Конкретное место, определенное событие, реальные люди. Но Попкову этого мало. Чтобы вызвать у зрителя ощущение абсолютной достоверности происходящего, он еще в дополнение ко всему стилизует свою картину под моментальный фотоснимок. Такие снимки любят делать все путешествующие.
Сам художник как бы занимает место фотографа. Ставит лицом к несуществующему объективу сына-подростка, маленькую Дашу и женщин. Желая усилить сходство своей композиции с моментальным снимком, располагает все фигуры в пространстве так, как это могло быть только при фотосъемке. При этом находит удивительно точное психологическое состояние для каждого портретируемого и для группы в целом.
Выбран момент, когда все уже вдосталь нафотографировались. Никто, как в первые дни, не прихорашивается, не принимает позы «поинтереснее». Спокойно смотрят в объектив дети. Наташа даже не собирается менять положение и отпускать своего любимого папу: она так удобно пристроилась на его спине... Папа — Г. Ф. Захаров — похоже, и вовсе не видит, что на группу наведен объектив. Его лицо обращено к Дашиной маме, с которой он, видимо, о чем-то переговаривается. А Дашина мама слегка повернула голову к фотографу, скорей всего только потому, что услышала, как мама Алеши сказала: «Ну сколько можно снимать!» И с этими словами пошла из кадра.
Свой замысел Попков подкрепляет и цветом. Его картина очень графична и тем самым еще больше напоминает фотоснимок. Преобладающие цвета в ней — черный и белый. Лишь несколько ярких акцентов дает живописец: рыжую дубленку с красной вышивкой, бирюзовую брошь, красный капор, краешек голубого блокнота в кармане у Г. Ф. Захарова.
Итак, «моментальный снимок», сценка, каких немало запечатлевают на пленке фотолюбители? Похоже. Но не будем торопиться с выводами. Ибо, как настоящая поэзия всегда предполагает неоднозначное прочтение стиха, так и лучшие картины Виктора Попкова обязательно несут в себе глубинный, потаенный смысл.
Есть у этого художника две прекрасные работы — «Майский праздник» (1972) и «Тишина» (1972). На первый взгляд — портреты девочек. И только. Но всматриваешься в них — и обнаруживаешь детали, подробности, которые подводят тебя к мысли, что это не обычные портреты, а портреты-символы.
На крутом холме, над рекой, прыгает через скакалку белоголовая девчушка. Высоко взлетела она над землей и как бы повисла над ней. Продолжает крутиться веревочка в ее руках, сама же девчушка в своем малиново-красном одеянии словно парит теперь с закрытыми от счастья глазами над холмом, над багряной от солнца рекой, и нежная улыбка светится на ее безмятежном лице. Смотришь на эту тоненькую, юную фигурку, и не остается сомнения — она олицетворяет собой Весну, Май, Майский праздник. И как бы в подтверждение в памяти всплывают ощущения, связанные именно с этим, и никаким другим, праздником: весенний холодящий ветерок полощет кумачовые флаги на улицах, быстро гонит по небу редкие пушистые облачка, а из динамиков на площадях и перекрестках льется бодрая и жизнерадостная песня: «Утро красит нежным светом...»
Но в общей праздничной тональности картины Попкова ты вдруг улавливаешь грустную, даже тревожную ноту. И уже ни сельская улица, украшенная первомайскими флагами, ни залитый утренним солнцем город, изображенные на заднем плане, ни безмятежность девочки не могут тебя успокоить. Ты ищешь причину своей тревоги, и тут твой взгляд упирается в черный силуэт вороны, помещенной почти в центре композиции. Будь эта ворона где-то в другом месте, она смотрелась бы как обыкновенная птица, как некая принадлежность пейзажа. Но в соседстве с хрупкой, незащищенной фигуркой девочки эта распростертая над рекой ворона воспринимается уже как грозный символ, как знак беды, войны. Словно стрелка, указывает она путь нашему взгляду, и в левом нижнем углу холста мы замечаем серозеленую скульптуру солдата — памятник бойцам, павшим в годы Великой Отечественной войны. Тут три фрагмента картины, до сих пор существовавших порознь — девочка, черная птица и воин на пьедестале,— завязываются в единый узел. Мы вдруг ясно понимаем, почему к весеннему ликованию природы и человека на картине Попкова примешивается чувство грусти. Потому что художнику очень хочется, чтобы мы никогда, даже в минуты наивысшего ликования и радости, не забывали бы, какой ценой заплачено за нашу жизнь, за всеми нами любимый майский праздник, и берегли бы свое счастье от новых бед.
