Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Бобо - Линор Горалик на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Это мы вас так расшатали? — спросил Толгат. — Вроде как все же разрешилось? Вон, лежит наш беглец…

— Да нет, тут другое, — сказал Квадратов. — У меня есть близкий человек здесь, в Коломне. Семинарский наставник мой… Духовником моим несколько лет был. Удивительный, невероятный человек. Мы после семинарии раз пять виделись, два раза в тяжкие моменты жизни моей я к нему приезжал, в фейсбуке друг друга читали-лайкали, он поразительный, честный, ясный. Не знаю, понимаете ли вы, что это сейчас значит.

— Мне кажется, отлично понимаю, — сказал Толгат.

— Ну вот, — сказал Квадратов. — От преподавания он, конечно, в последние годы отошел, попросил себе маленький приходец, дали ему… И вот я позвонил, говорю: прошу вас очень повидаться со мной, мне, говорю, как никогда надо, времена такие… А он мне отвечает: слава тебе, Господи, что ты позвонил, сын мой, до завтра не ждет, я сейчас поговорить с тобой хочу. И такая выяснилась грязная история…

Квадратов молчал, молчал и Толгат. Наконец Квадратов заговорил тихо, словно было кому его услышать, хотя полицейские наши стояли далеко.

— Есть у него в приходе школьный учитель — умный, верующий человек, самостоятельно к вере пришел, еще ребенком, сейчас ему под сорок. Учитель он прекрасный: ученики к нему домой ходят, он с ними вылазки совершает, на природу, в горы, да просто в парк с ними выйдет букашек посмотреть… Знаете, да, какой учитель, про что я говорю?

— Слава богу, знаю, — сказал Толгат. — Боюсь только дальше слушать.

— Не-не-не-не, не это, — спохватился Квадратов, — не такое! Вы послушайте, оно не такое, а все равно тошно… И вот месяц назад, что ли, рассказывает он своим чадам на уроке про дарвинизм. Все хорошо вроде идет, хорошо рассказывает, дети даже и смеются, он им обезьянок рисует. И говорит, что по нам видно, что мы произошли от обезьян: вот и руки у нас, и то, и се, и про копчик говорит, а по некоторым, говорит, чиновникам в телевизоре так прямо с первого взгляда видно, что они от обезьян произошли.

— Ах ты ж твою мать, — тихо сказал Толгат.

— То-то и оно, — вздохнул Квадратов. — Разошелся человек, увлекся. Ну вроде бы никаких проблем, дети посмеялись, звонок прозвенел, пошли дети в другой класс. И самые лучшие из этих детей, самые умные и талантливые, мальчик и девочка, на большой перемене стали рисовать картинки, какой чиновник у нас в телевизоре от какой обезьяны произошел: Лавров, значит, от гамадрила, а Шойгу, значит, еще от кого-то там… Пятиклассники, что сказать… Ну и пошли эти рисунки по рукам и прямо к завучу на стол легли…

— Господи, — сказал Толгат, — бедные дети.

— Дети бедные, родители у них бедные, да это же не все, — с болью сказал Квадратов. — Дети-то — герои, отказались про учителя говорить, откуда у них такие идеи, сказали сначала: «Все знают, что человек произошел от обезьяны!», ну да шила в мешке не утаишь. Короче, расклад сейчас такой: детей родители из школы забрали на домашнее обучение, это беда, но это полбеды; а вот против учителя собрался родительский комите-е-е-е-ет, и сегодня весь город только о том, как мне было сказано, говорит и пишет, и уже до столичных медиа докатилось, что на учителя в суд подано и задержан он по делу о дискредитации власти и какой-то там пропаганде детям чего-то: с сегодняшнего дня в СИЗО.

Толгат издал какой-то звук, которого я не понял, а только повернул голову так, чтобы их обоих видеть.

— И вот звоню я своему наставнику, — продолжил Квадратов упавшим голосом, — а тот мне и говорит: «Вызвали меня высшие силы и велели идти свидетельствовать». Я: «Куда свидетельствовать?! Что свидетельствовать?!» А мне говорят: «В суд экспертно свидетельствовать! Твой прихожанин, тебе и свидетельствовать, если ты, конечно, хочешь с приходом остаться». А им говорю: «Да что же я скажу? Что чиновники от рыб произошли?..» Ну, дальше такое пошло… Не буду вас, Толгат Батырович, утомлять нашими делами церковными, и то спасибо, что выслушали. А только самое время мне покурить, видите. Совета он у меня просит — а какой тут совет… Сказал, что подумаю, а все мысли вокруг одного крутятся: как ни сделай — пропал он. Великий этот человек, удивительный человек — пропал. Либо телом пропал, либо…

— Жалко мне вас очень, отец Сергий, — сказал Толгат печально.

— Да что меня-то? — изумился Квадратов.

— Ну у кого в такой ситуации совета просят, того тоже очень жалко, — сказал Толгат.

— Спасибо вам большое, — сказал Квадратов удивленно.

— Хотите, я вам сам непрошеный совет дам? — сказал Толгат, помолчав.

— Очень благодарен буду, — сказал Квадратов.

— Вы же про Бучу, наверное, знаете? — тихо спросил Толгат, оглянувшись на полицейских. Те стояли далеко.

— Знаю, — тихо сказал Квадратов. — Буча, Ирпень, Мариуполь…

— Вот ответьте мне, — сказал Толгат еще тише, — мог Господь там помочь?

Квадратов покачал головой и сильно затянулся.

