Суворов 1876 –
Филиппов 1891 –
Чистович 1868 –
Чистович 1883 –
Шаляпин 2013 –
Шаляпин, Плотников 2018 –
Foucault 2015 –
Ivanov 2020 –
Kluge 1977 –
Marasinova 2016 –
«ОБЩИЙ ДОМ»
В XVII и XVIII веках во всей Европе произошли глубокие изменения в методах наказания, кульминировавшие великими философскими дебатами эпохи Просвещения, в которых на первый план выходила замена традиционных телесных и смертных наказаний. В течение долгого времени именно эта форма наказаний была в центре внимания исследователей. На самом деле, однако, процесс перехода к современной системе наказания, основанной на тюремном заключении, занял гораздо больше времени; он произошел не как быстрое изменение около 1800 года, как предполагает влиятельная книга Мишеля Фуко «Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы»181, а скорее в результате длительного периода экспериментов с различными формами наказания в зависимости от отдельных региональных контекстов.
С середины XVI века сюда входили различные учреждения для содержания заключенных. В 1555 году в лондонском замке Bridewell был основан первый европейский приют для мелких преступников, бездомных детей и проституток182.
В 1595 и 1597 годах соответственно в Амстердаме появились мужской Rasphuis и женский Spinhuis – два учреждения, которые преследовали очень похожие цели183. А несколько лет спустя в крупных торговых городах на севере Священной Римской империи (Любек 1602, Бремен 1608/09, Гамбург 1618184) были созданы первые учреждения, известные как «цухтгаузы» или «работные дома»185.
Историки уже давно спорят о роли этих институтов. Для правоведов старой школы, появившейся около 1900 года, они были, прежде всего, признаком прогресса и гуманизации наказания. Роберт фон Хиппель, например, считал, что здесь родилась современная «идея реформаторства», то есть идея о том, что было бы более гуманно – и более полезно для общества – не казнить преступников и не гнать их из страны, а исправлять их через труд и молитву186. С другой стороны, для марксистской социальной науки, возникшей в 1930‐х годах, распространение тюремного заключения в Европе раннего модерна отражало конъюнктуру развития населения и рынка труда. Георг Руше и Отто Кирххаймер в своем исследовании «Sozialstruktur und Strafvollzug» («Социальная структура и уголовная система») утверждали, что разрушения Тридцатилетней войны и вызванная ими нехватка рабочей силы были причиной того, что преступников больше не казнили, а приговаривали к принудительным работам187. Вслед за этим социальная история 1970‐х и 1980‐х годов интерпретировала «учреждения»188 как центральные места дисциплинирования, которое пронизывало все общество и было направлено на создание современного буржуазного субъекта и его добродетелей, таких как трудолюбие, порядок и чистота. В немецкоязычной научной сфере широкое распространение получили тезис Макса Вебера о рационализации Запада и основанная на нем концепция «социальной дисциплинированности» Герхарда Острайха, в то время как в других странах особое влияние оказало видение Норберта Элиаса о «цивилизационном процессе» Запада и работы Фуко189. Наконец, начиная с 1990‐х годов исследования в значительной степени отказались от таких макроисторических подходов. Их интерес теперь направлен, прежде всего, на вопросы, связанные с обществом заключенных, повседневной жизнью в тюрьме, отношениями с внешним миром или – в последние годы – написанием глобальной истории лишения свободы в период раннего модерна190. Кроме того, возрос интерес к пространству «учреждений»191.
Увеличение исследовательских вопросов открыло много новых перспектив, но также привело к тому, что некоторые подходы отошли на второй план. К ним относится роль, которую институты играли в формах социального включения и исключения в ранний современный период. Для многих предыдущих интерпретаций точкой отправления было современное буржуазное общество. Это было верно как для традиционной юридической истории, на которую сильно повлияла необходимость легитимизации современной пенитенциарной системы, так и – несмотря на все остальные различия – для «истории настоящего» Фуко192. Поэтому история тюремного заключения читалась в первую очередь как история социального контроля. Но этот вопрос можно поставить и по-другому, а именно в связи с огромной проблемой интеграции, с которой столкнулось общество раннего модерна. В силу своей во многом жесткой и глубокоиерархичной структуры она столкнулась с формами радикального социального исключения, которые затрагивали до двух третей населения, в зависимости от эпохи. Нищие, старики, больные и инвалиды, «странствующие люди» всех видов начиная с позднего Средневековья все чаще оказывались в маргинальном положении, поскольку общество было неспособно выделить им место в сословном обществе193. Это исключение из общества измерялось, прежде всего, тем, что такие люди практически не имели доступа к ресурсам, таким как работа или собственность, которые в первую очередь определяют принадлежность194. Фуко уже отмечал в своей «Истории безумия», что «великое заточение» XVII и XVIII веков преследовало цель интегрировать изгоев в структуры общества посредством труда и морального воспитания195. Нидерландский историк Питер Спиренбург утверждает то же самое, указывая в своей книге «The Prison Experience» («Тюремный опыт»), впервые опубликованной в 1991 году, что ранние современные институты лишения свободы соответствовали современной модели домашнего хозяйства и воспроизводили те же патерналистско-семейные формы совместного проживания и экономической деятельности, которые формировали и общество раннего модерна в целом196. Поэтому тюрьмы для него были не антиполями общества, а наоборот – институционализированными формами передачи его принципов тем, кто ранее к обществу не принадлежал.
