«Зайцем» на Парнас
ПОВЕСТИ
КОНЕЦ ГУБАНА
I
Обшарпанная дверь столовой интерната имени Степана Халтурина беспрерывно тягуче хрипела, гулко хлопала, впуская залпы морозного воздуха: воспитанники обоих корпусов, расположенных рядом на площади, собирались на завтрак. Через темные сенцы они вбегали в огромный нетопленый зал, шумно дуя на озябшие руки, пристукивая об пол замерзшими штиблетами, подшитыми валенками, дырявыми калошами. Ребята были одеты как попало: кто в потертый отцовский зипун, кто в треснувший по швам овчинный полушубок, кто в легкую тужурку «на рыбьем меху», а кто и просто закутан в одеяло. Двое за неимением шапок повязали головы грязными полотенцами — холод на дворе стоял лютый.
Голая продолговатая комната с отсыревшими углами, некогда служившая рекреационным залом в гимназии госпожи Дарницкой, наполнилась простуженным кашлем, гомоном. Сквозь толсто запушенные окна смутно пробивался голубоватый свет раннего январского утра.
— Больше дыши, — острили воспитанники. — Скорей воздухи нагреются!
В ожидании завтрака они, как умели, коротали субботнее время и согревались. Вдоль стены «жали масло»: цепь десятка в полтора ребят, затискав одного подростка в угол, давила его до тех пор, пока он, весь красный, чуть не со слезами на глазах вырывался. Подросток тут же перебегал в другой конец цепи и с азартом начинал давить плечом ближнего, «выжимая масло» из того, кто теперь оказывался в углу. В сторонке на полу играли в «чика-бука»: невысоко подкидывали кверху айданы — крашеные косточки из коленных суставов барана, имевшие в интернате хождение наравне с «лимонами» — обесцененными миллионными «совдеповскими» купюрами.
Вот, поеживаясь с мороза, порог переступил долговязый воспитанник, остановился посреди зала, отыскивая взглядом товарищей. Сзади к нему немедленно подкрался веселый, бойкий паренек Васька Чайник, тихонько опустился на четвереньки. Ближний из ребят сильно толкнул в грудь зазевавшегося долговязого, и тот полетел назад, словно через колоду, стукнулся затылком об пол. Вокруг поднялся хохот. «Кувыркайся, дружок!» «Гля, братцы, клоун появился!» Плакать было нельзя, это вызвало бы только всеобщие насмешки: не разевай рот. Поэтому долговязый, болезненно улыбаясь, молча отошел к стене, в безопасное место.
К закрытой двери столовой то и дело подходил то один интернатец, то другой, заглядывали в щелку.
— Ну как? — спрашивали их.
— Хлеб раскладывают.
— Скорей бы, зануды, пускали, а то кишка кишке шиш кажет!
В зале то и дело завязывались ссоры, сыпались зуботычины, слышался скулеж. Сквозь толпу деликатно пробирался дежурный воспитатель Ашин — молодой, в потертом пальто с поднятым заиндевелым воротником.
— Не балуйтесь, мальчики, — говорил он тоном человека, неуверенного в том, что его послушают.
И действительно, ребята уступали ему дорогу, но затрещины вокруг раздавались не меньше и каждый продолжал развлекаться, как ему заблагорассудится.
Тягуче заскрипела уличная дверь с двумя кирпичами, подвешенными на веревке вместо блока, и в зал вошел скуластый, широкоплечий парень лет семнадцати в черном добротном полушубке до колен, в поярковых валенках. Он не торопясь снял шерстяные перчатки, поднял наушники шапки; движения его больших, сильных рук были уверенны, черные глаза из-под густых сросшихся бровей смотрели пытливо, властно, смуглые, почти оливковые щеки покраснели от холода.
— Чего, ребята, бузу затеяли? — негромко, ломающимся баском сказал парень, подходя к «жавшим масло». — Не нашли развлечения получше?
