К. Чуковский, написавший столько трезвых статей в поучение молодым литераторам, тщательно обдумавший материал и композицию «поэмы», не мог не сознавать, что творит его правая рука, когда левая принимает еще непросохшую станицу рукописи.
Факт появления этого, с позволения сказать, литературного труда свидетельствует о том, что его автору чужды элементарные представления о долге и ответственности писателя в дни великой войны.
Буквально на каждой странице книжки можно найти шутовские интерпретации действительности.
Победа Айболитии «над диверсантами» дана в развязных картинках, изображающих, как пчелы опрокидывают носорогов:
Ваня Васильчиков, перенесенный сюда из предыдущих книг Чуковского, должен изображать советского мальчика. Это не просто Ваня, это «знаменитый Ваня» — идеал, по мнению Чуковского, для советских пионеров. Этот «идеал» при ближайшем рассмотрении оказывается хотя и отчетливой по характеру, но очень спорной фигурой. Ему, видимо, внушено, что в жизни и в бою ему не предстоит никаких трудностей, — самолет ему послушен так же, как и мотоцикл, автомат его бьет так же сам собою без промаха, как сабля рубит. Тигры и носороги рассыпаются при малейшем прикосновении его сабли, а страшный Бармалей, завидя Ваню, сразу же пал на колени и взмолился о пощаде. Ваня, однако, столь же беспощаден, сколь и непобедим, — он убивает Бармалея.
И тут, для сравнения, уместно вспомнить образы других детей — участников войны, уже отображенные в нашей детской литературе, о которых написано и в «Были» Михалкова, — это те, которые смогут впоследствии сказать друг другу:
Мне могут возразить, что несравнимы эти два произведения, что они рассчитаны на различные возрасты, что различны художественные методы этих двух писателей. Но я именно о том и говорю, что форма различна и цель различна. Михалков обращается к миллионам конкретных советских детей, чтобы еще раз вдуматься в значение войны для жизни советского народа.
Чуковский, проповедуя образ «знаменитого героя», перед которым враги немедленно расступаются, не решаясь сопротивляться, снижает в сознании детей смысл войны, преуменьшает переживаемую опасность, от которой оберегает их родина, и тем самым снижает меру героизма и доблести, проявленной отцами и братьями советских ребят в борьбе отнюдь не с легким, а с очень серьезным и опасным противником.
Пошлые выверты К. Чуковского возбуждают чувство отвращения. Они вызывают недоуменный вопрос: что же такое его «поэма» — плод чудовищного недомыслия или сознательный пасквиль на великий подвиг нашего народа, карикатура на участников войны, прикрытая формой детской книжки?
Фрида Вигдорова
Для людей
Еще не рассвело. В предутреннем тусклом свете кажется, что спят кусты и деревья, спит дорога. Тихо стоит дом в глубине сада, и окна его темны. И вдруг одно окно на самом верху загорается. Это зажглось окно в кабинете Корнея Ивановича Чуковского. Огонь горит над его рабочим столом с пяти часов утра, он горит ровным, спокойным светом, пока его не победит свет дня.
Тому, кто пришел сюда впервые, кажется, что это дом покоя и отдыха. Так здесь мирно и тихо. Тот, кто побывал здесь много раз, знает: это дом работы. И покой, и тишина здесь только кажущиеся.
Немало книг написал Корней Иванович с той минуты, когда 60 дет назад 18-летним юношей придумал свою первую строку. Но разве дело в количестве страниц? Нет, конечно. И сам он считает, что литератор — сродни изобретателю. Если не скажешь новое или по-новому, значит, только повторишь то, что уже всем известно. Возьмем наугад любую книгу, вышедшую из-под пера К. Чуковского, и тотчас увидим: это — открытие.
Некрасов? Россия знала неполного, исковерканного ножницами царской цензуры Некрасова. Чуковский разыскал и впервые напечатал несколько тысяч некрасовских строк, строк, которые изменили и обогатили в глазах читателя привычный облик поэта.
«Искусство перевода»? Это — первая книга о переводе как о высоком искусстве, первая попытка выработать научную теорию художественного перевода.
Из-под пера Чуковского вышла единственная в своем роде книга «От двух до пяти» — книга для всех, книга, дающая каждому столько, сколько он может взять, способная утолить профана и мудреца, книга, которая ответит и вашей охоте посмеяться, и желанию задуматься, книга о воспитании, о психологии и детской речи.
Сейчас на рабочем столе писателя рукопись о Чехове. Чехов? Что же нового можно сказать о Чехове? О нем написаны горы книг, статей, диссертаций — у нас и за рубежом. Но Чуковский верен себе: он открывает нам Чехова, как некогда открыл Некрасова.
