Высокие потолки, высокие окна без занавесок, свет бьет в лицо, Корней Иванович смотрит на меня своими непонятными глазами, и странное чувство нереальности всего происходящего охватывает меня. Зачем ходил я к Лернеру, в Публичную библиотеку, стучался к Замирайло? Нужны ли Чуковскому все эти лежащие на письменном столе его труды и к чему ему секретарь? Да и сам Корней Иванович — существует ли он? Тот ли это Чуковский, которого я так почитал издали, в студенческие годы, за то, что находился он в самом центре литературы и представлял ее и выражал? «Журнал журналов» хвалил его, а что такое Корней Чуковский на новой почве, в теперешней жизни?
Я недоедал в то время, и мысли о нереальности происходящего особенно остро переживались мной к середине дня, после путешествий и приключений.
Я встречаю на Невском Давыдова. Он медленно идет под руку со своим племянником, красивым юношей в дохе. Давыдов! Тот ли это артист, о котором я читал в чеховских письмах, или в наши дни это явление совсем другого порядка?
Из бывшей «Квисисаны» выходит в компании художников Радаков. Он весел, но более по привычке, держится самоуверенно, но как бы в целях самозащиты. Прошли века с тех пор как закрылся «Новый сатирикон». Существует ли Радаков, хотя грузная его фигура занимает весьма заметное место на Невском проспекте? Доклад о выполненных и невыполненных поручениях Корней Иванович выслушивает спокойно, серые глаза его сохраняют загадочное выражение. Но, увидев резолюцию фининспектора, он вскакивает и кланяется мне в пояс, и восклицает своим особенным тенором, что я не секретарь, а благодетель.
Существую ли я? В те дни я и в самом деле как бы не существовал. Театр, в котором я работал, закрылся. К литературе подступал я осторожно, с поклонами, заискивающими улыбочками, на цыпочках. Я дружил в те времена с Колей Чуковским и все выспрашивал, как он думает, — выйдет ли из меня писатель?
Коля отвечал уклончиво.
Однажды он сказал так:
— Кто тебя знает! Писателя все время тянет писать. Посмотри на отца: он все время пишет, записывает все. А ты?
Я не осмеливался делать это. Но Корней Иванович и в самом деле записывал все.
У него была толстая переплетенная тетрадь черного цвета по имени «Чукоккала», которой Корней Иванович очень дорожил. И не без основания. Там, на ее листах формата обыкновенной тетрадки, красовались автографы Блока, Сологуба, Сергея Городецкого, Куприна, Горького, рисунки Репина. Все современники Чуковского так или иначе участвовали в «Чукоккале». По закону собраний такого рода, чем менее известен был автор, тем более интересны были его записи. Во всяком случае, ощущалось старание. Но, так или иначе, тетради этой не было цены. Однажды Корней Иванович доверил ее мне. Лева Лунц уезжал. Были устроены проводы, и Корней Иванович поручил мне собрать в «Чукоккалу» автографы присутствующих.
Проводы оказались настолько веселыми, что я не рискнул выполнить поручение.
На другой день после проводов я у Чуковского не был. Он сказал, что я не буду нужен. А вечером того же дня пришел ко мне Коля и сообщил, что папа очень беспокоится за судьбу альбома.
Я принес «Чукоккалу» утром, к восьми часам, но Корнея Ивановича уже не застал. Он умчался по своим делам, а может быть, размахивая руками, словно утопающий, шагал огромными шагами вокруг квартала. Я сел за стол и принялся ждать.
И тут убедился, что и в самом деле Корней Иванович записывает все. На промокательной бумаге стола, на нескольких листиках блокнота, на обложке тетради стояли слова: «Шварц — где „Чукоккала“!!!» Первое движение, первое выражение чувства для него была потребность записать. «Где „Чукоккала“? Пропала „Чукоккала“!» — вопияли на столе со всех сторон взятые в квадратные и овальные рамки слова. «Где „Чукоккала“? О, моя „Чукоккала“!»