Замысел «Тишины», как и замысел «Майского праздника», родился у Виктора Попкова в 1971 году, когда побывал он в древнем подмосковном городке — Верея. Более того, обе картины созданы на основе одного и того же эскиза.
В «Тишине» тоже ощущается весна, весенний майский день. И тоже изображена девочка, только уже играющая в классики. Но это полотно гораздо строже «Майского праздника» и по колориту — в нем преобладает желтовато-зеленый, «защитный» цвет войны; и по атрибутике — здесь и обелиск со звездочкой, и два памятника павшим бойцам, причем один занимает половину холста; а главное — по состоянию души портретируемой.
Девочка, крепко зажмурив глаза, в очередной раз шагнула по расчерченной квадратиками земле и спросила подружку (мы ее не видим): «Мак?» И теперь, вытянувшись в струнку и высоко запрокинув голову, ждет ответа. Но сосредоточенность девочки, истовость ее ожидания чересчур сильны для детской игры. И нам начинается казаться, что не обычного «Мак!» ждет она в ответ, а напряженно и скорбно прислушивается: не затрубит ли трубач на пьедестале у нее за спиной, не отзовутся ли ему воины с соседних холмов?
Но молчит трубач. Крепко спят в земле воины. В древнем Верейском соборе, изображенном на дальнем плане, в безмолвии покоится герой войны 1812 года, генерал Дорохов. Тишина... И минута простого ожидания вырастает до скорбной минуты молчания. А девочка, играющая в «классики», воспринимается нами уже как символ скорби по всем воинам, когда-либо погибшим за всхолмленную оборонительными валами Русскую землю.
Вот так обманчивы внешне простые и ясные картины Виктора Попкова. И если доведется вам увидеть его полотна в музее, не довольствуйтесь, пожалуйста, беглым осмотром их, загляните им «в душу», как попытаемся проделать это мы с «Зимними каникулами».
Пристально вглядимся в лица портретируемых. Нас интересует сейчас состояние души, психологический настрой изображенных художником людей. Выше уже отмечалось, что это не первый день каникул, не первая поездка. Все уже немного притомились, перенасытились впечатлениями, к тому же знают, что автобусы ходят редко и ждать их долго. А потому на лицах, не только взрослых, но и детских мы не заметим нетерпения, напряженности ожидания, не почувствуем оживления, которое обычно охватывает всех перед поездкой в неизвестное место. Потом будет узнавание нового, открытие для себя неведомого и, возможно, восторги по поводу увиденного. Пока же все спокойно и очень буднично ждут автобуса. Лишь один человек явно не разделяет общего настроения — это Алеша, сын художника. И лицо, и Алешина изломанная фигура с очевидностью выдают весьма скептическое отношение подростка к происходящему и к поездке. Он словно делает одолжение всем: «Вы хотите этого? Я готов поехать...»
Легко предположить, что Попкову-старшему, как и любому родителю, было не по душе подобное отношение его сына к жизни. И уж конечно, ему была не очень приятна маска скептика, этакого пресыщенного всем человека, на Алешином лице. Тогда почему он пишет любимого сына именно с этим выражением? Почему помещает его таким в самом центре картины? Ведь мы, еще не охватив взглядом всю композицию, уже замечаем этого угловатого мальчика, с ним, первым, встречаемся глазами. Случайно? Думается, нет.
Поступая так, Попков-старший словно молчаливо спорит с младшим, как бы говорит ему: «Посмотри на себя со стороны! К чему тебе эта маска безучастности? Живи, мой дорогой сын, с неуемным любопытством ко всему. Спеши видеть, слышать, познавать. Детство — особая, неповторимая пора. Умей распорядиться им. Никогда впоследствии не будет такой полной отдачи себя во власть увиденного, как в твоем возрасте. Никогда позже не ощутишь ты с такой остротой ошеломляющее чувство открытия мира — будут мешать прожитые годы, опыт...»