Целью данной работы является развитие этих соображений и тезиса о том, что социальная функция учреждений раннего Нового времени заключалась в создании «дома» для тех, у кого его не было. Отправной точкой для этого является наблюдение, которое само по себе банально: многие из ранних современных учреждений заключения носили в своем названии слово «дом». Это особенно ярко проявляется в случае с Tuchthuizen в Голландии и немецкими «Zucht-» и «Arbeitshäusern» (чье обозначение напрямую восходит к голландской модели). Но в Англии также существовали Workhouses или Houses of correction, где в основном заставляли работать нищих и бродяг197. На первый взгляд, данное перечисление говорит о том, что это было протестантское явление. На самом деле, ссылка на «дом», похоже, была распространена прежде всего в регионах, порвавших с католической церковью, в то время как в регионах, приверженных католицизму, преобладало понятие «Hospital» – как, например, в знаменитых hôpitaux généraux во Франции198. Однако, с одной стороны, в смешанной по вероисповеданию Священной Римской империи учреждения назывались Zuchthaus, «цухтгаузами», или Arbeitshaus, «работными домами», повсеместно – независимо от того, была ли это католическая или протестантская территория199. А во-вторых, термин «дом» использовался и в других местах: часть приюта Сальпетриер в Париже была таким maison de force, в котором в основном содержались проститутки200. В Испании аналогичные функции выполняли casas de recogidas или arrepentidas, существовавшие с XIV века201. Основанное в 1703 году папой Климентом XI в Сан-Микеле ди Рома учреждение называлось Casa di correzione; позже аналогичные учреждения появились и в других городах Италии, например в Милане202. В Российской империи среди реформ, начатых Екатериной II, были воспитательный дом (1764) и работный дом (1782), оба учрежденные в Москве203.
Таким образом, хотя понятие «дом» не везде имело одинаковый вес, а его значение было подвержено региональным вариациям, оно, похоже, сохраняло тесную связь с миром заключения на протяжении всей ранней современной Европы. Причины этого очевидны: во всех домодерных обществах, вплоть до XVIII века, интеграция происходила в основном через членство в союзах, ядром которых был «дом», то есть расширенное домохозяйство, группировавшееся вокруг ячейки семьи204. Для того чтобы принадлежать к обществу, необходимо было принадлежать к такому «дому», будь то по рождению или по признанию (например, в контексте работы в качестве слуги или в хозяйстве ремесленника). Такие «дома», в свою очередь, принадлежали другим объединениям людей, например гильдиям, сельским общинам или городам, которые отводили каждому человеку определенное место в сословном обществе205. Для отдельного человека участие в жизни общества могло быть достигнуто только через принадлежность к «дому». Важность этого особенно очевидна в случае тех людей, которые не имели такой связи: нищие, бродяги, «цыгане», странствующие торговцы, игроки, отставные солдаты и многие другие не имели домашних связей и поэтому выпадали из общества в восприятии своих современников206.
Именно здесь, таков мой тезис, берут начало учреждения раннего модерна. Такая позиция, в частности, помогает объяснить многофункциональность многих учреждений, которые, например, всегда включали в себя благотворительные элементы и не могут быть поняты исключительно из философских соображений, экономических мотивов или анонимного процесса дисциплинирования. Правда, данная позиция связана с одной проблемой, особенно в контексте немецкой историографии, а именно темной тенью, которую отбрасывает понятие «всеобщий дом»207, введенное Отто Бруннером в 1950‐х годах. По словам Бруннера, домашнее сообщество было основной единицей жизни во времена раннего модерна. Свою основную функцию, обеспечение пропитанием домочадцев, оно выполняло в значительной степени самодостаточно, то есть независимо от других «домов». Домочадцы находились под патриархальным правлением хозяина дома и только через него косвенно участвовали в высших социальных ассоциациях, таких как церковная община, деревня или город208. Этот романтический образ истории, консервативные если не реакционные корни которого трудно скрыть, вызвал многочисленную критику за последние несколько десятилетий, которая в значительной степени дискредитировала эту концепцию209. Я разделяю эту критику. Но она не должна скрывать, что «дом» был центральным элементом мышления и действий многих людей во времена раннего модерна. Поэтому нельзя не принять всерьез существование и действенность модели дома, даже если она понимается как идеологическая конструкция, а не как социальный факт210. И это означает, что не следует упускать «дом» из виду именно тогда, когда, как и в случае с цухтгаузами и рабочими домами раннего модерна, речь идет об учреждениях, которые имеют прямые аналогии с этой моделью.
