранных им политических битв, с исчезновением у него ранее существовавших интересов и потребностей.

Технологические изменения, произошедшие на рубеже XX и XXI веков, также способствовали упадку рабочего движения, но не столько за счет исчезновения промышленности, сколько за счет переноса производства в Китай, Индию и страны Восточной Азии. Зато появились многочисленные новые группы наемных работников, чье положение на рынке труда оказалось куда слабее, чем у европейских промышленных рабочих XX века — так называемый «прекариат»[34]. Как отмечает британский социолог Гай Стэндинг, который ввел в обращение этот термин, главной проблемой, с которой столкнулась растущая армия работников наемного труда, является даже не низкая заработная плата или отсутствие доступа к потреблению, но прежде всего нестабильность и незащищенность их положения. Стремительный рост числа людей, оказавшихся в такой ситуации, стал вполне закономерным результатом неолиберальной политики, направленной на отмену социальных гарантий, завоеванных левыми за предыдущие сто с лишним лет в результате борьбы, происходившей под социалистическими лозунгами. «Считалось, помимо всего прочего, что следует повысить гибкость, или подвижность, рынка труда, а это значило переложить бремя рисков на плечи работающих и их семей, делая их еще более уязвимыми. В результате возник класс мирового „прекариата“, насчитывающий в разных странах много миллионов людей, не имеющих якоря стабильности. Они-то и стали новым потенциально опасным классом»[35].

Еще раньше о прекаризации труда писали многие видные социологи. Так, Пьер Бурдье, а вслед за ним Зигмунд Бауман подчеркивали, что данный процесс затронул и традиционный индустриальный сектор[36]. Потребность прекаризированных групп трудящихся в радикальных изменениях социальной системы более чем очевидна, и основная проблема состоит не в их объективных интересах, а в их слабой организованности и экономических условиях, подрывающих солидарность между работниками, которые теперь менее, чем в прежние времена, способны достигать выгодного для них компромисса в отношениях с работодателями как на основе привычной системы договорных отношений, так и с помощью традиционных форм профсоюзной борьбы на уровне предприятия (или даже отрасли в масштабах национального государства).

То, что Хоннет представляет в виде исчезновения с политической сцены класса наемных работников как организованной политической силы с собственной идеологией и программой, на самом деле является лишь следствием политического поражения труда в борьбе с капиталом (что, в свою очередь, влияет и на характер занятости, и на социальную структуру, и на текущие потребности массы трудящихся). Неудачи и отступление рабочего движения парадоксальным, но закономерным (правильнее сказать — диалектическим) образом привели именно к росту пролетаризации трудящихся и к формированию нового запроса на перемены. Однако теперь более, чем когда-либо, эти перемены могут быть реализованы именно в политической сфере, через радикальное реформирование всей системы общественных и хозяйственных отношений.

Несомненно, термин «пролетариат», потускневший от беспрестанного употребления и злоупотребления, может казаться затасканным и старомодным для языка современной социологии, но это отнюдь не отменяет социальных противоречий, порождаемых капитализмом. Какой бы терминологией мы ни пользовались, история показывает, что ни сами по себе классы, ни классовые интересы никуда не делись. Конечно, ничуть не меньшим абсурдом было бы утверждать, будто несмотря на все социальные, культурные, политические и технологические изменения, несмотря на радикальные сдвиги в системе разделения труда и экономики, классы и их интересы остались совершенно неизменными, пребывая ровно в том состоянии, в каком Маркс и Энгельс застали их в середине XIX века. Собственно, здесь и начинается работа как исследователей, так и политиков, перед которыми стоит задача понять, какими путями может быть восстановлена и укреплена социальная солидарность в изменившихся условиях.

Об этом уже говорил к концу жизни и сам автор «Капитала». Позднее о таких изменениях неоднократно писал уже Энгельс, с ними пришлось разбираться Ленину и другим марксистам начала XX века. Тем более значимы подобные сдвиги по отношению к капитализму эпохи информационных технологий. Но в том-то и состоит задача теории, чтобы оценить масштабы и значение перемен, выявить то сущностное и значимое, что остается неизменным в процессе исторической эволюции, чтобы сформулировать на этой основе политическую стратегию.

