Когда одна идея выталкивает на поверхность другую, мы говорим, что происходит их ассоциация, а кое-кто — и таких немало — и вовсе склонен думать, будто и весь мыслительный процесс протекает благодаря этому вот последовательному стимулированию, по большей части бессознательному, иногда — не очень-то, иногда повинующемуся принуждению, иногда — притворяющемуся, будто достаточно придать мысли обратный смысл, чтобы она стала отличаться от исходной — короче говоря, как ни многочисленны и разнообразны эти отношения, все они связаны между собой чем-то таким, что, объединив их, делает частью того, что с наукообразным занудством может быть названо «производством и реализацией мысли», и поэтому человек прежде всего — промышленно-торговый комплекс: сначала он — производитель, затем — мелкий торговец и, наконец, — потребитель, хотя, впрочем, эта очередность тасуется и выстраивается по-иному: и, стало быть, ведя речь об идеях, а не об идеалах, мы вправе с полным основанием назвать их компаньонами, вкладчиками коммандитного товарищества, членами кооператива, но только не пайщиками акционерного общества, иначе именуемого анонимным, ибо что-что, а имя есть у каждого из нас, а потому ответственность не может быть ограниченной. Связь между этой экономической заумью и совершаемой Рикардо Рейсом прогулкой — мы, впрочем, предупредили, что она носит весьма познавательный характер — выявится и обнаружится в самом скором времени, как только он подойдет к дверям здания, где в бывшем монастыре св. Петра Алкантарского помещается ныне приют для сироток, пестуемых с помощью вышеупомянутого орудия педагогики, и обратит внимание на мозаичное изображение св. Франциска Ассизского: этот il poverello, что в вольном переводе с итальянского означает — «беднячок», в исступлении религиозного восторга пав на колени, принимает стигмы, по незамысловатой трактовке художника, спускающиеся к нему на пяти тугих, как струны, струях крови, бьющих сверху, из пяти язв распятого Христа, который висит в воздухе как звезда или бумажный змей, запущенный сельскими ребятишками откуда-нибудь оттуда, где пространство еще свободно и где еще жива память о временах, когда люди умели летать. Ухватясь за эти струны, тянущиеся к пронзенным гвоздями рукам и ногам, к пробитому копьем боку, св. Франциск удерживает Иисуса Христа, не давая ему скрыться в безвоздушных горних высях, куда зовет своего сына отец: Давай, давай, минул твой срок быть человеком, и от напряженных уси лий лицо святого, не теряя святости, искажено и сморщено, а губы шепчут не слова молитвы, как полагают иные, а: Не пущу, не пущу — и благодаря этим событиям, давно случившимся, но лишь сейчас проявившимся, станет ясно, сколь срочно и спешно следует разорвать в клочки или иным способом заставить исчезнуть прежнюю теологию и создать теологию новую, во всем противоположную старой, и вот, значит, что это такое, ассоциативное-то мышление: совсем недавно, глядя на римские бюсты, вознесенные над городом, думал Рикардо Рейс о ведре на Бельведере, а теперь, стоя у дверей старинного монастыря, находящегося-то не в Виттенберге ведь — в Лиссабоне, понимает он, почему некий жест, весьма распространенный в португальском простонародье и совершенно недопустимый в приличном обществе, как-то связался с именем Франциска Ассизского: именно так — резким ударом левой руки по согнутой в локте, сжатой в кулак и слегка покачиваемой правой — ответил взъярившийся святой на предложение Господа Бога взять его на свою звезду. Не сомневаюсь, что в избытке будет скептиков и консерваторов, готовых оспорить это предположение, да это и неудивительно — не такова ли судьба всех новых идей, особенно тех, что возникли по ассоциации?
Рикардо Рейс перебирает в памяти обрывки давних, лет двадцать тому назад написанных стихов, как время летит: Бог печальный, нуждаюсь в тебе, ибо подобный тебе мне неведом, Ты — не больше всех прочих богов, но их и не меньше, Я к тебе не питаю ни злобы, ни даже презренья, Но берегись, не захватывай то, что другим принадлежно по праву, вот что, проходя по улице Дона Педро V бормочет он, словно опознавая кости ископаемых животных или останки исчезнувших цивилизаций, и вот настает минута, когда его охватывают сомнения — а в самом ли деле больше смысла в завершенных одах, нежели в этой охапке разрозненных клочков, которые еще сохраняют связность, хоть уже непоправимо тронуты тленом, обращаются в труху отсутствием того, что было прежде и что придет потом, и не обретают ли они, сами себе противореча, сами себя калеча, иной смысл и исчерпывающую определенность, присущую поставленному в начале книги эпиграфу? Он спрашивает, можно ли определить ту деталь, которая на манер крючка или штифта скрепляет и сводит воедино разное и противоположное — вот взять хоть того святого, который целым и невредимым взобрался на гору, а с горы спустился весь в крови, точившейся из пяти источников, и будем надеяться, что к вечеру ему удалось свернуть струны и добраться до дому, и, должно быть, он чувствовал усталость, как после тяжкой работы, и нес под мышкой бумажного змея, который был на волосок от гибели, а заснул, положив его к изголовью — сегодня победил, а завтра, может, и проиграет. Пытаться объединить чем-то одним такие разные разности — столь же глупо, как пытаться ведром вычерпать море, и дело тут не в том, что эта задача невыполнима — отчего же? хватило бы только времени да сил — а в том, что сначала надо отыскать на земле подходящего размера яму для этого нового моря, а вот это вряд ли удастся — морей много, а земли мало.
