— Хотите слоника? — спросил мужской ясный голос, и у подводы повисла мертвая тишина. Затем что-то зазвякало и зазвенело.
— Слоник царский шагает, русско войско прославляет! — почти пропела какая-то женщина.
— Слоники сверкают, деток развлекают, — бойко подхватил мужской голос, и женский тут же продолжил:
— На солнышке блестят, взрослых радовать хотят!
Мелодичный стеклянный звон заворожил меня. Я выглянул из-за елочек: полный мужчина в сером спортивном костюме и кудрявая женщина в длинной цветастой юбке, поставив наземь большие бесформенные рюкзаки, по одному обходили спутников моих, держа в руках что-то сияющее и звенящее, что я из-за солнечных бликов никак не мог разглядеть.
— Каждый рубль в кассе пойдет солдатам на Донбассе! — скороговоркой продолжил мужчина, тыча своим удивительным товаром прямо под нос Зорину.
— Если ты не патриот — пусть тебе запрет живот! — угрожающе сказала женщина и сунула сверкающее, мелодично позвякивающее нечто в безвольно висящую руку ошеломленного Сашеньки.
Тут солнце скрылось, потянуло майским холодком, и я сумел разглядеть наконец, что предлагали нашим эти замечательные торговцы: слонов, небольших, с кулак, стеклянных слонов с качающимся на шарнире стеклянным же хоботом. Глаза у этих слонов были широко расставлены и повернуты внешними уголками книзу, и общее впечатление слоны производили такое жалобное, что купить их немедленно захотелось даже мне, тем более что я был патриот, настоящий патриот и за живот свой в последние дни много и не без причины переживал.
— Словом, хватит размышлять — один себе, в подарок пять! — заявил мужчина, суя Кузьме в руки своего слона и доставая из кармана книжечку с расписками. — Сколько брать будем, молодой человек? Солдатам на Донбассе нужны ваши денежки. Они там раненные лежат, каждый рубль сторожат.
— Лично мотнетесь? — спросил Кузьма, склоняя голову набок и глядя на мужчину с большим уважением.
— Что? — не понял тот.
— Ну как денежки на Донбасс-то перекинем? — спросил Кузьма, аккуратно передавая ему обратно печального слоника. — Лично мотнетесь? Прямо на себе наличные повезете? Прямо в руки раненым раздавать будете? Очень уважаю, отважный вы человек, я бы, наверное, побоялся. И партнерша ваша с вами, наверное, поедет? Одному-то тяжело? Мужественная какая, восхищаюсь. — И Кузьма поклонился женщине, которая тут же сделалась пунцового цвета. Мужчина же, напротив, сделался бел и зачем-то сплюнул на землю.
— Так, — сказал он. — Ты пиздеть будешь, хмырь, или слонов покупать? Я не посмотрю, сколько вас тут, я в Чечне воевал, со мной базарить не надо, я за Донбасс тебе сейчас кишки выпущу, ты понял?
— Полегче, — сказал Зорин, — мы тут все за Донбасс.
— А ты вообще сиди, пятая колонна! — взвилась вдруг женщина. — От таких, как ты, вся гниль идет! Расстреливать вас пора!
Потрясенный Зорин замер с открытым ртом. Не удержавшись, Сашенька издал долгий носовой звук и сложился почти вдвое.
— Ты чё это, над бабой моей ржешь? — взвинтился мужчина, и сей же миг у него в руке оказался крошечный, неизвестно откуда взявшийся ножик. Стеклянный слоновий хобот хрустнул под его ногой.
— Как интересно, — сказал Сашенька и положил себе руку на бедро, прикрытое длинной толстовкой.
Тут я почувствовал, что надобно мне выйти из-за елочек, и именно так и поступил. Эффект это произвело должный: через несколько секунд мужчина и женщина с выпученными, как у дохлых рыб, глазами лежали на земле, заложив руки за голову, и Сашенька, сидя на мужчине верхом, ласково говорил:
— Телефончики сдаем, к нам полицию зовем; полиция приходит, ножик с денежкой находит; тут и сказочке конец — этим жуликам пиздец!