Занятые возней воспитанники не расслышали его слов. Те, кто заметил, начали толкать ближних:
— Ша, хватит! Видите: председатель исполкома.
— Да мы согреться, Горшенин, — сказал бывший казеннокоштный духовного училища Ахилла Вышесвятский.
— Обязательно на головах ходить? — насмешливо спросил Кирилл Горшенин.
— Не замерзать же! Пришли завтракать, а он на целый час запаздывает.
Ахилла Вышесвятский был длиннорукий подросток с крепкими покатыми плечами, смышленым взглядом. Одет в форменную шинель со светлыми пуговицами, прочные сапоги. Из-под картуза с темным пятном от споротого герба выглядывали льняные косицы давно не стриженных волос. Держался он уверенно, за себя умел постоять.
— Масло надо жать из буржуйских сынков, — сказал Горшенин. — А вы лишь костями стучите. Поберегли б остаток жирка: видали, какой мороз? Младшие классы нынче в школу не идут, занимается только вторая ступень… Что касаемо завтрака, сами знаете: дров в интернате нет, печку топят угольным штыбом, а он горит плохо, вот повариха и опаздывает. Сейчас сам проверю.
Взъерошенные, запыхавшиеся ребята, весело переговариваясь, рассыпались по залу. Кирилл Горшенин прошел на кухню. Как старший воспитанник и председатель исполкома, он пользовался в интернате большим авторитетом.
Из столовой показался дежурный хозяйственной комиссии, позвонил в колокольчик.
— Первая смена, становись!
Сразу возле двери вытянулась длинная очередь малолеток, в добрую полсотню человек. Воспитатель Ашин, насколько мог, выстроил ребят, проследил, не затесались ли старшие — охотники до лишней порции. Интернат имени Степана Халтурина был перенаселен, и кормежка производилась в три смены. Городской отдел народного образования старался помочь всем сиротам и направлял в него детей сверх нормы.
С улицы вошел новый воспитанник. Сидевший на топчане кучерявый, верткий казачонок Данька Огурец толкнул локтем товарища:
— Приперся, ябеда.
Его сосед, Ефимка Терехин, с лиловой от чирия шеей, завязанной тряпкой, обутый в разные валенки, негромко обронил:
— У, паразит, нет на него хворобы!
Оба замолчали и с недоброжелательством стали смотреть на Калю Холуя. (По интернатской привычке многие имена здесь коверкались на свой лад. Вместо Вячеслав говорили Славона, вместо Петра — Пеца, Михаил звучал — Миха, а Николай — Каля.)
Никто бы не дал этому подростку его шестнадцати лет, так он был тощ и неказист; никто не знал фамилии Кали, откуда он родом; друзей Холуй не имел. Каля являлся верным подручным известного всему товариществу великовозрастника Ваньки Губана, который зажал в кулак один из двух интернатских корпусов.
Ванька Губан был вторым силачом интерната. Никто не смел ослушаться его слова, если не хотел «умыться кровью». Но основа его власти заключалась не только в одном жестоком мордобое: с недавнего времени наиболее населенный второй корпус интерната весь ходил у Ваньки Губана в должниках. Время было голодное: в России недавно кончилась гражданская война, отменена была продразверстка, открыта дорога частному предпринимательству, торговле. Молодая республика, истощенная заговорами белых офицеров, происками интервентов, бандами «зеленых», кулацким саботажем в тылу, прилагала все усилия, чтобы накормить население. Паек месяц назад доходил до осьмухи фунта — пятьдесят граммов сырого кукурузного хлеба с остяками. Ребята съедали его в два глотка. От скудной пищи еще мучительнее сосало в желудке.