А Рикардо Рейс сумел отвлечься от раздумий над вопросом, который сам же себе и задал, оказавшись на площади Рио-де-Жанейро — прежде она называлась площадью Принсипе Реал и, как знать, может, когда-нибудь и снова будет так называться, опять же: поживем — увидим. Стояла бы жара — как славно бы укрыться под сенью этих деревьев — вязов, кленов, кедров, у которых такая широкая, такая раскидистая крона, сулящая прохладу, не следует, однако, полагать, будто этот поэт и врач так уж осведомлен в ботанике — надо же кому-то восполнить пробелы в познаниях и в памяти человека, шестнадцать лет проведшего среди иной, куда более барочной, тропической флоры. Но нет, погода не способствует отрадным отдохновениям, присущим летней поре — сейчас градусов десять, не больше, и скамейки в саду мокры. Рикардо Рейс зябко запахивает плащ, сворачивает на другую аллею и возвращается: он решил пройти по улице Секуло, сам не зная, что его подвигло на это решение, ибо место пустынно и уныло — несколько старинных палаццо рядом с низенькими домиками бедноты: что ж, по крайней мере, в прежние времена знатные люди не отличались чрезмерной щепетильностью и не гнушались соседства плебеев — нам с вами не позавидуешь: если так и дальше пойдет, мы еще увидим кварталы-«эксклюзив», сплошь состоящие из особняков, населенные промышленной и финансовой буржуазией, вытеснившей и проглотившей последних аристократов, с собственными гаражами, с садами соответствующего размера, со сторожевыми псами, яростно облаивающими прохожего — даже и собак коснутся перемены, ибо в прошедшие времена исправно драли они и богатого, и бедного. И идет Рикардо Рейс вниз по улице, никуда не торопясь, опираясь на сложенный зонтик как на трость, ударяя его кончиком по плитам тротуара в лад стуку подошвы — и звук получается очень четкий, отчетливый и ясный, но не гулкий, а какой-то жидкий, не в смысле «слабый», а в смысле «влажный» — сказали бы мы, если б не боялись, что это прозвучит нелепо, но все же скажем, что встреча стали и известняка производит звук влажный — или кажущийся таковым, и эти ребяческие размышления отвлекают его от собственных шагов, как вдруг он замечает, что словно бы с той минуты, когда он покинул отель, не встретилось ему ни единой живой души, в чем готов присягнуть, если приведут его к присяге, поклясться, как говорится, в здравом уме и так далее, что дошел вот до этого места и никого не встретил: Любезнейший, да как же такое может быть, город-то не маленький, куда же люди-то подевались? Но с подсказки здравого смысла, вместилища знания, которое тот же самый здравый смысл считает истинным и несомненным, он знает, что это — не так, что и по дороге сюда встречались ему люди, да и сейчас, на этой улице — тихой, где почти нет магазинов, а есть лишь несколько мастерских — проходят они, причем все — в одну сторону, вниз, и люди все по виду принадлежат к беднякам, некоторые вообще больше похожи на нищих, идут целыми семьями, ведут шаркающих шамкающих стариков, тащат за руку детей, крича им: Шевелись, а то не хватит! Трудно судить, что имели в виду эти матери, но ненадолго хватило тишины и покоя на этой вмиг преобразившейся улочке: мужчины пыжатся, изображая значительность, подобающую всякому главе семьи, и делают вид, будто вперед их влечет некая иная цель, нежели та, которую они преследуют на самом деле — и все дружно, один за другим, сворачивают в первый же проулок, где стоит дворец с пальмами — просто-таки Счастливая Аравия — во внутреннем дворике: эти средневековые улочки не утратили и по сей день своей прелести и таят приятные неожиданности, не то что нынешние городские, словно по линейке прочерченные магистрали, где все на виду, как будто человек способен довольствоваться видом. Перед Рикардо Рейсом, занимая все пространство, распространяясь во все стороны сразу, чернеет толпа, одновременно терпеливая и взбудораженная, и по морю голов прокатывается время от времени зыбь или рябь, словно по воде или по пшеничному полю под ветром. Рикардо Рейс подходит ближе: Позвольте, а стоящий впереди движением головы и плеч в позволении отказывает, оборачивается, готовясь сказать что-то вроде: Куда прешь, больно долго дрыхнешь, но видит приличного господина в светлом плаще, из-под которого выглядывают белая рубашка и галстук, и этого достаточно, чтобы посторониться, дать дорогу и, не ограничиваясь этим, потыкать кулаком в спину переднего: Слышь, пусти-ка, а тот делает то же самое, и вот мы видим, как серая шляпа Рикардо Рейса плывет в этом множестве плавно и легко, точно лебедь Лоэнгрина по внезапно смирившимся водам Черного моря, хотя продвижение и