Но напрасно искал он книги, которые могли бы подкрепить его аргументы. Библиотека, содержащая в основном испанскую литературу шестнадцатого и семнадцатого веков, была вражеским лагерем, в арсенале которого находились такие мины, как понятия чести, и другие ужасы в том же роде.
Он неустанно цитировал И. Бахофена[комм.], которого должны были почитать все женщины, поскольку сей автор явил миру истинное их значение в становлении человеческой цивилизации. Если бы книги этого ученого мужа были под рукой, он смог бы развернуть перед нею панораму далекой цивилизации, когда миром правили женщины, когда вся земля была погружена в сокровенную влажность женского лона, из которой тщился выкарабкаться на поверхность мужчина — изобретатель свайных построек.
Но ее все эти подробности не интересовали. Период матриархата, вряд ли существовавший в действительности и научно мало доказуемый, казалось, лишь разжигал ее ожесточенность. Она скакала с полки на полку, взбираясь по лесенкам, и не переставала осыпать его проклятиями. Но в самый критический момент неожиданно подоспела помощь: он вспомнил о Хайнце Вольпе. И голос его сразу же окреп.
«Изначально существовал только один пол, скорее всего, женский, и процесс размножения был автономным. Совершенно случайно на свет появилось некое ничтожное существо, влачившее жалкую, бесплодную жизнь в беспределье самоизвергающейся материи. Однако с течением времени существо приобрело кое-какие жизненно важные органы. В один прекрасный момент возникла необходимость в продолжении рода. Женщина поняла слишком поздно, что лишилась половины своего природного состава, и была вынуждена обратиться в целях восстановления полноты своего существа к мужчине, который сделался таковым в процессе постепенного разделения единой материи и последующего возвращения к исходной точке».
Тезис Вольпе убедил строптивую деву. Она взглянула на юношу с нежностью. «Мужчина — это всего лишь непослушный сын своей матери», — произнесла она со слезами на глазах.
Она простила его, прощая в нем весь род мужской. Взгляд ее перестал метать искры, она опустила взор, точно Мадонна. Ее губы, еще недавно кривившиеся в гримасе отвращения, сделались мягкими и набухшими, словно сочный плод. Его тело пронизали мифологические токи любви. Он приблизился к своей Еве, и она не стала убегать.
И все в той же библиотеке, на фоне угрюмого ландшафта книжной учености и ухищрений праздного ума, под сенью древних фолиантов вновь было разыграно действо тысячелетней драмы, возвращающей ко временам свайных построек.
ПРОВИНЦИАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ
Повернувшись на правый бокс тем чтобы доспать последний, самый сладкий утренний сон, дон Фульхенсио почувствовал какое-то препятствие, затруднившее соприкосновение с подушкой. Он открыл глаза — и смутность подозрения сменилась остротой отчетливой уверенности.
Мощным движением дон Фульхенсио вскинул голову; подушка отлетела прочь. Он изумленно уставился в зеркало: пара острых рогов и курчавый загривок составляли его новый облик. Крепко сидящие рога, беловатые в основании, в середине слоились янтарно-коричневым тоном, который заканчивался на остриях угрожающей чернотой.
Первым делом дон Фульхенсио попытался надеть шляпу, но был вынужден с досадой сдвинуть ее на затылок. В результате вид у него получился довольно вызывающий.
Поскольку наличие рогов никак не могло являться достаточным основанием для того, чтобы дисциплинированный человек нарушал привычный ход своих дел, дон Фульхенсио начал с обычной тщательностью приводить себя в порядок с ног до головы. Наведя глянец на свои ботинки, он прошелся щеткой по рогам, и так изрядно лоснившимся.
Жена подала ему завтрак с высочайшей тактичностью. Ни одного удивленного жеста, ни малейшего намека, могущего ранить самолюбие норовистого и породистого супруга. Лишь на миг промелькнула тень несмелого любопытства в робко брошенном взгляде, так и не посмевшем остановиться на чернеющих остриях.
Поцелуй в дверях был точно первый укол, полученный на смертоносной арене. Подрагивая кожей, дон Фульхенсио выскочил на улицу, готовый поднять на рога свою новую жизнь. Знакомые приветствовали его как обычно, но когда какой-то юнец вежливо пропустил его вперед, дон Фульхенсио почуял в этом движении ловкую увертку тореро. А возвращавшаяся с мессы старушенция нагло устремила на него убийственно-пронзительный взгляд, язвящий точно пика. Но едва только взъяренный дон Фульхенсио развернулся для отпора, как старая ведьма тут же скрылась за дверью своего дома, словно матадор за барьером на арене. Налетев на захлопнувшуюся перед его носом дверь, дон Фульхенсио получил такой удар, что искры полетели у него из глаз. Удар отозвался во всем теле и потряс дона Фульхенсио до глубин его души. Увы, рога были жестокой реальностью, продолжением его собственного естества.
К счастью, произошедшая перемена нисколько не пошла в ущерб профессиональным делам дона Фульхенсио. Более того, бычья напористость благодетельно сказалась на его адвокатских способностях, придав вящую силу не только обвинениям, но и защите. Восторженные клиенты стекались к нему со всех сторон. Толпы тяжущихся стремились добиться справедливости с помощью обычившегося адвоката.
Но повседневная жизнь провинциального городка, прежде такая тихая и неприметная, внезапно сгустилась вокруг него, приобретя очертания какого-то зловещего шабаша, полного заушин, каверз и проказ. Дон Фульхенсио бросался направо и налево, кидаясь на всех без разбору и без причины. И не то чтобы кто-то смеялся над его рогами, их никто даже и не замечал. Но, казалось, все старались воспользоваться малейшей его рассеянностью, чтобы тут же вонзить пару бандерилий, даже самые робкие, и те не удерживались от того, чтобы пройтись перед ним вызывающей походкой тореадора. Кое-кто из именитых сеньоров, изнемогающих под бременем своей родословной, не мог отказать себе в удовольствии пырнуть его с безопасной высоты аристократического титула. Простолюдины же, охочие до народных праздников и воскресных забав, радостно пользовались возможностью безнаказанной потешной травли. И дон Фульхенсио в слепой ярости бросался на каждого, безуспешно стараясь настичь обидчика.