Как устоявшийся образец жизни и труда «дом» в некоторых областях раннего современного общества был в процессе распада уже начиная с XV века, например в горнодобывающей промышленности, транспортной отрасли или в некоторых частях ремесла211. Но в то же время он претерпел значительный идеологический подъем, особенно в отношении патриархальной власти «отца дома» (pater familias), которая заняла главное место в концепциях господства и порядка власти212. Об этом можно судить, например, по появлению и распространению так называемой «литературы по дому», которая возвращалась к древней теории ойкоса и, в частности, давала указания членам дворянской элиты по хорошему ведению собственного домашнего хозяйства213. Однако учение о доме не только сформировало размышления о том, как лучше всего организовать сельские поместья и другие домохозяйства, но и сформировало самооценку князей, которые также всегда понимали территорию, которой они управляли, как «дом»: притязания на власть легитимировались самосознанием как «отцами дома» своей собственной страны на этом свете, аналогично небесному «отцу». В конце концов, идеология «дома» получила решающий толчок в результате реформации, для представителей которой (прежде всего Мартин Лютер) нравственное существование человека было возможно только в качестве члена «дома» (лучше всего в качестве хозяина или домохозяйки). Поэтому для протестантской теологии морали «дом» совершенно конкретно ассоциировался с идеалами истории спасения о добродетели, смирении и порядке, поэтому для человеческих проповедников «весь мир был ничем иным, как цухтгаузом Бога»214.
Эта идеализация «дома» недолго ограничивалась протестантизмом. Начиная с XVII века модель «дома» сформировала в Священной Римской империи германской нации межконфессиональные представления о господстве и конкретные политические меры, которые включали различные способы управления обществом в целом и обеспечения его хорошего порядка. Хорошее руководство «домашнего отца» своим «домом» при этом выступало в качестве ориентира для хорошего правительства215. Поэтому его принципы были неотъемлемой частью понятия «gute Policey», которое современники использовали для описания идеального состояния общества, в котором были возможны порядок, безопасность, процветание и социальный мир216. Таким образом, модель «дома» и «gute Policey» были тесно связаны друг с другом. Вот почему цухтгаузы и работные дома также считались важными Policey-учреждениями, главной целью которых было соблюдение норм власти и поддержание хорошего общественного порядка217.
Эта тесная связь с мышлением и действиями «gute Policey» также отражалась в том обстоятельстве, что в основном это были государственные учреждения, поддерживаемые городскими или княжескими правительствами; частные цухтгаузы также существовали в империи, но они встречались значительно реже218. С другой стороны, общим для всех инициатив, будь то публичных или частных, было то, что они казались современникам панацеей, которая решала почти все социальные проблемы того времени: учреждения должны не только обеспечивать надлежащий уход и лечение бедных или больных подданных, но и привлекать к работе нищих и бродяг, наказывать за преступления и другие формы правонарушений219, напоминать нечестивым подданным об их религиозных обязанностях, возвращать непокорную молодежь на путь добродетели и воспитывать детей. Эта многофункциональность кажется трудной для понимания с сегодняшней точки зрения и неоднократно определялась историками как источник «целевых конфликтов и структурных кризисов»220. С другой стороны, для современников – и не только для властей, но и для многих простых подданных, как мы скоро увидим, – разноплановые институциональные механизмы были далеко не диковинными. Потому что, с одной стороны, они были убеждены, что человек должен работать в любой жизненной ситуации, чтобы увериться в Божественной благодати и, следовательно, в вечном душевном спасении221. А с другой стороны, организация учреждений следовала шаблону, основанному на целостных решениях, а не на функциональной дифференциации: социально-интегративной и действующей во всем обществе модели «дома».