требует известного времени, ибо народу — тьма, не говоря уж о том, что, чем ближе к середине, тем трудней становится прокладывать себе путь и не потому, что люди подвигаются неохотно, а просто потому, что они стиснуты до такой степени, что подвигаться им некуда. Что же это такое? — спрашивает себя Рикардо Рейс, но вслух повторить вопрос не решается, полагая, что там, где по всем известной причине собралось такое множество народу, это прозвучит бестактно, неучтиво, неуместно — люди могут обидеться, никогда ведь не знаешь наверное, на что отзовется их чувствительность, да и откуда взяться такой уверенности, если даже собственная наша чувствительность, которую мы вроде бы познали, ведет себя совершенно непредсказуемым образом и всякий раз — по-разному? Рикардо Рейс достиг середины улицы и оказался перед входом в высокий дом, где помещается газета «Секуло», крупное общенациональное издание, здесь народу не меньше, но места больше, и дышится легче, и только сейчас заметил Рикардо Рейс, что все это время задерживал дыхание, чтобы не ощущать скверного запаха — а иные еще смеют утверждать, что зловоние исходит от чернокожих, да как бы не так: от чернокожего пахнет диким зверем, а от этой толпы несет смешанным смрадом лука, чеснока, застарелого и перегорелого пота, заношенной одежды, немытого тела, которое подвергается воздействию воды и мыла лишь когда предстоит сходить к врачу — даже не слишком нежная слизистая едва ли выдержит подобное испытание. У дверей стоят двое полицейских, двое других сдерживают натиск, и вот к одному из них обращается Рикардо Рейс с вопросом: Что это за столпотворение, сержант? и представитель власти, с первого взгляда определив, что спрашивающего занесло сюда случайно, вежливо отвечает: «Секуло» проводит благотворительную акцию. Но почему столько народу? Обычное дело, уважаемый, всегда собирается больше тысячи человек. Все — бедняки? Все как на подбор — голь и рвань. Сколько же их? Да тут еще не все. Да, разумеется, но когда они вот так, вместе, это поражает воображение. А я привык уже. И что же им предстоит получить? Каждому — по десять эскудо. Десять? Десять, а детишкам еще всякие там игрушки, кое-какие теплые вещи, книжки. В целях просвещения, стало быть. Именно так, в целях просвещения. Десять эскудо — это не очень много. Лучше, чем ничего. Вот это верно. Некоторые, знаете ли, целый год ждут таких вот раздач, многие и живут от одной до другой, невесть чем перебиваются, плохо, когда они являются куда им не положено — в другой, так сказать, приход, на чужую делянку, в соседний квартал, а местные их туда не пускают, бедняк бедняка видит издалека и близко не подпустит. Печально. Может, и печально, зато правильно, на чужой каравай, как говорится, сами знаете. Ну, благодарю вас за исчерпывающие сведения. К вашим услугам, сеньор, вот тут пройдите, вам удобней будет, — и, промолвив это, полицейский делает три шага вперед, растопырив руки, словно собрался загонять кур на насест: А ну, не напирай, осади, пока не попало, и убедительные речи вразумляют толпу, женщины по своему обыкновению что-то бормочут, мужчины делают вид, будто к ним эти увещевания не относятся, дети думают про обещанные игрушки — что достанется на этот раз? мячик? машинка? целлулоидный пупс? а вдруг дадут рубашку или книжку с картинками? Рикардо Рейс поднялся по Калсада-дос-Каэтанос и оттуда смог оглядеть толпу с птичьего полета, если, конечно, не слишком высоко летает эта неведомая птица: да, больше тысячи, полицейский не ошибся в подсчетах, сколь обильна земля наша бедностью, Бог даст, вовек не иссякнет в ней милосердие для того, чтобы не оскудела она нищетой: люди в платках и шалях, в штопаных-перештопаных обносках с разномастными заплатами, в веревочных сандалиях-альпаргатах, а многие — босиком, и, как ни богата колористическая гамма, все это сливается в одно буровато-черное, как зловонный ил, пятно вроде того, каким покрыта была после наводнения Каиш-до-Содре. И так вот стоят они по много часов — а кое-кто явился сюда на заре — и еще простоят немало, ожидая, когда же придет их черед, переминаются с ноги на ногу, матери держат на руках детишек, а грудных тут же и кормят, отцы же ведут друг с другом разговоры, приличествующие мужчинам, пошатываются, пускают слюни молчаливые и угрюмые старики, к которым лишь в этот день ближние их не обращают милосердных пожеланий сдохнуть поскорее, опасаясь, что так не ко времени сбудутся они. Лихорадочно воспалены глаза, кашель бьет, и, выныривая из кармана, помогает бутылочка скоротать время и согреться. Если снова пойдет дождь, все вымокнут до нитки, но с места не сойдут.