Увы, направление, по которому нас призывает идти Хоннет, как и многие другие идеологи кабинетной левой, имеет мало общего с политикой. Основанием для нового социалистического проекта должна, по его мнению, быть не социальная практика трудящихся, не потребности политической мобилизации и задачи самоопределения наемных работников, а сугубо философская конструкция, опирающаяся на методологические и этические принципы Иммануила Канта.

Видя упадок рабочего движения, которое, безусловно, являлось основой для социалистической политики XX века, Хоннет констатирует, что, поскольку «померкла всякая надежда найти в пролетариате хотя бы остатки некогда приписанной ему заинтересованности в революционном изменении общества, это задело глубочайшее ядро социализма, а именно его претензию быть выражением некоторого живого движения»[37]. Хуже того, опыт XX века подорвал свойственное предшествующей эпохе убеждение в неостановимости и линейности прогресса, к которому апеллировали и выразителями которого считали себя левые. Сталкиваясь с подобными проблемами, Хоннет в неокантианском ключе вновь обращается к изначальным этическим основаниям социализма, надеясь таким образом придать этой идее новый импульс — уже в контексте формирующегося постиндустриального общества.

Иммануил Кант, конечно, пытался дать своей этике объективное обоснование, заменяющее ссылку на божественное откровение — ниспосланную с небес инструкцию по обращению людей друг с другом (нормальный, кстати, сопроводительный документ к любому изделию, в данном случае — к человеку, который был сотворен, как и всякое другое изделие, но оказался крайне неудобным в обращении). Однако обоснование морали у Канта было философски логическим и опять же вневременным, тогда как Маркс поставил вопрос конкретно-исторически и социологически.

Социализм невозможно и бесполезно воображать как абстрактную идею, даже если эта идея выглядит своего рода «укором» реально существующему капитализму. Социалистическая стратегия не может быть ни чем иным, как ответом на проблемы и противоречия буржуазного общества. Основоположник французской социологии Эмиль Дюркгейм, положительно относившийся к социализму, признавал, что эта идея представляет собой «крик боли и иногда гнева, издаваемый людьми, которые сильнее всего чувствуют нашу коллективную болезнь»[38]. Но, критикуя современный ему социализм за излишнюю, с его точки зрения, сосредоточенность на экономических проблемах и недооценку моральной стороны вопроса, он тем не менее прямо связывал развитие подобных идей с классовым конфликтом, порожденным буржуазным обществом. И напротив, различные вариации коммунизма, призывавшие изменить общество во имя нравственных ценностей, он рассматривал как исключительно моральную доктрину, которая выражает благородство ума ее творцов и обладает притягательной силой, но не соответствует потребностям общества, поскольку не учитывает необходимость материального прогресса[39].

Неудивительно, что Карл Маркс всегда категорически возражал против этического обоснования социализма. Не потому, конечно, что он был против морали. Однако и он, и Энгельс прекрасно понимали, насколько изменчиво общественное сознание, отражающее перипетии и противоречия общественного бытия. Если бы противоречия капитализма можно было свести к страданиям и протесту общественных низов в условиях буржуазного общества, то такие проблемы и в самом деле можно было бы решить с помощью добросовестных социальных реформ. Однако эти реформы, даже успешно начавшись, раз за разом начинают буксовать или терпят поражение потому, что капитализм порождает и воспроизводит именно системные противоречия, которые невозможно разрешить на основе моральной проповеди.

Заслуга Хоннета состоит в том, что он попытался заново сформулировать вопрос о социализме, ставший в условиях политического отступления левых предметом догматических препирательств сектантских групп, вернув его в сферу серьезной теоретической дискуссии. Но, к сожалению, ответ его оказался глубоко несостоятельным. Поражает тут даже не готовность методологически вернуться на два с лишним столетия назад для того, чтобы дать идеологии импульс обновления, но и уверенность в том, что политический проект может быть придуман и сконструирован на основании некой абстрактной философской идеи, которую надо извлечь не из практики, а из глубин теории.

