– Да фигня это всё. Мне нравится ездить. В эльках бывает тихо. И мне там спокойно. Да и это временно скорее всего.
– Но дело же не в этом. Какая разница: ездить – не ездить. Ты не хочешь уйти?
– От чего?
– Уйти. От них. От них уйти ко мне. Зачем тебе они? Это так необходимо? Ты серьёзно?
Зачем тебе эти города, набитые этими людьми?
– Мне тяжело быть с тобой: ты другое. А я ближе к ним, чем к тебе. Зачем мне насиловать себя, если там я ощущаю себя подходящей.
– Подходящей? Но ведь ты – тень.
– Я не тень. И ты сам когда-то мне говорил, что никогда об этом не напомнишь.
– Не в этом случае. Почему ты просто не признаешь, что ты – тень? Ты становишься тенью, ты разбиваешься об асфальт. Тебя саму не пугает это? Считаешь это нормальным и подходящим?
– Я не считаю ничего вообще. Зачем? Иногда просто надо принять. Просто необходимо принять. По-моему, ты чего-то не понимаешь.
– Но ты же не можешь до конца жизни… ты же не хочешь до конца жизни страдать от этих приступов.
– Это не приступы.
– А что это? Это больное, Лиля. Люди не должны вдруг раз – и переставать жить. И становиться тенью вдруг – они не должны. Это же потеря куска жизни. Такое выпадение…
– К этому можно привыкнуть. Всякие отклонения бывают и со всякими людьми. А я просто иногда теряю обычную форму. И иногда мне это нравится. Это возможность побега.
– И когда ты последний раз?
– Сегодня.
– Когда?
– Какая разница? Ну, в подъезде. Пока шла.
– Это участилось?
– Нет.
– Лиля…
– Нет.
– Это участилось… Ну сколько обычно раз в неделю? Лиля? Ну ответь мне. Ну пожалуйста, ответь. Лиля… В день? Сколько раз в день?
– Три.
– Три… Лиля, я тебе помогу. Милая Лиля…
– Нет. Послушай, три это не много.
– И на ночь?
– Да. В основном на ночь. Ну вот видишь – в основном случается под вечер и ночью. Так что я не много теряю. И не выпадаю.
– У тебя синяк.
– Где?
– На ноге. И ещё ссадина – на лбу. Лиля, ведь это больное. Ты же страдаешь. Лиля, Лилия…
– Я не страдаю.
Он умолкает. Мы смотрим друг на друга: в его глазах отражается небо, проваливающееся в комнату через распахнутую створку окна.
– Я не страдаю.
С. стискивает в кулаке красную салфетку – так и унёс с кухни. Почему-то именно она неизгладимо врезалась в мою память. Сам он этого не замечает. И вдруг наклоняется вперед. Я отшатываюсь. Он резко выпрямляется. Мнёт салфетку.
– Лиля.
«Лиля» – зачем-то повторяю я вслед за ним. Вот на этой «Лиле» мир и обрывается. Настолько просто. Настолько быстро. Я вижу, как вспышкой мелькает красная салфетка – вместо крови, которая не. Я вижу, как падает небосвод у него в глазах. Я вижу.... я мало уже что теперь вижу и увижу. С. душит меня. Двумя руками, с невыпущенной из них треклятой салфеткой. Я представляю, как со стороны: его пальцы белеют от напряжения, а у меня на лбу скорее всего некрасиво вздуваются вены. (А помнишь, читающий, у коричневого человека пальцы белели тоже – всё тоньше, всё бумажнее). С. душит меня. По его лицу текут слёзы. И всё лицо стекает с ними вместе. И как кстати сейчас была бы салфетка. Конечно, я пытаюсь спастись, но это больше похоже на попытки жука перевернуться со спины. О, мои бесполезные лапы. Но я правда начинаю задыхаться. Я уже не могу разглядеть лицо С. и отчаянно пытаюсь схватить его за руку. Даже его рыдания теперь схожи с какими-то помехами в поломанных наушниках. Мне совсем не хочется этого. Мне так темно и страшно. Серые рябые пятна липнут мне на глаза. Я вижу железный обруч, который какой-то мальчик на ощупь пытается надеть мне на голову. А я уворачиваюсь. У мальчика губы измазаны в синей ягоде. Убирайся мальчик. Но он хватает меня за волосы и венчает – больно стискивает виски. Кажется, мир вертикалью собрался над моей головой и – рухнет ли? «И рухнет, Лиля». Что мне ещё осталось? Прощальная теплота пальцев. А помнишь, Эсочка, солнце грело нам шеи? А тонешь, сердце ргело стра шее?