Рикардо Рейс пересек Байрро-Алто, поднялся по улице Севера и вновь оказался перед Камоэн-сом, словно бродил по лабиринту, который неизменно выводил его к одному и тому же месту — к бронзовому поэту, представленному здесь в виде дворянчика-забияки, этакого д'Артаньяна, ну да, а лавровый венок ему — за то, что в последний момент уберег брильянты королевы от козней кардинала, которому, впрочем, впоследствии, когда изменятся времена и политический курс, он будет верно служить, но этому-то, бронзовому — его давным-давно на свете нет и, стало быть, уже некуда завербоваться — полезно и отрадно было бы знать, какую службу сослужит он князьям мира сего, включая и князей церкви, какую пользу извлечет из него каждый из них по отдельности и все они вместе. Время к обеду, как незаметно пролетело оно в блужданиях по городу и неожиданных открытиях, и кажется, будто этому человеку решительно нечем заняться: спит и ест, прогуливается, мастерит стишок-другой, мучаясь со стопами и метром, но — никакого сравнения с нескончаемым поединком мушкетера д'Артаньяна, у которого одни лишь «Лузиады» содержат больше восьми тысяч стихов, а ведь он тоже мнит себя поэтом, хоть и не кичится этим званием, как можем мы убедиться, заглянув в регистрационную книгу, но в один прекрасный день перестанет быть врачом, которым его считают, как считают Алваро — морским инженером, а самого Фернандо — корреспондентом торговой фирмы [12], ибо профессия нас кормит, что правда, то правда, но славы с этой стороны ждать не приходится, если только когда-нибудь не напишем мы: Земную жизнь пройдя до середины или: В некоем селе ламанчском, коего название у меня нет охоты припоминать, или: Оружие и рыцарей отважных, или, да простится нам почти дословное повторение, хоть в данном случае и более чем уместное: Битвы и мужа пою [13]. Большие усилия приходится прилагать человеку, чтобы стать достойным этого своего человеческого имени, однако личностью и судьбой сам он распоряжается в степени куда меньшей, чем ему представляется, а растет он или гаснет по воле времени — да притом не своего времени — порой склонного принимать во внимание совсем не те заслуги и достоинства, которые он за собой числит, а порой — эти же самые, только несколько иначе их толкуя: Кем станешь ты во тьме в конце пути?
Лишь к вечеру очистилась улица Секуло от бедноты. За это время Рикардо Рейс пообедал, зашел в две книжные лавки, помедлил у дверей кинематографа «Тиволи», решая, не посмотреть ли «Люблю всех женщин» с Джин Кьепура, и решил, что сейчас, пожалуй, не стоит, в другой раз, а потом вернулся в отель — на такси, потому что ноги уже гудели от усталости. Когда пошел дождь, он укрылся в кафе, почитал вечерние газеты, разрешил почистить себе ботинки, хоть и счел это, припомнив ходьбу по здешним улицам, мгновенно затопляемым потоками воды, зряшной тратой гуталина — однако прав оказался чистильщик, разъяснивший, что болезнь легче упредить, чем вылечить, и что башмак, покрытый водонепроницаемым составом, влагу внутрь не пропустит: разувшись у себя в номере, Рикардо Рейс обнаружил, что ноги — сухие и теплые, а ведь первейшее условие доброго здоровья требует держать ноги в тепле, а голову в холоде, и пусть академическая наука не признает этой народной мудрости, но исполнение предписания никому не повредит. Отель «Браганса» пребывает в полнейшем покое — не стукнет ничья дверь, никто не подаст голос, безмолвствует электрический шмель у входа, нет за стойкой управляющего Сальвадора — случай невиданный — и пошедший за ключом Пимента движется с бесплотной легкостью эльфа, чему в известной степени способствует то обстоятельство, что ему с утра не приходилось ворочать чемоданы. В ресторан Рикардо Рейс в соответствии с данным самому себе обещанием спустился уже около девяти и обнаружил, что зал пуст, если не считать официантов, беседовавших в уголке, но вот наконец вошел Сальвадор, и услужающие слегка встрепенулись, как и должно поступать при появлении управляющего — достаточно, впрочем, перенести тяжесть тела с одной ноги на другую — скажем, с левой на правую — и в большинстве случаев ничего иного не требуется, а иногда даже и это чересчур, А поужинать можно? — нерешительно спросит посетитель, ну, отчего ж нельзя, для чего мы тут, а управляющий Сальвадор — еще и для того, чтобы сказать, чтобы сеньор доктор не удивлялся, под Новый год у нас постояльцев мало, да и те ужинают не в отеле, раньше у нас тоже устраивали равелин — нет, не так! — ревельон [14], так ведь, кажется? — словом, встречу Нового года, но потом владельцы отеля сочли, что это слишком хлопотно и расходы велики непомерно, не говоря уж о тех убытках, которые причиняют заведению не в меру развеселившиеся гости, сами знаете, как это бывает — рюмочка рюмочке дорожку торит, а тут и недоразумение, шум и гам, и жалобы других постояльцев, не склонных разделять общее веселье, такие ведь всегда найдутся, так что ревельонов у нас теперь не бывает, но жаль, честное слово, жаль, какие бывали славные вечеринки, и отелю они придавали нечто такое современное и шикарное, а теперь сами видите — пустыня. Да бросьте, попытался утешить его Рикардо Рейс, зато пораньше спать ляжете, но Сальвадор ответствовал, что ни за что, что непременно должен услышать, как в полночь зальются колокола, такая у них в семье традиция, надо съесть двенадцать виноградин, по одной на каждый удар колокола, есть примета, что это приносит счастье в новом году, за границей это очень принято, а ведь там богатые страны. И что же — принесло вам это счастье? Не знаю, не могу сравнивать, но все-таки кажется, что, если бы я не съел эти виноградины, год прошел бы хуже, вот-вот, так оно и есть — утерявший Бога изобретает себе богов, отринувший богов ищет Бога, но в один прекрасный день мы освободимся и от него, и от них. Сомневаюсь, прозвучала тут реплика в сторону со стороны кого-то вообще постороннего, ибо управляющий подобных вольностей в разговорах с постояльцами позволить бы себе не мог.