Насколько многофункциональными были цухтгаузы раннего Нового времени, насколько они объединяли различные цели под одной крышей, лучше всего можно проследить по часто разнородным группам заключенных, размещенных в них. Так, в курсаксонском «доме бедных, сирот, смирения и работы» в Вальдхайме, основанном в 1716 году, были выделены три категории: во-первых, это были «подначальные»222, которые понимались как «злые и гнусные грешники», которых следовало «отвратить от их непослушной сущности, наказать пристойно и направить на путь истинный». Под ними подразумевались в основном мелкие преступники, то есть воры, мошенники, прелюбодеи или разбойники, а также странствующие нищие, которых следовало отучить от порока праздности тяжелым трудом. Во-вторых, к ним принадлежали «бедные», под которыми понимались «брошенные, бедные, больные и слабые люди», которые, отлученные от поддержки семьи и общины, зависели от учреждения, которое обеспечивало им «временный приют». Поэтому здесь можно было встретить самых разных нуждающихся, физически или психически больных, старых или обездоленных людей, чьи родственники не могли или не хотели взять на себя заботу или обеспечение. В-третьих, наконец, здесь были дети-сироты без отцов и матерей, которые должны были воспитываться в приюте «к истинному христианству, хорошим порядочным нравам и к прилежному труду»223. Под этим подразумевались, во-первых, дети без родителей, а во-вторых, те, чье воспитание не удалось, поэтому их нередко отдавали в приют члены собственной семьи. В остальном это означало не только людей из нижних и маргинальных слоев общества, но отчасти и членов высших сословий, которых в Вальдхайме называли «уважаемыми» заключенными.
За них иногда выплачивались значительные суммы в качестве «расходных денег», что позволяло им иметь особые привилегии: освобождение от трудовых обязанностей, питание из отдельной кухни, собственные спальные палаты, обслуживающий персонал из других заключенных и т. д. Свои блюда они принимали за столом домоуправа, что было не только символическим обменом за уплаченный кошт, но и знаком взаимного уважения и признания чести как общего социального капитала.
Таким образом, наказание, выработка дисциплины, уход и опека, а также воспитание в благочестии, трудолюбии и нравственности были основными задачами учреждения. Их выполнение при этом не было тесно связано, как в современных тюрьмах, с юридической логикой. Например, то, как долго человек оставался в учреждении, было полностью на усмотрении земельной администрации или правительства Дрездена. В отдельных случаях это могло означать, что кого-то досрочно освободили, потому что он вел себя особенно хорошо; однако чаще всего заключенные оставались в заключении дольше, чем первоначально было указано в приговоре, потому что считалось, что они еще не достойны освобождения. Было также немало тех, кто изначально прибыл без определенного срока заключения; в их случае в журнале учета заключенных значилось «до исправления» или «до дальнейшего распоряжения».
Поэтому за такими практиками – и более того, за разнообразием самих групп заключенных – скрывалось хорошее определение того, что делало цухтгауз «домом» в смысле «gute Policey»: учреждения были центральным инструментом в политической стратегии правителей, направленной на всестороннее «одомашнивание» общества. Эти учреждения были призваны интегрировать бездомных или людей, вырванных из системы домашнего авторитета, в жизнь в «доме» или вернуть их в нее. Эта модель социального существования была не только привилегирована властями, но и возведена в норму.
Таким образом, задача учреждений должна была заключаться в выполнении функций дома, связанных с защитой и регулированием, там, где другие «дома» отсутствовали или были неспособны к этому. Поэтому в них оказывались воры, прелюбодеи, проститутки, нищие и бродяги, больные, а также непокорные дети: всем им не хватало одного и того же: упорядоченной жизни в упорядоченном «доме».
Между тем учреждения в какой-то степени можно понимать как «образцовые дома» властей. Созданные и поддерживаемые самими правителями, они служили для демонстрации и реализации повсеместно распространяемых принципов хорошего ведения хозяйства и, в более общем смысле, «gute Policey».
Не случайно в знаменитом «Универсальном лексиконе» Иоганна Генриха Цедлера говорилось, что цухтгауз – это «дом или здание, которое содержится властью»224. Большое значение, которое придавалось учреждениям как части концепции порядка всего общества, можно считать, например, с их внешнего облика. Хотя во многих случаях прибегали к уже существующим зданиям (например, дворцов, замков или крепостей), всегда уделяли внимание архитектурному языку, который позволял правителям представлять себя в соответствии с патерналистским идеалом заботливого, назидательного и, при необходимости, карающего «отца города» или «отца страны» (
Помимо этих символических аспектов, модель «дома» формировала реальность учреждений на языковом уровне – мы уже обращали на это внимание. Трансфер понятий, правда, заключался не только в названиях учреждений. Во многих местах глава заведения назывался «отцом дома»; соответственно, была «мать дома», как правило, его жена225. В определенном смысле они составляли «правящую пару» цухтгауза226. Другими обозначениями были «отец порки» (в Инсбруке), «отец смиряющий» (в Детмольде в графстве Липпе) или «мастер смиряющий» (в Майнце)227.