— Ну и вопросы вы задаете, Толгат Батырович, — печально сказал он. — Хотите очень прямой ответ? Я так думаю — нет, не мог.

— Ну так и вы не можете, — просто сказал Толгат и потащил из квадратовской пачки сигарету. Квадратов перехватил его руку, отнял сигарету и положил ее обратно в пачку. Толгат улыбнулся и встал.

— Замерзли вы совсем, я вижу, — сказал он. — Спасибо вам большое, что со мной посидели. Вы идите спать, и я ложиться буду.

— Это вам спасибо, Толгат Батырович, — сказал Квадратов, вставая. — Вы уж извините меня за нытье. Развезло попа…

И с этими словами он пошел прочь — длинный, худой, лохматый, задевая молодую траву влажным подолом рясы. Толгат же обошел меня, осмотрел внимательно, не кровит ли у меня из-под какого пластыря или из-под какой повязки, заметил оставленный Асланом пустой стеклянный пузырек и бережно прибрал его в свою котомочку. Затем постелился, как мог, прямо у меня под животом для пущего тепла и залез, одетый, прямо в куртке, в спальный мешок. Я тоже, как сумел, прижался к нему животом, но долго чувствовал, что он не спит. Не спал и я. «Господи, — думалось мне в тоске и тревоге, — Господи, Господи, Господи!», а что «Господи!» — я и понять не мог. И когда утром, на рассвете, выходили мы из Коломны в сторону Бронниц и увидел я, как заделывают стеклом витрину разоренного мною магазина и растягивают над той витриною большую красно-зеленую тряпку, на которой нарисован радостный слон, поедающий торт, и написано огромными буквами: «Царское качество!!!», я снова подумал в тоске: «Господи!» — и снова не нашел слов, какими надо было бы продолжить.

Глава 15. Москва

— Но вот что повидаться ни с кем нельзя — это жопа, конечно, — сказал Зорин с набитым ртом. — Ух-x-x-x.

— Отчего мы в лесу и ночуем, — сказал Кузьма, отхлебывая чай из бумажного стаканчика и морщась. — Я не дурак. К показу придем и с показа прямо уйдем.

— И опять ночевать в лесу будем? — с тоской спросил Мозельский.

— Почему в лесу, — сказал Кузьма.— В Балашихе ночевать будем. Я добрый.

Мозельский пробормотал что-то, на что Кузьма предпочел не обратить внимания. Сашенька осторожно ткнул Мозельского локтем в бок, поворошил палкой угли в костре, нашел еще картошечку, наколол ее сучком, предложил вежливо всем по очереди и, получив отказ, принялся аккуратно чистить.

— У меня с ней знаете как было? — сказал Зорин. — Я ее первый раз увидел — сердце зашлось. Пять утра, я с поезда сошел, из орла своего плацкартой ехал, денег не было ни копейки. Стою, смотрю и понимаю: все, это на всю жизнь. Говорю себе: дыши, дыши, это важней, чем первый поцелуй. Поцелуй, там, обжимашки, то, се — это все может слюбиться-разлюбиться, поболеть и закончиться. А это, Зорин, навсегда любовь: любить она тебя будет, мучить она тебя будет, обнимать будет, отталкивать будет — все неважно; она твоя навеки, а ты ее. Забудешь ее — сердце твое разорвется.

— И правая рука отсохнет, — кивнув, добавил Кузьма.

— Почему отсохнет? — удивился Зорин.

— Так, к слову пришлось; неважно, — махнул свободной рукой Кузьма.

— Ну тебя, — сказал Зорин беззлобно. — У меня про нее стих есть. Хотите, прочту?

— Как не хотеть, — сказал Сашенька. Зорин зажмурился.

Она, красавица, лежит передо мною, А я, робея, перед нею замираю, И пахнет ладаном, асфальтом и весною, И мы — влюбленные, распахнутые маю. Она прекрасна от Зарядья до Арбата, Она сильна — но так нуждается в защите. Я стану рыцарем в волшебных книжных латах, Чтобы примкнуть к ее великой вечной свите. И если черный день настанет — знайте, братья, Я буду биться за нее, я насмерть встану И только мертвым упаду в ее объятья, И только так ее любви достойным стану.

Мозельский беззвучно захлопал. Сашенька протянул руку и сжал Зорину плечо. Зорин смущенно покивал и уставился в костер.

— Такое и я могу, — сказал откуда-то из темноты грубый мерин Гошка. — «она прекрасна от Зарядья до Арбата, но у поэта что-то писька маловата».