Из интерната никому не позволяли уходить в город без пропуска, подписанного дежурным воспитателем. Да и отпускали только по воскресеньям и лишь тех, у кого имелись родственники. Появляться на базаре было настрого запрещено: мера против того, чтобы ребята не воровали и не попрошайничали. Но ребята убегали тайком через высокую каменную стену, что окружала двор, рыскали на толкучке, у бойни, на свалке. Ни заведующая Дарницкая (по кличке «Барыня»), ни воспитатели справиться с ними не могли. Тогда они призвали на помощь исполком интерната, «старших мальчиков» — великовозрастников лет по восемнадцати. В числе их был и Ванька Губан. Власть он получил огромную — всему второму корпусу вменено было в обязанность слушаться его. И вот Губан, пользуясь правом свободного выхода в город, стал приносить с базара макуху — подсолнечный, льняной и сурепный жмых. То, что он выменивал у торговок на фунт хлеба, он сбывал ребятам за десять — двенадцать фунтов и страшно наживался. Каля был его правой рукой, верным приказчиком и заушателем. На худых плечах этого подростка болталась хламида, похожая на зипун, подпоясанная гимназическим ремнем с мельхиоровой бляхой, на голове глубоко сидела шапка, типа монашеской скуфьи, прикрывая хрящеватые и грязные уши. Лицо у Кали было костлявое, собранное в кулачок, нос красно-сизый, будто недозрелая слива, вечно озябший, с повисшей каплей, а глаза бегали живые и любопытные, точно черные тараканы. У пояса его болтались две подвешенных сумки. В той, что поменьше, находились айданы и макуха: их Каля ссужал всем желающим. В другую он собирал долги от воспитанников: порции хлеба, сахара, мяса.
Каля Холуй всегда старался появиться незаметно, подслушать, что плохого ребята говорили о Ваньке Губане. Когда это ему удавалось, Каля оживлялся, глазки начинали блестеть, а синеватые губы растягивала ехидная ухмылка. «Ага-а, — обрадованно протягивал он. — Ла-адно. Все передам. Все-о», — и никакими просьбами его нельзя было умолить. Ребята ненавидели его, а тронуть боялись.
Оглядев зал, Каля Холуй направился к очереди малолеток, стал обходить должников. Он останавливался возле каждого, негромко напоминал:
— Гляди ж, пайку в завтрак. Не вынесешь — Губан морду вылудит.
Должник, которому теперь предстояло голодать до самого обеда, сглатывал клейкую слюну, покорно отвечал:
— Отдам. Я помню.
Иной торопливо, с заискивающим видом просил:
— Слышь, Каль. Дай еще шманделок макухи.
— А за тобой сколько: три пайки? Отдаешь ты хлеб общипанным. Ох, гляди, скажу Губану, он те юшку спустит. Нет, вернешь вот еще одну пайку, а в ужин я тебе дам, но конопляной. И не проси, я сказал тебе слово.
И, скривив в улыбке губы, Каля отходил к следующему.
Охотно меняли ребята хлеб на макуху, потому что грызть ее можно было часами, и это обманывало голод. Самой дорогой считалась макуха подсолнечная — наиболее крепкая, вкусная и «питательная». Конопляная, льняная были мягче, крошились, и от них немного тошнило.
Иные воспитанники были должны Губану и хлеб, и второе обеденное блюдо, и сахар за целую неделю вперед. Чтобы они не слишком ослабели от голода, Ванька брал с них пайки не каждый день подряд и поддерживал новой макухой. Вообще же все, кто попадал к нему в кабалу, с трудом могли высвободиться.
Одним из последних в очереди стоял второклассник Христоня Симин — круглый сирота. На его худом, бескровном лице просвечивали все жилки, глаза, как у всех голодающих, были запавшие, огромные, малоподвижные и грустные, ноги в залатанных штанах напоминали палки. Его восковые костлявые руки, похожие на птичьи лапки, старались запахнуть оборванный пиджачишко, и вся сгорбленная фигура хранила выражение какой-то молчаливой покорности.
Каля остановился возле него, не глядя буркнул:
— Не забудь пайку.