Иногда это продолжалось в группе заключенных, чьи особо надежные члены, которым поручался надзор за остальными, получали звание «старейшин стола» или «отцов салона» (или «матерей»). Иногда мы наблюдаем это и в группе заключенных, чьи особо заслуживающие доверия члены, которым поручали надзор за другими, назывались «старейшинами стола» или «отцами гостиной» (или соответственно, «матерями гостиной»228). Однако в XVIII веке были распространены и другие названия, такие как «управляющий домом» (Вальдхайм), «директор» (Пфорцхайм в Бадене), «комиссар» (Оснабрюк) или «инспектор» (в некоторых австрийских учреждениях), что дает понять, что учреждения были частью городских или государственных администраций229. Но и в таких случаях «домашний отец» оставался ролевой моделью: так, в 1605 году настоятелю Любекского дома, именованному «кухонным хозяином», велели «вести себя как отцу дома в своем доме», а в 1726 году венскому администратору велели управлять доверенным ему учреждением как «хорошему отцу»230.
Кроме того, на внутреннюю организацию учреждений сильно повлияли принципы эффективного финансового управления. Правда, не везде царил порядок; в источниках постоянно встречаются и жалобы на «хаотические условия»231. Как раз это, однако, указывает на то, что беспорядок не считался нормальным состоянием. Скорее, во многих местах можно обнаружить стремление реализовать практику ведения домашнего хозяйства, соответствующую собственным требованиям, с помощью подробных распоряжений, инструкций по обслуживанию персонала или постоянно принимаемых административных распоряжений. Это включало в себя создание административного штаба, который часто включал значительно больше сотрудников, которые заботились об административных или экономических процессах, чем о надзоре. Например, в курсаксонских цухтгаузах за администрацию отвечали управдомы, секретарь дома, бухгалтер и актуарий. Закупщики, пекари, мясники и пивовары заботились о предоставлении продовольственного пропитания, «отцы дома» и «матери дома» организовывали их распределение. Семейный врач и домашний хирург заботились о соблюдении гигиены и организовывали уход за больными. Духовная работа и преподавание были возложены на домашних проповедников и школьных учителей. Для непосредственного надзора за заключенными, обычно размещенными в коллективных спальнях, в саксонских заведениях, насчитывающих до 600 жителей, были только от двух до четырех надзирателей232.
В конце концов, многие подданные тоже воспринимали заведения как «дома» и требовали хорошего руководства ими. Например, в Лейпциге в 1724 году Софи Фишманн, которая содержалась в городском цухтгаузе, называемом «Георгиевским домом», жаловалась на плохую еду и жестокое обращение надзирателей. Ее вывод: в заведении «здесь и там был беспорядок», потому что отец и мать дома пренебрегали возложенными на них обязанностями233. В Майнце беспорядок в учреждениях заставил городского смотрителя заявить, что «в мире не было ни одного цухтгауза, а он видел многие, в котором было бы такое плохое домашнее хозяйство, как здесь»234. Такие оценки из уст простых людей подтверждают общий вывод: модель «дома» была не только принципом, навязанным «сверху», но и поддерживалась в качестве социальной нормативной базы широкими слоями общества. Это распространялось и на среду самых бедных, где такие ценности, как честный труд или поддержание порядка в доме, также разделялись, потому что они обещали участие в общественной жизни и принадлежность к обществу235.
Это также означает, что понимание представления об «одомашнивании» общества лишь как репрессивного проекта властей, искажает реальность. Государственные требования о регулировании часто поступали в военном облачении, но они не только постоянно принимались населением, но и присваивались, трансформировались и использовались для реализации собственных интересов. Подданные интегрировали пенитенциарные учреждения в свою «экономику потребностей», то есть иногда сами просили о приеме, но особенно подавали прошения о размещении родственников, друзей, дворовых, соседей или членов общины, которые были бедными, больными или нуждались иным образом236. Значительное давление, создаваемое «снизу» на «верхи», могло зайти при этом так далеко, что намерения властей оказывались на заднем плане. О цухтгаузе в Вюртембергском Людвигсбурге в 1746 году говорилось, что учреждение превратилось в «госпиталь» из‐за множества больных заключенных. В Гамбурге еще в 1689 году жаловались, что бесчисленные маленькие дети, которых нужно было опекать в цухтгаузе, отвлекают остальных заключенных от работы. А в саксонском Торгау в 1782 году из‐за увеличения просьб о приеме больных людей пришлось снова открыть цухтгауз, первоначально предназначенный лишь как исправительное учреждение, для нуждающихся подданных237.
