Алексееву*
Мой милый, как несправедливы Твои ревнивые мечты: Я позабыл любви призывы И плен опасной красоты; Свободы друг миролюбивый, В толпе красавиц молодых Я, равнодушный и ленивый, Своих богов не вижу в них. Их томный взор, приветный лепет Уже не властны надо мной. Забыло сердце нежный трепет И пламя юности живой. Теперь уж мне влюбиться трудно, Вздыхать неловко и смешно, Надежде верить безрассудно, Мужей обманывать грешно. Прошел веселый жизни праздник. Как мой задумчивый проказник, Как Баратынский, я твержу1: «Нельзя ль найти подруги нежной? Нельзя ль найти любви надежной?» И ничего не нахожу. Оставя счастья призрак ложный, Без упоительных страстей, Я стал наперсник осторожный Моих неопытных друзей. Когда любовник исступленный, Тоскуя, плачет предо мной И для красавицы надменной Клянется жертвовать собой; Когда в жару своих желаний С восторгом изъясняет он Неясных, темных ожиданий Обманчивый, но сладкий сон И, крепко руку сжав у друга, Клянет ревнивого супруга Или докучливую мать, – Его безумным увереньям И поминутным повтореньям Люблю с участием внимать; Я льщу слепой его надежде, Я молод юностью чужой И говорю: так было прежде Во время оно и со мной. Эпиграмма («Лечись – иль быть тебе Панглосом…»)*
Лечись – иль быть тебе Панглосом1, Ты жертва вредной красоты – И то-то, братец, будешь с носом, Когда без носа будешь ты. Десятая заповедь*
Добра чужого не желать Ты, боже, мне повелеваешь; Но меру сил моих ты знаешь – Мне ль нежным чувством управлять? Обидеть друга не желаю, И не хочу его села, Не нужно мне его вола, На всё спокойно я взираю: Ни дом его, ни скот, ни раб, Не лестна мне вся благостыня. Но ежели его рабыня Прелестна… Господи! я слаб! И ежели его подруга Мила, как ангел во плоти, – О боже праведный! прости Мне зависть ко блаженству друга. Кто сердцем мог повелевать? Кто раб усилий бесполезных? Как можно не любить любезных? Как райских благ не пожелать? Смотрю, томлюся и вздыхаю, Но строгий долг умею чтить, Страшусь желаньям сердца льстить, Молчу… и втайне я страдаю. «Князь Г. – со мною не знаком»*
Князь Г. – со мною не знаком. Я не видал такой негодной смеси; Составлен он из подлости и спеси, Но подлости побольше спеси в нем. В сраженье трус, в трактире он бурлак, В передней он подлец, в гостиной он дурак. «Наперсница моих сердечных дум»*
Наперсница моих сердечных дум, О ты, чей глас приятный и небрежный Смирял порой страстей порыв мятежный И веселил порой унылый ум, О верная, задумчивая лира . . . . . . . . . . «Я не люблю твоей Корины»*
Я не люблю твоей Корины, Скучны любезности картины. В ней только слезы да печаль И фразы госпожи де Сталь. Милее мне живая младость, Рассудок с сердцем пополам, Приятной лести жар и сладость, И смелость едких эпиграмм, Веселость шуток и рассказов, Воображенье, ум и вкус, И для того, мой Безобразов, К тебе . . . . . . . «Раззевавшись от обедни»*
Раззевавшись от обедни, К Катакази1 еду в дом. Что за греческие бредни, Что за греческий содом! Подогнув под… ноги, За вареньем, средь прохлад, Как египетские боги, Дамы преют и молчат. «Признаюсь пред всей Европой, Хромоногая2 кричит: – Маврогений3 . . . . . Душу, сердце мне томит. Муж! вотще карманы грузно Ты набил в семье моей. И вотще ты пятишь гузно, Маврогений мне милей». Здравствуй, круглая соседка4! Ты бранчива, ты скупа, Ты неловкая кокетка, Ты плешива, ты глупа. Говорить с тобой нет мочи – Всё прощаю! бог с тобой; Ты с утра до темной ночи Рада в банк играть со мной. Вот еврейка с Тадарашкой5. Пламя пышет в подлеце, Лапу держит под рубашкой, Рыло на ее лице. Весь от ужаса хладею: Ах, еврейка, бог убьет! Если верить Моисею, Скотоложница умрет! Ты наказана сегодня, И тебя пронзил Амур, О чувствительная сводня, О краса молдавских дур. Смотришь: каждая девица Пред тобою с молодцом, Ты ж одна, моя вдовица, С указательным перстом. Ты умна, велеречива, Кишиневская Жанлис, Ты бела, жирна, шутлива, Пучеокая Тарсис6. Не хочу судить я строго, Но к тебе не льнет душа – Так послушай, ради бога, Будь глупа, да хороша. «Тадарашка в вас влюблен»*