Мозельский, из-за стонов лежащего мужчины проснувшийся и слезший с подводы, где спал, подложив себе под голову один из гигантских сапогов, очень обиженно сетовал на то, что все пропустил, и Сашенька любезно уступил коллеге свое место, а сам пошел за остатками сиреневой пряжи — обездвиживать преступников. Сам я не мог дожидаться приезда полиции, с которой успел по телефону поговорить Кузьма, назвав им какой-то длинный личный код, — мой нехороший кишечник повлек меня вновь за елочки, но я увидел краем глаза, как Толгат незаметно прячет в свою котомочку оставшегося без хобота растоптанного стеклянного слоника. За елочками пришлось мне нелегко, и, озабоченный происходящим, я решил уже, вострубив, призвать даже Толгата и предъявить ему беспокоящие меня плоды трудов моих, но тут елочки нехорошо шелохнулись. Сердце мое екнуло: я такого не любил. Через секунду передо мной стояли трое: высокая рыжая красавица, молодой человек в черном балахоне с надвинутым по самые глаза капюшоном плюс еще один человек, тоже рыжий, даже и моложе первого, с двустволкой в руках. Дуло двустволки было направлено прямо на меня и заметно дрожало. Тут где-то справа, там, где мои люди все еще удерживали, надо полагать, бесчестных слоноторговцев, замигало красным и синим.
— Мусора! — выдохнул рыжий юноша и непроизвольно вскинул в воздух руки вместе с двустволкой. — Серега слил!
— Подожди! Заткнись! — зашипела рыжая красавица, присев на корточки. — Не мог Серега! Не верю я!
Молодой человек в черном балахоне скомандовал шепотом:
— Все заткнитесь!
Раздвинув еловые ветки, он посмотрел в сторону дороги.
— Это не за нами, — прошептал он. — Ты, придурок, — сказал он рыжему, — дай сюда. — И, выхватив у рыжего, так и замершего с поднятыми руками, двустволку, направил ее прямо мне между глаз.
Я отлично понимал, что стрелять в таких обстоятельствах никто в меня не будет; затруби я сейчас — и эти юные браконьеры мигом оказались бы в полицейской машине, да только отчего-то стало мне ужасно интересно и очень весело.
— Эй, ты, — тихо сказал балахонистый с двустволкой, — а ну иди вперед по просеке и не оглядывайся. Давай-давай, иначе получишь пулю в лоб.
— Что ты ему тыкаешь! — возмущенно сказал рыжий, успевший прийти в себя, а затем обратился ко мне, просительно сложив руки у груди: — Уважаемый господин слон, мы вовсе не хотим вам навредить! Пожалуйста, будьте любезны… Ну то есть пойдемте, пожалуйста, с нами, нам очень надо.
— «Уважаемый господин слон!» — передразнил его балахонистый. — Ты еще ножку ему поцелуй и «Его Величеством» назови. Тоже мне, сука, либертарианец!
— Я почище тебя, сука, либертарианец! — шепотом взвился рыжий. — Я, между прочим, минархист, а ты сраный либертарный социалист! Ты Конкина читал, а? Ты Лассаля читал вообще? Да у Лассаля сказано…
— Заткнитесь, придурки, — очень тихо сказала рыжая красавица, и эти два юных философа действительно немедленно заткнулись. — Вы посмотрите на него: ничего он не понимает. Можно уходить, если вы и правда не собираетесь перейти к плану «бэ».
— Я готов на план «бэ», — мрачно сказал балахонистый и снова вскинул двустволку, о которой вроде как успел забыть.
— Стой! — испуганно заныл рыжий. — Стой! Все он понимает! Я ж говорю, дружбан мой в Богучаре в конном клубе работает! Он все слышал, этот и разговаривать может, только гнусавит, как будто у него нос заложило!
Это было обидно — мне казалось, что голос у меня очень милый, даже если и немножко в нос; но «гнусавит»…
— Я не гнусавлю, — раздосадованно сказал я, — у меня легкий французский прононс. Они замерли в тех позах, в каких стояли, и уставились на меня. У рыжей красавицы так широко открылся рот и запрокинулась голова, что я испугался, не упадет ли ей на язык случайная шишка.
Первым, как ни странно, опомнился юный рыжий.