Яблочко неприлично и заливисто заржал. Я не выдержал и улыбнулся — пожалуй, первый раз с тех пор, как выдвинулись мы из Коломны. Маленький разговор Квадратова с Толгатом, маленькая история Квадратова не покидали меня. Даже верь я, дурак такой, в волшебную тетрадь Кузьмы, о чем стыдно мне теперь было вспомнить, — что бы мог Кузьма записать туда, услышь он этот разговор? Что бы он об этом разговоре мог рассказать Ему? И что бы он бесконечной волею Своей мог исправить? Того ли найти, кто рисунки завучу на стол положил, да сказать: «Не клади завучу на стол те рисунки, завуч — дурак, не надо этого делать?» Или завуча, дурака и остолопа, за шкирку взять да сказать: «Дел у тебя в школе больше нет? Все у тебя ладно, все учатся на пятерки, хулиганы у тебя маленьких не бьют, пятерочники у тебя носа не задирают? Что ты устроил с рисунками этими, за что судьбы переломал?» И завуч тот возьми да и скажи: «Да мне до тех рисунков разве дело есть и мало ли, действительно, у меня хлопот! А только мне же и скажут: завуч, что за рисунки у тебя по школе ходят, куда ты смотришь? И если я строгости не сделаю да судеб не переломаю, от моей собственной судьбы останутся ножки да рожки…» Что ж, пойдем дальше; не с завуча Тебе тогда надо спрос иметь, а с кого? С родительского комитета, который добился, чтобы бедного учителя в суд забрали. Соберешь Ты пред Cвои светлы очи тот комитет, стукнешь кулаком Своим бесценным столу, а они тебе: «Да ведь мы что! Страшно нам! Детям-то к этому учителю еще ходить на уроки и ходить, сегодня он это сказал, а завтра еще что скажет, а дети наши возьмут да и повторят где не надо, и что с ними дальше сделается? Страшно нам, Ваше Величество, не понимаем мы, как еще быть, если не так быть!..» Хорошо, Ты скажешь, бог с вами, идиотами, да где же тот судья, который учителя не пожурил да отпустил, не штраф на него наложил за неуважение к приближенным до моей особы фигурам, а прямо-таки арестовал и в СИЗо посадил? Где этот гамадрил и почему он такой произвол вершит? А вот он, этот гамадрил, — стоит перед Тобою, весь трясется и бормочет, заикаясь: «Так ведь я, Ваше Величество, не знаю, как еще поступить; отпущу я его — моя же голова с плеч, мне же и скажут, что я преступникам, оскорбляющим приближенных ваших, потакаю; нет, в нашем деле перебдеть надо, запугать надо, чтобы неповадно было другому такому учителю подобные шуточки шутить, а то, глядишь, и до оскорбления лично Вашего Величества дойдет, не приведи Господь…» Передернешься Ты, подумаешь: «Да за какую барышню кисейную держат они меня!» — а потом спросишь в отчаянии: «Ну хорошо, а церковники-то, церковники — с ними что? Почему же они прекрасного человека, тихого священника, в такое положение ставят, что, если бы это не был грех великий, он бы, может, и руки на себя наложил?!» А церковники тебе: «Так, отец ты наш земной, страшно! А ну как скажут нам, что мы не постарались, в важное дело не вмешались, не помогли осудить такого преступника лютого? Да и показать надо, как мы твои интересы блюдем, ни одной минуточки не спим, а то вдруг сомнения какие возникнут… Страшно!» И тут Ты не выдержишь и как воскричишь: «Мать вашу! Да почему же вам всем так страшно и кого же это так страшно вам, и кто же это так сделал, что вы все в бесконечном страхе живете и пикнуть не смеете?!..» И вот когда я доходил в своих рассуждениях до этого момента, я словно натыкался на какую-то глухую серую стену — вернее, нет, не глухую, а того хуже: вязкую, вязкую, липкую серую стену, через которую страшным усилием мог бы я пройти, но так тошно и страшно и противно было мне, что не мог я этого усилия сделать, и оттого становилось мне еще тошнее и противнее. Все казалось мне бессмысленным; даже конец моего путешествия и цель его больше не рисовались мне в тех ярких, пульсирующих красках, что прежде: стали они похожи на раскрашенный детский рисунок, который в любой момент мог порваться на ветру, и у меня не получалось этим бледным рисунком подбодрить себя. Я с трудом ел, а просыпался с еще бóльшим трудом и начинал идти вперед все еще спящим, натыкаясь на деревья или случайно сворачивая в кювет на шоссе, так что приходилось теперь Толгату безжалостно драть мне уши с утра до ночи.

Одна радость была у меня: ступни мои постепенно дубели. Специально наступал я то на камни, то на шишки, то на какие корни деревьев поузловатее, а то и на такие шипастые штуки, которые кладут иногда поперек дороги, чтобы машинам неповадно было ехать не в ту сторону, в какую следует: почти ничего я ногами больше не чувствовал. Я приподнимал порою то одну ногу, то другую, чтобы разглядеть мои новые стопы: были они черные как смоль, плоские, как асфальт, и жесткие, как подошвы сапог — тех самых проклятых сапог, которые ждали меня теперь здесь, в Москве, и которые, кажется, больше не нужны мне были вовсе. Я смотрел на свои ноги с чувством победы и тяжести: мне казалось, то же самое, что произошло с моими ногами, произошло и с бедной душою моею; где теперь тот нежный, тот трепетный Бобо, что замирал от вида русских флагов на пристани города Стамбула и чьи ноги до крови были натерты уже в первый день нашего долгого, нашего горького путешествия? О, если бы я мог хоть на секунду одну стать им, хоть на секунду почувствовать тот прилив сил и восторга, которыми был он переполнен… Что бы сказал я ему — ему, маленькому щенку, собиравшемуся, трепеща, в долгий путь два с лишним месяца назад? А не сказал бы я ему ни слова; иначе в ужасе бежал бы он, и ни уговоры Кузьмы, ни нежный взгляд Толгата, ни угрозы Аслана с его шприцами, ни твердые окрики Зорина не заставили бы его и шага вперед сделать, знай он, сколько душевных мук выпадет на его долю… Нет, нет, нельзя мне было об этом думать; я отошел от костра в темноту, чтобы по глазам моим никто не догадался, что творится во мне, и тут же столкнулся в темноте с Квадратовым, ходившим, видимо, облегчиться. Отойдя от первого испуга, Квадратов ласково погладил меня по хоботу.