Тадарашка в вас влюблен И для ваших ножек, Говорят, заводит он Род каких-то дрожек. Нам приходит не легко; Как неосторожно! Ох! на дрожках далеко Вам уехать можно. «Недавно бедный музульман»*
Недавно бедный музульман В Юрзуфе жил с детьми, с женою; Душевно почитал священный Алькоран И счастлив был своей судьбою; Мехмет (так звался он) прилежно целый день Ходил за ульями, за стадом И за домашним виноградом, Не зная, что такое лень; Жену свою любил – Фатима это знала, И каждый год ему детей она рожала – По-нашему, друзья, хоть это и смешно, Но у татар уж так заведено. – Фатима раз (она в то время Несла трехмесячное бремя, А каждый ведает, что в эти времена И даже самая степенная жена Имеет прихоти то эти, то другие, И боже упаси, какие!) Фатима говорит умильно муженьку: «Мой друг, мне хочется ужасно каймаку. Теряю память я, рассудок, Во мне так и горит желудок; Я не спала всю ночь – и посмотри, душа, Сегодня, верно, я совсем нехороша; Всего мне должно опасаться: Не смею даже почесаться, Чтоб крошку не родить с сметаной на носу – Такой я муки не снесу. Любезный, миленький, красавец, мой дружочек, Достань мне каймаку хоть крохотный кусочек». Мехмет разнежился, собрался, завязал В кушак тарелку жестяную; Детей благословил, жену поцеловал И мигом в ближнюю долину побежал, Чтобы порадовать больную. Не шел он, а летел – зато в обратный путь Пустился по горам, едва, едва шагая; И скоро стал искать, совсем изнемогая, Местечка, где бы отдохнуть. По счастью, на конце долины Увидел он ручей, Добрел до берегов и лег в тени ветвей. Журчанье вод, дерев вершины, Душистая трава, прохладный бережок, И тень, и легкий ветерок – Всё нежило, всё говорило: «Люби иль почивай!» – Люби! таких затей Мехмету в ум не приходило, Хоть он и мог. – Но спать! вот это мило – Благоразумно и верней. – За то Мехмет, как царь, уснул в долине; Положим, что царям приятно спать дано Под балдахином на перине, Хоть это, впрочем, мудрено. Вяземскому («Язвительный поэт, остряк замысловатый…»)*
Язвительный поэт, остряк замысловатый, И блеском колких слов, и шутками богатый Счастливый Вяземский, завидую тебе. Ты право получил, благодаря судьбе, Смеяться весело над Злобою ревнивой, Невежество разить анафемой игривой. «Эллеферия, пред тобой…»*
Эллеферия1, пред тобой Затмились прелести другие, Горю тобой, я вечно твой, Я твой навек, Эллеферия! Ее пугает света шум, Придворный блеск ей неприятен; Люблю в ней пылкий, правый ум. И сердцу глас ее понятен. На юге, в мирной темноте Живи со мной, Эллеферия, Твоей . . . . . красоте Вредна холодная Россия. «Примите новую тетрадь…»*
Примите новую тетрадь, Вы, юноши, и вы, девицы, – Не веселее ль вам читать Игривой музы небылицы, Чем пиндарических похвал Высокопарные страницы Иль усыпительный журнал, Который, ввек не зная цели, Усердно так тяжел и груб И ровно кажды две недели Быть хочет зол, и только глуп. ——— О вы, которые любили Парнаса тайные цветы И своевольные мечты Вниманьем слабым наградили, Спасите труд небрежный мой – Под сенью своего покрова От рук невежества слепого, От взоров зависти косой. Картины, думы и рассказы Для вас я вновь перемешал, Смешное с важным сочетал И бешеной любви проказы В архивах ада отыскал… «Вот муза, резвая болтунья…»*
Вот муза, резвая болтунья, Которую ты столь любил. Раскаялась моя шалунья, Придворный тон ее пленил; Ее всевышний осенил Своей небесной благодатью – Она духовному занятью Опасной жертвует игрой. Не удивляйся, милый мой, Ее израильскому платью – Прости ей прежние грехи И под заветною печатью Прими опасные стихи. «Если с нежной красотой…»*