— Д-д-д-дорогой господин слон… То есть ты, ц-цц-царское отродье! — сказал он, слегка стуча зубами. — А ну пошли с нами! Тебя похищает Антивоенная Либ-б-б-бертарианская Лига города Гусь-Хрустальнн-н-н-ного!
— Отродье никуда идти с вами не желает, — сказал я терпеливо, понимая, что в большой мере подражаю Кузьме, которого сей же момент жестоко предавал; но мысль о том, как замечательно насолю я Кузьме Кулинину, заглушала, каюсь, голос моего здравого смысла. — Господин слон же, напротив, готов был бы и пойти; обращения с собой я жду вежливого, а целиться в себя из какой бы то ни было пукалки не позволю и хамства не потерплю.
И я гордо пошел по просеке, стараясь ступать потише и веселясь от мысли, как хватятся меня мои люди через минуту-другую. Впервые за все время нашего путешествия было у меня чувство, что не они мной распоряжаются, а я ими, что бы там ни думали мои похитители; понимал я и то, что долго поиски не продлятся: слона в маленьком городе не утаишь; а только пусть побегают, поволнуются, вместо того чтобы мною помыкать и надо мною же издеваться! В этом приподнятом настроении дошел я до трассы, благо та оказалась совсем недалеко, и обнаружил, что там припаркована небольшая фура, расписанная какими-то диванами и креслами.
— Стой, стой! — зашептал рыжий.
Я остановился. Балахонистый быстро выглянул из-за кустов, дождался момента, когда трасса была пуста, и скомандовал:
— Сейчас давайте!
Я двинулся вслед за балахонистым к фуре; тот в одну секунду вскочил на водительское сиденье, забросив вперед двустволку; рыжие быстро открыли фуру, выпустили сходни, и я взошел внутрь. Было душно и прохладно, пахло деревом и пылью, секунда — и нас качнуло, и фура помчалась по трассе, а рыжие засуетились вокруг меня, расплескивая из больших банок синюю и белую краску. Вдруг жалость к ним, таким молодым, навалилась на меня, и все мое веселое настроение исчезло.
— Ведь посадят вас, — сказал я печально; я многое уже понимал.
Тут у рыжего задрожала губа; скорчилось лицо его; он закусил губу, медленно сел на пол фуры, обхватил себя обеими руками и по-детски разревелся в голос.
— Что с тобой, идиот? — злобно спросила красавица, возясь с большой клетчатой сумкой, на которой заело замок; дернув стенки сумки в разные стороны, она с треском порвала ткань и вытащила на свет две большущие кисти. — Вставай давай! Времени нет!
— Маму жалко! — провыл рыжий. — Что с ней будет, если нас обоих посадят?!
Красавица, балансируя на шатающемся полу фуры, подошла к нему, встала над ним и наставила на него кисть.
— А ну вставай давай! — прошептала она. — Мне насрать на эту ватницу, понял?! Взял себя в руки и встал, или я сейчас дверь открою и выкину тебя на хуй! На хуя ты Лиге нужен такой, тряпка? Сдохнешь — мы ничего не потеряем! Или давай работай, или на хуй катись!
Рыжий, хлюпая носом и тихо постанывая, кое-как поднялся на ноги и взял из рук сестры кисть. Поразмыслив, та кисть у него отобрала и вытащила из сумки два плотных, скатанных в трубочку листа.
— На, клей, — сказала она. — Красить я буду, ты все испортишь. Клей вот сюда. — И она ткнула меня в бок. — Давай, не тяни, десять минут осталось!
Рыжий развернул листы — на желтом фоне там была нарисована скрученная в три кольца змея. Все еще хлюпая носом, он наклеил один лист мне на бок, осторожно похлопывая там и сям; тут же сестра его принялась пририсовывать справа от змеи три широкие полосы краской — белую, синюю и белую.
— На ту сторону переходи! — скомандовала сестра, и все повторилось с другой стороны.
Я ежился от щекотки, капли краски стекали по моим бокам, и все это было совсем не похоже на то, как осторожно и нежно расписывал меня Толгат, да только чувствовал я, что тут уже не до осторожности и нежности. Рыжая отошла от меня подальше, осмотрела меня справа, потом слева и осталась, видимо, удовлетворена. Брат ее сидел в углу с отрешенным видом; она глянула на него презрительно. В кармане ее джинсов зазвонил телефон; она схватила его с такой скоростью, будто он мог вырваться и убежать.
