Всё. На этом тень литературы исчезает. А Клавдия Андреевна, сбежавшая из ресторана, снова бредет по городу, и у нее снова подкашиваются ноги. Но выхода нет, и волшебная помощница уже не спасет. Спасает “молодой человек в студенческой тужурке, с нервным, бледным, измученным лицом, с густыми, вьющимися круто и упрямо волосами”.
Молодой человек, приставив пистолет к виску, стоит в окне того дома, куда привели Клавдию Андреевну подкашивающиеся ноги. “Милый, милый! Зачем? Не надо!” – закричала Клавдия Андреевна.
И “студент увидел, что незнакомая, некрасивая девушка лезет к нему в окно”. Развязка молниеносна. “Он подошел к ней близко, и обнял ее порывисто, и поцеловал звучно, весело и молодо в ее радостно дрогнувшие губы”.
Поверьте, я пересказал очень близко к тексту. Что делать с таким рассказом? По-моему, выкинуть в корзину, припася слово “дохает” для более счастливого случая. Но есть другой вариант, и Сологуб выбрал его. Он сочинил еще одну фразу и поставил ее в самый верх: “От буйного распутства неистовой жизни к тихому союзу любви и смерти, – милый путь в Дамаск…” Вот и название готово.
Самое время напомнить общеизвестное. Гонитель христиан Савл на пути в Дамаск услышал Господа и на три дня ослеп. Придя в Дамаск, он прозрел и крестился, став главным проповедником христианства – апостолом Павлом. В Деяниях Святых Апостолов путь в Дамаск описывается так:
Почему это “милый путь от буйного распутства неистовой жизни к тихому союзу любви и смерти”, не слишком понятно. Но пусть, пусть будет милый путь. Что он значит в контексте рассказа, всё равно загадка. Какое такое буйное распутство было у девицы, во первых строках названной девственницей и, чтобы скептики были посрамлены, освидетельствованной в этом качестве доктором? Да и студент как распутник отнюдь не заявлен. Ровно наоборот: физиономия у него разом нервная, бледная, измученная – верный признак спермотоксикоза. Распутники в рассказе при этом есть и, возможно, буйные – господин с зубами, проститутка, ее парень, – но им путь в Дамаск, очевидно, заказан. Про что тогда повествовал Сологуб? Пустой вопрос – незнамо откуда выскочившая чадра абсолютно самодостаточна.
Нельзя даже сказать, чтоб она стала озарением, чудесной нежданной находкой. Нет, находка была вытащена из запасников. Двумя годами раньше Федор Кузьмич уже проложил свой путь в Дамаск:
“Тихий союз любви и смерти” зря казался верхом пошлости, он был еще относительно вегетарианским. “О, знойный путь! о, путь в Дамаск! безумный путь!” это коитус, а вы думали? Но здесь Федор Кузьмич не был первопроходцем. За пять лет до него в Дамаск заходил Брюсов с тем же открытием:
Мы как священнослужители, ночь как алтарь и коитус как литургия. Взор, понятное дело, закрыт – привет ослеплению-прозрению ап. Павла. Но это унылое, крепко сбитое кощунство еще соотносится с первоисточником. Такая работа с метафорой. В конце концов, у Стриндберга, в те же годы написавшего трилогию “Путь в Дамаск”, тоже была работа с метафорой. Там одна работа, здесь другая, не слишком изобретательная, с одной на всех рифмой “Дамаск – ласк”, что у Брюсова, что у Сологуба, что у Ивана Рукавишникова, но всё ж работа с метафорой. Вот, кстати, труды Рукавишникова:
Грешный Савл на месте – и на том спасибо. Всё как у людей. Это вам не Художественный театр. Художественный театр случился, когда Савл исчез, а Дамаск устоял. Федор Кузьмич свидетельствует:
Дамаск благоухал у Ольги Афанасьевны Глебовой-Судейкиной. Это в ее пещере всегда отрадно и темно. Отлично, пещера, так пещера, но почему она – Дамаск? Наверное, потому, что Глебова-Судейкина играла в миракле “На пути из Дамаска”, поставленном в “Бродячей собаке”. Путь ли в Дамаск, на пути ли из Дамаска, какая разница? Ольга Афанасьевна и есть Дамаск, может, не с головы до пят, но в самой драгоценной своей подробности. Об этом твердил и Всеволод Князев в обращении к ней:
Не будем вслед громыхать, просто тихо изумимся, как же далеко означаемое от означающего. Князев – не Сологуб с его сосредоточенно-исступленной, почти монастырской скабрезностью, и уж, конечно, не Брюсов, который “и Господа, и Дьявола хочу восславить я”. Князев, как Вертинский, для которого ноги – “две бесконечно длинные дороги в далекий заколдованный Дамаск”. Пошлость от чистоты сердца. Князев не собирался кощунствовать, не думал глумиться; ни христиан, ни ап. Павла он не намеревался обидеть, он их не брал в голову. Они утонули. Купи́шь уехал в Париж, остался один куки́ш. Дамаск развоплотился с Дамаском, распался по слогам – Да-маск – есть только “маска на мне, счастливейшем из всех”. Такая же маска, как чадра у Будищева. Размер катастрофы, правда, другой.