Ополоумев от издевок и доведенный до изнеможения бесконечными наскоками из арсенала тореадоров, вынужденный бросаться на каждого, дон Фульхенсио в конце концов действительно озверел. Его уже не приглашали на праздники и торжественные события; жена горько плакала и пеняла мужу, отравившему ей жизнь.
От беспрестанных тычков, уколов и пыряний дон Фульхенсио стал каждодневно истекать кровью, воскресные торжественные кровопускания сделались его крестной мукой. Но вся вытекающая кровь стремилась внутрь его души, распирая и без того раздувшееся от злости сердце.
Его мощный загривок породистого быка уже предвещал трагическую развязку всех апоплектиков. С раздувающимися ноздрями и налившимися кровью глазами дон Фульхенсио продолжал яростно метаться, забыв об отдыхе и правильном питании. И вот однажды, пробегая трусцой по центральной площади в направлении своего пристанища, дон Фульхенсио внезапно остановился и настороженно поднял голову, застигнутый звуком далекого горна. Звук все приближался, постепенно заглушая все своим ревом. Сквозь затуманившую взор пелену дон Фульхенсио различил что-то вроде гигантской арены, напоминающую долину Иосафата, заполненную множеством людей в сияющих одеждах. Удар заставил содрогнуться позвоночник, точно кто-то невидимый вогнал в загривок шпагу по самую рукоять. И дон Фульхенсио рухнул навзничь, не дожидаясь милостивого удара кинжалом.
Как ни странно, искусный адвокат оставил лишь черновик завещания. Его единственная просьба, выраженная в неожиданно слезном тоне, заключалась в том, чтобы по смерти были удалены рога — безразлично каким способом, будь то зубилом и молотком, будь то ручной пилой. Но его трогательная просьба была оставлена без внимания. Обуянный неумеренной ревностностью, почтительный гробовщик изготовил домовину с замечательными выступами по бокам.
Движимый воспоминаниями о неустрашимой доблести дона Фульхенсио, весь городок отправился проводить его в последний путь. Но, странное дело, несмотря на скорбное торжество венков, печальный ритуал и вдовий траур, похороны чем-то неуловимо смахивали на ликующе веселый маскарад.
ЧУДЕСНЫЙ МИЛЛИГРАММ
…И понесут сиянье чудесных миллиграмм.[комм.]
Как-то утром один беззаботный муравей, — его все осуждали за легкомыслие и за то, что груз выбирает полегче, — снова сбившись с дороги, набрел на чудесный миллиграмм.
Нисколько не задумываясь о последствиях, связанных с такой находкой, он приладил миллиграмм себе на спину и возликовал — ноша не обременяла нисколечко. Вес находки, просто идеальный для муравья, вызвал у него какой-то особый прилив энергии, как, скажем, у птицы — вес ее крыльев. Ведь муравьи гибнут раньше срока, в сущности, оттого, что самонадеянно переоценивают свои силы. У муравья, проползшего, к примеру, целый километр, чтобы доставить в хранилище маисовое зерно весом в один грамм, потом едва хватает сил дотащить до кладбища уже не себя, а свое безжизненное тельце.
Муравей, еще не зная какое ему выпало счастье, бросился со всех ног вперед, как бывает со многими, кто, найдя вдруг сокровище, бежит с ним куда глаза глядят, лишь бы не отняли.
В душе у муравья зрело смутное, но радостное чувство — наконец-то он вернет себе доброе имя. В приподнятом настроении муравей намеренно сделал большой круг, и лишь потом присоединился к своим товарищам, которые возвращались уже в сумерках, выполнив задание на тот день — принести аккуратно отгрызенные кусочки салатных листьев. Ровная цепочка муравьев походила на пришедшую в движение крошечную зубчатую стену нежно-зеленого цвета, и тут уж никого не обманешь: миллиграмм был явным диссонансом этому безупречному цветовому единству.
В самом муравейнике положение усложнилось. Охрана и контролеры, расставленные в каждой галерее, все неохотнее пропускали муравья с такой странной ношей. То тут, то там с уст сведущих муравьев слетали слова «миллиграмм» и «чудесный», пока не дошла очередь до торжественно восседавшего за длинным столом главного инспектора, который запросто соединил оба слова и сказал с ехидной усмешкой: «Вполне возможно, что вы принесли нам чудесный миллиграмм. Я поздравляю вас от всей души, но долг повелевает мне уведомить полицию».
Блюстители общественного порядка, они менее всех способны высказать что-либо стоящее о миллиграммах и чудесах. Столкнувшись со случаем, не предусмотренным в уголовном кодексе, они приняли самое легкое и привычное решение: конфисковать миллиграмм с муравьем в придачу. Поскольку у муравья была прескверная репутация, тотчас решили открыть судебное дело. И компетентные органы приняли его к рассмотрению.
Судебная волокита доводила нетерпимого муравья до бешенства, и его странная запальчивость вызвала неприязнь даже у адвоката. Глубоко убежденный в своей правоте, муравей отвечал на все вопросы с нарастающим высокомерием. Он совершенно безбоязненно говорил, что в его случае допускаются серьезнейшие нарушения закона, и сделал суду заявление, что в ближайшем будущем его недругам придется признать всю значимость чудесного миллиграмма. Вызывающее поведение муравья заставило применить по отношению к нему все до единой существующие санкции. Но обуреваемый гордыней муравей позволил себе сказать во всеуслышание, что он чрезвычайно сожалеет о своей причастности к такому мерзкому муравейнику. После этих слов прокурор громовым голосом потребовал для него смертной казни.