— Что, — сказал он, — что, великий зверь, грустно тебе? Ничего, вот войдем в Москву, устроят тебе представление, и ты, может, развеселишься; подожди, постой тут, дам тебе картошки, — и пошел к костру, и действительно вернулся ко мне с теплой картофелиной, и снова погладил меня, и вернулся назад.

Я стоял во тьме, катая картофелину во рту, и сердце мое плакало от жалости к себе и к ним ко всем, и понял я, что нет, не похожа душа моя вовсе на подошвы ног моих, а просто измучена донельзя и мытарствам ее конца не видно: далек город Оренбург, а сейчас Москву пережить надо. И явилась мне фраза: «Господи, Господи, почему ты не оставишь меня?!» — и испугался я очень сильно и побежал назад к костру, к своим людям.

Под самое утро приснилось мне невероятное: что стоим мы с бедным моим Муратом возле золоченой высоченной двери женской половины султанского дворца и Мурат мой раз за разом разбегается и боком бьется в эту самую дверь, словно пытается выломать ее, и глухие удары разносятся по всему дворцовому парку, и вот-вот прибежит охрана и схватит нас. «Послушай, — говорю я ему в ужасе, — что ты делаешь и зачем тебе это?» «Я для тебя стараюсь, дурак, — отвечает он с укоризною, — там Катерина, они прячут ее от тебя, я же для тебя стараюсь». Ноги мои в тот же момент делаются ватными; я понимаю, что надо и мне немедленно разбежаться и начать выламывать эту чертову дверь и освободить мою Катерину, но как я могу так поступить, если мне необходимо сейчас же в Москву идти? «Подожди, — говорю я Мурату, обливаясь потом от стыда, — подожди, остановись…» «Что ты, — говорит маленький мой Мурат, — что ты, нельзя, надо спешить, ей не место там, она тебя любит, ты должен ее из этой клетки золотой освободить и бежать с ней хоть на край света, она задыхается там, чего же ты ждешь?!» И я понимаю, что он прав, прав, но как же я должен поступить? Я не могу бежать с Катериной, я должен в Москву идти долг свой перед Россией выполнять! «Подожди, — говорю я, — остановись: я не могу сейчас, мне надо идти, я только дойду до Оренбурга и там Его испрошу, чтобы Катерину освободили, подожди, пусть она еще немного потерпит…» «Ты не можешь — так я могу», — запыхавшись, отвечает мне Мурат и снова разбегается и снова — бум! — глухо бьется в резную золоченую дверь… Проснулся я в холодном поту и тут же снова услышал: бум! И еще, и еще: бум! бум! бум!.. С трудом повернул я словно бы ватой набитую голову и увидел, что Кузьма, подвесив на дерево свой лучший синий костюм, выколачивает его ладонью — бум! бум! бум!.. Недалеко от него сидел, поджав под себя ноги, Зорин и зашивал дырку на бушлате. Сашенька прихорашивался и смазывал чем-то волосы перед карманным зеркальцем, а Квадратов, как мог, чистил низ своей заляпанной грязью рясы. Один Толгат занят был не собою: большой тяжелой щеткой он то тер, то выколачивал мою красно-сине-белую попону. Тогда понял я наконец, что такое Москва, и искорка азарта мелькнула во мне.

— Что, Толгат Батырович, раскрасите нашего Бобо? — спросил Кузьма.

Толгат покивал, и я вдруг обрадовался: давно не раскрашивал меня Толгат, давно я не был красив и наряден, и захотелось мне выступить во всем величии, которое умел мой друг на меня наводить.

— Времени только мало у нас, — сказал Кузьма, — через полтора часа выходить. Успеете?

И Толгат успел, и пока он кое-как чистил и старательно украшал меня — красный, белый, синий, оголовье и попона позвякивают колокольчиками, на ногах золотые браслеты, и от колен поднимаются вверх мелкие цветы, — я поклялся себе, что буду хороший мальчик, и что привечу каждого ребенка, и женщинам поклонюсь, а мужчинам посмотрю в глаза, и что шаг у меня будет быстрый, свободный, глаза смотрят прямо, голову поворачиваем из стороны в сторону, взгляд боевой, мужественный, хобот полуприподнят. Настроение у меня от этого тоже сделалось получше, и, когда двинулись мы в путь, я видел, как люди мои, принаряженные и бодрые, улыбаются друг другу. Особое, видно, дело — Москва!

У встречавшей нас крошечной девушки Лены было два телефона, которые непрерывно бибикали, на что Лена не обращала ни малейшего внимания. Спутник ее Артем, средних лет человек с огромным планшетом в руках, напротив, все время с ним сверялся, что, впрочем, только помогало ему, по всей видимости, разговаривать с нами очень бодро и на все вопросы отвечать мгновенно.

— Ох ты ж господи, какая громадина, — сказала Лена, глядя на меня с восторгом. — А потрогать его можно? Слоничек, дашь себя потрогать, да?

— Леночка, попридержи ручки, — равнодушно сказал Артем. — Слоничек не игрушка, а боевая машина.

— Отстань, — сказала Лена и погладила меня по хоботу теплой маленькой рукой, — я в жизни слона так близко не видела.