Вот эта пропасть между означаемым и означающим – трагическая. В ней – смерть. Земля, как у Антея, уходит из-под ног, и всё повисает в воздухе. Князев датировал свое стихотворение 17 января 1913 года, больше он ничего не написал. Спустя два месяца он покончил с собой: из-за Глебовой-Судейкиной, его отвергнувшей. Закрыла Ольга Афанасьевна перед Всеволодом Николаевичем врата своего Дамаска.
Всеволод Князев и Ольга Глебова-Судейкина – два главных героя “Поэмы без героя”, там про разрыв между означаемым и означающим много сказано. Но это будет позже, поэма стала складываться в 1940 году (надо нам как-нибудь про нее подробней поговорить).
А 17 декабря 1959-го, комментируя написанное, Ахматова сообщает:
Как в Писании сказано? “Люди же… стояли в оцепенении, слыша голос, а никого не видя… С открытыми глазами никого не видел”. Только на Смоленском никто не взял за руки и не привел в Дамаск.
А теперь залезем в роман Мопассана “Жизнь” (1883) и прочтем:
И что? – да ничего. Мы с вами не рухнем со стула, не зальемся горючими слезами, не побежим, задыхаясь, в полицию. Зевнем, перелистнем страницу и станем читать дальше. Лень даже обсуждать, хороша ли шутка Мопассана или нет. Шутка как шутка – бывает позабористей. “Война богов” Парни в этом отношении королева. Но и без нее такого добра навалом, море разливанное мировой литературы, мы же не собираемся его осушить. Мы же во имя христианской любви не будем биться в припадках ненависти, роняя слюну на “Pussy Riot”. Но эпидемия Дамаска в русской словесности, случившаяся сто лет назад, и нам кажется чумой. А это – ничуть. В чем тут дело?
ТАТЬЯНА ТОЛСТАЯ:
А я не знаю, в чем тут дело. У меня ответов нет, одни наблюдения. Вот, например, наблюдаю шутки резвящихся муз: мы с вами крутим и вертим русскую конструкцию Эрос – Смерть – Восток, и вон какие бездны открываются, пусть и пошлые; а как француз подвернулся, как Западом пахнуло – так сразу роман “Жизнь”… Я знаю, что переводить это название надо скорее как “История одной жизни”, потому что там артикль соответствующий: “Une Vie”, но суть-то дела это не меняет.
Запад – Пушкин – Испания – Франция – Жизнь, и явись как яркий день, всё с себя снимай и возрадуемся. Шумит, бежит Гвадалквивир.
Восток, Персия, Индия, киргизы – убитый Грибоед, повесившийся Есенин, застрелившийся Князев, epic fail Дадона и сыновей. Кто крадется как тень ночью, укрывшись “потемнее”, – Смерть крадется, кто еще. Надень накидку, чадру, маску, прокрадись как тень, всех обманем, создадим иллюзию Персии. Любит русский человек смерть, знает в ней толк, влечет она его и тянет.
А вы вот обещали сказать, отчего красавица из “Чистого понедельника” поселилась напротив тяжеловесного ХХС, а не какой-нибудь древней маленькой церкви. Так отчего же?