ГЛАВА 2. РЕВОЛЮЦИЯ И ДЕМОКРАТИЯ

На протяжении второй половины XX века социалисты и коммунисты вынуждены были постоянно публично объясняться и оправдываться, доказывая, что не являются противниками демократии. Исторический опыт Советского Союза и других государств, ориентировавшихся на него как на образец, явно свидетельствовал в пользу тезиса о том, что попытки построения социализма неминуемо ведут к утрате свободы и появлению авторитарных режимов, которые часто превращались в тоталитарные.

Правда, если посмотреть на конкретный исторический опыт, то приверженность левых принципам демократии можно доказать и многочисленными противоположными примерами, вспомнив решающую роль, которую они играли в борьбе за свободу и в формировании современных демократических режимов (от Франции, Италии и Португалии до Южной Африки и Бразилии). Однако ни эти события, ни многочисленные теоретические и публицистические тексты, написанные марксистами, критиковавшими советский опыт, не изменили постановки вопроса. Мало того, что для либеральных мыслителей и журналистов левые неизменно остаются под подозрением (что легко объяснить буржуазным интересом этих авторов), но и сами левые постоянно готовы упрекать самих себя и постоянно каяться, тем самым как бы подтверждая обоснованность обвинений. Так, по мнению Акселя Хоннета, классическому социализму изначально была присуща тенденция к недооценке институтов либеральной демократии, вернее, к отрицанию их самоценности даже в контексте признания социалистами общих демократических принципов.

В такой ситуации лозунг «демократического социализма» не меняет дела по существу, ибо просто констатирует признание левыми демократических принципов устройства существующего государства. Иными словами, тут констатируется все та же буржуазная «негативная свобода». А в результате собственная позитивная программа, как считает Хоннет, мыслится левыми исключительно в плане социально-экономических мер, не затрагивающих сферу политической свободы. При этом, однако, сам Хоннет в политическом плане не предлагает ничего, кроме опоры на все те же либеральные принципы, одновременно призывая больше внимания уделять публичной сфере, исследованием которой прославился Юрген Хабермас.

Но почему события 1917 года вообще рассматриваются именно в контексте неких «изначальных» теоретических построений, а не в контексте политической практики того времени? Почему крушение демократии в России при большевиках (но не при Ельцине и Путине) объясняют ссылками на те или иные высказывания Маркса или Ленина, тогда как десяткам и сотням случаев, когда демократические институты рухнули в ходе других, буржуазных, революций, никто не пытается искать объяснения в политической философии, например, Томаса Гоббса, Джона Локка или Ж.-Ж. Руссо, предпочитая разбираться с конкретными условиями и причинами в практической плоскости?

И все же, коль скоро вопрос об отношении социализма к демократии поставлен в теоретической плоскости, придется предпринять вызов и сделать небольшой экскурс в историю вопроса.

ИДЕАЛ КОММУНЫ

Тезис о противостоянии социализма свободе и тем более — демократии выдвинут был первоначально противниками левых из числа либералов, но речь все равно не шла о политической системе. Социалисты на рубеже XIX и XX веков совершенно однозначно связывали себя с демократической политикой и были ее органичной частью. Новое общество мыслилось авторами «Коммунистического манифеста» как «ассоциация, в которой свободное развитие каждого является условием свободного развития всех»[40]. В свою очередь, буржуазная критика социализма была направлена на защиту именно рыночной, предпринимательской свободы, без которой, по мнению либералов, не сможет развиваться экономика.