— Гости дорогие, — сказал Артем, — вы Леночку простите, Леночка очень непосредственная. Мы из департамента культуры, получили ваш блестящий бриф, Кузьма Владимирович, не могу не восхититься, всем бы такие брифы писать. Не хотите для наших подрядчиков мастер-класс провести? Устроим быстро, эффективно, все по зуму, оплата, какую назовете, часа полтора, не больше. Можем назначить скоро, на вторую половину мая.

— Спасибо, но сейчас я, как видите, очень-очень занят, — вежливо сказал Кузьма.

— Ну, отставать не буду, после окончания вашего путешествия еще раз спрошу, — спокойно сказал Артем. — У меня проект «Эксперты говорят», лекции от практиков — так сказать, отстающим, я прямо говорю: не мытьем, так катаньем вас возьму, рано или поздно мы с вами мастер-класс проведем.

Кузьма посмотрел на Артема очень внимательно. Артем взгляд выдержал и улыбнулся. Леночка кивнула и сказала:

— Возьмет-возьмет. Вы уж поверьте мне, я знаю.

— Так, — сказал Артем, — к моментальным нашим задачам. Вы, Кузьма Владимирович, расписаньице, наверное, не видели еще, вот делюсь с вами и с вашей командой. Съемка идет начиная с вашего появления на Варварке, там все будет хорошо подготовлено — и дальше в парке «Зарядье» работаем, работаем, работаем. В принципе, ничего сложного. От вас требуется небольшая речь, Виктора Аркадьевича мы думали утрудить небольшим чтением стихов… Виктор Аркадьевич, вы как?

— Я пас, — сказал Зорин. — Где я, а где модное шоу?

— Понял, — сказал Артем. — В принципе, я рассматривал этот вариант. Тогда официальную часть сократим до минимума: Кузьма Владимирович, потом я, потом сам дизайнер — и вперед. Кузьма Владимирович, упускаю я что-нибудь, что ваш опыт говорит?

— Нет-нет, — сказал Кузьма, — вы кажетесь мне человеком, который ничего не упустит.

— Спасибо, — сказал Артем удивленно, — я польщен. Ну что ж, если мы ничем не можем помочь, оставляем вас и будем ехать позади, когда вы выйдете на Варварку. Ждем, ждем.

И мы пошли, и впереди была Варварка, и она гудела народом за полицейскими ограждениями, перед которыми стояли стеклоглавые люди в черном, и ноги мои заныли от волнения, а живот втянулся.

И всюду были наши флаги.

— Махать будем? — спросил Зорин Кузьму сквозь зубастую улыбку.

— Помашем, чего не помахать, — ответил Кузьма, и они принялись махать толпе, и толпа махала им в ответ флажками, а я дивился: ни одного ребенка не было среди этих людей, и вообще, как мне показалось, ни одного человека моложе лет сорока, и Зорин спросил непонятное:

— Что, по пятьсот свозили?

— Зачем по пятьсот? — сказал Кузьма, не теряя улыбки на лице. — Бесплатно поехали, слоника-то посмотреть. Много ли в жизни бюджетника радости.

— Ну ты у-у-у-у-уж, — сказал Зорин не без восхищения и добавил: — А что, говном-то кидаться будут? Краской обливать?

— А что, соскучился? — зубасто спросил Кузьма. — Не ссы, Москва не Стамбул, тут фильтруют аккуратненько.

Внезапно справа от нас произошло какое-то волнение: крошечная женщина в бордовой курточке юркнула под ограждение, проскочила между ног у стеклоглавцев и развернула над головой большой черный лист, на котором белым было написано: «ГДЕ МОЙ ПЛЕМЯННИК?» Больше я ничего не успел прочитать: миг — и схватили женщину, и словно не было никакой женщины, но голос ее, ясный, чистый, истерический голос, еще несколько секунд звенел над Варваркой:

— Из Нижневартовска на учения забрали! Семьдесят дней ни слова не говорят! Пусть хоть в гробу вернут, суки! Мы знаем, куда они его послали!..

Над толпой повисла тишина.

— Иди и не останавливайся, — прошипел сквозь улыбку Зорин.

— Что, хорошая краска, понравилась? — так же, сквозь улыбку, ответил ему Кузьма.

— Пошел на хуй, — сказал Зорин, кланяясь влево какой-то даме, тянувшей к нему сборник стихов и ручку.

— А ты в Нижневартовск слетай военных стишков почитать, тебе рады будут, — отвечал Кузьма, энергично маша вправо пожилому человеку с самодельным плакатом: «Zа российского слона!», и толпа впереди махала нам флажками как ни в чем не бывало, и я почувствовал, что не могу больше выступать нарядно, и поплелся, опустив голову, и шедший за мною в своем белом костюме и красном пальто Аслан чуть не уткнулся мне в зад, и, когда вошли мы в парк «Зарядье» и побежали к нам люди с камерами и микрофонами, я хотел одного — чтобы все это, все это исчезло.

Люди с камерами кишели, и скакали, и ползали вокруг меня, как бонобо вокруг заглянувшего к ним в гости гамадрила, и один из них даже залез зачем-то мне под живот и стал фотографировать меня лежа: большая выдержка мне понадобилась, чтобы не принаступить на него чисто острастки ради. Когда же вакханалия их закончилась и они ускакали куда-то, маша руками и повизгивая, человек, долго стоявший не шевелясь и рассматривавший меня издалека, сдвинулся с места и направился к нам чуть развинченной походкой. Смуглый череп этого человека был тщательно выбрит, и красовались на нем серебряные звезды, совсем как те, которые Толгат мечтал нарисовать на мне в День космонавтики. Серебряная короткая куртка шуршала при каждом его шаге, серебряные короткие штаны с молниями обвивались вокруг его лодыжек, алые кроссовки на толстенной подошве с хитрыми прорезями пружинили: очень он был хорош собой, и я уверен, что Аслан был ранен завистью в самое сердце. Две прекрасные девицы в алых же платьях, которым этот маленький человек доходил едва до груди, сопровождали его, и я почувствовал, что они тоже здесь для дополнения его красоты, и восхитился и всерьез его зауважал.