Муравью удалось спастись от смерти только благодаря заключению знаменитого психиатра, который установил, что налицо случай душевного расстройства. По ночам арестант вместо того, чтобы спать, лихорадочно полировал чудесный миллиграмм, поворачивая его со стороны на сторону, и часами, точно зачарованный, не отрывал глаз от своей находки. Днем он таскал миллиграмм на спине, сшибая углы узкой и темной камеры. Брошенный в тюрьму, муравей приближался к последнему часу своей жизни в состоянии крайнего возбуждения. Дошло до того, что дежурные сестры трижды просили перевести его в другую камеру. Но чем просторнее была камера, тем более неуправляемым становился муравей. Его совершенно не трогала растущая толпа зевак, которая с жадным любопытством следила за такой невиданной агонией. Муравей объявил голодовку, не принимал никаких журналистов и упорно молчал.
Верховные власти постановили отправить обезумевшего муравья в больницу. Но разве где-нибудь спешат провести в жизнь правительственные решения?!
Шло время, и однажды на рассвете надзиратель обнаружил, что в камере полная тишина и все в ней озарено каким-то странным сиянием. На полу сверкал чудесный миллиграмм, излучая свет, подобно бриллианту. А рядом лапками кверху лежал героический муравей — бесплотный и прозрачный.
Весть о кончине муравья и о чудесных свойствах миллиграмма с молниеносной быстротой распространилась по всем галереям муравейника. Толпы муравьев двинулись к камере, которая стала походить на часовню. Муравьи в отчаянии бились головой об пол. Из их глаз, ослепленных сияющим миллиграммом, слезы лились ливмя, и организация похорон сразу осложнилась из-за проблем с дренажем. В муравейнике не хватало венков, и муравьи стали грабить хранилище, чтобы возложить на труп великомученика пирамиды съестных припасов.
Словами не передать, во что превратилась жизнь муравейника: этакая мешанина гордости, восхищения и скорби. Пышные и торжественные похороны завершились балами и банкетами. Тут же, не откладывая, принялись строить святилище для чудесного миллиграмма. А загубленного, непонятого при жизни муравья со всеми надлежащими почестями перенесли в мавзолей.
Власти были обвинены в полной недееспособности и отправлены в отставку. С большим трудом и далеко не сразу приступил к делам совет старейшин, который положил конец затянувшимся траурным оргиям. После многочисленных расстрелов жизнь стала входить в свою колею. Самые дальновидные старцы все более успешно превращали молитвенное поклонение муравьев чудесному миллиграмму в официальную религию. Были учреждены должности хранителей и жрецов. Вокруг святилища выросли большие здания, которые быстро наводнили чиновники, соблюдая при этом все правила социальной иерархии. Экономическое положение еще недавно процветавшего муравейника резко пошатнулось.
Беспорядок, незримый на поверхности муравейника, усиливался из-за разлада в рядах муравьев. И это было хуже всего. На первый взгляд все шло как прежде, муравьи поклонялись миллиграмму и работали, не щадя сил, вопреки тому, что изо дня в день множилось число чиновников, проводивших время в пустопорожних занятиях. Невозможно сказать, кого первого посетила столь пагубная идея. Скорее всего многие муравьи одновременно пришли к од ной и той же мысли.
Речь идет о тех ошалевших, одержимых амбицией муравьях, которые стали подумывать о судьбе муравья — первооткрывателя миллиграмма. Эти муравьи — какое богохульство! — решили, что надо при жизни добиться тех же почестей, каких удостоен муравей, покоившийся в мавзолее. Многие муравьи стали вести себя весьма подозрительно. Всегда чем-то опечаленные, озабоченные, они все чаще сбивались с дороги и приползали в муравейник с пустыми руками. На вопросы контролеров отвечали с явным вызовом, сказывались больными и заверяли всех, что в самом ближайшем будущем принесут что-нибудь неслыханное и невиданное. Да и власти уже не смели исключить возможность того, что в один прекрасный день кто-то из муравьев вдруг да и притащит на своей ослабевшей спине какое-то чудо. Одержимые муравьи действовали втихую и, можно сказать, на свой страх и риск. Если бы власти были способны провести всенародный референдум, стало бы ясно, что ровно половина муравьев, вместо того, чтобы тратить силы на добывание каких-то жалких зерен и листиков, довольствуются жизнью в мечтах о нетленном миллиграмме.
И вот однажды случилось то, что должно было случиться. Точно сговорившись, шесть муравьев, с виду ничем не примечательных и, похоже, совершенно нормальных, явились в муравейник со странными ношами и стали убеждать главных контролеров, что это — миллиграммы, творящие чудеса. Само собой, муравьи не добились тех почестей, на которые притязали, но их тут же освободили от прежних обязанностей. На церемонии, носившей полуофициальный характер, им назначили пожизненную ренту.
Ничего конкретного нельзя было сказать о шести миллиграммах. Однако власти, памятуя о прежних ошибках, отказались от судебного разбирательства. А совет старейшин умыл руки, предложив вынести вопрос на широкое народное обсуждение. Так называемые миллиграммы были выставлены в витринах скромного помещения, и каждый муравей мог высказать свое мнение согласно собственным вкусам и представлениям.
Такое слабоволие властей вкупе с молчанием прессы предопределило гибель муравейника. Отныне любой муравей — обленившийся или уставший от трудов — мог удовлетворить свои мечты о славе пожизненной рентой и правом на полное безделье. И муравейник, разумеется, очень скоро наполнился фальшивыми миллиграммами.
Напрасно некоторые старцы, мудрые и рассудительные, призывали к мерам предосторожности, напрасно советовали взвешивать миллиграммы и сравнивать их с чудесным миллиграммом. Все было впустую. Их призывы остались без внимания, и вопрос даже не рассматривался на генеральной ассамблее. Дело кончилось тем, что большинство поддержало мнение одного отощавшего и бесцветного муравья, который с уверенностью заявил, что знаменитый чудо-миллиграмм не может и не должен быть эталоном для новых находок, да и способность творить чудеса — вовсе не обязательное условие для признания новых миллиграммов.