Еще более весомым аргументом в пользу наделения пенитенциарного учреждения «домашними» функциями со стороны подданных (что терпелось и часто даже поощрялось властями) было принудительное заключение в тюрьму нарушителей спокойствия из семьи или соседства. Неоднократно в источниках встречаются «злодеи дома» – то есть мужья, которые, пьянствуя или играя, растратили доходы домохозяйства, не выполняли свою роль домохозяина, угрожали чести семьи и тем самым ставили под угрозу существование собственного дома238. Так же часто встречаются непослушные дети и подростки, которых поместили в учреждение по просьбе их родителей. Таким образом, подданные делали разрешение частных бытовых конфликтов объектом заботы правителей, поскольку знали, что согласны с ними в определении проступка, на который жалуются.
И они использовали «дома» власти – вполне по их собственным представлениям, – чтобы исправить в них неудачное домашнее воспитание, восстановить потерянный авторитет или обеспечить соблюдение права на пропитание и также, особенно для женщин, восстановить гендерно-специфические пространства для маневра239.
Таким образом, репрессии и дисциплинирование, с одной стороны, а также защита и забота – с другой, не исключали друг друга. Эти функции не обязательно были востребованы одним и тем же способом – и не обязательно были востребованы теми же социальными акторами. Но в целом они были результатом общей заботы о упорядоченном «доме», что включало передачу в руки властей всех тех, кто не мог или не хотел вписаться в рамки нормальной домашней жизни. Это схождение интересов нашло свое выражение и на финансовом уровне. Так, в Кур-Саксонии доходы от государственных цухтгаузов были, как надеялись и требовали власти, не от труда заключенных, а из других источников, как показывает обзорная таблица 1781–1815 годов: основная часть денег поступала от специально проведенной лотереи (30%), от принудительного сбора всех земельных чиновников (6%), церковных собраний (4%), а также «оплаченного кошта», приходов или семей, которые размещали родственника в одном из приютов. Кроме того, 28% финансировались за счет налогов. Прибыль от мануфактур учреждений, с другой стороны, не была внесена в таблицу – по причине того, что в Вальдхайме, например, годовая прибыль от работы заключенных составляла всего 1700 талеров, что было почти мизерной суммой с учетом расходов, которые составляли 23 170 талеров в год240.
Такие цифры не вызывают удивления, если немного лучше знать внутреннюю организацию пенитенциарных учреждений. На первый взгляд, жизнь там характеризовалась строгими правилами: чрезвычайно плотный и строго расписанный распорядок дня, который тесно связывал работу и религиозную деятельность и предусматривал лишь несколько перерывов, например на прием пищи, соответствовал внушительному арсеналу дисциплинарных наказаний от заключения на хлебе и воде (форма покаяния, перенятая из монастырской традиции), применения цепей или железных ножных шаров до публичной порки у «позорного столба» во внутреннем дворе учреждения (
Несомненно, что эти наказания, вытекающие из права домашнего смирения, которое «отцы дома» имели право осуществлять повсеместно в обществе в отношении своих подчиненных, будь то женщины или дети, служанки или батраки, торговцы или слуги241, применялись. Однако их показная демонстрация в отчетах, напечатанных учреждениями или другими изданиями, служила прежде всего для того, чтобы успокоить общественное мнение, которое, как гласила анонимная публикация, опубликованная в Лейпциге в 1802 году, считало, что «колодникам было слишком хорошо в этих домах»242. Однако в повседневной жизни в учреждениях преобладали «мягкие» техники власти, которые основывались на коммуникации, понимании и взаимном обмене. Этому способствовал дисбаланс в (большом) количестве заключенных и (малом) числе надзорного персонала, поэтому взаимосвязанные действия всех субъектов пенитенциарной системы почти обязательно характеризовались определенной гибкостью243. Однако социальное взаимодействие в учреждениях в еще большей степени определялось тем, что они были «комбинированными учреждениями», то есть объединяли под одной крышей разные цели244. В саксонских приютах большинство заключенных не работали на фабриках, а ухаживали за многочисленными больными и нуждающимися в уходе заключенными, которые также жили там. Другие заключенные выполняли работу по дому, то есть помогали печь, варить или готовить, раздавали еду, шили одежду или стирали, убирали палаты и комнаты, ухаживали за скотом или обрабатывали огород. Другие работали в качестве прислуги у различных должностных лиц дома. Другими словами, их деятельность была направлена в первую очередь на обеспечение «бытовых потребностей», например снабжение питанием, на которое также имели право заключенные пенитенциарных учреждений и работных домов245.