— Я Гогоша, — сказал этот замечательный человек, не обращаясь ни к кому и закатив глаза. — Значит, так. Модель сейчас отправляем на макияж и укладку. Ваши места вам покажут Кира и Клара, но часа два у вас есть, так что вы в целом свободны до четырех. Погонщик мне нужен? Модель без него неуправляема? Если нет, погонщик вообще свободен, на него зрительское место не зарезервировано.

Секунду-другую Кузьма молчал, и Гогоше даже пришлось вернуть глаза из-подо лба и уставиться на Кузьму в ожидании ответа.

— Значит, так, — сказал наконец Кузьма. — Я Кузьма Владимирович Кулинин, руководитель царской экспедиции. Никакого макияжа и никакой укладки не будет, это боевой слон, а не модная кукла. Скажите спасибо, что я разрешил его участие в показе. Я позволяю провести примерку, и Толгат Батырович, опекун слона, будет этой примеркой распоряжаться. Присутствовать будут охранники, Александр Степанович Кутин и Владимир Николаевич Мозельский, — они вообще неотступно будут рядом со слоном каждую минуту. Во время показа места Толгата Батыровича, Аслана Реджеповича и отца Сергия будут рядом с моим. Если у вас есть какие-то вопросы, вы можете задать их прямо сейчас — позже я буду занят работой с прессой.

— Все ли вам понятно, Лапид Георгий Яковлевич, тысяча девятьсот восемьдесят девятого года рождения, реальный адрес проживания улица Красноармейская, дом два, корпус два, квартира триста девяносто, девичья фамилия матери Фельдман? — ласково спросил Сашенька и положил руку Гогоше на плечо.

Гогоша вздрогнул. С каждым словом серебряные звезды на его замечательном лысом черепе тускнели, и мне даже жалко было, что маленький Гогоша становится еще меньше ростом, а его красавицы как-то медленно растворяются в воздухе, — это, видимо, было их профессиональное свойство: исчезать за ненужностью. Судя по всему, у Гогоши не возникло никаких вопросов, потому что глаза его проделали весь путь сверху вниз и теперь смотрели в землю.

— Замечательно, — сказал Кузьма, — расходимся работать!

И все разошлись. Два часа спустя я стоял за высокой и широкой дощатой стеной, с лицевой стороны покрашенной в черный цвет, а с изнаночной, той, которая была видна мне, ни в какой цвет не покрашенной; Толгат дал-таки слабину и позволил разрисовать мне лицо коричневыми и зелеными пятнами, как если бы я был маскирующийся от врага солдат, и получилось, как по мне, очень даже некрасиво, если зеркало мне не врало, чем настроение мое окончательно было испорчено. Вместо сшитой мне Толгатом попоны, пусть и грязной и во многих местах обтрепавшейся, накинули на меня камуфляжное большое покрывало с капюшоном, ни котором тоже не было ни вышивок, ни колокольчиков, а только были там и сям разбросаны большие черные заклепки да торчали невпопад бог знает для чего предназначенные толстые зеленые шнурки, то затянутые, то провисающие, — все это нелепо коробилось у меня на спине и на голове и страшно меня раздражало. Еще больше раздражали меня крутящиеся здесь, за перегородкой, полуголые рослые девицы — от них шел сильный женский запах, перебиваемый чем-то душным, приторным и резким, и все это вместе дразнило и томило меня и вызывало у меня желание немедленно отсюда бежать, тем более что девицы эти попеременно бросались по мне стучать и так же попеременно требовали одна у другой признаться, кто какое желание загадал, и обзывали друг друга «сучками» и «тварями» за отказ подчиниться и тут же с пронзительным «И-и-и-и-и!» принимались обниматься. Я ничего не понимал; голова моя от запахов кружилась, хобот чесался; я переминался с ноги на ногу и постоянно боялся на кого-нибудь наступить; Толгат же мой сидел в углу с глупым лицом, улыбался и смотрел вниз, а Гогоша, успевший прийти в себя, сновал между девицами в сопровождении плавных Киры и Клары и общался исключительно криком, от которого у меня постоянно звенело в ушах. Вдруг он бешено захлопал в ладоши; все внезапно стихли.

— Двухминутная готовность, — сказал Гогоша неожиданно тихо, и девицы начали, мелко топоча каблуками, выстраиваться в длинную очередь перед вырезанным в перегородке большим, в мой рост, прямоугольным отверстием, занавешенным двумя черными бархатными лоскутами.