Корней Иванович в те дни неустанно горевал о дневниках своих. Он вел их всю жизнь, и вот остались они на даче в Финляндии.
Полагаю, что дневники его и в самом деле будут кладом для историка литературы. Придется ему долго разбираться в той смеси, сети, клубке правдивости, точнее — искренности, и лжи, но лжи от всего сердца.
Я при тогдашней любви ко всему, что связано с литературой, наслаждался всеми рассказами Корнея Ивановича, даже в недостоверности их угадывая долю правды, внося поправки в его обвинения, смягчая приговоры, по большей части смертные. Однажды Коля пожаловался:
— Папа наговорил о таком-то, что он и негодяй, и тупица и готовый на все разбойник. А я познакомился с ним и вижу — человек как человек.
И я учитывал эту особенность рассказчика.
Однако в самые черные дни его даже я несколько омрачался, наслушавшись обвинительных актов против товарищей Корнея Ивановича по работе. Если верить ему, то они прежде всего делились, страшно повторить, — на сифилитиков и импотентов. Благополучных судеб в этой области мужской жизни Корней Иванович, казалось, не наблюдал. Соответственно определял он их судьбы и в остальных разделах человеческих отношений.
Вот несколько наиболее добродушных его рассказов.
Корней Иванович, стоя у книжной полки, открывает книжку, и вдруг я слышу теноровый его хохот. Широким движением длинной своей руки подзывает он меня и показывает.
К какой-то книге Мережковского приложен портрет: писатель сидит в кресле у себя в кабинете. Вправо от него на стене большое распятие, и непосредственно под крестом, касаясь его подножия, чернеет кнопка электрического звонка.
— Весь Митя в этом! — восклицает Корней Иванович с нарочито громким и насмешливым смехом.
Но вот смех обрывается, и Корней Иванович темнеет, прищурив один глаз.
И я слышу жалобы, правдивость которых не вызывает у меня ни малейших подозрений.
Мережковские приготовились бежать из Советского Союза и тщательно скрывали это от друзей. В течение двух недель ходили они по издательствам, заключали договоры и получали гонорары. В советских условиях были они робки, все обращались за помощью к Корнею Ивановичу, и он выколачивал для них наличные деньги у самых упрямых хозяйственников.
И ни слова не сказали они Корнею Ивановичу о планах побега. А ведь считались друзьями, да что там считались — были, были настоящими друзьями. И Чуковский показывает искреннее и трогательное стихотворение Гиппиус об одиночестве, в котором очутилась она.
Только одно и есть у нее утешение — приход «седого мальчика с душою нежной».
Вот как она писала. А потом удрала за границу, ни слова не сказав о своих планах друзьям. Ни намека! И там стала обливать нас, оставшихся, грязью. Ругалась как торговка. Вся Зинаида Гиппиус в этом. Вся!
Однажды Брюсов сказал Корнею Ивановичу, что сегодня ему исполнилось сорок лет. А тот ему ответил:
— Пушкин в эти годы уже и умереть успел!
У Корнея Ивановича, как у великих фехтовальщиков, была разработана своя система удара. Фраза начиналась с похвалы и кончалась выпадом.
Он сказал однажды Короленко:
— Владимир Галактионович, как хорош у вас слесарь в рассказе «На богомолье», сразу видно, что он так и списан с натуры.
И Короленко ответил спокойно:
— Еще бы не с натуры: ведь это Ангел Иванович Богданович!
Ответ этот привел Корнея Ивановича в восхищение.
Это был один из немногих случаев, когда Корней Иванович отдавал писателю должное. При оказиях подобного рода он отводил душу, ругая певучим тенором своим других прозаиков.