Симин промолчал.
— Понял, Сима?
И вдруг Христоня Симин своим слабым и каким-то безучастным голосом ответил:
— Я не отдам хлеб.
— Это… как? — опешил Каля.
— Сам съем.
— А долг?
Он с минуту выжидал ответа. Симин молчал. Каля удивился. Ему впервые приходилось видеть должника, который бы открыто отказался платить самому Ваньке Губану. Случалось, что некоторые ребята, мучимые голодом, не выдерживали соблазна и за обедом съедали свой хлеб. Выйдя за порог столовой, они тут же получали расплату: двумя-тремя страшными и короткими ударами своих огромных кулаков Губан в кровь разбивал им лицо, вышибал зубы, валил на землю и напоследок пинал ногой. Должник незамедлительно приводился в повиновение и уже в ужин сам покорно разыскивал Калю, совал пайку. Но чтобы заявить открыто в глаза: «Не отдам», — такого еще не случалось. Да это был просто бунт!
— А долг как же? — переспросил Каля. Глазки его заблестели, желтые широкие зубы обнажились в ехидной улыбке: он обрадовался, словно подслушал такое, что можно было передать Ваньке Губану.
Симин тихо, слабым голосом ответил:
— Я больше ни крошки не отдам.
— Со-все-ем? — испугался Каля, до того диким показался ему ответ. Громко, словно ища сочувствия у очереди, он зачастил: — Ох, гляди, паря! Ваня Губан, он тебе морду разрисует. Это еще поглядим, как не отдашь! Губан, он блин с тебя сделает. Я ему расскажу. Рас-ска-жу-у!
— Мне все одно, — тихо, почти беззвучно сказал Симин. — Я есть хочу. Меня ноги не держат.
Он отвернулся, плотнее запахнул лохмотья.
Каля вдруг забеспокоился: сизо-красный нос его задвигался, словно принюхиваясь. Он видел, с каким жадным вниманием прислушивались ребята из очереди к словам Симина. Среди них было немало должников. Что-то вроде слабой надежды отразилось в их заблестевших глазах: они тоже могли взбунтоваться. Ахилла Вышесвятский насмешливо подмигнул в спину Кале, дурашливо затянул на мотив молебна:
Судьба Симина была известна всему интернату, кроме заведующей и членов исполкома. Знали, что он должник Губана «навечно». Сколько бы он ни прожил в интернате — год, два, четыре, — он обязан был отдавать Ваньке весь свой хлеб, сахар, мясо, а Губан за это ежедневно снабжал его макухой, иногда же, для поддержки сил, разрешал съедать обеденную порцию.
Два месяца тому назад еще довольно крепкий Симин, оставшись совсем без хлеба, стал быстро чахнуть. Теперь он, видимо, решил: или так помирать, или этак, все равно.
— Ты, значит, артачиться? — заговорил Каля, не зная, что предпринять. Он сжал небольшой грязный кулак и сунул его к носу Симина. Надо было показать остальным должникам, что такие слова не прощаются.
Из толпы выдвинулся коренастый паренек с карими смелыми глазами и шрамом на щеке — Люхин. Буденновский шлем с красной звездой делал его выше, а обмотки и огромные американские ботинки как бы придавали устойчивость его ногам.
Отец Люхина где-то в Карпатах сложил голову за «веру, царя и отечество», мать умерла в фабричном поселке от сыпного тифа, мальчишка долго скитался по России, связался со шпаной. В Мценске пристал к стрелковой красноармейской части, больше года провел с нею в походах. На Дону в стычке под станицей Бессергеневской ему оторвало три пальца на левой руке; когда паренек выписался из городского госпиталя, его «демобилизовали» и определили в интернат имени Степана Халтурина. Здесь он быстро освоился, держался независимо; выступая на собраниях, громко и запальчиво высказывал свое мнение и требовал уничтожения «мировой контры».