Жалкие остатки здравого смысла, коими еще обладали муравьи, улетучились в один миг. Власти уже не могли уменьшить число миллиграммов или хотя бы установить на них разумную квоту. Право вето было отменено, и никто не мог требовать от муравьев добросовестного выполнения обязанностей. Все муравьи так или иначе отлынивали от работы и рыскали в поисках миллиграммов.
Новые миллиграммы заняли две трети хранилища, не считая частных коллекций, в которые попали ценнейшие экземпляры. Что касается обычных миллиграммов, то в дни большого притока цены на них так резко падали, что их можно было заполучить в обмен на любую безделицу. Впрочем, подчас в муравейник попадали миллиграммы, достойные высокой оценки. Но у них была та же судьба, что у каких-то безделиц, не стоящих доброго слова. Легионы дилетантов превозносили до небес свойства миллиграммов самого низкого качества, усугубляя тем самым обстановку полной неразберихи и общего разлада.
Многие муравьи, отчаявшись найти миллиграммы, притаскивали в муравейник что ни попадя, какие-то непристойные вещи, словом, всякую пакость. Из-за антисанитарных условий пришлось закрыть целые галереи. Пример какого-нибудь экзальтированного муравья подхватывали многочисленные подражатели. Совет старейшин все еще тщился играть роль верховного органа и принимал какие-то расплывчатые, невразумительные меры.
Чиновники и служители культа, не довольствуясь своей праздной жизнью, покинули храмы и учреждения и пустились на поиски миллиграммов ради новых привилегий и денежных наград. Полиция практически перестала существовать, не было дня без волнений и мятежей. Банды профессиональных грабителей прятались на подступах к муравейнику, чтобы отнять у какого-нибудь счастливчика настоящий миллиграмм. Самые рьяные коллекционеры, движимые завистью, затевали судебную тяжбу со своими соперниками, требуя обыска и конфискации. Споры между галереями обычно переходили в драку и заканчивались убийствами. Уровень смертности подскочил невероятно высоко, а рождаемость стала угрожающе низкой. Дети, лишенные должного присмотра, умирали сотнями.
Святилище, где хранился чудесный миллиграмм, стало похоже на запущенную могилу. Муравьи, занятые бесконечными дискуссиями по поводу самых скандальных находок, не давали себе труда хотя бы взглянуть на них. Иногда кто-то из набожных муравьев пытался обратить внимание властей на то, что святилище в полном запустении и вот-вот развалится. После его призыва наводили какое-то подобие порядка — полдюжины равнодушных дворников наскоро заметали сор, а тем временем немощные старцы произносили пространные речи, и вместо цветов возлагали на священную могилу чуть л и не помойные отбросы.
Погребенный в черных тучах беспорядка и пыли, сверкал всеми забытый чудесный миллиграмм. Со временем поползли скандальные слухи, что настоящий миллиграмм якобы давно похищен каким-то нечестивцем и что плохая копия заменила оригинал, который стал собственностью одного криминального авторитета, разбогатевшего на продаже миллиграммов. Это были только слухи, но никто не обеспокоился, никто не провел досконального расследования, чтобы внести ясность. Старейшины, все более слабые и хворые, сидели сложа руки, не зная как спасти муравейник от разрухи.
Приближалась зима, и угроза голодной смерти заставила столь неблагоразумных муравьев одуматься. Чтобы выйти из продовольственного кризиса, решили продать большую партию миллиграммов соседней общине, где жили весьма состоятельные муравьи. За самые ценные экземпляры получили горсть зерна и немного зелени. Правда, близлежащий муравейник предложил беднягам обменять чудесный миллиграмм на такое количество продуктов, которого хватило бы на зиму. Но муравейник-банкрот вцепился в свой миллиграмм, как в спасательный круг. Только после нескончаемых прений и споров, когда голод скосил множество муравьев, богатые соседи посчитали возможным распахнуть двери своего дома муравьям, оставшимся в живых, и заключили с ними договор, согласно которому со смертью последнего пришельца чудесный миллиграмм перейдет в их собственность. Но за это они обязались кормить банкротов до конца их дней, освободив от всякой работы.
Сказать вам, что было дальше? Нахлебники довольно быстро заразили своих спасителей вирусом столь пагубного культа.
В настоящее время муравьи переживают кризис в мировом масштабе. Забыв о своих обычных делах и вековых традициях, муравьи во всех существующих на земле муравейниках пустились, точно полоумные, на поиски новых миллиграммов. Все, как один, тащат в муравейники крохотные блестящие предметы, и даже кормятся за пределами дома.
Быть может, вскоре муравьи совсем исчезнут с лица земли как зоологический вид и лишь в двух-трех весьма бесцветных и посредственных сказках останутся воспоминания об их былых достоинствах.
IN MEMORIAM
Роскошный том ин-кварто в переплете из тисненой кожи, только что отпечатанный на дорогой голландской бумаге, еще хранящей легкий запах типографской краски, надгробной плитой пал на грудь вдовствующей баронессы фон Бюссенхаузен.
Обливаясь слезами, благородная дама прочла посвящение на двух страницах, почтительно исполненное древнегерманским унциальным письмом, однако, по совету близких, даже не взглянула на остальные пятьдесят глав «Сравнительно-исторического анализа сексуальных отношений», принесшего неувядаемую славу ее покойному мужу, а осторожно положила взрывоопасный шедевр в футляр итальянской работы.
Среди трудов, посвященных указанной теме, монография барона Бюссенхаузена занимает исключительное место, и интерес к ней столь обширного и разнообразного круга читателей вызывает зависть даже у самых суровых подвижников науки. (Сокращенный перевод на английский стал бестселлером.)
Поборники исторического материализма видят в этой книге злобный памфлет на Энгельса. Католики — безумную затею лютеранина, протоптавшего по песку благих намерений аккуратную тропинку в ад. Психоаналитики радостно плещутся в этом море якобы бессознательного, раскинувшемся на двух тысячах страниц. Нырнув, они выносят на поверхность отвратительные подробности: Бюссенхаузен, мол, извращенец, и труд его не что иное, как перевод на псевдонаучный язык истории его собственной обуреваемой темными страстями души. Тут и тайные пороки, и либидозные фантазии, и подавленное чувство вины, возникновение которых обычно объясняют внезапными провалами в первобытное сознание по ходу многотрудного, но неизменно успешного процесса сублимации.