Если бы ему, Виктору Попкову, даровала судьба такое детство! Но он рос в тяжелые военные и послевоенные годы. Отец погиб на фронте в самом начале войны, и мать осталась с четырьмя детьми, из которых старшему было одиннадцать, а младшему, вскоре умершему, не исполнился еще и год... Разве мог он мечтать о таких каникулах, как теперь у его сына?! И разве мог рассчитывать на далекие путешествия, когда даже поездка в Москву,— а жил Виктор всего в 22 километрах от столицы,— была в то время непозволительной роскошью. И художник досадует на сына за то, что он с неохотой пользуется возможностями и благами прекрасной поры. И еще он слегка грустит, как обыкновенно грустят все взрослые люди, когда разговор заходит о детстве, потому что знают: оно ушло и уже никогда, никогда не повторится.
Древние напевы
Зародившись во тьме веков, в течение длинного ряда столетий жила и живет поныне народная песня, по богатству своего мелодического и текстового содержания не знающая равных. В силу того, что народная песня лишь в сравнительно недавнее время была зафиксирована записями на слух или посредством фонографа, о том, какова была эта песня пятьсот-восемьсот лет назад и какова была ее эволюция за это время, сказать с полной уверенностью невозможно; можно делать лишь более или менее правильные предположения на основании дошедшего да наших дней материала. Тем большую ценность приобретают памятники, которые сохранили нам в графически зафиксированном виде древнейшие напевы...
Это так называемые «крюковые книги», во множестве сохранившиеся у нас еще с XII века... С чисто культовой стороны они в наши дни потеряли свое прежнее значение, и эта сторона не должна заслонять собой высокой их ценности с точки зрения музыкально-исторической, тем более что — подчеркиваем еще раз — это ЕДИНСТВЕННЫЙ вид записанной древнерусской музыки...
Величайшие русские композиторы, среди которых следует назвать Н. А. Римского-Корсакова и... С. В. Рахманинова, использовали древние распевы в своих светских сочинениях. Рахманинов относился к древним распевам настолько бережно и вдумчиво, что сам читал крюки и переводил их с рукописи.
«Красивое нужно сохранить, взять его как образец, исходить из него, даже если оно «старое». Этому ленинскому завету следует наше государство, бережно относясь к памятникам минувших эпох, будь то произведения изобразительного искусства, шедевры архитектуры или высочайшие образцы музыкальной культуры прошлого.
В 1963 году были записаны на пластинку знаменитые ростовские звоны. На белостенную звонницу Успенского собора поднялись старые опытные звонари, и ожили, заговорили ее тринадцать колоколов, дивной красоты колокольная музыка поплыла над кремлем Ростова Великого, над просторами озера Неро...
Из поколения в поколение передавали звонари свое искусство.
Сохраняя общую основу звона, совершенствовали его, создавали собственные музыкальные композиции. Замечательную славу снискали себе московский виртуоз В. Мошков, астраханские музыканты — звонари В. Материкин и А. Логинов и многие другие.
С колокольным звоном неразрывно связана жизнь русского человека. Мощные звуки колокола сзывали новгородцев на вече. Тревожный набат предупреждал об опасности. Под колокольный звон венчали и хоронили. Радостным трезвоном встречали воинов-победителей...
Колокольные звоны на Руси знали уже в X веке. Этот древнейший вид русского народного творчества развивался параллельно с древнерусской живописью, зодчеством, ремеслами, певческим искусством, от которого многое позаимствовал. И хотя колокола есть у многих народов, но удивительным умением отливать их прославились именно русские мастера.
Надо сказать, что традиции колокололитейного дела не умерли. В начале 1985 года газета «Советская Россия» сообщила, что литейщики Оренбургского тепловозоремонтного завода совместно с музыкантами решили создать в своем городе карийон — колокольный оркестр, на котором можно будет исполнять любую мелодию. Пока такой карийон действует лишь в Литве, в Каунасе. Оренбургские энтузиасты уже изготовили 23 колокола — куранты для городских часов и теперь собираются отлить по рецептам старых мастеров еще более 40 колоколов, чтобы слушать чудесные, неповторимые мелодии.
Музыка звонов всегда восхищала русских композиторов. Глинка, Мусоргский, Римский-Корсаков использовали в своих произведениях колокольные звучания.
Это был один из истоков их творчества, такой же, как и народная песня.
Предлагаем вашему вниманию отрывки из повести А. Цветаевой «Сказ о звонаре московском», полностью напечатанной в журнале «Москва» за 1977 год. Сообщаем также, что в 1986 году издательство «Музыка» выпустила книгу «Мастер волшебного звона» (авторы — А. И. Цветаева и Н. К. Сараджев, брат чудо-звонаря).