<Восьмой день>
И я умерла. А ты думал, читал и думал, – небытие? Я тоже так думала. Но смотри: С. сидит надо мной. Сидит и рыдает.
– Вставай, Лиля. Ты же встанешь?
А Лиля-то не встает. Лиля всё видит. Точнее не так: Лиля ничего уже не видит. В таком смысле небытие есть. Лиля не видит, но вижу я – из своей зазвёздной перспективы. Сверху, короче.
– Я просто хотел помочь… Я думал ты встанешь. Но ты ведь должна встать. Ты же не как они! Вставай, Лиля. Милая, Лилия.
А непослушная Ли-ля лежит и даже – вон – слегка побледнела.
Я умерла. И до чего прекрасно. Мне думается, у меня хватило бы сердца, чтоб обнять всю эту комнату. Закат красным языком вылизывает голубое нёбо. Лиля лежит на диване. С. плачет рядом – на коленях. Его утешает красная салфетка. И вдруг – о обнажённость, сверкнувшая сквозь чёрную дыру смерти – С. утыкается лицом в моё откровение. С. целует мою тень, рваным тюлем свисающую с кровати.
«Милая, Лиля». А милая Лиля умерла, и всё вокруг прекрасно.
_________
Лишь путь – и пусть.
«Электричка задерживается по не зависящим от нас причинам».
Змея вагонов вздрагивает. Тормозит на станции. И встаёт. И кто-то постоянно приносит свои извинения за всё на свете.
С. смотрит в окно. Ещё не рассвело. Пассажиры отражаются в зазеркалье. О, мои причудливые призраки. Немые и погребённые в тёмном растворе. Он стучит сигаретой по коробке, кусает ноготь. Кутается в пальто. О, милый С., тебе нечего бояться – это земной холод. Колёса шипят, поезд снова трогается. «Чух-чух»: звездообразная тень скользит по слабо освещённому вагону. «Чух-чух»: я падаю на сиденье рядом с С. Наши тени скрещиваются. «Ты чего-то не то городишь» – скажете вы и будете правы. Я-тень и его тень – скрещиваются, срастаются в единое горбатое пятно. С. ничего не замечает. Он смотрит в окно. Я тоже. Мы видим разбитых недосыпом людей, их болванчиком мотающиеся головы. Прямо в такт движению – «чух-чух». С. крепче прижимает к себе сумку. Милый С. теперь тоже бежит. Но как всегда – налегке. Но легче всего воздуха выдуваемого вами из лёгких – я. Я – тень и в этом моё высшее достижение.
В последний раз оглядываюсь на вагон. Вагон пуст. Лишь путь – и пусть. Никаких людей из зазеркалья – только заснувший С. И я запомню это: склонённая вниз голова, растрёпанные каштановые волосы, руки – крестом обнимающие тело. И – его тень, маятником мельтешащая по полу.
Я подползаю к окну, волной поднимаюсь до стекла и – выпадаю наружу под аплодисменты колёс. Так беззвучно и нежно касаюсь земли, как однажды коснулось её бледное крыло убитого мной мотылька.
<Энтомология>
* раз
Вадя знал, что мир огромен. Вадя знал, как его зовут. А этого всем достаточно.