Если с нежной красотой Вы чувствительны душою, Если горести чужой Вам ужасно быть виною, Если тяжко помнить вам Жертву тайного страданья – Не оставлю сим листам Моего воспоминанья. Денису Давыдову («Певец-гусар, ты пел биваки…»)*
Певец-гусар, ты пел биваки, Раздолье ухарских пиров И грозную потеху драки, И завитки своих усов. С веселых струн во дни покоя Походную сдувая пыль, Ты славил, лиру перестроя, Любовь и мирную бутыль. ——— Я слушаю тебя и сердцем молодею. Мне сладок жар твоих речей, Печальный, снова пламенею Воспоминаньем прежних дней. ——— Я всё люблю язык страстей, Его пленительные звуки Приятны мне, как глас друзей Во дни печальные разлуки. «A son amant Egle sans resistance…»*
A son amant Eglé sans résistance Avait cédé – mais lui pâle et perclus Se déménait – enfin n'en pouvant plus Tout essoufflé tira… sa révérance, – «Monsieur, – Eglé d'un ton plein d'arrogance, – Parlez, Monsieur: pourquoi donc mon aspect Vous glace-t-il? m'en direz vous la cause? Est-ce dégoût?» – Mon dieu, c'est autre chose. – «Excès d'amour?» – Non, excès de respect.[2] «J'ai possede maitresse honnete…»*
J'ai possédé maîtresse honnête. Je la servais comme il lui faut, Mais je n'ai point tourné de tête, – Je n'ai jamais visé si haut.[3] «В твою светлицу, друг мой нежный…»*
В твою светлицу, друг мой нежный, Я прихожу в последний раз. Любви, отрады безмятежной Делю с тобой последний час. Вперед одна в надежде томной Не жди меня средь ночи темной, До первых утренних лучей Не жги свечей. Отрывки*
Теснится средь толпы еврей сребролюбивый. Под буркою казак, Кавказа властелин, Болтливый грек и турок молчаливый, И важный перс, и хитрый армянин –1 Генерал не попал . . . . . . . . Но к обеду опоздал, И вздыхает Зоя.2 во дни Дадона Был монастырь, где чернецы Без правила и без закона3 В беспечных радостях, в живом очарованье, О дни весны моей, вы скоро утекли. Теките медленней в моем воспоминанье Одна черта руки моей, Тебе довольно, друг мой нежный – Над облаками скачут лани Гостомыслову могилу грозную вижу… Легконогие елени по лесу рыщут… Есть надежда! верь, Вадим, народ натерпелся… Он далече, далече плывет в печальном тумане…4 Вдали тех пропастей глубоких, Где в муках вечных и жестоких Где слез во мраке льются реки, Откуда изгнаны навеки Надежда, мир, любовь и сон, Где море адское клокочет, Где, грешника внимая стон, Ужасный Сатана хохочет…5 Из Байрона
Нет ветра – синяя волна На прах Афин . . . катится; . . . . . . . . . . Высокая могила зрится.6 Ведите же прежде телят вы к вымени… юницы. 1822
Баратынскому: Из Бессарабии*
Сия пустынная страна Священна для души поэта: Она Державиным воспета И славой русскою полна. Еще доныне тень Назона Дунайских ищет берегов; Она летит на сладкий зов Питомцев муз и Аполлона, И с нею часто при луне Брожу вдоль берега крутого; Но, друг, обнять милее мне В тебе Овидия живого. Баратынскому («Я жду обещанной тетради…»)*
Я жду обещанной тетради: Что ж медлишь, милый трубадур! Пришли ее мне, Феба ради, И награди тебя Амур. Друзьям («Вчера был день разлуки шумной…»)*
Вчера был день разлуки шумной, Вчера был Вакха буйный пир, При кликах юности безумной, При громе чаш, при звуке лир. Так! Музы вас благословили, Венками свыше осеня, Когда вы, други, отличили Почетной чашею меня. Честолюбивой позолотой Не ослепляя наших глаз, Она не суетной работой, Не резьбою пленяла нас; Но тем одним лишь отличалась, Что, жажду скифскую поя, Бутылка полная вливалась В ее широкие края. Я пил – и думою сердечной Во дни минувшие летал И горе жизни скоротечной И сны любви воспоминал. Меня смешила их измена: И скорбь исчезла предо мной, Как исчезает в чашах пена Под зашипевшею струей. Песнь о вещем Олеге*