Узкий круг специалистов в области антропологии отказывает Бюссенхаузену в чести именоваться их коллегой. Литературные критики, напротив, не скупятся на похвалы. Все они единодушно относят книгу к жанру романа, не забыв помянуть при этом Марселя Пруста и Джеймса Джойса. По их мнению, барон описал собственную бесплодную одиссею в поисках времени, утраченного в спальне жены. Сотни страниц повествуют о метаниях чистой, слабой и склонной к сомнениям души меж пылающей Венериной горой супружества[комм.] и ледяной пещерой монаха-книжника.
Как бы то ни было, пока страсти не улеглись, наиболее преданные друзья семьи почли за лучшее окружить замок Бюссенхаузен незримой защитной сетью, через которую не проскользнет ни единое послание извне. Одинокой затворницей, в величавых безлюдных покоях влачит свои дни баронесса, все еще не утратившая, несмотря на почтенный возраст, изысканной красоты. (Она дочь знаменитого, ныне покойного, энтомолога и здравствующей поэтессы.)
Всякий думающий читатель способен сделать по прочтении книги ряд смущающих душу выводов. Например, в одной из глав повествуется о том, что брак возник в давние времена в качестве наказания парам, нарушившим запрет на эндогамию. Виновные, приговоренные к вечному заточению у семейного очага, вынуждены были терпеть пытку ничем не нарушаемой близостью, в то время как их сородичи на воле беспечно предавались утехам свободной любви.
Примером тонкой научной интуиции Бюссенхаузена явилось его утверждение о том, что брак — одно из характерных проявлений жестокости древневавилонских нравов. Воображение барона взмывает к небесам на тех страницах, где он живописует племенное собрание в Самарре той счастливой поры, когда еще и слыхом не слыхивали о царе Хаммурапи[комм.]. Жизнь первобытного стада, повсюду сопровождаемого оравой общих детей и делившего на всех от мала до велика богатые охотничьи трофеи и щедрый урожай, была весела и беззаботна. Но тех, кто поддавался слишком ранней или незаконной страсти, приговаривали к насильственному насыщению столь желанными для них плодами.
Барон, да простится мне подобное сравнение, с легкостью умелого фехтовальщика переходит от этих рассуждений к выводам, лежащим на острие современной психологической науки. Человек — вид млекопитающих с явно выраженной склонностью к аскетизму. И брак из суровой кары постепенно превратился в излюбленное занятие невротиков, в страстное увлечение мазохистов. Но барон на этом не останавливается. Он утверждает далее, что нерасторжимость семейных уз есть великая заслуга цивилизации. Он приветствует все религии, превратившие брак в духовное испытание. Постоянно соприкасаясь, души либо отполируются до зеркального блеска, либо сотрут друг друга в порошок.
«С научной точки зрения, брак — это дошедшая до нас с доисторических времен мельница, в которой два жернова непрерывно перемалывают друг друга вплоть до самой смерти». Это дословная цитата. Автор только забыл добавить, что его слабой и доверчивой душе из пористого известняка баронесса противопоставила жесткий кварцевый нрав валькирии. (В эти часы в опустевшей спальне вдова все еще бесстрастно перетирает острыми выступами своей могучей кристаллической решетки неосязаемые воспоминания о смолотом в пыль бароне.)
Труд Бюссенхаузена едва ли вызвал бы столь пристальный интерес, когда бы в нем отразились только личные переживания, когда бы на его страницах верный правилам супруг, тайно мучимый совестью, только и знал бы, что терзать нас вопросами о том, спасемся ли мы, если забудем о той душе, что обречена гибнуть бок о бок с нами, томиться от скуки, изнывать под грузом лицемерия, страдать от мелочной злобы, предаваться губительной меланхолии. Ценность монографии, однако, заключается в том, что каждое свое рассуждение барон подкрепляет значительным массивом научных данных. Где подхваченный стремительным потоком самых, казалось бы, нелепых и несуразных домыслов, автор на наших глазах стремглав летит в бездну фантазий, там внезапно, подобно спасательному кругу, всплывают неоспоримые доказательства его правоты. Если при описании обычая уступать гостю на ночь жену Малиновский покидает его на Маркизских островах, тут же руку помощи из своей заснеженной лапландской деревни протягивает Альф Теодорсен. Несомненно одно: если мы сочтем, что барон заблуждается, мы должны также признать, что все ученые, будто сговорившись, по непонятным причинам разделяют его заблуждения. Неудержимую творческую фантазию Леви-Брюля барон дополняет проницательностью Фрэзера, фактологической точностью Вильгельма Эйлерса и, к радости читателя не слишком часто, аскетической сухостью Франца Боаса.[комм.]
Тем не менее, порою научная строгость в монографии барона уступает место пассажам, напоминающим пресное желе. Некоторые фрагменты книги буквально нет сил читать. Страницы наливаются свинцовой тяжестью, когда на них фальшивый Венерин голубок машет перепончатыми крыльями упыря или когда Пирам и Фисба[комм.], каждый со своей стороны, с хрустом прогрызают дыру в мармеладной стене. Но справедливости ради простим промахи мужчине, прожившему тридцать лет с супругой-жерновом, в несколько раз уступая ей в твердости.
Не станем слушать тех, кто поднимает скандальную и издевательскую шумиху вокруг книги барона, называя ее новым карнавально-порнографическим изложением всемирной истории, примкнем к немногочисленной группе избранных, угадывающих в «Сравнительно-историческом анализе сексуальных отношений» пространную семейную эпопею, созданную во славу матроны троянской закалки, — той идеальной супруги, о чьи могучие бастионы чести разбились полчища порочных поползновений и легли к ее ногам в посвящении на двух страницах, почтительно исполненном древнегерманским унциальным письмом:
ДРЕССИРОВАННАЯ ЖЕНЩИНА
…Et nunc manet in te…[17][комм.]