АЛЕКСАНДР ТИМОФЕЕВСКИЙ:
Персия и в “Чистом понедельнике” – смерть, сначала не прямо, а опосредованно, через гибель Грибоедова, как предчувствие конца:
Смотрите, смертоносная Персия через Грибоедова прямо тянется к Марфо-Мариинской обители, за которой обрыв, ничего нет, кончилась родина.
Но не только Грибоедов есть в “Чистом понедельнике”. Там и Есенин мелькает, по крайней мере чудится:
Шаляпин, конечно, mujik и много из этой роли извлек, но “желтоволосая Русь” никак не про него – она про Есенина, которого в “Чистом понедельнике” быть не могло, но который незримо там витает, навеянный страстной к нему ненавистью автора.
“Желтоволосой Руси” оба героя скрыто противопоставлены: оба черные, что всё время подчеркивается, он – какой-то “сицилианский”, она – персидская. При этом оба русские, он – дворянин, она – купеческая дочь, из той России, которой не стало: “желтоволосая Русь” постаралась для этого.
“Желтоволосая Русь” vs разлитый в воздухе мавританский вкус, который вбирает в себя и Турцию, и Персию, и Индию, и раскольников на Рогожском кладбище, и что-то киргизское в кремлевских башнях, и даже Сицилию – это всё про что? И причем тут, действительно, ХХС?
Я для простоты цитирования залез в Яндекс, чтобы скачать “Чистый понедельник”, а там рядом с Буниным лежит “Чистый понедельник. Анализ” – не удержался, прочел:
Интересно, как рассказ в три странички исковеркан до неузнаваемости. Не трактован произвольно, к этому мы привычные, а именно что перевран. Героиня никого не прощала в Прощеное воскресенье, а заказала “к наважке хересу”, и от пепла этой жизни в Чистый понедельник не очистилась ничуть, напротив, отправилась на капустник Художественного театра, где “много курила и всё прихлебывала шампанское”.
При этом конструкция, которую тщится обнаружить аналитик, действительно задана Буниным, но только он сбил ее с ног. Не по оплошности, как вы понимаете. Бунин отлично знал, что пьянка-гулянка на Масленицу идет с четверга по субботу, что в Прощеное воскресенье лучше бы воздерживаться, а в Чистый понедельник капустник это – скудная великопостная трапеза, а не буйство с шампанским в Художественном театре. Не говоря уж о том, что та “последняя близость”, которой так не хватало герою и которая была ему дарована в чистую ночь с понедельника на вторник, всю вообще конструкцию с уходом в монастырь после Масленицы пускает под откос.
Казалось бы, чего проще – перенести действие на три дня назад, чтоб и наважка с хересом, и огненные блины с зернистой икрой, и буйство в театре, и, главное, буйство после театра встали бы строго по расписанию, и тогда в Прощеное воскресенье героиня, как и положено, распрощалась бы с плотскими утехами, а с Чистого понедельника начала бы чистую монастырскую жизнь. Но Бунин так не делает, нет у него истории про благолепие веры, сменившее масленичный угар, и все аранжирующие аналитику пошлости про Бога, “который был близок ее сердцу”, и про невесту Христа, – тоже мимо текста:
Модерновая чаровница, красавица 1913 года. И вкусы у нее – соответствующие.
Это вам не Татьяна – всё тихо, просто было в ней, она казалась верный снимок du comme il faut. Героиня “Чистого понедельника” снимком du comme il faut не является и не кажется, и Бунин напирает, чтоб, не дай бог, вдруг не показалось:
Это модерн на грани китча, даже не Климт, а Муха.
Литературные интересы под стать. “Читала она Гофмансталя, Шницлера, Тетмайера, Пшибышевского”. Бунин как будто специально подбирает всё то, что он особенно ненавидел, включая портрет босого Толстого над турецким диваном, иногда, впрочем, даруя героине свои оценки, так что она вдруг смотрит на себя снаружи беспощадным авторским взглядом:
Или в другом месте:
Это вообще ключевая фраза в рассказе. Она сразу про все обстоятельства – места, времени и образа действия. И это, конечно, самоописание героини, которая от места, времени и образа действия то отодвигается, то приподымается над ними, меняя угол зрения, или, говоря ее языком, “отстраняет ногой шлейф, чтобы не наступить на него”. На этой расфокусированности очень зоркого взгляда построен не только образ, но и вся история, получающая дополнительный объем за счет того знания, которое есть у читателя.