Появился откуда ни возьмись полный улыбчивый поп ростом немногим больше Гогоши и пошел вместе с Гогошей вдоль этой очереди, останавливаясь около каждой девицы: Гогоша вставал на цыпочки, девица наклонялась и целовала Гогошу в щечку, а поп бормотал: «С Богом, с Богом, с Богом», крестя девицу и кивая. Вдруг грянула такая боевая музыка, что пол подо мною затрясся и я на месте подскочил; девицы взвизгнули, поп перекрестил самого Гогошу, помахал кадилом на черный занавес, и первая девица, одетая, как и все остальные, в бронежилет поверх каких-то зелено-коричневых прозрачных тряпок и обутая в красные высокие сапоги с такой или другою вышивкой золотою нитью, камнями и прочею красотой, развела руками в стороны лоскуты занавеса и пошла вперед. Музыка била меня по ушам совершенно безжалостно; в щель между досками перегородки видел я, что девица идет по длинной узкой дорожке, приподнятой над землей, неестественною походкою, выкидывая ноги в сапогах вперед и помахивая задом, и что по бокам от этой дорожки лежат и сидят люди с камерами, а за их спинами на стульях, расставленных в несколько рядов, расположились зрители, и в первом же ряду Кузьма, и смущенный донельзя отец Сергий, и Аслан, взгляда не могущий оторвать не то от девицы, не то от красных ее сапог. Дойдя до конца дорожки, красавица выкинула неожиданный трюк: резко присела, выкинула вперед одну ногу, потом другую, потом вскочила, согнула левую ногу в колене, хлопнула себя по подошве сапога, то же повторила с правой ногой и встала, отставив пяточку в сторону и сложив руки на груди. Громко зааплодировал зал; я и сам был впечатлен. Стоявший рядом со мной Гогоша нервно кусал палец и тяжело дышал; «Ишь ты, — подумал я, — ты, видать, сомневался в ее прыти»; ловкая девица уже шла назад, и вторая, в похожих, но доходящих до самого бедра сапожках, двинулась ей навстречу. Эта не стала танцевать на краю дорожки, а просто мило покружилась, приподнимая то одну, то другую ногу; третья потопала, выдвигая вперед то один короткий полусапожок, то другой; на четвертой я понял, что первую никто не переплюнет, и занервничал, не понимая, какая роль уготована мне. В конце концов решил я, что посадят на меня пару девиц, чтобы их ноги с меня свисали и сапоги могла публика как следует рассмотреть; мне пришлось строго поговорить с собой, чтобы избежать некоторого конфуза, поскольку, не считая бронежилетов и обуви, девицы эти были почти раздеты; впрочем, голова моя болела так, что я мог в целом за себя не опасаться.

Я оглянулся на Гогошу — не пора ли сажать девиц? — ибо очередь уже подходила совсем к концу, но Гогоши рядом не оказалось. «Что же, — подумал я, — не моя забота», — и тут музыка неожиданно сменилась на лирическую. Мимо меня к отверстию в перегородке поплыли две девицы с тяжеленными, на мой взгляд, коромыслами, все в тех же бронежилетах поверх прозрачных коричнево-зеленых пышных сарафанов в пол.

На каждом коромысле висело по красному кожаному ведру, так густо усеянному камнями, что коромысла под ними гнулись; в ведрах этих опознал я с ужасом увеличенные копии тех маленьких ведерок, которые представлял нам в Тамбове незабвенный Иззо, друг Гогоши. Мелкими шагами плыли, изнывая от тяжести, девицы, а я понял наконец, что ждет меня, и обомлел. Переведя взгляд на Кузьму в тоске и ужасе, я обнаружил, что глаза у Кузьмы как мельничные жернова; девицы уже доплыли до края дорожки, развернулись, семеня и оступаясь, пустились в обратный путь и возвратились к занавесу. Тут они с облегчением грохнули мои сапоги на пол, выпутались из коромысел и, обливаясь потом, нырнули за перегородку, где подруги бросились разминать им плечи. Передо мною очутился Гогоша. «Вперед, вперед! — шептал он.— Давай, давай, скотина лысая!» За «лысую скотину» я готов уже был отправиться восвояси и оставить Гогошу самого свои чертовы ведра на голову себе надевать, но Толгат уже похлопывал и поглаживал меня по загривку, и, каюсь, пожалел я Толгата, пожалел и Кузьму — а надо было себя пожалеть. С чувством надвигающейся мерзости раздвинул я хоботом бархатные лоскуты и сделал несколько шагов вперед.