В то же время деятельность заключенных также служила главной этической цели общества раннего модерна, которая заключалась в демонстрации трудом благочестивого, честного образа жизни, свободного от праздности. Именно поэтому многие учреждения содержали мануфактуры, хотя прекрасно знали, что они убыточны. В Вальдхайме, например, в 1718 году было отмечено, что шерстяная мануфактура была открыта там «ни в коем случае не ради прибыли»; напротив, ее функционирование даже потребовало дополнительных затрат, которые тем не менее были приняты, чтобы «постоянно обеспечивать работой множество присутствующих и пресекать вредное безделье»246. И уже в 1790 году администратор цухтгауза в Пфорцхайме (памятуя о плачевном финансовом положении учреждения) считал все «пенитенциарии не экономическим учреждением – но необходимым и драгоценным злом»247. Речь шла не о прибыли и не об адаптации к абстрактным нормам, таким как порядок, трудолюбие или пунктуальность, а об интеграции в рамки общего ведения хозяйства.
Такая ситуация давала заключенным большое пространство для действий. Это также создавало благоприятные условия для более или менее легальной социализации в тюрьмах, которая могла доходить и до многочисленных сексуальных контактов, в результате которых женщины-заключенные рожали в цухтгаузах детей248. Кроме того, в этих взаимодействиях нередко участвовали сотрудники тюремного персонала, которые часто были выходцами из той же социальной среды, что и люди, за которыми они должны были следить. Совместное распитие алкоголя или курение трубки, игра в карты, а иногда даже воровство предметов из кухни или кладовой и продажа их за пределами заведения были частым явлением249. В результате отношения между двумя группами постоянно колебались между кнутом и пряником. Тюремщики и надзиратели зависели от заключенных в «социальной игре» пенитенциарного учреждения, которая могла быть достигнута не столько насилием и угнетением, сколько материальными и социальными трансакциями, важнейшей из которых было существование самих учреждений. Для многих заключенных это была не только форма принуждения, но и ресурс, который в обмен на хорошее поведение предлагал отапливаемое помещение, регулярное питание, медицинскую помощь, которую трудно было получить во внешнем мире, и честную работу, что было, возможно, самым важным в сословном обществе раннего Нового времени, построенном на чести его членов.
Все это не делало пенитенциарные учреждения раем на земле. Страдания также были в них ежедневным гостем. В обществе, в котором насилие повсеместно считалось законным средством принуждения других к исполнению своей воли, в котором большинство людей жили в крайне тяжелых материальных и социальных условиях и в котором защита от таких рисков, как старость, болезнь или инвалидность, была в значительной степени индивидуализирована и основывалась в первую очередь на семье и близком социальном окружении, условия жизни в приютах едва ли отличались от тех, которые можно было ожидать в других местах. Это, в свою очередь, относится и к конкретным формам, которые принимала институционализированная социальная жизнь. Семейные структуры определяли социальное взаимодействие как внутри, так и вне учреждений. Таким образом, в доме почти всегда жили не только заключенные, но и члены персонала – исключения делались только для врачей или священнослужителей, которые не работали исключительно на учреждение250. Это домашнее сообщество всех людей, живущих и работающих в тюрьме, поддерживалось и укреплялось многочисленными ритуальными практиками. Они включали в себя общие молитвы несколько раз в день и церковные службы в тюремных церквях. Однако, прежде всего, коллективный характер «дома» выражался в ритуале застольной общины, который был связан с монашескими традициями, а также встречался в других учреждениях раннего Нового времени, например в госпиталях. Еду ели вместе за столами, расставленными в порядке в трапезной, а ритуальное освящение, предназначенное для общей трапезы, поддерживалось чтением религиозных текстов с кафедры или стоячего стола во время трапезы251 (
Как и общество раннего модерна в целом, пенитенциарная система была пронизана многочисленными проявлениями неравенства, которые частично являлись следствием внутренних правил тюрьмы (например, распределение между различными категориями заключенных), а частично – следствием сословных различий. Кроме того, во всех сферах деятельности учреждения существовало разделение полов, которое, однако, сводилось на нет многочисленными возможностями столкнуться друг с другом на работе, в церкви или по другим поводам. Однако, помимо всех этих различий, принцип «дома» удерживал вместе сообщество людей, живущих в учреждении. Каждый цухтгауз и работный дом образовывали обширное хозяйство, которое, как матрешка, складывалось из множества более мелких хозяйств252. Так, члены персонала жили в учреждении со своими семьями, то есть с женами и детьми253, и в состав семьи часто входил обслуживающий персонал из числа заключенных. Они, в свою очередь, жили группами в салонах, где, в свою очередь, образовывали небольшие домашние хозяйства под присмотром «отцов салонов» или «матерей салонов». Однако это не привело к созданию четкой структуры уровней, которые можно было бы четко отделить друг от друга. Скорее, различные домашние хозяйства перетекали друг в друга, что также означало, что роли часто пересекались. Например, воспитатель или надзиратель был «главой семьи» в своем собственном доме и в определенной степени также по отношению к заключенным, находящимся под его надзором, но в то же время он был «жителем» пенитенциарного учреждения и «слугой» своего начальства. Пример социального микрокосма пенитенциарного учреждения также показывает огромный спектр форм жизни, которые охватывала модель «дома» в период раннего модерна254.