К этому знанию обращен финал рассказа.
“Устремила взгляд темных глаз в темноту, будто как раз на меня”, – отметим по ходу, что расфокусированное, весь рассказ меняющее точки обзора зрение здесь напрягается и фокусируется самым неизъяснимым образом; отметим это по ходу и зададимся вопросом, а куда, собственно, попал герой, оказавшись на смертоносной персиянской Ордынке, где он “шагом ездил, как тогда, по темным переулкам в садах с освещенными под ними окнами, проехал по Грибоедовскому переулку – и всё плакал, плакал…”?
Марфо-Мариинская обитель была основана вел. кн. Елизаветой Федоровной в 1909 году, совсем незадолго до той Масленицы, в которой происходит действие “Чистого понедельника”. До сих пор точно неизвестно, приняла ли постриг сама великая княгиня, но зато достоверно известно, что “сестры или инокини”, как их нарочито расплывчато называет хорошо знающий матчасть Бунин, пострига не принимали: по правилам, принятым в обители, они могли в любой момент вернуться в мир и даже выйти замуж. Бесконечно милосердная ко всему земному вел. кн. была милосердна и в этом. При обители была больница, при обители был приют, там и трудились марфо-мариинские сестры. В дореволюционной России, слава богу, существовала тысяча мест, куда можно было отправить героиню, уходящую в монастырь. Но Бунин определил ей Марфо-Мариинскую обитель. Почему?
“Это не религиозность. Я не знаю что…” – говорит о себе героиня.
И вот еще одна цитата:
Тут, мне кажется, ответ на многие вопросы рассказа. И на вопрос, зачем Масленица сдвинута в Пост, и на вопрос, куда пытается уйти героиня. Не в монастырь, конечно, а в смерть. Чтобы змей являлся ей в естестве человеческом, зело прекрасном, чтобы было два гробных ложа, куда можно лечь в един день в монашеском одеянии. Важная деталь: прямо перед тем, как отдаться, героиня видит полный месяц, ныряющий в облаках над Кремлем. “Какой-то светящийся череп, – сказала она”.
Эрос и Танатос, как Масленица и Пост, переплетены и перепутаны, они проживаются одновременно. Как говорила одна моя приятельница, зовя на блины в Чистый понедельник: “Не пропадать же блинам!” Но в сочетании с Художественным театром выходит всё тот же Дамаск, вид сбоку. Моднейшая химера модерна, хотя говорится всё время о старине:
ТАТЬЯНА ТОЛСТАЯ:
Постойте, про уход – это чуть позже, а сейчас именно что сфокусируемся, и причем на светотени текста. Примерно посередине рассказа стоит ключевая фраза:
“– Всё черное! – сказал я, входя, как всегда, радостно”.
Фраза контрастная, оксюморонная, зловещая: радостный герой не понимает, что в этот миг уже всё произошло, что его возлюбленная решилась похоронить себя заживо, – потому и облачилась в черное. Собственно, она уже мертва, как мертва столь любимая ею Древняя Русь. Он еще не знает, но ему предстоит соитие с покойницей.