Сегодня, бродя по отдаленному предместью, я стал свидетелем любопытного зрелища: какой-то пропыленный бродячий циркач демонстрировал на площади дрессированную женщину. Хотя представление состоялось под открытым небом и на голой земле, укротитель придавал особое значение тому, чтобы зрители держались за пределами круга, предварительно очерченного мелом, как он говорил, с разрешения властей. Не раз и не два он заставлял нарушителей отступать за край импровизированной арены. Ошейник и цепь, конец которой мужчина держал в левой руке, играли не более чем символическую роль: звенья разлетелись бы от малейшего усилия. Гораздо внушительнее выглядел шелковый хлыст, хотя, размахивая им над головой, дрессировщик так и не сумел ни разу добиться щелчка.
Еще один участник труппы, маленький уродец неопределенного возраста, бил в тамбурин, аккомпанируя выступлению женщины, которое сводилось к прямохождению, преодолению бумажных препятствий и решению элементарных арифметических задач. Каждый раз, когда по земле катилась монета, разыгрывался некий театральный дивертисмент на потеху публики. «Целуй! — приказывал укротитель. — Да нет, не этого. Того господина, который бросил монету». Женщина ошибалась, и с полдюжины похолодевших от ужаса зрителей оказывались перецелованными, под смех и рукоплескания остальных. Подошедший полицейский заявил, что подобные зрелища запрещены. Укротитель протянул ему грязную бумажку с официальными печатями, и тот, пожав плечами, удалился.
Сказать по правде, трюки, исполняемые женщиной, выглядели вполне заурядно. Но чувствовалось, какого безграничного, буквально патологического терпения стоило ее представление мужчине. А ведь публика умеет ценить по достоинству усилия артиста. Когда ей предлагают полюбоваться одетой блохой, платит она не столько за красоту костюма, сколько за труд, который пришлось приложить, чтобы одеть насекомое. Я сам однажды долго с восхищением наблюдал за инвалидом, который ногами выделывал такие вещи, которые немногие смогли бы сделать руками.
Движимый бессознательным порывом солидарности, я отвлекся от женщины и сосредоточил все внимание на мужчине. Он, без сомнения, страдал. Чем сложнее были трюки, тем труднее ему давалось напускное веселье. Всякий раз, как женщина совершала промах, он вздрагивал и в глазах его отражалась боль. Я понял, что подопечная ему небезразлична: вероятно, он привязался к ней за долгие годы утомительной дрессировки. Между ними существовала тесная и унизительная связь, явно выходящая за рамки отношений укротителя и хищника. Поразмыслив, всякий без сомнения сделал бы вывод о ее непристойном характере.
Публика по природе своей наивна и не замечает деталей, бросающихся в глаза внимательному наблюдателю. Она восхищается художником, сотворившим для нее чудо, и ей дела нет ни до его переживаний, ни до порой чудовищных подробностей его личной жизни. Ее интересует лишь результат, и если он оказывается ей по вкусу, она не скупится на аплодисменты.
С уверенностью могу сказать одно: циркач, судя по его реакциям, испытывал одновременно гордость и угрызения совести. Женщину-то он выдрессировал, но эта заслуга нисколько не оправдывала его собственного морального падения. (Пока я размышлял об этом, женщина кувыркалась через голову на потертом узком бархатном коврике.)
Все тот же страж порядка вновь подошел и возобновил атаку на дрессировщика. Мы, по его словам, создавали препятствие для уличного движения и чуть ли не парализовали нормальную жизнь. «Дрессированную женщину вам надо? Так шли бы в цирк!» Обвиняемый в качестве оправдания опять протянул ему свой замызганный листок, который полицейский прочел издали, морщась от омерзения. (Женщина тем временем собирала монеты в шляпу с блестками. Некоторые из зрителей героически позволяли себя поцеловать, другие скромно уклонялись со смесью оскорбленного достоинства и стыда на лицах.)
Представитель власти на этот раз удалился окончательно — после того как были собраны необходимые средства на его подкуп. Циркач, притворяясь, что безумно рад, велел малышу отстучать на тамбурине бодрый ритм тропического танца. Женщина, которой предстоял очередной математический номер, трясла, как бубном, разноцветными счетами. Она начала танцевать, неуклюже пытаясь изобразить жестами нечто непристойное. Ее режиссер чувствовал, что его последняя надежда рухнула, ибо мечтал, видимо, оказаться за решеткой. Вымещая на женщине разочарование и злость, он понукал ее, награждая оскорбительными эпитетами. Зрители, зараженные его напускным воодушевлением, стали хлопать в ладоши и раскачиваться в такт музыке.
Для пущего эффекта, желая извлечь из возникшей ситуации всю возможную выгоду, мужчина принялся хлестать женщину своим шутовским бичом. Тут я осознал, в чем была моя ошибка и, переведя взгляд на женщину, стал смотреть на нее так же простодушно, как все. Я отказал во внимании ему, какую бы трагедию он ни переживал. (В этот миг слезы прокладывали борозды по его обсыпанным мукой щекам.)
Решившись таким образом публично опровергнуть собственные суждения о том, кому следует сочувствовать и кого и за что порицать, тщетно ища глазами поддержки циркача, я, прежде чем кто-либо другой, также в порыве раскаяния, успел меня опередить, перешагнул меловую черту и оказался в круге трюков и антраша.
Подзуживаемый отцом малыш принялся вовсю колотить в тамбурин, выбивая немыслимую дробь. Увидев, что она не одна, женщина, воодушевившись, превзошла себя: успех был сногсшибательным. Я двигался в такт с ней и ни разу не сбился с постоянного ритма нашего импровизированного танца, пока малыш не перестал бить в тамбурин.
Напоследок мне показалось самым верным пасть перед дамой на колени.