Как ныне сбирается вещий Олег Отмстить неразумным хозарам: Их села и нивы за буйный набег Обрек он мечам и пожарам; С дружиной своей, в цареградской броне, Князь по полю едет на верном коне. Из темного леса навстречу ему Идет вдохновенный кудесник, Покорный Перуну старик одному, Заветов грядущего вестник, В мольбах и гаданьях проведший весь век. И к мудрому старцу подъехал Олег. «Скажи мне, кудесник, любимец богов, Что сбудется в жизни со мною? И скоро ль, на радость соседей-врагов, Могильной засыплюсь землею? Открой мне всю правду, не бойся меня: В награду любого возьмешь ты коня». «Волхвы не боятся могучих владык, А княжеский дар им не нужен; Правдив и свободен их вещий язык И с волей небесною дружен. Грядущие годы таятся во мгле; Но вижу твой жребий на светлом челе. Запомни же ныне ты слово мое: Воителю слава – отрада; Победой прославлено имя твое: Твой щит на вратах Цареграда: И волны и суша покорны тебе; Завидует недруг столь дивной судьбе. И синего моря обманчивый вал В часы роковой непогоды, И пращ, и стрела, и лукавый кинжал Щадят победителя годы… Под грозной броней ты не ведаешь ран; Незримый хранитель могущему дан. Твой конь не боится опасных трудов; Он, чуя господскую волю, То смирный стоит под стрелами врагов, То мчится по бранному полю, И холод и сеча ему ничего. Но примешь ты смерть от коня своего». Олег усмехнулся – однако чело И взор омрачилися думой. В молчанье, рукой опершись на седло, С коня он слезает угрюмый; И верного друга прощальной рукой И гладит и треплет по шее крутой. «Прощай, мой товарищ, мой верный слуга, Расстаться настало нам время: Теперь отдыхай! уж не ступит нога В твое позлащенное стремя. Прощай, утешайся – да помни меня. Вы, отроки-други, возьмите коня! Покройте попоной, мохнатым ковром; В мой луг под уздцы отведите; Купайте, кормите отборным зерном; Водой ключевою поите». И отроки тотчас с конем отошли, А князю другого коня подвели. Пирует с дружиною вещий Олег При звоне веселом стакана. И кудри их белы, как утренний снег Над славной главою кургана… Они поминают минувшие дни И битвы, где вместе рубились они… «А где мой товарищ? – промолвил Олег, – Скажите, где конь мой ретивый? Здоров ли? всё так же ль лего́к его бег? Всё тот же ль он бурный, игривый?» И внемлет ответу: на холме крутом Давно уж почил непробудным он сном. Могучий Олег головою поник И думает: «Что же гаданье? Кудесник, ты лживый, безумный старик! Презреть бы твое предсказанье! Мой конь и доныне носил бы меня». И хочет увидеть он кости коня. Вот едет могучий Олег со двора, С ним Игорь и старые гости, И видят: на холме, у брега Днепра, Лежат благородные кости; Их моют дожди, засыпает их пыль, И ветер волнует над ними ковыль. Князь тихо на череп коня наступил И молвил: «Спи, друг одинокий! Твой старый хозяин тебя пережил: На тризне, уже недалекой, Не ты под секирой ковыль обагришь И жаркою кровью мой прах напоишь! Так вот где таилась погибель моя! Мне смертию кость угрожала!» Из мертвой главы гробовая змия Шипя между тем выползала; Как черная лента, вкруг ног обвилась: И вскрикнул внезапно ужаленный князь. Ковши круговые, запенясь, шипят На тризне плачевной Олега: Князь Игорь и Ольга на холме сидят; Дружина пирует у брега; Бойцы поминают минувшие дни И битвы, где вместе рубились они. Таврида*
Gib meine Jugend mir zurück![4]1