Одобрительно глянув на Симина, Люхин сказал:
— Правильно делаешь, пацан. Октябрьская революция аннулировала все долги. Крой, Ванька, бога нет!
Он засмеялся. Толпа совсем затихла и выжидала, что будет дальше. Каля резко повернулся к Люхину, глазки его сузились.
— А ты чего нарываешься? Хочешь кизюль заработать? Могу отпустить.
— Давай! — Люхин быстро подставил свое лицо. — Вот я, а вот и рожа моя.
С ударом Каля не торопился. Люхин придвинулся ближе, чуть не задевая носом его нос.
— Ну, бей! Не бойсь, не запла́чу… но уж тебе-то гадюке ползучей, на хвост сумею наступить.
Ребята сомкнулись вокруг них, ожидая драки. Каля был хилый паренек, но ему случалось бивать многих здоровяков. Никто не решался дать Холую отпор, зная, что его поддерживают страшные кулаки Ваньки Губана.
Мешкать Холую было нельзя: мало того, что Симин наотрез отказался платить долги, его еще поддержал Люхин. Однако драться Каля испугался. Этот не спустит. И, втянув голову в плечи, озираясь, Каля стал пятиться. Выбравшись из толпы, он погрозил Симину и Люхину кулаком, многозначительно пообещал:
— Ладно, паразиты…
И бросился на улицу. Дверь протяжно захрипела, хлопнула кирпичами блока. Некоторое время в толпе царило глубокое молчание. Кто-то тихо сказал:
— Побежал жаловаться. Слышь, Сима, лучше отдай Губану долг. Изуродует.
Люхин вызывающе сплюнул на пол:
— Чего забоялись? Не имеет права тронуть. Теперь власть наша, советская. Всех живоглотов в Чеку надо сажать.
Первую смену впустили в столовую, и возле двери стала выстраиваться следующая очередь.
II
В это утро один из должников Губана, желая подлизаться к «шефу», донес, что двое ребят из их второго корпуса тайком убежали на Старый базар менять хлеб на макуху. Сделать это они решили до завтрака, когда было больше надежды, что не хватится начальство. К пуску третьей смены в столовую они рассчитывали подоспеть в интернат и таким образом замести следы своей отлучки.
Иван Губанов, или, как его называли, Ванька Губан, сразу настороженно прищурил острые, чуть выпуклые глаза.
— Кто? — спросил он своим резким, скрипучим голосом.
— Афонька Пыж и Кушковский. Ты им только не проговорись, от кого узнал.
В интернате не терпели фискалов и расправлялись с ними беспощадно.
— В меня как в могилу, — успокоил Губан. — Молодец, что упредил. Вот я им круг носа соплей намотаю.
Он сунул доказчику обгрызенный, замусоленный кусочек макухи, и тот, ожидавший большего, разочарованно поблагодарил.
Оставшись один в небольшой и относительно чистой спальне с холодной кафельной трубкой, Ванька задумался. Самовольная вылазка двух ребят на базар встревожила его. Это грозило монополии торговли и вообще подрывало могущество. Все ребята второго корпуса, которых он с таких трудом держал в своей власти, только и ждали случая выйти из его повиновения, взбунтоваться, и поэтому нельзя было спускать н и о д н о м у. Действовать надо немедленно и жестоко. Задето было и его самолюбие: захотели обдурить, как тепу-растепу, а потом ухмыляться за спиной? Дешево оценили, паразиты! И Губан решил не мешкая отправиться на базар, поймать ребят с поличным. Натянув тяжелые юфтевые сапоги, он вбил пятки в узкие задники, надел наваченное пальто, на мочально-рыжие волосы надвинул чуть набок лихо заломленный суконный картуз. Сгорбил широкие плечи, поднял короткий воротник и покинул спальню, предварительно проверив, крепко ли заперт его тяжелый синий сундучок, засунутый под кровать.