О чем она ему и говорит – практически открытым текстом:
– Что ж всё кабаки да кабаки, – прибавила она. – Вот вчера утром я была на Рогожском кладбище…
А он “еще больше удивился”, но всё равно не понял. Между тем картинка раскрашена так искусно, что, будь мы не простые читатели, а какие-нибудь свето- или цветочувствительные организмы, стрекозы какие-нибудь, мы бы восприняли смыслы текста, даже не вникая в сюжет. Читайте подряд, как в тексте, не пропускайте:
Темнел, серый, холодно, зажигался, тепло, освещались, разгоралась, сумрак, зеленые, снежный, чернеющие, Красные, Лунная, теплая, зимний, розовый, южный, горячий, южный, смугло-янтарное, чернота, черный, черные, уголь, бархатисто-пунцовые, темный, гранатовое, золотые, Белый, “Огненный”, желтоволосая, снежно-сизая, белела, золотой, синеватые, сумерки, полутьма, огонь, жаркие, свет, горячий, темнота, темнота, темный, гранатовый, голубой, сизая, дегтярная, черные, черное, черная, золотая, белый, черная, черные, мороз, солнце, слепит, снег, солнечный, с инеем, кирпично-кровавые, снег, снежные, солнце, светло, золотая, серый, в инее, теплились, огоньки, неугасимые, черные, темнеть, морозило, стемнело, розовели, в инее, освещенные, теплая, огненные, замороженное, черная, горела, черный, в инее, янтарь, розовел, чернота, северные, белые, белая, малиновый, свет, темная, светло, зажжено, люстры, канделябры, зеркало, лампа, “Лунная”, черное, смольные, смуглая, янтарность, сверкание, угольный, пурпур, черные, белые, черные, сверкая, чернота, светлая, лунная, метель, полный месяц, светящийся, ночь, ночное, тепло, снег, освещенная, черные, тепло, светлеющая, бледный, свет, снег, метель, снег, горячо, пылала, сияла, костры, свечи, снег, солнечный, вечер, сумрак, мерцанье, старое золото, темные, освещенные, чернели, освещенная, белое, белый, золотой, свеча, белая, огоньки, свечки, белый, свечка, темные, в темноту, в темноте.
Первое же слово рассказа: “темнел”. А в конце – “темные, в темноту, в темноте”. И сквозь весь текст – метание жаркого, горячего, розово-янтарного и поглощение его снежным, лунным, бело-черным. Причем, как вы можете заметить, я включила и непрямые определения цвета, –
Вся чернота-темнота – угольная, смольная, зловещая – отдана героине, и если в начале красота ее – это еще красота, скажем, горящих поленьев – янтарная, пунцовая, гранатовая, – то к концу у нас разве что тлеющие угли: пурпур да старое золото, а жизнь умерла, и Лунная соната, предвестив “светлую лунную метель”, оборачивается “полным месяцем”, похожим на “светящийся череп”. (Вообще, женственность героини связана с луной; так, в начале мельком есть указание на ее
Я уж не говорю о том, что помимо всех прямолинейных этих красок в тексте есть слова, где вам не называют цвета, но вы его видите: огненные блины (как известно, символизирующие солнце), залитые
Так что да, зрение фокусируется, да только в гробу.
Темнота, которая видит саму себя, встречается сама с собой, смотрит как бы в зеркало.
(В тексте слово “зеркало” встречается один раз, но в нем никто не отражается. Еще там есть “трюмо” – она расчесывает перед ним волосы; и два раза – “подзеркальник”, то есть зрение, как вы и говорите, расфокусировано. Фокус – вот он: смерть и тьма. Воистину неизъяснимо.)
А теперь давайте про уход.
АЛЕКСАНДР ТИМОФЕЕВСКИЙ:
Уйти грозилась в какой-нибудь самый глухой монастырь, вологодский, вятский, а уходит совсем недалече – полчаса пешей прогулки от того места, где жила. Жила же она в квартире, рядом с которой “как-то не в меру близко белела слишком новая громада Христа Спасителя”.
Видите, как долго я шел, чтобы ответить на давний вопрос, почему Бунин поселил героиню у ХХС. “Не в меру близко”, “слишком новая громада” – это, как вы понимаете, не случайно; у Бунина вообще не бывает случайностей. ХХС, который сегодня Бог знает почему стал образом России и православия, тогда казался чужеродным. Творение малоталантливого Константина Тона, выполненное в неовизантийском вкусе, вышло по принципу: подражаем Константинополю, получаем Стамбул.