В тихий вечер зимний 1927 года мы сидели за чаем у профессора Алексея Ивановича Яковлева...
— Вы не слышали известного дирижера Сараджева? Константина Соломоновича? — спросила меня Юля, дочь хозяина.— Котик — его сын. Звонарь. Музыканты считают его гением. Анастасия Ивановна, он может сейчас прийти, чтобы вы знали... Котик с двух сторон из необыкновенных семей: об отце я уже сказала, у него талант по наследству: с семи лет — композитор! А мать — дочь Филатова, по детским болезням профессора, его имени — московская детская клиника. Мать давно умерла, Котик еще маленьким был... Мы на днях собираемся его слушать — пойдете с нами?
— А он как, аккомпанирует при церковной службе?
— Ну да, и он сердится, что в другие часы нельзя... Ему мешают церковные службы. Он ведь чудной, не понимает! В субботу пойдем, хорошо? А когда в каком-нибудь колоколе ему слышится звук слишком прекрасный, он выпускает из рук все веревки колокольные и...— Слово «падает» пропало в звонке из передней.
Радостно, как-то торжественно,— зная ли, что ждут, вышел из передней высокий темноволосый молодой человек в аккуратной, плотной рубашке, подпоясанной ремнем: одергивая ее (как это делают мальчики от застенчивости), но — не так, не застенчиво, а — некой веселой готовности — предстать. Карие, огромные, по-восточному длинного разреза глаза сияли блеском темным и детским по силе открытости. Голос запинался:
— Я оп-поздал н-немм (радостно прорвавшись) -много! Ппп-растите...— кланялся, пожимая руки, смеялся.
«Пожалуй, красив! Волосы волнистые, длиннее положенного. Царь Федор Иоаннович театральный какой-то!» — подумала я.
— Мой Источник меня задержал,— медленно, но словоохотливо пояснил нам он, улыбкой сопровождая слова,— ему мои сестры сказали — поздно домой прихожу.
— Источником он отца называет,— шепнула мне Юлечка.
Котик вдруг оживился очень:
— Я вч-ч...— слово не удавалось ему,— вче-ра у Глиэра был! — Он обвел всех нас глазами, сияющими.— И мне выд-да-дут разрешение от Наркомпроса,— он развел руками широко и радостно,— ск-колько н-надо мне ккколоколов, в каких н-надо тональностях! Дооборудуют мне мою звонницу! П-пожалуй-ста,— он провел рукой по воздуху, как бы перечисляя нас,— п-приходите вы все!..
Большой церковный двор в одном из замоскворецких переулков медленно наполнялся народом. Если бы взглянуть на него сверху — обозначились бы две струи идущих: одна направлялась в храм, другая растекалась по дальнему углу двора, над которым возвышалась колокольня. И в то время как первая струя входила в двери безмолвно, вторая наполняла двор гомоном голосов. Переговаривались, то и дело взглядывая вверх, где виднелся, по временам исчезая за каменными выступами колокольни, силуэт человека в темном. Он что-то делал там, наклоняясь и выпрямляясь.
— Готовится! — пояснила мне Юлечка.
Мороз пощипывал. Люди постукивали нога о ногу. Ожиданье становилось томительным. И все-таки оно взорвалось нежданно. Словно небо рухнуло! Грозовой удар! Гул — и второй удар. Мерно, один за другим рушится музыкальный гром, и гул идет от него... И вдруг — заголосило, залилось птичьим щебетом, заливчатым пением каких-то неведомо больших птиц, праздником колокольного ликования! Перекликанье звуков, светлых, сияющих на фоне гуда и гула! Перемежающиеся мелодии, спорящие, уступающие голоса. Это было половодье, хлынувшее, потоками заливающее окрестность... Оглушительно-нежданные сочетания, немыслимые в руках одного человека! Колокольный оркестр!..
Подняв головы, смотрели стоявшие на того, кто играл вверху, запрокинувшись,— он, казалось, летел бы, если б не привязи языков колокольных, которые он держал в самозабвенном движении, как бы обняв распростертыми руками всю колокольню, увешанную множеством колоколов. Они, гигантские птицы, испускали медные, гулкие звоны, золотистые серебряные крики, бившиеся о синее серебро ласточкиных голосов, наполнивших ночь небывалым костром мелодий. Вырываясь из гущ звуков, они загорались отдельными созвучиями, взлетавшими птичьими стаями, звуки — все выше и выше наполняли небо, переполняли его. Но уже бежал по лесенке псаломщик:
— Хватит! Больше не надо звонить!