Это возвращает нас на круги своя: в названии этого текста намеренно говорится об «общем доме», а не о «всеобщем»255. Пенитенциарные учреждения и работные дома раннего Нового времени не были самодостаточными социальными, экономическими и правовыми единицами, а во многом были переплетены с окружающим обществом. Они были частью муниципальных или суверенных администраций и, следовательно, подлежали контролю со стороны властей. Кроме того, они почти никогда не были финансово самоокупаемыми, а зависели от субсидий. Сюда же относятся многочисленные отношения экономического плана: такие материалы, как мука, дерево, масло или ткани для изготовления одежды, учреждения получали извне и продавали продукцию, произведенную на мануфактурах, на местных или региональных рынках. В приюты также регулярно приходили посетители: предприниматели, которые вели здесь производственный бизнес, походники, нашедшие приют на ночь, любопытные, которым было интересно, что происходит внутри, или жители окрестных кварталов и деревень, посещавшие службы в тюремных церквях. Поэтому границы между внутренним и внешним миром были проницаемы – это касалось даже заключенных, которых нередко нанимали в качестве поденных рабочих к фермерам в окрестностях и которые строили или ремонтировали дороги, работали на полях учреждений или выполняли поручения в городе. Таким образом, пенитенциарные учреждения раннего периода не были «всеобщими домами» в понимании Отто Бруннера.
Не следует также понимать их характеристику как «общие дома» как романтизацию. Эти учреждения воплотили в себе усилия, несомненно, исходящие от властей, но разделяемые значительной частью населения, по превращению «дома» в ядро социальной интеграции, которая во многом характеризовалась насилием и принуждением, но в то же время предоставляла возможности для социального участия тем, кто ранее был лишен их. Эти учреждения характеризовались авторитарным патернализмом в той же степени, что и модель «дома», служившая им образцом для подражания; однако они были в равной степени связаны со всеми другими «домами» в регионе усилиями их обитателей по обеспечению собственного существования и, таким образом, существования самого «дома» посредством труда. В этом отношении они не представляли собой маргинальную область социума, в которой формы жизни и экономической деятельности были бы принципиально иными256. Напротив, они были связаны со стремлением реализовать идеальную концепцию общества путем переноса модели «дома», ставшей нормой повсеместно, на тех людей, которые до сих пор от нее уклонялись или были исключены из нее.
Ammer, Weiß 2006 –
Anonym 1802 –
Beschreibung Waldheim 1721 – Beschreibung des Chur-Sächsischen allgemeinen Zucht= Waysen= und Armen=Hauses, welches Se. Königl. Maj. in Pohlen und Churfl. Durchl. zu Sachsen […] Anno 1716. allergnädigst aufrichten lassen. Dresden; Leipzig, 1721.
Blickle 1980 –
Bradley 1982 –
Bräuer 1997 –
Bräuer 2008 –
Bretschneider 2003 –
Bretschneider 2008a –
Bretschneider 2008b –
Bretschneider 2011 –
Bretschneider 2014 –
Bretschneider 2015 –
Bretschneider, Muchnik –
Brietzke 2000 –
Brunner 1956 –
Carré 2016 –
Carrez 2005 –
Cerutti 2012 –
Derks 1996 –
Dinges 1988 –
Eibach, Schmidt-Voges 2015 –
Eisenbach 1994 –
Elias 1984 –
Farge, Foucault 1982 –
Finzsch 1996 –
Foucault 1972 –
Foucault 1975 –
Foucault 2004 –
Frank 1992 –
Geremek 1988 –
Goffman 1961 –
Grabbe 1960–1973 –
Härter 2000 –