Громоздкий, настырный, с турецким чувством изящного, он стал знаком эпохи историзма с ее цитатностью, с ее ориентальностью, с ее мавританским вкусом, со всем тем, из чего произросли чадра с Дамаском, противная смесь сусального русского стиля и Художественного театра. Он – уже неотменяемое слагаемое того мира, в котором жила героиня “Чистого понедельника”, и, уходя оттуда, она сделала ровно один шаг, дойдя до Марфо-Мариинской обители архитектора Щусева – тоже стилизации, но только более свежей, талантливой и лучшего вкуса. Россия “Чистого понедельника” это и есть Россия стилизаций, от Тона до Щусева, которую Бунин остро-пронзительно ненавидел. Ненависти этой посвящены многие страницы книги “Под серпом и молотом”, в которой последовательно изничтожается предреволюционная эпоха: ее творцы, ее кумиры, ее чаровницы – все политы бунинским ядом. И ненависть эту он пронес сквозь жизнь золотой хоругвью – задолго до всякого серпа и молота были написаны такие стихи:
Это, между прочим, про юную Ахматову, но могло быть и про Глебову-Судейкину, и про Иду Рубинштейн, и про Саломею Андроникову. Могло быть и про героиню “Чистого понедельника”, но про нее сказалось иначе. Всё то, что Бунин всегда высмеивал, в “Чистом понедельнике” волшебным образом преображено и облито слезами, сквозь которые невзначай прорывается привычный авторский сарказм. Это, собственно, и создает ощущение расфокусированного зрения, истории, увиденной с разных точек обзора.
Но мотив чудесного преображения задан с первых строк:
В этих “гуще и бодрей неслись”, “тяжелей гремели”, “оживленнее спешили”, в этом сгущении даже мутно чернеющих прохожих есть какая-то отчаянная попытка в последний раз схватить, зафиксировать то, что уже навсегда ушло, исчезло, растворилось, что сметено, уничтожено “желтоволосой Русью”, так что борщевик пророс.
ТАТЬЯНА ТОЛСТАЯ:
А еще – знаете ли вы про это, я не знала! – что “Чистый понедельник” иначе называется “тужилки по Масленице” – прощание с масленичными пирами, весельем, катанием на санках, вообще с жизнью. Жизнь не отпускает, жаль с ней расставаться, так что в Чистый понедельник – а иногда еще пару дней прихватывают – живут по-масленичному. Катаются на лошадях из деревни в деревню (!), пируют. А потом наступает пост: смерть. И как девушка-“персиянка” любит эту погибшую, пропавшую Древнюю Русь и рыдает над ней, и перечитывает старые книги, и слушает старые песнопения, и не может утешиться, – так и Бунин оплакивает свою погибшую, погубленную, пропавшую Россию, – и любуется ею из гроба своей эмиграции. И клянет, и обожает, и тужит по Масленице, зная, что всё равно придет конец.
АЛЕКСАНДР ТИМОФЕЕВСКИЙ:
Вот-вот-вот! И это знание конца, нарастающее с каждой страницей, готовит трагедийный финал, сцену в Марфо-Мариинской обители с вел. кн. Елизаветой Федоровной.
Словно движется прямо в Алапаевскую шахту.
Единственная женщина в рассказе, названная по имени, она, конечно, – главная героиня. Это ее Чистый понедельник.
Вел. кн. Елизавета Федоровна это та, которая ползала по мостовой, собирая останки своего мужа Сергея Александровича, взорванного Иваном Каляевым; та, которая пошла в тюрьму к убийце, чтоб передать ему Евангелие и сказать, что “Сергей простил его”; та, которая просила царя о помиловании Каляева; та, которая основала потом Марфо-Мариинскую обитель и устроила в ней приют, бесплатную столовую и аптеку, та, которая не чуралась ни грязи, ни смрада, ходила на Хитров рынок, чтобы вытащить оттуда бездомных детей, всех принимала, обогревала, лечила; та, которую вместе с другими вел. кн. скинули живьем в Алапаевскую шахту, где она своим апостольником перевязывала раны упавшему с ней рядом князю Иоанну; та, которая молилась за своих убийц, потому что не ведают, что творят. Елизавета Федоровна – великая русская святая, великий образ православного милосердия. Бесконечная снисходительность к человеческим слабостям – важнейшая тут черта.
“Подобие Божие может быть иногда затемнено, но оно никогда не может быть уничтожено”, – как-то сказала Елизавета Федоровна. При этом она долгие годы была светская и даже суетная, исключительная и своенравная Элла, как называли ее домашние, всегда любила мир и страстно переживала земные коллизии, исповедовала самые резкие правые взгляды, давала советы царю, как ему справиться с террористами, чтобы их не героизировать, терпеть не могла тогдашний православный талибан, особенно Распутина, и после его убийства телеграфировала вел. кн. Дмитрию Павловичу, поздравляя с “патриотическим актом”.