— Пятиминутная готовность! — проорал кто-то в трубку; я догадался, что это звонил с водительского сиденья балахонистый.
— Все готово, давай, — сказала рыжая спокойно, но я заметил, что пальцы ее дрожат. Сунув телефон назад в карман, она наклонилась к сумке, достала оттуда сложенные вчетверо большие листы бумаги с какими-то надписями черной краской, подошла к брату своему и пнула его ногой.
— Готовься давай, — сказала она и положила ему на колени один лист. — Через четыре минуты выходим.
— Я готов, — сказал он, глядя перед собой невидящими глазами.
Она пнула его еще раз, присела рядом с ним на корточки и сказала:
— Васька, разве ты за войну?
— Нет, конечно, — сказал он возмущенно и посмотрел наконец сестре в глаза.
— Разве нормально, что эти пидарасы людей убивают? Разве Буча — это нормально? Разве Гостомель — это нормально?
— Нет, — сказал Васька, — это пиздец.
— Мы можем это терпеть?
— Нет, — сказал Васька, — не можем.
— Мы можем их остановить? — спросила красавица, гладя Ваську по рыжим встрепанным волосам.
— Нет, — сказал Васька со вздохом, — не можем, Соня.
— Значит, если мы молчим, мы их поддерживаем, так?
— Так, — упавшим голосом сказал Васька.
— Значит, что мы должны делать? — спросила Соня.
— Не молчать, — ответил Вася довольно твердо.
— Правильно. Мы должны говорить, и чем громче, тем лучше. А теперь скажи мне, Вася, говорить «Нет войне» — этого достаточно?
— Недостаточно, — сказал Вася со вздохом.
— Почему? — спросила Соня и ласково дернула брата за ухо.
— Я знаю, знаю, — сказал Вася и легонько ее оттолкнул. — Потому что это беззубая риторика людей, лишенных четкой философской позиции. Потому что ворам и убийцам надо говорить в лицо, что они воры и убийцы. Потому что потому.
— Ну вот же, Васька, — ласково сказала Соня, — все ты знаешь. Ты же понимаешь, что надо.
— Надо, — сказал Васька и кивнул.
— Ну что с тобой творится? — спросила сестра.
— Страшно, Соня, — прошептал Васька и невольно глянул в сторону водительской кабины.
— И мне страшно, Васенька, — сказала Соня шепотом и села на пол рядом с братом. — Страшно — а надо.
— Страшно — а надо, — эхом повторил Вася.
Сердце мое разрывалось. Я твердо решил было не выходить из фуры и сорвать им что бы то ни было, что там они задумали, но вдруг понял, что выйдут они тогда со своими плакатами без меня — и бог весть что сделают с ними; вспомнил я страшный хруст сломанных костей возле памятника запорожцам, и меня передернуло… Ах, каким дураком, каким ужасным дураком я чувствовал себя, как проклинал я себя за то, что согласился пойти с ними, — может, не реши я развлечься, не реши я Кузьму подразнить, и не произошло бы ничего, да только теперь поздно было об этом думать. Одно я знал твердо: сейчас куда эти дети — туда и я; не оставлю я их одних.
Резко качнуло меня вперед, так, что я чуть с ног не свалился: фура остановилась. Снаружи было шумно — видимо, в людное место мы приехали. Внезапно рыжая Соня схватила брата за руку повыше локтя и зашептала:
— Вася, постой, не пойдем!
Вася, открыв рот, смотрел на сестру в растерянном ужасе.
— Он откроет — толкнем его и убежим! — жарко прошептала Соня.
— Ты что, Соня, — вдруг сказал Вася и надвинулся на нее, медленно поднимая к груди кулаки, — ты что! Ты предать нас решила?!
Соня быстро заморгала и словно очнулась: бросившись к брату и обняв его вместе с его кулаками, она зашептала:
— Нет, нет, Васечка, что ты! Померещилось, померещилась хуйня какая-то, ты забудь… Ты выкинь из головы, это я…
Не знаю, что она собиралась сказать, хотя полмира, кажется, отдал бы за возможность это услышать, но распахнулась задняя дверь фуры, и балахонистый в надвинутом по самые губы капюшоне прошептал:
— Вперед!..