Как писал социальный философ Борис Капустин, не только приверженность принципам плюралистической демократии была изначально органической частью социалистической идеологии, но и сами эти принципы сформировались в том виде, как мы их сегодня знаем, в значительной мере благодаря успехам рабочего движения, завоевавшего равное и всеобщее избирательное право. «Демократия и освобождение низов оказались, таким образом, настолько тесно переплетены, что они наложили неизгладимые отпечатки друг на друга, причем не только на том нормативно-правовом уровне современных политических режимов, на котором суверенитет народа конституционно признается единственным источником власти, но и на самых, казалось бы, „технических“ процедурах, образующих сами „подмостки“ демократии»[41]. Ведь даже равенство граждан и партий в ходе выборов не только не является самоочевидным следствием буржуазной свободы, но не стало даже полноценным политическим фактом в странах, где рабочее и левое движение не смогло сделаться значимой политической силой, как, например, в США, где даже в начале XXI века существуют законодательные ограничения, препятствующие формированию третьей партии, и нет возможности выбрать президента простым большинством голосов избирателей. Иными словами, развитие демократии не только не является чем-то отдельным от истории социалистического движения, но, напротив, органически с ней связано настолько, что эта связь, говоря словами Капустина, отпечаталась «на ее институциональной конструкции и на ее нормативном базисе неизгладимыми следами освободительной борьбы»[42].

Как бы угрожающе ни звучал (особенно для современного уха) тезис Маркса и Энгельса о диктатуре пролетариата, у их современников не было никаких оснований предполагать, будто речь идет об установлении однопартийной системы, тотальной цензуры или несменяемости власти. Вообще возможность возникновения однопартийной системы, даже в качестве утопического проекта, просто не приходила в голову никому из социалистов, включая Ленина, вплоть до конца Гражданской войны в России. Напротив, Маркс и Энгельс понимали диктатуру пролетариата прежде всего как ряд институтов, способных защитить пролетариат от контроля со стороны бюрократии и, наоборот, подчинить аппарат государства его коллективной воле. Поэтому именно вопрос о низовом контроле над властью и выборности чиновников выдвигается у них на передний план.

Хотя высказывания Маркса о Парижской коммуне как образце рабочего государства хорошо известны, стоит все же снова вернуться к ним, чтобы понять, как он видел проблему власти. В книге «Гражданская война во Франции», анализируя опыт коммунаров, он настаивает именно на том, что структуры управления были в Париже подчинены низам общества. «Коммуна образовалась из выбранных всеобщим избирательным правом по различным округам Парижа городских гласных. Они были ответственны и в любое время сменяемы. Большинство их состояло, само собой разумеется, из рабочих или признанных представителей рабочего класса. Коммуна должна была быть не парламентарной, а работающей корпорацией, в одно и то же время и законодательствующей, и исполняющей законы. Полиция, до сих пор бывшая орудием центрального правительства, была немедленно лишена всех своих политических функций и превращена в ответственный орган Коммуны, сменяемый в любое время. То же самое — чиновники всех остальных отраслей управления. Начиная с членов Коммуны, сверху донизу, общественная служба должна была исполняться за заработную плату рабочего. Всякие привилегии и выдачи денег на представительство высшим государственным чинам исчезли вместе с этими чинами. Общественные должности перестали быть частной собственностью ставленников центрального правительства»[43].

Позднее Энгельс в предисловии к книге Маркса с одобрением отмечает, что Парижская коммуна отвергла на практике идеи бланкистов, предполагавшие «строжайшую диктаторскую централизацию власти в руках нового революционного правительства»[44]. Парижская коммуна, которая стала образцом диктатуры пролетариата, опиралась на многопартийную демократию, уважавшую не только свободу слова и собраний, но и основные правовые нормы, доставшиеся ей от прежнего режима. И хотя основоположники марксизма совершенно справедливо (опираясь на все тот же французский опыт 1871 года) подчеркивали необходимость защищать революцию от ее врагов, основной заслугой новой власти они видели именно контроль масс над бюрократией.