Ты, сердцу непонятный мрак2, Приют отчаянья слепого, Ничтожество! пустой призрак, Не жажду твоего покрова! Мечтанья жизни разлюбя, Счастливых дней не знав от века, Я всё не верую в тебя, Ты чуждо мысли человека! Тебя страшится гордый ум! Так путник, с вышины внимая Ручьев альпийских вечный шум И взоры в бездну погружая, Невольным ужасом томим, Дрожит, колеблется: пред ним Предметы движутся, темнеют, В нем чувства хладные немеют, Кругом оплота ищет он, Всё мчится, меркнет, исчезает… И хладный обморока сон На край горы его бросает… Конечно, дух бессмертен мой, Но, улетев в миры иные, Ужели с ризой гробовой Все чувства брошу я земные И чужд мне будет мир земной? Ужели там, где всё блистает Нетленной славой и красой, Где чистый пламень пожирает Несовершенство бытия, Минутной жизни впечатлений Не сохранит душа моя, Не буду ведать сожалений, Тоску любви забуду я?.. Любви! Но что же за могилой Переживет еще меня? Во мне бессмертна память милой, Что без нее душа моя? Зачем не верить вам, поэты? Да, тени тайною толпой От берегов печальной Леты Слетаются на брег земной. Они уныло посещают Места, где жизнь была милей, И в сновиденьях утешают Сердца покинутых друзей… Они, бессмертие вкушая, В Элизий поджидают их, Как в праздник ждет семья родная Замедливших гостей своих… Мечты поэзии прелестной, Благословенные мечты! Люблю ваш сумрак неизвестный И ваши тайные цветы. Так, если удаляться можно Оттоль, где вечный свет горит, Где счастье вечно, непреложно, Мой дух к Юрзуфу прилетит. Счастливый край, где блещут воды, Лаская пышные брега, И светлой роскошью природы Озарены холмы, луга, Где скал нахмуренные своды3 . . . . . . . . . . Ты вновь со мною, наслажденье; В душе утихло мрачных дум Однообразное волненье! Воскресли чувства, ясен ум. Какой-то негой неизвестной, Какой-то грустью полон я; Одушевленные поля, Холмы Тавриды, край прелестный, Я снова посещаю вас, Пью жадно воздух сладострастья, Как будто слышу близкий глас Давно затерянного счастья. . . . . . . . . . . За нею по наклону гор4 Я шел дорогой неизвестной, И примечал мой робкий взор Следы ноги ее прелестной. Зачем не смел ее следов Коснуться жаркими устами . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Нет, никогда средь бурных дней Мятежной юности моей Я не желал с таким волненьем Лобзать уста младых Цирцей И перси, полные томленьем. . . . . . . . . . . Один, один остался я. Пиры, любовницы, друзья Исчезли с легкими мечтами, Померкла молодость моя С ее неверными дарами. Так свечи, в долгу ночь горев Для резвых юношей и дев, В конце безумных пирований Бледнеют пред лучами дня. . . . . . . . . . . В. Ф. Раевскому («Не тем горжусь я, мой певец…»)*
Не тем горжусь я, мой певец, Что привлекать умел стихами Вниманье пламенных сердец, Играя смехом и слезами, Не тем горжусь, что иногда Мои коварные напевы Смиряли в мыслях юной девы Волненье страха и стыда, Не тем, что у столба сатиры Разврат и злобу я казнил, И что грозящий голос лиры Неправду в ужас приводил, Что непреклонным вдохновеньем И бурной юностью моей И страстью воли и гоненьем Я стал известен меж людей, – Иная, высшая награда Была мне роком суждена – Самолюбивых дум отрада! Мечтанья суетного сна!.. . . . . . . . . . . Гречанке*
Ты рождена воспламенять Воображение поэтов, Его тревожить и пленять Любезной живостью приветов, Восточной странностью речей, Блистаньем зеркальных очей И этой ножкою нескромной; Ты рождена для неги томной, Для упоения страстей. Скажи: когда певец Леилы В мечтах небесных рисовал Свой неизменный идеал, Уж не тебя ль изображал Поэт мучительный и милый? Быть может, в дальней стороне, Под небом Греции священной, Тебя страдалец вдохновенный Узнал иль видел, как во сне, И скрылся образ незабвенный В его сердечной глубине. Быть может, лирою счастливой Тебя волшебник искушал; Невольный трепет возникал В твоей груди самолюбивой, И ты, склонясь к его плечу… Нет, нет, мой друг, мечты ревнивой Питать я пламя не хочу; Мне долго счастье чуждо было. Мне ново наслаждаться им, И, тайной грустию томим, Боюсь: неверно всё, что мило. Из письма к Я. Н. Толстому*