Грохнула об асфальт широкая доска, по которой положено было мне сойти вниз, и я, ослепленный солнечным светом после долгой полутьмы, вдруг потерял себя на несколько невыносимых секунд: мне привиделись деревянные сходни и керченский причал, и встречающая меня веселая толпа на причале, и счастье, которым полнилась в тот миг бедная моя душа, постаревшая с тех пор на много сотен лет, вдруг иглою ввернулось мне прямо в сердце — счастье нового начала, счастье предчувствия того, как мир сейчас распахнется перед тобою. И я нынешний, я, стоящий перед сходнями потрепанной мебельной фуры, внезапно испытал малую толику этого счастья — и устыдился.
Первой сбежала по сходням Соня, за ней Вася, последним поспешно сошел я. Оказались мы возле длинного-длинного здания с высоченными белыми колоннами. Первым развернул плакат балахонистый и поднял его над головой; руки его тряслись, и плакат он, как я увидел, держал вверх ногами. Подняли плакаты и Соня с Васей. Люди стали оборачиваться на нас в изумлении.
— Все, что ваше, будет наше! Россия будет нашей! — громко выкрикнул балахонистый и закашлялся, но быстро справился с собой и пошел вперед. — Все, что ваше, будет наше! Россия будет нашей! Все, что ваше, будет наше! Россия будет нашей!..
Справа от меня шла Соня, слева — Вася.
— Все, что ваше, будет наше! Россия будет нашей! Все, что ваше, будет наше! Россия будет нашей!.. — выкрикивали они, и я бы, если б мог, кричал с ними. Где-то недалеко уже выли сирены, и я думал, что люди будут фотографировать нас и бежать за нами, чтобы посмотреть, как мы идем, но люди забегали в здание с колоннами, и через несколько секунд мы оказались перед зданием одни, совершенно одни, и тогда Вася почему-то закричал срывающимся голоском:
— Лучше нет команды в мире, чем «Днипро» на Украине!.. — а сирены выли уже близко, совсем близко, и, кажется, всего через несколько секунд воздух стал красным, синим, красным, синим, и Соня в белой рубашке уже лежала на асфальте, пытаясь отбиваться ногами, выкрикивая проклятия и ругательства, и лежал детским лицом вниз Вася с окровавленным носом, а балахонистого там, впереди, мне даже не было видно за спинами четверых стеклоголовых в черном, набросившихся на него, и вдруг я почувствовал резкую боль в левой передней ноге и понял, что вокруг нее обвился жгут и что этот жгут уже перекинули на правую ногу, и, прежде чем я успел попробовать лягаться, я был стреножен, стреножен, как последний мерин, стреножен и обездвижен, и любая попытка дернуться причиняла такую боль, что я вынужден был застыть на месте, кипя от гнева, и кольцом стояли люди со стеклянными головами вокруг меня. И открылась дверь полицейской машины, и вышел из нее Кузьма Кулинин, и встал передо мной, уперев руки в бока, а я смотрел не на Кузьму — я смотрел, как волокут в другую машину Соню, и глаза мои были сухи. И тогда Кузьма сел обратно, не сказав мне ни слова, и мне развязали ноги, а из машины вышел Толгат и стал гладить меня и растирать следы от веревок у меня на ногах, а я не плакал.
Ресторан был с террасою, и Кузьма сделал так, что, кроме нас, никого не было на той террасе и в том ресторане, не считая Сашеньки с Мозельским за отдельным дальним столиком, — так Аслану хотелось показать слона Бобо своему гостю. Чучельник гусевской оказался человеком, удивительно похожим на Аслана, — один и тот же формалин они, что ли, пьют? — сухим, сутулым, с дряблым личиком и в синем пиджачке, разве что цветом и длиной отличавшемся от Асланова нарядного красного пальто. Звали его Михаил Алатырский. На меня он несколько раз посмотрел ласково и внимательно, и от этого взгляда меня немедленно затошнило, так что даже порыться в поставленных для меня на край веранды тазах с едою я в себе сил не нашел.