Пусть попробует так поступить такой-то с его лимфатическим благородством или такой-то с его куриной грудкой. Взять редактора толстого марксистского журнала Ангела Ивановича, которого наборщики прозвали Черт Иванович, и перенести его совсем в другую среду, где характер его вырисовался выразительнее и отчетливее. Пусть попробует так сделать такой-то с его жидким семенем! Он и с натуры писать не может своими хилыми пальчиками.
Расстались мы с Чуковским летом 23-го года, когда я уехал погостить к отцу в Донбасс.
Разногласий у нас не было. Если выговаривал он мне, то я сносил. А он со своей повышенной чувствительностью чуял, конечно, как бережно, с каким почтением я к нему отношусь. Словно к стеклянному. Он нередко повторял, что я не секретарь, а благодетель, но оба мы понимали, прощаясь, что работе нашей совместной пришел конец. Есть какой-то срок для службы подобного рода. И я удалился из полосы отчуждения.
Только перед самым уже отъездом заспорили мы по поводу статьи его о Блоке. Мне казалось, что поэт, сказавший об имении своем, сожженном крестьянами, — «туда ему и дорога», заслуживает более сложного разбора. Спор этот Корней Иванович запомнил. Когда я уже уехал, он сказал Коле, что гонорар за статью о Блоке переведет мне. Однако не перевел.
По возвращении моем мы встречались довольно часто, и Корней Иванович бывал добр ко мне, со всеми оговорками, вытекающими из особенности его натуры.
Кончая редактировать одно из изданий книжки «От двух до пяти», Чуковский сказал мне, что, прочтя кое-какие изменения и добавления к ней, я буду приятно поражен.
Дня через два мне случайно попались гранки книжки. И я прочел:
«В детскую литературу бросились все, от Саши Черного до Евгения Шварца».
По правде сказать, я вместо приятного удивления испытал некоторое недоумение. Впоследствии он сам заменил эту фразу абзацем, который и остается до сих пор, кажется, во всех переизданиях. Там он спорит со мной, но называет даровитым, что меня и в самом деле приятно поразило.
Все анекдоты о вражде его с Маршаком неточны. Настоящей вражды не было. Чуковский ненавидел Маршака не более, чем всех своих ближних.
Просто вражда эта была всем понятна, и потому о ней рассказывали особенно охотно.
Во время съезда писателей, узнав, что Маршак присутствовал на приеме, куда Чуковский зван не был, этот последний нанес счастливцу удар по своей любимой системе.
— Да, да, да! — пропел Чуковский ласково. — Я слышал, Самуил Яковлевич, что вы были на вчерашнем приеме, и так радовался за вас, вы так этого добивались!
Встретив в трамвае Хармса, Корней Иванович спросил его громко, на весь вагон:
— Вы читали «Мистера Твистера»?
— Нет! — ответил Хармс осторожно.
— Прочтите! — возопил Корней Иванович. — Прочтите! Это такое мастерство, при котором и таланта не надо! А есть куски, где ни мастерства, ни таланта: «Сверху над вами индус, снизу под вами зулус» — и все-таки замечательно!
Так говорил он о Маршаке.
Зло?
Да. Может так показаться.
Пока не вспомнишь, как относился этот мученик к самым близким своим. К своему первенцу, например.
Во время войны я привез Корнею Ивановичу письмо от Марины, жены его старшего сына. Она рассказывала в нем чистую правду. Ей удалось узнать случайно, что Коля сидит без работы в части, где газеты нет и не будет, под огнем, рискуя жизнью без всякой пользы и смысла. Она просила, чтобы Корней Иванович срочно через Союз хлопотал о переводе Коли не в тыл, нет, а в другую фронтовую часть.
Мы встретились с Корнеем Ивановичем в столовой Дома писателей, во втором ее этаже, где кормили ведущих и приезжих.
Я спросил Корнея Ивановича о письме.