— В прошлом году я успел напечатать всего лишь маленькую книжку о Чехове, — говорит Корней Иванович. — Это, так сказать, первая ступенька в ту книгу, над которой я работаю сейчас, — книга называется «Чехов и его мастерство». В ней я пытаюсь во что бы то ни стало дознаться, каковы те, кажущиеся простыми, а на самом деле сложнейшие методы творчества, при помощи которых гениальный писатель с такой чудотворной силой воздействует на души людей.
Легко ли даются открытия?
Нелегко. Труд писателя — не фейерверк вдохновения. Это труд головы и сердца, руки и глаза, это труд повседневный, тяжкий, утомительный, требующий большого запаса здоровья, ибо кабинет писателя по праву можно было бы назвать одним из самых физически вредных цехов. И подарки вдохновенья приходят только как награда за тяжкий повседневный труд.
Свет, который загорается в пять утра, рассказывает о великом трудолюбии. Свет в этом окне говорит молодому писателю: работа, только работа, прежде всего работа. И тогда не страшны годы. С годами приходит опыт, прибывает умение, прибывают мысли, копится страсть; и все это станет книгой — и мысль, и страсть, и любовь к людям.
…Когда одну маленькую девочку спросили, понравился ли ей Чуковский, она ответила коротко и выразительно: — Ура! Ну, а как иначе скажешь о человеке, который умеет не только сочинить Мойдодыра, но и жонглировать стульями, тарелками, умеет прыгать, говорить стихами, знает на память множество сказок! И ребята безошибочно чувствуют: не только для них, а и для утоления собственной душевной потребности дружит с ними этот высокий седой человек.
Несколько лет назад в доме Корнея Ивановича была полка с детскими книгами — ребята приходили, брали книги почитать, прочитав, просили другую. Рядом с первой полкой выросла вторая, третья. Книг стало не пятьдесят, а двести и триста. Сначала в эту маленькую библиотеку ходило десятка четыре ребят, но каждый приводил дружка, и с каждым днем читателей становилось все больше.
И тогда Чуковский стал подумывать о настоящей детской библиотеке, которая насытила бы это жгучее желание читать и узнавать новое. Подумал и решил такую библиотеку открыть. Перелистав папку с надписью «Библиотека», вы узнаете обо всем: как советовались с архитекторами, как выбирали домик, как покупали его, сколько стоил кирпич, во что обошлись малярные работы… Три года назад библиотека была построена. Славный домик, куда дети приходят не только за книгой. Тут есть комната, где можно готовить уроки. И встретиться с бывалыми людьми, писателями и учеными.
И здесь уже не десяток ребят, здесь полторы тысячи читателей в возрасте от трех до восемнадцати лет. И приходят в Переделкинскую библиотеку из всех окрестных деревень.
Нет, только кажется тихим дом Корнея Ивановича. Жизнь все время стучится сюда. Каждая вновь вышедшая книга — тоже стук в эти двери. И с какой же радостью встречают здесь хорошую книгу!
Автор «Страны Муравии» получил немало откликов, когда написал свою поэму, но одним из первых был отклик Чуковского.
Опубликована новая повесть Веры Пановой «Сережа», и в Ленинград летит письмо Чуковского с горячим словом привета и поздравления.
У писательницы Георгиевской выходят в свет первая повесть — «Бабушкино море», и Корней Иванович тотчас пишет ей: «Многое запомнил я после первого чтения Вашей книги: „Я не хочу, чтобы мне было плохо, я хочу, чтобы мне было хорошо“, — и множество других отдельных мест, вплоть до мелкой ряби, что бежит по потолку гармошкой, до плоского лучика, прорвавшегося между окошком к ставней, но дело не в этих изюминках, которых у Вас целые горы и которые были бы беспорядочным хламом, если бы не были сведены воедино лирическим чувством благодарности к жизни за то, что она так хороша».
Здесь, в этих письмах, продолжается критическая работа писателя, такая же серьезная, как и та, что предназначена для печати.
Широк обмен, крепка связь писателя с жизнью. Жизнь стучится к нему книгами, письмами. Читатель глубоко уверен: его читательское слово тоже нужно Чуковскому. И он не ошибается: нужно, как хлеб. Такая, например, книга, как «От двух до пяти», словно по кирпичикам, построена из писем матерей, педагогов, воспитателей.
— Я вообще многостаночник: работаю в нескольких жанрах, — говорит Чуковский. — Вот здесь, на этих полках, у меня материалы для новых работ над Некрасовым, которому я отдал более сорока лет моей жизни.