Горишь ли ты, лампада наша, Подруга бдений и пиров? Кипишь ли ты, златая чаша, В руках веселых остряков? Всё те же ль вы, друзья веселья, Друзья Киприды и стихов? Часы любви, часы похмелья По-прежнему ль летят на зов Свободы, Лени и Безделья? В изгнанье скучном, каждый час Горя завистливым желаньем, Я к вам лечу воспоминаньем, Воображаю, вижу вас: Вот он, приют гостеприимный, Приют любви и вольных муз, Где с ними клятвою взаимной Скрепили вечный мы союз, Где дружбы знали мы блаженство, Где в колпаке за круглый стол Садилось милое Равенство, Где своенравный произвол Менял бутылки, разговоры, Рассказы, песни шалуна; И разгорались наши споры От искр и шуток и вина. Вновь слышу, верные поэты, Ваш очарованный язык… Налейте мне вина кометы, Желай мне здравия, калмык! В. Ф. Раевскому («Ты прав, мой друг – напрасно я презрел…»)*
Ты прав, мой друг, – напрасно я презрел Дары природы благосклонной. Я знал досуг, беспечный муз удел, И наслажденья лени сонной, Красы Лаис, заветные пиры, И клики радости безумной, И мирных муз минутные дары, И лепетанье славы шумной. Я дружбу знал – и жизни молодой Ей отдал ветреные годы, И верил ей за чашей круговой В часы веселий и свободы; Я знал любовь, не мрачною тоской, Не безнадежным заблужденьем, Я знал любовь прелестною мечтой, Очарованьем, упоеньем. Младых бесед оставя блеск и шум, Я знал и труд и вдохновенье, И сладостно мне было жарких дум Уединенное волненье. Но всё прошло! – остыла в сердце кровь. В их наготе я ныне вижу И свет, и жизнь, и дружбу, и любовь, И мрачный опыт ненавижу. Свою печать утратил резвый нрав, Душа час от часу немеет; В ней чувств уж нет. Так легкий лист дубрав В ключах кавказских каменеет. Разоблачив пленительный кумир, Я вижу призрак безобразный. Но что ж теперь тревожит хладный мир Души бесчувственной и праздной? Ужели он казался прежде мне Столь величавым и прекрасным. Ужели в сей позорной глубине Я наслаждался сердцем ясным! Что ж видел в нем безумец молодой, Чего искал, к чему стремился, Кого ж, кого возвышенной душой Боготворить не постыдился? Я говорил пред хладною толпой Языком Истины свободной, Но для толпы ничтожной и глухой Смешон глас сердца благородный. ——— Везде ярем, секира иль венец, Везде злодей иль малодушный, А человек везде тиран иль льстец, Иль предрассудков раб послушный. Послание цензору*
Угрюмый сторож муз, гонитель давний мой, Сегодня рассуждать задумал я с тобой. Не бойся: не хочу, прельщенный мыслью ложной, Цензуру поносить хулой неосторожной; Что нужно Лондону, то рано для Москвы. У нас писатели, я знаю, каковы; Их мыслей не теснит цензурная расправа, И чистая душа перед тобою права. Во-первых, искренне я признаюсь тебе, Нередко о твоей жалею я судьбе: Людской бессмыслицы присяжный толкователь, Хвостова1, Буниной2 единственный читатель, Ты вечно разбирать обязан за грехи То прозу глупую, то глупые стихи. Российских авторов нелегкое встревожит: Кто английский роман с французского преложит, Тот оду сочинит, потея да кряхтя, Другой трагедию напишет нам шутя – До них нам дела нет; а ты читай, бесися, Зевай, сто раз засни – а после подпишися. Так, цензор мученик; порой захочет он Ум чтеньем освежить; Руссо, Вольтер, Бюффон, Державин, Карамзин манят его желанье, А должен посвятить бесплодное вниманье На бредни новые какого-то враля, Которому досуг петь рощи да поля, Да, связь утратя в них, ищи ее сначала Или вымарывай из тощего журнала Насмешки грубые и площадную брань, Учтивых остряков затейливую дань. Но цензор гражданин, и сан его священный: Он должен ум иметь прямой и просвещенный; Он сердцем почитать привык алтарь и трон; Но мнений не теснит и разум терпит он. Блюститель тишины, приличия и нравов, Не преступает сам начертанных уставов, Закону преданный, отечество любя, Принять ответственность умеет на себя; Полезной Истине пути не заграждает, Живой поэзии резвиться не мешает. Он друг писателю, пред знатью не труслив, Благоразумен, тверд, свободен, справедлив. А ты, глупец и трус, что делаешь ты с нами? Где должно б умствовать, ты хлопаешь глазами; Не