Рикардо Рейс ужинал, обслуживаемый одним-единственным официантом, мэтр высился в глубине зала исключительно для красоты, управляющий Сальвадор вернулся за стойку портье, убивая время до собственного домашнего ревельона, сведениями о местонахождении Пименты мы не располагаем, что же касается горничных, то они поднялись в свои мансарды, а верней всего — просто на чердак, чтобы в урочный час выпить там домашнего ликерцу с печеньем, а, может быть, оставив, как в больнице, дежурную, давно разошлись по домам, и кухонный гарнизон покинул свою цитадель, но все это, разумеется, не более чем предположения, ибо какое дело постояльцу — мы имеем в виду постояльца вообще — до внутреннего устройства отеля: ему важно, чтоб номер был прибран, чтоб еду подавали вовремя, он платит и должен быть обслужен. Рикардо Рейс, не ожидавший, что на десерт поставят перед ним изрядный кусок торта — такие вот знаки внимания и делают из постояльца друга — и официант с фамильярным добродушием скажет: Вот вам, доктор, от волхвов, за счет заведения, отозвался на это так: Спасибо, Рамон, — ибо именно таково было его имя — я предпочитаю заплатить, нежели чтобы меня так нежили, но словесная игра ускользнула от галисийца. Еще нет десяти, время тянется, старый год противится. Рикардо Рейс посмотрел на тот стол, за которым двое суток назад сидел нотариус Сампайо с дочерью Марсендой, и почувствовал, как наплывает на него пепельная тучка: будь они сегодня здесь, окажись они с ним наедине в этот вечер, знаменующий конец и начало, точней не скажешь, могли бы поговорить. В памяти его ожило то рвущее душу движение, когда девушка, взяв здоровой рукой больную, клала ее на стол — это была ее любимица: правая ее рука, подвижная и живая, ни от кого не зависевшая, помогала сестричке, но не всегда могла поспеть вовремя: ведь это она протягивалась для рукопожатия при церемонии знакомства: Марсенда Сампайо, Рикардо Рейс, и рука доктора прикоснется к руке девушки из Коимбры, правая — к правой, но его-то левая, если захочет, сможет приблизиться, принять участие в этой встрече, а вот ее так и будет плетью висеть вдоль тела, будто ее и вовсе нет. Рикардо Рейс почувствовал, что глаза его увлажнились, напраслину возводят на врачей, твердя, будто они до такой степени свыклись со страданиями и несчастиями, что ни одно из них не тронет их обратившиеся в камень сердца — да вот же вам живое опровержение вздорного домысла, хоть, может быть, в данном случае это оттого, что он — поэт, пусть и исповедующий, как известно, доктрину скептицизма. Рикардо Рейс глубоко погружен в свои мысли, иные из которых прочесть довольно затруднительно, особенно тем, кто, как мы, например, находится, так сказать, снаружи, и Рамон, столько же знающий об одних, сколько и о других, спрашивает: Что-нибудь еще угодно, сеньор доктор? — и фраза эта, хоть и звучит любезно, значит как раз обратное и предполагает отрицательный ответ, впрочем, мы с вами — люди догадливые, все схватываем с полуслова, доказательством чего служит в данном случае поведение Рикардо Рейса, который встает из-за стола, прощается с галисийцем Рамоном, желает ему счастья в новом году, а, проходя мимо стойки портье, замедляет шаги и адресует Сальвадору слова и пожелания, проникнутые тем же чувством, но выраженные более определенно — как-никак управляющий. Рикардо Рейс медленно поднимается по лестнице, он устал и напоминает известную журнальную картинку, на которой старый год, седой и морщинистый — песок сыплется, но только из него, ибо в песочных часах, которые у этого года-деда в руке, он уже весь пересыпался — исчезает в непроглядной тьме прошлого времени, а в луче света появляется упитанный мальчуган, похожий на рекламу муки «Нестле», и сообщает задорно и звонко: Я — Новый, тысяча девятьсот тридцать шестой год, я принесу вам счастье. Рикардо Рейс входит в номер, садится: постель уже приготовлена, и в графин налили свежей воды на тот случай, если ночью захочется пить, на коврике у кровати — ночные туфли, какой-то добрый ангел заботится обо мне, спасибо ему. С улицы доносятся шум и крики, скоро одиннадцать, и Рикардо Рейс вдруг встает так резко, что можно сказать — вскакивает: Что же я тут сижу, все празднуют, веселятся, кто — дома, кто — на улице, кто на балу, кто в театре, кто в кинематографе, в кабаре, в казино, пошел бы, по крайней мере, на площадь Россио, поглядеть на часы на фронтоне центрального вокзала, на глаз времени, этого циклопа, который мечет не обломки скал, а минуты и секунды, такие же, впрочем, тяжеловесные и корявые, а я должен смиряться и покорствовать, как и все мы, терпеть до тех пор, пока последнее из этих мгновений, присоединясь к остальным, в щепки не разобьет мой челн, но сидеть вот так, вот здесь, глядя на часы, склонясь над самим собой, не желаю, и, оборвав монолог, энергичными движениями он надел плащ, взял шляпу, опустил руку на эфес зонта, мужчина, принявший решение, — мужчина вдвойне. Сальвадора уже нет, воротился к семейному очагу, и вопрос: Уходите, сеньор доктор? — задает Пимента, слыша в ответ: Да, пройдусь немного — и сопровождая спускающегося по лестнице постояльца до площадки со словами: Когда вернетесь, дайте два звоночка — длинный и короткий — я уж буду знать, что это вы. Ладно. После полуночи я улягусь, но это ничего, не беспокойтесь, встану да открою вам, когда бы вы ни пришли. С Новым годом, Пимента. Дай вам Бог всего самого доброго в Новом году, сеньор доктор, здоровья, удачи — отзвучали эти фразы из поздравительных открыток, но Рикардо Рейс, уже сойдя по лестнице, припомнил, что в ту эпоху существовал обычай «благодарить» мелкую гостиничную сошку, которая на эту благодарность рассчитывала. Ну да ладно, он ведь здесь всего три дня, и лампа в руке итальянского пажа погасла, он спит.