— А вот здесь мой «детский уголок»: здесь я пишу для детей и о детях.
— А тут, в этой папке, — мои мемуары. Только что я закончил небольшой мемуарный этюд о Луначарском и сейчас пытаюсь осуществить свою давнюю мечту — написать воспоминания о Короленко. Теперь уже мало осталось людей, которые встречались с этим большим человеком.
К сожалению, не хватает здоровья и времени, чтобы довести до конца работу над книгой «Высокое искусство» — о принципах художественного перевода. Последнее издание этой книги вышло уже очень давно. Теперь она требует больших дополнений, ими-то я и занят сейчас. Не говоря уж о теоретической части, нужно посвятить главы таким замечательным мастерам перевода, как Маршак, Заболоцкий. Вышел новый «Дон-Жуан» в талантливом переводе Гнедич, вышли «Немецкие народные баллады», прекрасно переведенные Львом Гинзбургом, вышли новый Гёте, новый Шекспир, новый Диккенс, — и я считаю своим долгом дать в ближайшем издании моей книги посильный анализ этих новых завоеваний советской культуры.
Книги для детей и взрослых. Литературоведение. Переводы. Стихи и проза.
И ничто не заставит писателя отвлечься от своей работы. Впрочем, неправда. Есть слова — единственные, которые могут оторвать его от работы, и слова эти — «надо помочь».
Настоящая доброта — не жалостливые слова, не пустые сетования. Доброта — это дело. И Корней Иванович обычно не тратит время на слова сочувствия. Он просто спрашивает: что надо сделать? Напрасно обидели? Отстоим. Нет работы по душе? Будем искать! Он никогда не пройдет мимо людской беды. Он отзывчив в самом прямом и точном смысле этого слова. Он отзывается жизни, откликается на каждый ее зов, он связан с ней бесчисленными добрыми, живыми узами.
И когда спозаранку загорается высокое окно, это значит: в тихом доме веселый и мудрый писатель вновь принимается за свой труд для людей.
Юрий Тынянов
Корней Чуковский
На политипажных картинах к детским книжкам пятидесятых — семидесятых годов XIX века можно было увидеть странных детей: в костюмах взрослых, с непропорционально большими головами, лилипуты, карлики жмутся к коленям матерей. Улыбки их томные, глаза опущены. Таких детей не было и в пятидесятых годах, но детский возраст, видимо, еще не был открыт в тогдашней детской литературе.
Незачем, впрочем, вспоминать о таком далеком времени. Детская литература, в которой не было детей, а были только лилипуты, — явление не такого уж давнего прошлого.
Дореволюционная детская поэзия отбирала из всего мира небольшие предметы в тогдашних игрушечных магазинах, самые мелкие подробности природы: снежинки, росинки, — как будто детям предстояло всю жизнь прожить в тюремном заключении, называемом детской, и иногда только глядеть в окна, покрытые этими снежинками, росинками, мелочью природы.
Рассказывались иногда истории снежинок, пушинок; стояли елки, напудренные ими. Мы ненавидели этих лилипутов на картинках, примерных, идиотически улыбающихся, сытых, в шубках, если изображалась зима, в желтых ботинках, если было лето. Стихи были унылые, беспредметные, несмотря па то, что изображались в стихах главным образом семейные празднества.
Улицы совсем не было, как будто дети жили только на даче, у взморья, таская с собой синие ведерки, лопатки и другую рухлядь.
Поразительное противоречие было между действительными детскими играми, всегда преследовавшими какую-то определенную цель, достижение которой вызывало страсти, споры и даже драки, и этим бесцельным времяпрепровождением лилипутов.
Лучшие картинки сбивались на прейскуранты игрушечных и других магазинов. В знаменитом бойком «Барабане» Льдова говорилось:
Превосходным барабан мог быть назван только продавцом в магазине.
Фантастика, которую прибавил к этому модернизм, была самого отвлеченного, немощного свойства. Появились цветы из ботаники, всем своим видом и поведением похожие на неподвижных, немых девочек с разноцветными шляпками на головах, с тонкими ножками. Иногда фантастика бывала северной, норвежской окраски: висели толстые леденцы или сосульки, и среди них в ватном снегу переминалась с ноги на ногу девушка.
У всех этих сказок была при этом какая-то мораль: как можно меньше двигаться, как можно меньше любопытствовать, поменьше всем интересоваться, созерцать и не утруждать себя и родителей. В сущности, это была мораль бездельников, мораль равнодушия.