А звонарь, должно быть, «зашелся», не слушает! Заканчивает свою гармонизацию...
— Д-да! — со слезами на глазах сказал высокий длиннобородый старик,— много я звонарей на веку моем слышал, но этот...
И не хватило слов! Люди спорили.
— У него совершенно органный звук! — говорил кто-то.— Я ничего подобного...
— Да нет, не орган! Понимаете, это — оркестр какой-то!
— Гений, конечно!
— Так ему же Наркомпрос колоколов, говорят, навыдавал! — пробовал «объяснить» какой-то голос.
— Ну и что же? Наркомпрос, что ли, играет? Нам с тобой хоть со всего Союза колокола привези...
— Да, много звонарей я на веку моем слышал,— повторял, восхищаясь, длиннобородый старик,— но этот...
Я писала сестре моей Марине и Горькому о Котике Сараджеве, даря им его: ей, с детства до зрелых лет так похоже воспринимавшей каждого чем-то необычного человека! Долг передарить его — Марине, Горькому — был очевиден. Я ждала от них ответа. А тут Глиэр решил начать заниматься с Котиком, так композитор был захвачен, заинтересован его игрой. Только как с ним Котик поладит? Не поздно ли уже начинать с детства брошенное ученье, в его 27 лет?..
Был предвесенний день, когда я в волнении позвонила в дверь к Яковлевым. В руках — тонкий светло-серый конверт с итальянской маркой — ответ Горького! В нем приглашение — приехать в Сорренто...
Недели прошли. Позади — отъезд, путешествие...
И вот я сижу в Сорренто перед Горьким. Высокий, худой, седеющий — усадил в кресло, он — по ту сторону письменного большого стола, и течет беседа в углубившемся в вечер дне... О Москве рассказываю, о московских людях, о неописуемом Сараджеве Котике, о его колокольнях. И слушает Горький пристально, как он один умеет, и разносторонни, точны взыскательные его вопросы, и ответы в него погружаются, как в колодец, и нет этому колодцу дна! Первый вечер, но я уже перегружена впечатлениями. Слушаю его окающую речь, четко выговариваемые слова: «Вы должны написать о Сараджеве! Книгу! Вы еще не начали? Напрасно! Это Ваш долг! Долг, понимаете ли? Вы — писатель».
— Да,— в ответ на это, с ним согласясь,— разве я этого не знаю? Но когда же было начать? Не у колокольни же и не в поезде...
Ничего не слушает! И он прав! Конечно — долг!
— И повесть про звонаря у вас получится хорошо, если напишете — как рассказали! Вы мне верьте, я эти вещи понимаю... Он у вас жить будет, что не так часто в литературе. И послушаю я его обязательно, когда буду в Москве... И, разумеется, следует, чтобы специалисты им занялись! Об этом надо — выше хлопотать будем... Такое дарование со всеми его особенностями нельзя дать на слом. Вы мне, Анастасия Ивановна, непременно напишите подробнее про колокола, про состав их, расспросите его хорошенько... Я этим делом в свое время интересовался, когда приходилось мне в старых русских городах бывать, где знаменитые звонари отличались... Ведь это — народное творчество, да, один из видов его, оно имеет свою историю...
Вернувшись в Москву, увидев Котика, я рассказала ему о моих беседах о нем с Горьким. Он был счастлив, как дитя.
— Я ему все напишу про сплавы колоколов и про многое!
Он принес мне письмо на другой день (многое из им записанного для Горького подтверждается теперь, полвека спустя, новейшими исследованиями)...
...А вот что узнала я позже от Тамары Сараджевой, сестры Котика, о его детстве.
— Он был еще на руках у няни,— сказала она,— когда стал реагировать на звуки колоколов. Он плакал, когда его уносили от колокольни, любил, чтобы с ним гуляли близ нее, и слушал внимательно колокольный звон. Эти прогулки он называл «динь-динь, бом-бом». Игрушек он не признавал, и когда его спрашивал отец, что ему подарить, он отвечал: «Колокол». У него была целая коллекция колоколов, с совсем маленьких до уже довольно большого. Он развешивал их на перекладины стульев под сиденьем и очень беспокоился, чтобы никто их не трогал и в них не звонил. Сам же он залезал под стул, ударял тихонько в один колокол — и слушал, замерев, пока не прекратится звук. Подлезал под другой стул и там продолжал то же самое. Затем ударял в два колокола, а иногда в несколько и слушал, как они звучат. Когда в семилетнем возрасте его стали учить играть на рояле, на скрипке — он начал импровизировать...