Тротуар был мокрым и скользким, вправо, вверх по Розмариновой улице неслись огни трамваев, поди узнай, какая звезда, какой бумажный змей удержат их там, в бесконечности, где, если верить школьной науке, пересекаются параллели, и каких же размеров должна быть эта самая бесконечность, чтобы вместить столько всякого разнообразного и всевозможного — и параллельные прямые, и просто прямые, и кривые, и перекрещивающиеся, и бегущие своей колеей трамваи, и сидящих в них пассажиров, и свет глаз каждого из них, и отзвук произнесенных ими слов, и беззвучное шелестение их мыслей, и свисток кондуктора в окно. Ну, что — идешь или нет? Еще не поздно, отозвался в вышине чей-то голос, мужской ли, женский? ах, да не все ли равно, когда окажемся в бесконечности, снова услышим его. И Рикардо Рейс двинулся вниз по Шиадо и улице Кармо вместе с множеством других людей, шедших парами, кучками, целыми семьями, хотя больше всего было одиноких мужчин — то ли никто их не ждал дома, то ли они решили проводить старый год вот так, на вольном воздухе, а далеко ли собрались провожать? вот если бы над головами у них и у нас появилась световая черта, обозначая границу, можно было бы сказать, что время и пространство — это одно — но встречались и женщины, прервавшие на часок свою убогую охоту, сказавшие «прости» проституточьей жизни, пожелавшие непременно присутствовать при том, как будет возвещено пришествие жизни новой, узнать, какая доля достанется им — новая или все-таки прежняя? Площадь Россио по обе стороны от Национального театра полна народу. Когда пролетает быстрый дождь, раскрываются зонты, и толпа превращается в поблескивающее хитиновыми панцирями скопище исполинских жуков или в войско, которое с воздетыми щитами идет на приступ какой-то равнодушной твердыни. Рикардо Рейс затесался в эту толчею, не столь густую, как казалось сначала, протиснулся вперед, а в этот миг дождь прекратился, и зонты закрылись, наводя на сравнение со стаей присевших на дерево перелетных птиц, потряхивающих крыльями перед тем, как устроиться на ночлег. Все головы подняты, все взоры устремлены на желтый циферблат часов. Со стороны улицы Первого декабря движется кучка мальчишек, гремя, как Литаврами, крышками от кастрюль и пронзительным свистом вторя этому бам! бам! бам! У широкого вокзального фронтона они поворачивают, выстраиваются под аркой театра, не переставая дудеть, свиристеть, грохотать порожними жестянками, и производимый ими шум сливается с трещотками, звучащими по всей площади. Без четырех двенадцать: о, сколь переменчива натура твоя, человек! как любишь ты сетовать на быстротечность бытия, оставляющего в памяти след не долговечней, чем шипенье пены морской на камне, и вот — ждешь не дождешься, когда минут эти четыре минуты, ибо велика власть надежды. Кто-то уже, не совладав с собой, кричит, и, когда со стороны реки подают свой зычный и басовитый голос стоящие на якоре суда, и отдающийся где-то в животе рев прорезают сирены, которые пронзительностью своей не уступили бы, наверно, воплям пожираемой этими динозаврами доисторической добычи, и остервенело воют автомобильные клаксоны, и во всю мочь — довольно немощную — заливаются звоночки трамваев, шум на площади становится нестерпимым, но вот наконец минутная стрелка наступает на часовую — наступает полночь, воцаряется радость освобождения, на краткий миг люди избавились от бремени времени: оно отпустило их, позволило жить, как им хочется, а само стоит в сторонке, с благожелательно-насмешливым видом поглядывая, как публика беснуется — обнимают друг друга незнакомые люди, мужчины целуют женщин, случайно оказавшихся рядом, и нет, заметим, поцелуев слаще тех, за которыми