понимая нас, мараешь и дерешь; Ты черным белое по прихоти зовешь: Сатиру пасквилем, поэзию развратом, Глас правды мятежом, Куницына3 Маратом. Решил, а там поди, хоть на тебя проси. Скажи: не стыдно ли, что на святой Руси, Благодаря тебя, не видим книг доселе? И если говорить задумают о деле, То, славу русскую и здравый ум любя, Сам государь велит печатать без тебя4. Остались нам стихи: поэмы, триолеты. Баллады, басенки, элегии, куплеты, Досугов и любви невинные мечты, Воображения минутные цветы. О варвар! кто из нас, владельцев русской лиры, Не проклинал твоей губительной секиры? Докучным евнухом ты бродишь между муз; Ни чувства пылкие, ни блеск ума, ни вкус, Ни слог певца Пиров,5 столь чистый, благородный, – Ничто не трогает души твоей холодной. На всё кидаешь ты косой, неверный взгляд. Подозревая всё, во всем ты видишь яд. Оставь, пожалуй, труд, нимало не похвальный: Парнас не монастырь и не гарем печальный, И, право, никогда искусный коновал Излишней пылкости Пегаса не лишал. Чего боишься ты? поверь мне, чьи забавы – Осмеивать Закон, правительство иль нравы, Тот не подвергнется взысканью твоему; Тот не знаком тебе, мы знаем почему – И рукопись его, не погибая в Лете, Без подписи твоей разгуливает в свете. Барков шутливых од тебе не посылал, Радищев, рабства враг, цензуры избежал, И Пушкина стихи6 в печати не бывали; Что нужды? их и так иные прочитали. Но ты свое несешь, и в наш премудрый век Едва ли Шаликов не вредный человек. Зачем себя и нас терзаешь без причины? Скажи, читал ли ты Наказ Екатерины? Прочти, пойми его; увидишь ясно в нем Свой долг, свои права, пойдешь иным путем. В глазах монархини сатирик превосходный7 Невежество казнил в комедии народной, Хоть в узкой голове придворного глупца Кутейкин и Христос два равные лица. Державин, бич вельмож, при звуке грозной лиры Их горделивые разоблачал кумиры; Хемницер Истину с улыбкой говорил, Наперсник Душеньки8 двусмысленно шутил, Киприду иногда являл без покрывала – И никому из них цензура не мешала. Ты что-то хмуришься; признайся, в наши дни С тобой не так легко б разделались они? Кто ж в этом виноват? перед тобой зерцало: Дней Александровых прекрасное начало. Проведай, что в те дни произвела печать. На поприще ума нельзя нам отступать. Старинной глупости мы праведно стыдимся, Ужели к тем годам мы снова обратимся, Когда никто не смел Отечество назвать И в рабстве ползали и люди и печать? Нет, нет! оно прошло, губительное время, Когда Невежества несла Россия бремя. Где славный Карамзин снискал себе венец, Там цензором уже не может быть глупец… Исправься ж: будь умней и примирися с нами. «Всё правда, – скажешь ты, – не стану спорить с вами: Но можно ль цензору по совести судить? Я должен то того, то этого щадить. Конечно, вам смешно – а я нередко плачу, Читаю да крещусь, мараю наудачу – На всё есть мода, вкус; бывало, например, У нас в большой чести Бентам, Руссо, Вольтер, А нынче и Милот попался в наши сети. Я бедный человек; к тому ж жена и дети…» Жена и дети, друг, поверь – большое зло: От них всё скверное у нас произошло. Но делать нечего; так если невозможно Тебе скорей домой убраться осторожно И службою своей ты нужен для царя, Хоть умного себе возьми секретаря. Иностранке*
На языке, тебе невнятном, Стихи прощальные пишу; Но в заблуждении приятном Вниманья твоего прошу: Мой друг, доколе не увяну, В разлуке чувство погубя, Боготворить не перестану Тебя, мой друг, одну тебя. На чуждые черты взирая, Верь только сердцу моему, Как прежде верила ему, Его страстей не понимая. «Наперсница волшебной старины…»*