ПАБЛО
Как-то утром, похожим на любое другое утро, когда все вокруг выглядит так же, как всегда, и тысячи звуков в офисах Центрального банка сливаются в один монотонный ливень, на Пабло снизошла благодать. Не успев довести до конца какую-то сложную финансовую операцию, старший кассир внезапно замер, и мысли его сошлись в единой точке. Дух Пабло преисполнился идеей божества, идеей чистой и сияющей, словно видение, и чуть ли не осязаемой. Странное ликование, беглые отголоски которого посещали Пабло и раньше, охватило его на этот раз целиком и достигло апогея. Ему почудилось, что мир заселен бесчисленными Пабло, и в этот миг все они соединились в его сердце.
Пабло узрел Бога в начале бытия. Бог был самость и всеединство, и все кануны мира уже заключались в нем. Идеи его витали в пространстве, подобно ангелам, и прекраснейшей из них была идея свободы, безграничная и ясная, как свет. Новорожденная Вселенная располагала каждое существо там, где это отвечало законам гармонии. Бог наделил свои создания жизнью, способностью двигаться и сохранять неподвижность, но сам он пребывал в первоначальной целостности, недосягаемый и величественный. И даже совершеннейшие из его созданий были от него бесконечно далеки. Всемогущий творец и перводвигатель, он был неведом никому, никто не мог думать о нем, не мог даже предположить, что он существует. Отец детей, не способных любить его, он ощутил столь жестокое одиночество, что подумал о человеке как о единственной возможности воплотиться. И осознал, что для этого человек должен обладать некими качествами божества; иначе он окажется очередной немой и покорной тварью. И Бог, прервав бесконечное ожидание, решил поселиться на земле; он разделил свое существо на тысячи частиц и поместил зачатки их в человека с тем, чтобы, пройдя все возможные формы жизни, эти произвольно блуждающие частицы вновь соединились бы в изначальном строе, который вернул бы Богу целостность, отделив его от сотворенного им мира. Так должен был завершиться цикл существования Вселенной, таким должен был оказаться итог творения, к которому Бог, когда сердце его встрепенулось в порыве любви, некогда приступил.
Затерянный в потоке времен, капля в океане столетий, песчинка в бескрайней пустыне, вот он, Пабло, за своим рабочим столом — одет в серый в клетку костюм, на носу очки в пластмассовой оправе под черепаховый панцирь, гладкие каштановые волосы разделены идеальным пробором; вот его руки, выводящие на бумаге аккуратные буквы и цифры; вот голова, голова безупречного бухгалтера, сортирующего числа и выстраивающего их в ровные шеренги, в жизни не допустившего ошибки и не посадившего ни единой кляксы на страницы своих гроссбухов. Вот он, Пабло, внемлющий, склонясь над столом, первым словам небывалого послания, он, о ком никто не знает, да и не узнает никогда, но кто несет в себе идеальную формулу, выигрышный билет грандиозной лотереи.
Пабло ни плох, ни хорош. Все, что он делает, отвечает его душевному складу, на первый взгляд, крайне незамысловатому, однако состоящему из элементов, которым понадобились тысячелетия, чтобы собраться воедино, и чье взаимодействие было предрешено еще на заре Вселенной. Все прошлое человечества протекало под знаком отсутствия Пабло. Настоящее изобилует несовершенными Пабло, лучшими и худшими, долговязыми и низкорослыми, знаменитыми и безвестными. Каждая мать бессознательно стремилась родить и воспитать именно Пабло, каждая возлагала эту миссию на своих потомков, не сомневаясь в том, что однажды станет его бабушкой или прабабушкой. Но родословная Пабло оказалась запутанной и неясной, и явился он на свет нескоро; матери его суждено было умереть в момент рождения сына, так и оставшись в неведении. Ключ к таинственному плану, которому подчинялось его существование, был вручен Пабло обычным утром, не предвещавшим ничего сверхъестественного, — все шло как всегда, в просторных офисах Центрального банка стоял привычный рабочий гул.
Возвращаясь с работы, Пабло уже смотрел на мир иными глазами. Каждому встречному он мысленно воздавал почести. Люди виделись ему прозрачными, как ожившие дарохранительницы, и грудь каждого сияла белым знамением. Совершенный Творец пребывал в каждом из своих созданий и через них осуществлялся. С этого дня Пабло стал иначе судить о людских пороках: порок есть не что иное, как непропорциональное соотношение добродетелей, когда одних меньше, а других больше, чем следует. Неправильное смешение элементов порождает ложные добродетели, обладающие всеми внешними признаками зла.
Пабло испытывал великую жалость к тем, кто, не осознавая того, нес в себе частицу Божества, но пренебрегал ею, приносил ее в жертву бренному телу. Он видел, как человечество, подобно ловцам жемчуга, ныряет все глубже в неустанных поисках утерянного идеала. Каждый рожденный был возможным спасителем, каждый умерший — неудавшейся попыткой. С первого дня своего существования род человеческий пробует все возможные комбинации, испытывает сочетания всех мыслимых доз божественного вещества, частицы которого разбросаны по всему свету. Человечество с горечью и стыдом прячет в земле плоды неудачных усилий и с волнением следит за непрекращающимся самопожертвованием матерей. Святые и мудрецы своим появлением возрождают надежду; те, от чьих преступлений содрогается мир, ее хоронят. Возможно, на пути к окончательной победе предстоит еще последнее разочарование: элементы соединятся таким образом, что на свет явится человек абсолютно противоположный первообразу, апокалиптический зверь, тот, чьего рождения со страхом ожидали во все века.
Но Пабло-то знал, что надежду терять не следует. Человечество бессмертно, ибо Бог пребывает в нем, и все, что есть в человеке длящегося и постоянного — это и есть вечная Божественная сущность. Кровавые побоища, потопы и землетрясения, войны и чума не смогут истребить последних мужчину и женщину. Никогда род людской не сократится до одной головы, которую ничего не стоит снести одним ударом.