К ужасу моему, лицо его исказилось на знакомый лад. Судорожное, самоубийственное желание укусить ясно выразилось в серых глазах, толстых губах. И этот мученик неведомого бога, терзаемый недоброй своей силой, запел, завопиял, обращаясь к старику Гладкову, сидящему напротив:
— Вот они, герои! Мой Николай напел супруге, что находится на волосок от смерти, и она молит: спасите, помогите! А он там в тылу наслаждается жизнью!
— Ай, ай, ай! — пробормотал старик растерянно. — Зачем же это он!
Вот как ответил Корней Иванович на письмо о находящемся в опасности старшем своем сыне. Младший его — следует помнить об этом — к тому времени уже погиб на фронте. Нет, я считаю, что Маршака Корней Иванович скорее ласкал, чем кусал.
В апреле 52-го года, слушая доклад Суркова на совещании о детской литературе, я оглянулся и увидел стоящего позади седого, спокойного Корнея Ивановича. Ему только что исполнилось семьдесят лет, но лицо его казалось все тем же свежим, топорным и нежным, особенным. Конечно, он постарел, но и я тоже, и дистанция между нами сохранилась прежняя. Все теми же нарочито широкими движениями своих длинных рук приветствовал он знакомых, сидящих в разных углах зала, пожимал правой левую, прижимал обе к сердцу.
Я пробрался к нему.
Сурков в это время, почувствовав, что зал гудит сдержанно, не слушает, чтобы освежить внимание, оторвался от печатного текста доклада и, обратившись к сидящим в президиуме Маршаку и Михалкову, воскликнул:
— А вас, товарищи, я обвиняю в том, что вы перестали писать сатиры о детях!
И немедленно, сделав томные глаза, Чуковский пробормотал в ответ:
— Да, да, да! Это национальное бедствие!
На несколько мгновений словно окно открылось, и на меня пахнуло веселым воздухом 20-х годов.
Но не прошло и пяти минут, как Корней Иванович перестал слушать, перестал замечать знакомых, и я почувствовал себя в старой, неизменной полосе отчуждения. Прищурив один глаз, ступил он в сторону за занавеску к выходу и пропал, как будто его и не было. Удалился в свою пустыню обреченный на одиночество старый белый волк.
Сергей Бородин
Быль и зоология
Народ напряженно работает для победы, для фронта — кует ли оружие, растит ли хлеб, создает ли произведения искусства или науки. Все возрасты, даже дети, захвачены этой небывалой по размаху и напряжению войной.
Война вошла в быт детей, в их сознание, в основной круг их интересов, и литература, откликаясь на их запросы, создала целый ряд детских произведений, посвященных Великой отечественной войне.
Детские писатели вместе со всем советским народом несут жертвы и отбивают у врага родную землю. Наша детская литература говорит о войне полным голосом, ибо дети сейчас думают о войне и следят за ней с напряженным вниманием. Малыши спорят между собой о системах танков и самолетах подчас с такой эрудицией, которая впору взрослым.
Каждый в нашей стране, от мала до велика, знает, что сделал бы с нашей страной Гитлер, который
Сила этих строк Сергея Михалкова — в их конкретности и простоте; его «Быль для детей», напечатанная на страницах газет, равно понятна детям и взрослым — старику и ребенку, академику и пахарю. В ней — та правда о наших днях, которая легко укладывается в простую и ясную форму, а самая сложная тема, если она ясно изложена, — народна, если она, разумеется, и по идее близка народу. Народ не терпит ни вульгарного упрощения серьезных вопросов, ни путаных, витиеватых форм изображения, ибо это — признаки авторского недомыслия, непонимания темы, ее незрелости в сознании автора: прозрачная ясность изложения дается автору, лишь когда ему самому большая тема предельно ясна и близка.