Свет и мерцание камер ослепили меня; почти ощупью нашел я на полу чертовы сапоги и засунул в один из них левую переднюю ногу. Ощущение было, будто я ступил в чью-то омерзительно тесную нору и сейчас по неизвестной мне причине добровольно ступлю еще в три. Заскорузлые мои подошвы едва пролезали в эти монструозные творения; я кое-как насадил все четыре ведра себе на ноги. Зал аплодировал, и эти аплодисменты действовали мне на нервы похлеще самих сапог; теперь надо было идти, а как идти? — словно камни были привязаны ко мне. Я честно сделал шаг передними ногами, с трудом переставляя их; ну и весили же чертовы сапоги! С нежностью и любовью вспомнил я легонькие чуни, которые шил для меня Толгат… Эх! Пора было переставлять задние ноги; сделал я и это, понимая, что выгляжу как идиот, и ненавидя все живое: ног я своих не чувствовал. Что же, сказал себе я, не пойду я ни ради какого Кузьмы до края дорожки — прости, дорогой соратник, — еще три шага я сделаю вперед и отправлюсь за перегородку и уж там непременно найду Гогошу и так лупану хоботом, что навсегда выбью из него желание «лысой скотине» сапоги тачать! Эта мысль приободрила меня, я поспешно двинул левую переднюю ногу в нужном направлении, зацепился ею за правую, обе ноги мои подкосились, и, к великому моему ужасу, я понял, что падаю, падаю на передние колени, падаю, как слоненок, едва начинающий ходить! В глазах у меня потемнело от стыда и ярости; ну уж нет, вставать с этими погаными ведрами на ногах я не собирался. Стоя на коленях в унизительной, подлой, недостойной царского боевого слона позе, слушая, как в ужасе гудит зрительный зал, я дал Толгату — наверняка ужасно встревоженному происходящим — спешиться, после чего просто-напросто лег поперек этой их чертовой узкой дорожки и яростно, злобно затрубил, стараясь голосом своим перекрыть их омерзительную боевую музыку, от которой у меня, надо признаться, чесалась душа. Я решил, что буду трубить, пока не снимут с меня чертовы сапоги, и Толгат отлично это понял, но проклятая обувь не желала так просто слезать с моих заскорузлых ступней. Я трубил и трубил; выбежал на сцену потный Гогоша, и они с Толгатом принялись биться над моими сапогами вместе, я же только подергивал ногами, желая ускорить процесс, но особо, надо сказать, им этим не помогал. Прибежала Кира не то Клара с яблоками и попыталась, маша яблоком перед моим лицом, заставить меня встать. Зал, к тому времени уже смеявшийся, захохотал, когда я взял яблоко пальцами, поводил им перед лицом Клары не то Киры, как она водила перед моим, а потом бросил это яблоко зрителям; и поймавшая его дама с прическою под горшок и в остроугольных очках тут же смачно им захрустела. Гогоша, весь пунцовый, дернул Киру не то Клару за руку и что-то прошипел ей на ухо; она убежала, цокая копытцами. Я передохнул слегка и принялся трубить снова, получая от этого, надо сказать, грязное, но яркое удовольствие. Через минуту появился на дорожке человек в синем комбинезоне; в руках у него была масленка. Зал исходил хохотом. Приятная струйка масла полилась в мой правый задний сапог, и через минуту тот соскользнул с моей ноги. От удовольствия я прихрюкнул, и зал зааплодировал снова. Еще минуты три — и я стал подниматься, дав перед этим Толгату удобно сесть на меня. Осторожно, очень осторожно на масленых ногах поскользил я до конца дорожки и спустился с нее и спокойно вытер ноги о постеленный внизу пышный красный ковер. По этому красному ковру дошел я до травки и пошел-пошел себе вперед — парк «Зарядье» расстилался передо мной, а там, дальше, была, я понимал, Красная площадь. Очень хотелось мне увидеть Красную площадь, а на все остальное мне было в этот вечер наплевать. И Толгат мой ехал на мне спокойно и гордо и вовсе не драл мне уши, а легонько поглаживал меня по затылку; видимо, и ему очень хотелось увидеть Красную площадь, а на все остальное ему было в этот вечер наплевать.

Глава 16. Гусь-Хрустальный

Аслан ныл и ныл и ныл, и вскоре от этого нытья сделалось мне так тошно, что я пошел подальше за елочки — передохнуть и заодно облегчиться. Понятно мне было, что своим нытьем Аслан, безусловно, добьется от бедного нашего Кузьмы того, чего ему желательно, — а именно чтобы какого-то местного знаменитого чучельника накормили мы обедом, дабы Аслан мог якобы восхищение свое ему выразить, а на самом деле, конечно, прихвастнуть своим приближенным к царской экспедиции особым положением и битый час лить ему в уши россказни о собственных успехах. Всеми силами я надеялся, что без моего присутствия обойдется этот обед: от одной мысли о том, чтó на нем будет обсуждаться, меня заранее тошнило; из-за елочек, к сожалению, все еще было мне отлично слышно Асланово нытье, и я совсем не удивился, когда Кузьма с тяжелым вздохом сказал:

— Если вы, Аслан Реджепович, так настаиваете на нашем с Зориным присутствии, то мы придем. Я попрошу принимающую сторону заказать нам места в каком-нибудь ресторане, хоть поедим нормально.

«Вот жук, — подумал я, — всегда своего добьется». Я был страшно зол на Аслана и очень обижен на Кузьму из-за вчерашней их выходки: мерзкий стручок вчера подкрался ко мне, когда я ел свой (очень скромный, надо сказать) поздний ужин в Шатуре и зачем-то срезал у меня с кончика хвоста все росшие на нем волосы. Когда же я понял, что произошло, и погнался за обидчиком, Кузьма, увидав этого подлого червяка с пучком моей шерсти и меня с лысым хвостом, принялся так хохотать, что я их обоих гонял по парку минуты три или четыре и остановился, только когда ошеломленный Квадратов выбежал к нам и принялся в своей рясе за всеми троими нами бегать, пытаясь успокоить и помирить, да запутался в подоле и упал. Тут такой смех разобрал их троих, что я обиделся насмерть и до сих пор, надо сказать, не отошел до конца. Будь моя воля, я бы каждому из них, и даже Квадратову, по клоку волос выстриг и посмотрел бы, как бы они тогда веселились.

Воспоминание об этом унижении и слишком бурно подействовавший кишечник настроили меня на меланхоличный лад, и я собрался уже вернуться к подводе нашей в самом философском настроении, когда вдруг услышал совершенно мне незнакомые голоса. До городка нам оставалось всего ничего, минут тридцать— сорок ходьбы, и я подумал, что кто-то решил спросить у нас дорогу, но разговор, донесшийся до моих ушей, был так странен, что я замер и прислушался.



Поделиться книгой:

На главную
Назад