Наперсница волшебной старины, Друг вымыслов, игривых и печальных, Тебя я знал во дни моей весны, Во дни утех и снов первоначальных. Я ждал тебя; в вечерней тишине Являлась ты веселою старушкой И надо мной сидела в шушуне, В больших очках и с резвою гремушкой. Ты, детскую качая колыбель, Мой юный слух напевами пленила И меж пелен оставила свирель, Которую сама заворожила. Младенчество прошло, как легкий сон. Ты отрока беспечного любила, Средь важных муз тебя лишь помнил он, И ты его тихонько посетила; Но тот ли был твой образ, твой убор? Как мило ты, как быстро изменилась! Каким огнем улыбка оживилась! Каким огнем блеснул приветный взор! Покров, клубясь волною непослушной, Чуть осенял твой стан полувоздушный; Вся в локонах, обвитая венком, Прелестницы глава благоухала; Грудь белая под желтым жемчугом Румянилась и тихо трепетала… Ф. Н. Глинке*
Когда средь оргий жизни шумной Меня постигнул остракизм, Увидел я толпы безумной Презренный, робкий эгоизм. Без слез оставил я с досадой Венки пиров и блеск Афин, Но голос твой мне был отрадой, Великодушный гражданин! Пускай судьба определила Гоненья грозные мне вновь, Пускай мне дружба изменила, Как изменяла мне любовь, В моем изгнанье позабуду Несправедливость их обид: Они ничтожны – если буду Тобой оправдан, Аристид. «Недавно я в часы свободы»*
Недавно я в часы свободы Устав наездника читал И даже ясно понимал Его искусные доводы; Узнал я резкие черты Неподражаемого слога; Но перевертывал листы И – признаюсь – роптал на бога. Я думал: ветреный певец, Не сотвори себе кумира, Перебесилась наконец Твоя проказливая лира, И, сердцем охладев навек, Ты, видно, стал в угоду мира Благоразумный человек! О горе, молвил я сквозь слезы, Кто дал Давыдову совет Оставить лавр, оставить розы? Как мог унизиться до прозы Венчанный музою поэт, Презрев и славу прежних лет, И Бурцовой1 души угрозы! И вдруг растрепанную тень Я вижу прямо пред собою, Пьяна, как в самый смерти день, Столбом усы, виски горою, Жестокий ментик за спиною И кивер чудо набекрень. Адели*
Играй, Адель, Не знай печали. Хариты, Лель Тебя венчали И колыбель Твою качали. Твоя весна Тиха, ясна: Для наслажденья Ты рождена. Час упоенья Лови, лови! Младые лета Отдай любви, И в шуме света Люби, Адель, Мою свирель. Узник*
Сижу за решеткой в темнице сырой. Вскормленный в неволе орел молодой, Мой грустный товарищ, махая крылом, Кровавую пищу клюет под окном, Клюет, и бросает, и смотрит в окно, Как будто со мною задумал одно; Зовет меня взглядом и криком своим И вымолвить хочет: «Давай улетим! Мы вольные птицы; пора, брат, пора! Туда, где за тучей белеет гора, Туда, где синеют морские края, Туда, где гуляем лишь ветер… да я!..» «Чугун кагульский, ты священ…»*
Чугун кагульский, ты священ Для русского, для друга славы – Ты средь торжественных знамен Упал горящий и кровавый, Героев севера губя . . . . . . . . . . «Иной имел мою Аглаю…»*
Иной имел мою Аглаю За свой мундир и черный ус, Другой за деньги – понимаю, Другой за то, что был француз, Клеон – умом ее стращая, Дамис – за то, что нежно пел. Скажи теперь, мой друг Аглая, За что твой муж тебя имел? «Бранись, ворчи, болван болванов…»*
Бранись, ворчи, болван болванов, Ты не дождешься, друг мой Ланов1, Пощечин от руки моей. Твоя торжественная рожа На бабье гузно так похожа, Что только просит киселей. «У Кларисы денег мало…»*
У Кларисы денег мало, Ты богат; иди к венцу: И богатство ей пристало, И рога тебе к лицу. «Мой друг, уже три дня…»*
Мой друг, уже три дня Сижу я под арестом И не видался я Давно с моим Орестом1. Спаситель молдаван, Бахметьева наместник, Законов провозвестник, Смиренный Иоанн2, За то, что ясский пан3, Известный нам болван Мазуркою, чалмою, Несносной бородою – И трус и грубиян – Побит немножко мною, И что бояр пугнул Я новою тревогой, – К моей конурке строгой Приставил караул. . . . . . . . . . .[5] Невинной суеты, А именно – мараю Небрежные черты, Пишу карикатуры, – Знакомых столько лиц, – Восточные фигуры . . . . . . кукониц4 И их мужей рогатых, Обритых и брадатых!