Может быть и были отдельные книжки в этой лилипутской литературе, которые заслуживают внимания, но я пишу по воспоминаниям. И я отчетливо помню перемену, смену, происшедшую в детской литературе, переворот в ней.
Лилипутская поэзия с однообразными прогулками героев, с их упорядоченными играми, с рассказом о них в правильных хореях и ямбах вдруг была сменена.
Появилась детская поэзия, и это было настоящим событием.
Быстрый стих, смена метров, врывающаяся песня, припев — таковы были новые звуки. Это появился «Крокодил» Корнея Чуковского, возбудив шум, интерес, удивление, как то бывает при новом явлении литературы.
Неподвижная фантастика дрожащих на слабых ножках цветов сменилась живой, реальной и шумной фантастикой забавных зверей, их приключений, вызывающих удивление героев и автора.
Книги открылись для изображения улиц, движения, приключений, характеров.
Детская поэзия стала близка к искусству кино, к кинокомедии. Забавные звери с их комическими характерами оказались способны к циклизации: главное действующее лицо одной сказки стало появляться, как старый знакомый, в других сказках. Это задолго предсказало мировые фильмы — мультипликации с их забавными звериными персонажами.
Мощное сейчас и живое искусство кино, теперь близкое литературе, вызывало тогда сомнения, пренебрежение. Нужна была большая смелость, чтобы так открыть детскую литературу, распахнуть ее. Победа была полной потому, что новая детская литература обладала мастерством, о котором и не подозревала старая, на слабых ножках, лилипутская литература.
Стих стал так гибок, что вдруг стали возможны передача и закрепление впервые подмеченных разговорных интонаций, стих стал просторен.
Детская поэзия вдруг приняла метры, рифмы, даже язык классической русской поэзии — от народной песни до Некрасова.
Одно имя невольно вспоминается здесь: Маяковский. Эта перемена в детском стихе, в детской литературе произошла в видимой близости к нему.
Дальнейшие сказки Чуковского были развитием и расширением найденного. Они связались в детский комический эпос. Персонажи их — бегемот, слоны, тараканище — стали действующими лицами этого эпоса, характерами.
Эти стихи известны всем. Детская литература и детское сознание непредставимы без них.
Сказка Чуковского начисто отменила предшествующую немощную и неподвижную сказку леденцов-сосулек, ватного снега, цветов на слабых ножках. Детская поэзия открылась. Был найден путь для дальнейшего развития.
Советская детская поэзия нашла в подвижном и открытом стихе и сюжете средства для изображения труда, различных профессий, главных сторон строящейся новой жизни. И ее быстрое, удивительное, все продолжающееся развитие, новые замечательные поэты, появившиеся в ней, — все это подтверждает решающее значение смены в детской поэзии, произведенной комическим эпосом Чуковского. Эта смена вовсе не была какой-нибудь счастливой случайностью. Роль Чуковского как детского писателя обязана его широким исследованиям. Книга его «От двух до пяти» — это его наблюдения над детьми, над их интересами, их языком, творчеством.
И полемика его против педантов, против людей, которые не понимают детей — навязывают им свой сухой, рассудочный вкус, — была полемикой Чуковского-писателя против той лилипутской литературы, которую он застал еще в такой силе, которую он отменил бесповоротно.
Присматриваясь к его изучению действительности, мы можем понять, что помогло ему совершить перемену в такой, казалось бы, специфической области, как детская литература.
В том-то и дело, что большие перемены в литературе как раз и совершаются тогда, когда она перестает быть замкнутой, специфической областью.
И вместе с тем его роль в детской литературе, популярность, знаменитость его как детского писателя заслонили от общего интереса и внимания его труды ученого, литературоведа.
Корней Иванович Чуковский — самый крупный исследователь Некрасова. Тексты Некрасова до того, как их стал изучать и издавать Чуковский, и после этого — в историко-литературном отношении то же, что издания Пушкина до Анненкова и после него.
Прежнее «полное» собрание стихотворений Некрасова включало всего 32 214 стихов. Чуковский дал стране больше 15 000 новых, неизвестных стихов Некрасова. Чуковский нашел и прокомментировал 35 печатных листов новых прозаических текстов.
Эта колоссальная работа до сих пор недостаточно оценена профессиональными литературоведами. Но ее оценили Владимир Ильич Ленин и Алексей Максимович Горький.
Алексей Максимович Горький писал:
«Помню, что В. И. Ленин, просмотрев первое издание Некрасова под редакцией Чуковского, нашел, что это „хорошая, толковая работа“. А ведь Владимиру Ильичу нельзя отказать в уменье ценить работу» («Правда» от 14 марта 1928 года).