Со дня откровения жизнь Пабло переменилась. Все преходящие мечты и заботы улетучились. Ему казалось, что обычная смена дня и ночи прекратилась, поток недель и месяцев прервался. Он словно переживал один-единственный миг, гигантский остановившийся миг, просторный и неподвижный, будто необитаемый остров в океане вечности. Свободные часы он проводил в самоуничижении и раздумьях. Что ни день приходили озарения, мозг был полон светлых идей. Но сам Пабло в этом не участвовал: дыхание Вселенной постепенно проникало в него, он ощущал, что озарен светом, как если бы он был деревом и внезапный порыв весеннего ветра пронизал его крону. Мысль Пабло витала на невиданных высотах. Даже идя по улице, он был так захвачен собственными идеями, так далек от происходящего вокруг, что ему порой стоило труда вспомнить, что он ступает по земле. Город в его глазах преобразился. Птицы и дети превратились в вестников счастья. Все краски стали предельно яркими, каждый предмет казался только что окрашенным. Когда-то Пабло мечтал увидеть море и горы. Теперь их ему вполне заменили газон и фонтаны.
Почему же все остальные не испытывали того же восторга? Из глубины души посылал им Пабло мысленные призывы разделить его ликование. Порой его угнетало сознание, что он одинок в своем счастье. Весь мир принадлежал ему, он радовался, как ребенок, огромному подарку, однако дал себе слово растянуть удовольствие. Для начала следовало посвятить вечер вот тому большому красивому дереву, тому бело-розовому облаку, медленно кружащему в вышине, игре этого светловолосого младенца, катающего мяч по газону.
Разумеется, Пабло знал, что одним из условий его наслаждения было то, что оно должно оставаться тайным, им ни с кем нельзя было делиться. Он сравнил свою прежнюю жизнь с нынешней. Однообразная бесплодная пустыня! Понятно было, что если бы тогда кто-нибудь попытался раскрыть перед ним картину мира, Пабло выслушал бы его равнодушно, для него все осталось бы прежним, пустым, лишенным сокровенного смысла.
Ни одной живой душе не рассказал Пабло даже о самых незначительных из своих впечатлений. Очень кстати пришлось, что жил он один, близких друзей у него не было, родственники — только дальние. Он был замкнут и молчалив, так что хранить тайну не составляло для него особого труда. Разве что по лицу кто-нибудь мог догадаться о его преображении, разве что по предательскому блеску глаз можно было угадать, какой свет сияет у него в душе. К счастью, ничего подобного не произошло. Ни на работе, ни в пансионе, где он снимал комнату, никто не заметил в нем никакой перемены, внешне жизнь его протекала так же, как и раньше.
Временами какое-нибудь обрывочное воспоминание детства или ранней юности вдруг вспыхивало в его памяти и вливалось в общий светлый поток. Пабло нравилось соотносить их с основной идеей, наполнявшей его дух, и он радовался, замечая в них нечто вроде предвестий его последующей судьбы. Предвестий, на которые он не обратил в свое время никакого внимания, настолько они были мимолетными и слабыми, к тому же тогда он еще не научился разгадывать тайнопись посланий природы, ее маленьких чудес, адресованных сердцу каждого человека. Теперь же они наполнились смыслом, и Пабло, как белыми камушками, помечал ими пройденный духовный путь. Каждая такая вешка напоминала о счастливом обстоятельстве, которое он — стоило только пожелать — мог пережить заново.
Временами частица божества в сердце Пабло вдруг обретала небывалые размеры, и Пабло пугался. В таких случаях он прибегал к испытанному средству — к самоуничижению, повторяя себе, что он низший из людей, наименее способный нести в себе Бога, неудачнейший из опытов в цепи бесконечного поиска.
Большее, чего он мог пожелать для себя, — это чтобы открытие свершилось при его жизни. Но и это желание казалось ему непомерно тщеславным и несбыточным. Он видел, каким могучим и на первый взгляд слепым стремлением к самосохранению обладает род людской, как проделывает бесчисленные опыты, приумножая число попыток, как несокрушимо противостоит всему, что способно прервать течение жизни. За всей этой мощью, за всеми победами, каждый раз достававшимися все более дорогой ценой, стояла незримая надежда, нет, уверенность в том, что когда-нибудь среди людей появится существо, означающее начало и конец. И в тот день инстинкты самосохранения и размножения разом угаснут. Люди, живущие в то время на планете, постепенно исчезнут за ненадобностью, вольются в единое существо, которое все вместит и станет оправданием человечеству, оправданием векам, тысячелетиям невежества, порока, исканий. Род человеческий, очистившись от зла, навеки почиет в лоне своего Создателя. Ни одно горе не окажется бесплодным, ни одна радость — напрасной: все они станут многообразным горем и радостью единого и бесконечного существа.
За этой светлой мыслью, оправдывающей все на свете, следовала иногда мысль противоположная, которая поглощала Пабло и доводила его до изнеможения. Светлый сон, наполнявший такое ясное и трезвое сознание Пабло, терял стройность, готов был вот-вот развалиться на куски, а то и обратиться в кошмар.
Он думал, что Бог, возможно, никогда не вернется в первоначальное состояние, останется растворенным, погребенным, запертым, как в миллионах тюрем, в отчаявшихся душах, несущих каждая свою частицу тоски по Богу и беспрестанно стремящихся слиться, объединиться, чтобы обрести его вновь, чтобы обрести в Нем себя. Но Божественное вещество будет постепенно терять силу и чистоту, подобно драгоценному металлу, который, много раз пройдя обработку в тиглях, в конце концов теряется во все менее достойных сплавах. Единственным выражением Божьего духа останется могучая воля к жизни, вопреки миллионам поражений, вопреки ежедневному печальному опыту смерти. Частица божества будет судорожно биться в сердце каждого человека, колотить в двери темницы. Люди ответят на этот призыв жаждой продолжения рода, все более дикой и бессмысленной, и так воссоздание Бога станет невозможным, — ведь для того, чтобы выделить крошечную драгоценную частицу, придется отделить горы шлака, осушить бескрайние болота низости и зверства.