ничего не последует. Вой сирен заполнил теперь все пространство, вспугнув ошалело заметавшихся над крышей театра голубей, но не прошло и минуты, как он стал стихать и отдаляться, словно корабли под прикрытием тумана двинулись прочь, в открытое море, ну, а раз уж мы завели об этом речь, то взглянем на Дона Себастьяна [15], стоящего в своей нише у вокзального фронтона, на этого юношу, так странно вырядившегося, наверно, для грядущего карнавала, и не заставляет ли то обстоятельство, что поставили его не где-нибудь еще, а именно здесь, переосмыслить значение и пути себастьянизма, сколь бы туманен он ни был, ибо совершенно очевидно, что Желанный прибудет к нам поездом, а поезда у нас опаздывают. Площадь Россио еще не опустела, но прежнее оживление исчезло. Люди освобождают тротуары, зная, что сейчас произойдет, и точно — по обычаю из окон начинают выбрасывать на улицу старье и рухлядь, но впрочем, зрелище получается не слишком впечатляющим, ибо жилых домов здесь мало, все больше конторы да врачебные кабинеты. А вот ниже, на улице Золота, мостовая вся завалена мусором, а из окон продолжают лететь тряпье, пустые коробки, лом и хлам, объедки и огрызки, которые, хоть и завернуты в газетку, все равно от удара разлетятся по всей улице, а вот выпал и, как бомба, взорвался, рассыпав вокруг искры, котелок с тлеющими углями, и прохожие жмутся поближе к стенам домов, предостерегающе кричат, задирая головы кверху, однако не возмущаются и не протестуют: обычай есть обычай, сегодня — веселая ночь, новогодняя ночь, так что кто не спрятался, я не виноват. Валится из окон отслужившее и бесполезное, не подлежащее продаже и ни на что не пригодное, хранимое специально для такого случая, ибо есть примета: освободи место для того изобилия, которое принесет с собой новый год, и тогда он тебя не забудет, не обойдет стороной, не обделит добром. Эй, поберегись, не зевай! — раздается крик сверху, и что-то массивное проносится в воздухе, по дуге летит вниз, едва не задев провода — экая, право, беспечность, чуть беды не наделали — и грохнувшись о камни, рассыпается на куски и оказывается манекеном, на каких можно примерять и мужской пиджак, и дамское платье, если, конечно, дама достаточно корпулентна — с рваной черной обивкой, обнажающей трухлявый, изъеденный жучком деревянный каркас, и удар о мостовую калечит его, на белый свет и так-то явившегося без головы, без рук, без ног, окончательно, и подоспевший мальчишка пинком отправляет манекен в сточную канаву; завтра приедет телега, соберет и увезет это все — кожуру и чешую, отрепья и лохмотья, кастрюлю, на которую не польстится никакой жестянщик-лудильщик, прогоревшую жаровню, сломанную раму, вылинявшие тряпичные цветы, а в свой срок начнут копаться в этом мусоре нищие, кое-что из него выудят, ибо что одним не годится, для других — манна небесная.
А Рикардо Рейс возвращается в отель. В городе еще кое-где продолжается праздник, идет, как непременно будет сказано в газетах, искрометное веселье — с огнями, с игристым вином, а то и с настоящим шампанским, с доступными или не слишком неприступными женщинами, из которых одни деловито-откровенны, а другие не гнушаются общепринятыми ритуалами знакомства и сближения, но Рикардо Рейс не принадлежит к числу дерзких искателей острых ощущений, о которых осведомлен по большей части понаслышке, ибо недостаток отваги отваживал его от подобных эскапад. С Новым годом, папаша! — доносится из нестройно горланящей кучки встречных, а он отвечает лишь взмахом руки, да и зачем слова, вы уже прошли мимо, и насколько же вы моложе меня. Он ступает по рассыпанному на мостовой мусору, огибает ящики и коробки, слышит под ногой скрип битого стекла: скоро, пожалуй, стариков будут из окон выбрасывать, как выбросили тот манекен, а разница, в сущности, не так уж велика — в определенном возрасте голова нам уже плохо служит, а ноги сами не знают, куда несут, к концу жизни мы вновь становимся беспомощны как малые дети, только мать уже умерла, и мы не можем вернуться к ней, в ничто, бывшее прежде самого начального начала и существующее в самом деле, а попадаем мы в ничто не после смерти, а до жизни, да-да, из ничего приходим мы в жизнь и начинаем ее с небытия, а вот когда умрем, то распадемся, утратим сознание, но бытие продолжим. Да, у каждого были отец с матерью, и все же на свет нас произвели случай да необходимость, а смысл этой фразы, каков бы они ни был, пусть растолковывает тот, в чьей голове она родилась — то есть Рикардо Рейс.