И эта работа Чуковского, работа советского литературоведа, — одно из прекрасных звеньев той циклопической культурной работы, которая совершается в нашей стране. Мы не только приняли литературное наследство, мы его намного увеличили. Тексты классических поэтов и прозаиков, издаваемые теперь, в наше время, — это новая страница в истории культуры.
Если собрать в одно целое впервые опубликованные за советское время тексты наших классиков, станет совершенно ясно, насколько мы богаче наших предшественников в знании старой культуры.
Есть в деятельности Чуковского-литературоведа одна черта, которая должна быть отмечена как главная: вкус. Вкус для того, чтобы отличить главное от второстепенного, удачное от неудачного, — это, конечно, очень важная черта для исследователя.
Гораздо важнее еще вкус к переменам, к развитию в такой области, как литература.
Борьба с ложным, ограниченным вкусом — это подлинно литературное дело.
Я вспоминаю время символизма. Это было время ограниченного вкуса.
В 1912 году изучение, например, Салтыкова было решительно запретным: тогдашний вкус считал его грубым. Салтыков был окружен молчанием. Гениальность Салтыкова открыта в советское время.
Заниматься в то время Некрасовым, Шевченко — значило выступать против тогдашнего ограниченного литературоведения. И дело здесь было не просто в изучении. Некрасов был молчаливо признан. Его можно было изучать. Дело здесь было в изучении Некрасова как великого поэта, в нарушении его блестящей изоляции, в том, что вопрос о нем ставился как вопрос о его значении для современной литературы.
Если бы Чуковский был только профессиональным исследователем, он ограничился бы какой-либо одной стороной Некрасова, каким-либо одним вопросом. Обыкновенно такое исследование протекает на ограниченном пространстве и не возбуждает интереса у всей литературы, не возбуждает споров, не ставит вопроса о роли поэта в литературе. Изучение Некрасова было для Чуковского прежде всего делом вкуса, постановкой вопроса о нем, о его роли в живой литературе. Вот эта одновременность интересов исследователя и писателя всегда помогает ставить важнейшие вопросы литературы.
Исаак Бродский
В «Пенатах»
У Репина был очень интересный обеденный стол с круглой вертящейся серединой, на которую ставились блюда. Все мы усаживались вокруг стола, и каждый вертел этот круг до тех пор, пока блюдо, которое он хотел, не доходило к его месту. Таким образом, гости обходились без помощи прислуги. Репин и его жена Нордман-Северова проповедовали «раскрепощение прислуги», с ними они обращались как с равными, приглашая их к столу вместе со всеми.
За обедом шла оживленная беседа. Был обычай: если кто-нибудь неправильно повернет стол либо по ошибке возьмет чужую вилку, на него налагался штраф. Провинившийся гость должен был произнести речь на любую тему. Мы старались штрафовать Чуковского, потому что он произносил интересные и блестящие по форме речи и Репин любил его слушать.
Время проходило очень весело и оживленно; обыкновенно у Репина мы засиживались до десяти часов и затем уезжали с последним поездом. В «Пенатах» нас кормили вегетарианской пищей, знаменитым «сеном», из которого делались вкусные блюда — котлеты и бульоны. Однако после такого обеда очень быстро хотелось есть, и мы, добравшись до станции Белоостров, с жадностью накидывались в буфете на колбасу и пожирали в один миг все бутерброды. Буфетчик знал, что у Репина каждую среду бывают гости, и уже заранее приготовлялся к этому дню.
У Репина я часто встречался с Корнеем Ивановичем Чуковским. В «Пенатах» он неизменно был центром всех репинских собраний и обедов. На «средах» всегда звучал симпатичный голос Чуковского. Корней Иванович был самым веселым, самым жизнерадостным из гостей. Если не было Чуковского, Репин скучал, жаловался, что ему кого-то не хватает, и он моментально посылал за Чуковским, который, появляясь, сразу же вносил оживление. Репин очень любил Корнея Ивановича за его веселье, неистощимое остроумие и высоко ценил его как умного собеседника, с которым делился своими сокровенными творческими замыслами.
Портрет Корнея Чуковского кисти Ильи Репина
Я тоже подружился с Чуковским, и мы часто ходили с ним на берег Финского залива. Зимой Чуковский увлекался буерами и втянул в этот спорт и меня.
Чуковский всегда, сколько я его помню, был окружен детьми. Обычно он затевал с ребятами различные игры, много возился с ними, и всегда там, где раздавался детский шум, можно было найти Чуковского. Он часто играл с детьми около своей дачи, на берегу залива, строил с ними разные крепости, затевал увлекательнейшие игры, в которых сам принимал главное участие.