На кухне паук сотворил свой узорчатый дом. И никто не заходил в гости. Только мотылёк пропадал где-то в зыбкости паучьего радушия.
Вадя пил сладкий чай и морщился: он не любил мотыльков, не понимал их белёсого предназначения. Но потревожить плетёный склеп не решался. Вадя пил чай и морщился. Вадя ненавидел сладкий чай, но его об этом никто никогда не спрашивал. И он пил, пытаясь обратить внимание потолка и стен на это несоответствие.
Полное имя Вади – Владимир Мотылёк. Да и внешность не отставала: тонкий, бледный, на подбородке и висках – паутина синих жил.
Вадя бежал мимо вагонов, бежал, чтобы не столкнуться с навязчивым, грубым, разрушающим всю хрупкость мира, требованием: – Ваш билет, пожалуйста. Не было у Вади никакого билета, не было у Вади денег, друзей, дома и смысла жизни. Вадя нёсся как сумасшедший в веренице цветных курток и чувствовал себя причастным к ходу истории.
– А Владимир где?
– Заболел, наверное.
– Нету, значит.
– Я здесь, – и с последней парты поднималось щупальце вадиной прозрачной руки.
– Ирина Зульхаровна, я присяду?
– Садись, дорогой, садись.
– Ай.
– Ой, не заметил, что тут занято.
– Ай, – повторил Вадя и обиженно посмотрел на чей-то затылок.
Присевший на него человек так обалдел от вадиного присутствия под собой, что замер, зажмурился и ждал, что Вадя сам собой куда-нибудь исчезнет.
Вадя знал, как его зовут. Знал, хранил это знание и пил на кухне сладкий чай.
Уже натягивая в коридоре ботинки, Вадя мельком взглянул в зеркало и окаменел. Головы не было. Ужас исказил его… ничего ужас не исказил. Вадя протёр зеркало, протёр бы и глаза, но руки встретили пустоту.
В институт он опоздал.
– Утро, Володя. Солнышко сегодня, прекрасно, да?
И никто ничего не заметил. И никто не вспомнил про Майн Рида.
– Хорошо выглядишь, кстати. Посвежевший такой.
Вадя попытался кивнуть. Махнул рукой и убежал.
Мысли цеплялись друг за друга, падали и разбивали лица о раскалённый асфальт сознания.
"Хорошо, что я не ношу шапку" – вдруг подумал Вадя. Тут-то он и смирился. И всё пошло по прежней.
– Ваш билет, пожалуйста.
Вадя бросился к выходу, но цепкая рука контролёра схватила его за куртку. "А раньше вроде не замечали" – подумал Вадя, вывернулся и выскочил в спасительно открывшиеся двери.
На остановке он врезался в девушку.
– Ля-ля, – сказала девушка, облила его кофе и разодрала коленку о платформу.
– Глаза дома оставил?
– Всё возможно, – ответил Вадя.
– Чего-то у тебя не достаёт, друг, – она отряхнулась, выкинула смятый стаканчик в урну, пригладила волосы и исчезла в путаных солнечных пятнах.
– Заметила, – опешил Вадя. Он попробовал отряхнуть кофе с воротника, но обнаружил, что пальцы исчезли.
– С днём, рождения, Володя, – проорали люди и всучили ему прямоугольник в серебряной обёртке.
Вадя развернул, порезал палец и вытащил на свет рамку. Это была толстая деревянная рамка, обрамляющая мотылька под стеклом.
Со всех сторон смеялись. С днём рождения.
Вадя смотрел на кровоточащий палец. На левой руке они почему-то ещё не исчезли. Вадя смотрел, смотрел, смотрел и в конце концов высмотрел: палец медленно становился прозрачным.
Вадя пропадал. Растворялся, обезличивался, прирастал к пространству.
На стене его комнаты висел подаренный мотылёк.
"А они ничё такие" – подумал Вадя.