Что я еще узнала от его младшей сестры?
Отец восхищался талантом сына, показывал сочинения мальчика музыкантам. Композитор Р. М. Глиэр, услышав его композиции, сказал: «Из него выйдет второй Римский-Корсаков». Но вскоре Котик стал все реже сочинять на рояле и явно охладел к нему... Затем он начал с удовольствием играть на скрипке, но скоро и она перестала ему нравиться, он начал раздражаться малейшей ошибкой в ее звучании.
Котик слышал все обертоны (то есть частичные составляющие основного тона, всегда сопровождающие основной звук.—
Сохранились записи К. К. Сараджева о соответствии звука и цвета... Этим вопросом занимались еще два выдающихся композитора — Н. А. Римский-Корсаков и А. Н. Скрябин, они тоже обладали ярко выраженным цветовым слухом. Скрябин в своей последней симфонической поэме «Прометей» мечтал применить согласованную с музыкой смену цветового освещения зала (что сейчас и делается с помощью созданной цветозвуковой установки.—
В 1930 году к Константину Соломоновичу явились два американца с предложением его сыну, «мистеру Сараджеву», поехать в Соединенные Штаты, заключив контракт на год. Они обещали построить ему в Гарварде звонницу, закупив нужные ему колокола в СССР, и он будет давать колокольные концерты. Они слышали его звон, восхищены — ведь это целая симфония на колоколах! Котик согласился на это предложение.
Вот в эти месяцы я не видела Котика — он исчез; как я позднее узнала, он был предельно занят отбором колоколов, закупаемых Америкой для будущей звонницы.
Нелегко было оформить столь необычное путешествие: немало времени заняло получение соответствующих документов.
...И Сараджев выезжает в Америку, везя свой звон, который зазвучит на территории Гарвардского университета, куда стекутся толпы чужеземцев — слушать советского звонаря!
В 1975 году через музыканта Л. Уралову-Иванову я встретилась с его родными: братом Нилом, женой брата Галиной Борисовной (урожденной Филатовой) и сестрой моего героя Тамарой. От них узнала, что делал Котик в поздние годы: он писал свою книгу «Музыка — Колокол».
Увы, семья жила в разных городах, Котик умер в Москве в 1942 году, а родные его жили в Ереване, где их отец, Константин Соломонович Сараджев, был назначен ректором консерватории. Военные события, переезды... Старания брата и сестры сохранить книгу Котика не увенчались успехом. Попавшая в руки чужих людей, не понимавших ее ценности, она не сохранилась, но то, что удалось получить родным, они сберегли: разрозненные листы последней главы книги, отрывочные черновики заключительной главы, носившей название «Мое музыкальное мировоззрение»...
«Я сознаю и чувствую, что мировоззрение звуковое мое необходимо для музыкальной науки будущего. Но, к великому моему горю, я не вижу, чтобы кто-нибудь мог понять меня. Непонимание это основано на моем чрезвычайном музыкальном слухе, который я могу доказать только игрой на колоколах, что я и делаю, и люди идут, и слушают, и восхищаются — так она непохожа на обычный церковный звон......Только колокол в своей звуковой атмосфере может выразить хотя бы часть величественности и мощи, которая будет доступна человеческому слуху в Будущем. Будет! Я в этом совершенно уверен...»
Смолкла жизнь звонаря, написавшего нам страницы о своем музыкальном мировоззрении. Смолк его колокольный звон. Но до сих пор еще живет молва: «Когда звонил Сараджев, в ближайших домах открывались окна, люди бросали все и слушали, завороженные,— так он играл...»
«Со старинной сказкой схожи...»
Профессор МГУ, доктор искусствоведения Виктор Михайлович Василенко до 1983 года был известен широкому кругу как один из крупнейших специалистов в области декоративно-прикладного искусства. Лишь немногие знали, что он всю жизнь пишет стихи, что Анна Ахматова, наша замечательная поэтесса, некогда подарила ему сборник с символическим названием «Подорожник» и с надписью «Виктору Василенко с верой в его стихи».