«Первоначально общество путем простого разделения труда создало себе особые органы для защиты своих общих интересов, — писал Энгельс. — Но со временем эти органы, и главный из них — государственная власть, служа своим особым интересам, из слуг общества превратились в его повелителей. Это можно видеть, например, не только в наследственной монархии, но и в демократической республике»[45]. Таким образом, главная и первейшая задача диктатуры пролетариата в понимании Энгельса состояла в том, чтобы трудящиеся получили возможность контролировать бюрократический аппарат и диктовать ему свою волю.

«Коммуна должна была с самого начала признать, что рабочий класс, придя к господству, не может дальше хозяйничать со старой государственной машиной; что рабочий класс, дабы не потерять снова своего только что завоеванного господства, должен, с одной стороны, устранить всю старую, доселе употреблявшуюся против него машину угнетения, а с другой стороны, должен обеспечить себя против своих собственных депутатов и чиновников, объявляя их всех, без всякого исключения, сменяемыми в любое время»[46].

В дополнение к выборности должностных лиц Коммуна установила им весьма умеренное жалованье и предоставила избирателям право отзыва своих представителей. Оценивая всякое государство как аппарат подавления, Энгельс подчеркивает, что победивший пролетариат, хоть и не сможет вообще отказаться от принудительной власти, должен будет «немедленно отсечь худшие стороны этого зла»[47].

Показательно, что та же тема доминирует и у Ленина в «Государстве и революции». Скрываясь от агентов Временного правительства и обдумывая предстоящий захват власти, лидер большевиков старательно штудирует соответствующие тексты Маркса и Энгельса, находя явные параллели между Парижской коммуной и русскими Советами 1905 и 1917 годов. В черновиках «Государства и революции» Ленин неоднократно возвращается к мысли, что принцип, заявленный и отчасти реализованный Коммуной, — это «Полная демократия вообще…»[48], и тут же для себя отмечает: «Русская революция подошла к этому же приему, с одной стороны, слабее (более робко) подошла, чем Парижская коммуна, а с другой стороны, показала шире „Советы рабочих депутатов“, „железнодорожных депутатов“, „крестьянских депутатов“. Это Nota bene»[49].

Однако было бы неверно думать, будто будущий лидер советского государства уже находит в трудах своих предшественников готовые рецепты. Для него очень важно, что Маркс принципиально отказывался описывать то, чего еще нет. «Маркс изучает опыт Коммуны, он не сочиняет этой новой власти, а изучает, как сами революции „открывают“ („наконец открывают“) ее, как само рабочее движение подходит к этой задаче, как практика начинает решать ее»[50].

В ходе русской революции предстоит развить ту же практику, обобщив ее и сделав необходимые теоретические выводы. Однако некоторые общие принципы уже кажутся Ленину совершенно ясными:

«Итак, разбитую государственную машину Коммуна заменила как будто бы „только“ более полной демократией: уничтожение постоянной армии, полная выборность и сменяемость всех должностных лиц. Но на самом деле это „только“ означает гигантскую замену одних учреждений учреждениями принципиально иного рода. Здесь наблюдается как раз один из случаев „превращения количества в качество“: демократия, проведенная с такой наибольшей полнотой и последовательностью, с какой это вообще мыслимо, превращается из буржуазной демократии в пролетарскую, из государства (= особая сила для подавления определенного класса) в нечто такое, что уже не есть собственно государство»[51].

Анализируя текст «Государства и революции», теоретик немецкой Левой партии (Die Linke) Михаэль Бри замечает: «Какими политическими формами будут разрешаться возникающие конфликты, как можно будет контролировать обособление аппарата насилия этого государства, Ленин в своем сочинении особо не тематизирует. Как кажется, он предполагает, что прямая демократическая организация государства рабочих и будет гарантией того, что представление интересов всех „членов общества“ не узурпируется частной группой и никакого нового господства меньшинства не возникнет»[52].

Английский марксист Роджер Саймон также отмечает: «Ленин считает, что существует механическая связь между экономикой и политикой — между изменением экономических структур и изменением формы государства. Для капитализма соответствующая форма государства — это парламентская демократия; для социализма это система прямой демократии на основе советов»[53].



Поделиться книгой:

На главную
Назад