Михалков нашел сжатые, точные строки, чтобы выразить свою мысль:
Сила «Были» в том, что она сдержанно и мужественно говорит о самом главном:
Полной противоположностью «Были для детей» явилось другое произведение о войне для маленьких читателей, произведение, написанное писателем зрелым, опытным, прекрасно понимающим, что такое «простота в искусстве», ибо об этой простоте ему случалось и говорить, и писать. Великую тему он ухитрился в своем произведении так изложить, что осквернил и опоганил ее. Я говорю об «Одолеем Бармалея» Корнея Чуковского.
Для каждого советского человека Отечественная война священна. Она освящена кровью дорогих для нас людей — наших родных или друзей, кровью безымянных героев и беззащитных детей. Священна потому, что у каждого связаны с ней значительные лично для него и типичные для множества советских людей переживания.
Для каждого советского человека это великая война, потому что ведется она ради великих освободительных идей и осеняет ее победоносное знамя великого Ленина. И это чувствует и знает весь народ, борющийся под руководством Сталина, идущий к победе сурово и непреклонно. Эта война ложится рубежом в истории всего человечества, замыкая один период и открывая новый в жизни всего мира так же, как и в личной жизни каждого отдельного человека, ее современника.
Об этом, о самом дорогом для народа, Корней Чуковский написал, как о борьбе зверья за ветеринара Айболита, как о шутовском побоище воробьев с гориллами, крокодилов — с лягушками.
Я не забываю о том, что книжка написана для детей, что у читателей или слушателей ее своя система восприятия образов и понятий, но именно об этих-то образах и идет речь. Никто из советских детей, начиная с самого раннего возраста, никто из детей фронтовиков, детей, провожающих каждое утро своих матерей на оборонную работу, — не далек от войны настолько, чтобы представлять ее себе аттракционом в зоопарке.
Между тем именно такой веселый аттракцион разыгран К. Чуковским в зоопарке в солнечный летний день, среди чистеньких, подстриженных газонов, между бассейнами с водой комнатной температуры. Неизвестно, так ли представляется война самому Корнею Чуковскому, но такой он пытается представить ее самым доверчивым читателям.
Вся композиция «поэмы», вся общая ее концепция не оставляют сомнения в том, что автор взял за основу конкретную войну, и наивная оговорка автора, что это происходит в придуманной стране, — неубедительна.
Война начинается, когда страна Айболития живет мирной, гуманной жизнью. На светлое государство неожиданно обрушивается звериная орава, сокрушая и гуманные идеи этой страны, и ее материальные ценности. Айболития не готова к обороне настолько, чтобы сдержать внезапный удар врага, ощущает недостаток снарядов, не успевает собрать все силы. Главная горилла Бармалей изображен со всеми атрибутами фашизма — топором и свастикой. Затем из страны Чудославия является Ваня Васильчиков, и против его помощи сила врага устоять не может. Бармалея казнят к вящей радости воробьев и лягушек — и т. д. и т. п. То, что К. Чуковский пытается в строки своей сказки вложить конкретное политическое содержание, показывает и самая терминология автора:
Или, например, строфа о наступлении:
Таких локальных цитат можно привести множество, и из них явствует, что автор собирал материал «поэмы» и продумал ее тщательно. Таким образом, не может быть случайностью, поэтической опиской вся «зоологическая» сторона «поэмы».
При поверхностном взгляде может показаться, что Чуковский, следуя классическим примерам, отталкивался или от «Войны мышей и лягушек», или от традиций Эзопа и Крылова и, разделив зверье на добрых и злых, показал борьбу двух начал — Ормузда и Аримана. Но такая иллюзия быстро рассеивается. Показателен самый выбор образов зверей — хищные орлы и безобидные воробьи оказываются в одном лагере со слонами и лягушками, а бегемоты и волки, гориллы и носороги — в другом лагере.
Айболития имеет армию, состоящую из зайцев и воробьев, медведей и слонов, тюленей и пчел. Со времен дедушки Крылова наши дети знают характеры зверей, олицетворяющих людские характеры. Как же дети должны воспринять характеры изображенных Чуковским освободителей «мирных селений отчизны своей»?