Пимента еще не лег: не более получаса минуло с полуночи. Он спускается отворить дверь и выказывает некоторое удивление: Что ж так рано вернулись, мало погуляли? Устал, спать хочу. Знаете, что я вам скажу, сеньор доктор, эти нынешние праздники и сравнить нельзя с тем, как раньше, бывало, Новый год встречали. Нет, отчего же, в Бразилии это красиво, они обмениваются этими протокольными учтивостями, поднимаясь по лестнице, и на площадке Рикардо Рейс прощается: До завтра — и устремляется на штурм второго пролета, Доброй вам ночи, ответил Пимента и принялся гасить лампы, оставив только дежурные, а потом, перед тем как лечь, он поднимется на другие этажи для той же процедуры, пребывая в уверенности, что покой его никто не нарушит, ибо новые постояльцы в такое время не прибывают. Слышатся в коридоре шаги Рикардо Рейса, тишина стоит такая, что самый легкий звук отдается гулко, во всех номерах темно — то ли постояльцы уже спят, то ли все выехали — лишь в глубине тускло поблескивает табличка с номером 201, и только сейчас Рикардо Рейс замечает пробивающуюся из-под его двери полоску света: забыл выключить перед уходом, что ж, это с каждым может случиться, он всунул ключ в замочную скважину, отпер дверь, увидел сидящего на диване человека, узнал его мгновенно даже по прошествии стольких лет и, не подумав даже, что увидеть перед собой Фернандо Пессоа — событие не совсем заурядное, сказал: Привет, хоть и не был вполне уверен, что тот ему ответит, ибо абсурд не всегда повинуется законам логики, но в данном случае ответ прозвучал, и было произнесено: Привет, и протянута рука, а потом они обнялись: Ну, как поживаете? спросил один из них или оба разом, а выяснять досконально, кому все же принадлежали эти слова, учитывая незначительность их, не имеет смысла. Рикардо Рейс снял плащ, повесил шляпу, аккуратно пристроил раскрытый зонт в ванной комнате — если с него еще капает, пропал паркет — но предварительно ощупал влажный шелк, убедился, нет, не течет, дождя не было все то время, пока он шел в отель. Потом придвинул кресло и уселся напротив гостя, заметив, что Фернандо Пессоа пришел к нему налегке, то есть не защитился от ненастья ни плащом, ни пальто, ни другой одеждой, которую принято именовать «верхней», и без головного убора, то есть шляпы, а надел для встречи черный костюм-тройку — пиджак, брюки, жилет — белую рубашку, черный галстук, черные башмаки, черные носки, как принято у тех, кто носит траур, или по должности занимается погребением покойников. Они глядят друг на друга с симпатией, видно, что оба рады встрече после столь долгой разлуки, и первым нарушает молчание Фернандо Пессоа: Я узнал, что вы меня навещали, а я отлучался, но мне сказали о вашем приходе, а Рикардо Рейс ответил на это так: Я думал, что вы — там и никуда не выходите, и Фернандо Пессоа пояснил: Нет, пока еще выхожу, еще примерно месяцев восемь мне можно будет перемещаться свободно. Почему именно восемь? — осведомился Рикардо Рейс, и Фернандо Пессоа пояснил предоставленные им сведения: В среднем, как правило, срок этот составляет девять месяцев, ровно столько, сколько проводим мы во чреве матери, я полагаю, это придумано для сохранения некоего равновесия: до того, как мы появляемся на свет, нас не видят, но целыми днями думают о нас, а после того, как мы этот свет покидаем, нас снова уже не видят и потихоньку забывают, и, кроме случаев исключительных, девяти месяцев хватает для полного забвения, ну, а теперь, вы мне расскажите, что привело вас в Португалию. Из внутреннего кармана пиджака Рикардо Рейс достал бумажник, а из него — сложенный вдвое бланк и хотел было протянуть его Фернандо Пессоа, однако тот жестом остановил его, сказав: Я уже не умею читать, прочтите сами, и Рикардо Рейс прочел: Фернандо Пессоа скончался тчк выезжаю Глазго тчк Алваро де Кампос, и, получив эту телеграмму, я решил вернуться, я счел это своим долгом. Весьма любопытный тон этого сообщения, узнаю стиль Алваро де Кампоса, даже в этих четырех словах чувствуется злорадное удовлетворение, я бы даже сказал — угадывается усмешка, ибо по сути своей Алваро — именно таков. Была и еще одна причина для моего возвращения, более эгоистическая, что ли: в ноябре в Бразилии произошла революция, много убитых, много арестованных, я опасался, что ситуация усугубится, но колебался — ехать, не ехать — а когда получил телеграмму, решился и сказал себе, как сказал бы постороннему человеку: Видно, тебе, Рейс, на роду написано бегать от революций, в девятьсот девятнадцатом удрал в Бразилию из-за революции, которая не удалась, теперь — из Бразилии от революции, которая, по всей видимости, тоже провалится, но, строго говоря, из Бразилии я не бежал и, быть может, остался бы там, если бы не ваша кончина. Да, помнится мне, за несколько дней до смерти читал сообщения об этой революции, устроенной, кажется, большевиками. Да, ее устроили большевики — сержанты и солдаты, но одних перебили, других пересажали, так что в два-три дня с ними было покончено. Очень было страшно? Очень. У нас в Португалии тоже были революции. Доходили до меня такие известия. Вы — по-прежнему монархист? По-прежнему. Без короля? Можно быть сторонником монархии и не любить короля. И это — ваш случай? Именно. Вас не смущает это противоречие? С такими ли еще я сталкивался в жизни.
Фернандо Пессоа поднялся, прошелся по комнате, в спальне постоял у зеркала, вернулся: Как странно — смотреть в зеркало и не видеть себя. А вы не видите себя? Нет, не вижу, знаю, что смотрюсь, и ничего не вижу. Но у вас есть тень. Только тень и есть. Он снова уселся в кресло, закинул ногу на ногу: И что же теперь — намерены остаться в Португалии или вернетесь на родину? Пока не знаю, но самое необходимое у меня с собой, может быть, осяду, открою кабинет, займусь частной практикой, появятся пациенты, а может статься, вернусь в Рио, право, не знаю, но сейчас я здесь и полагаю, что приехал в конечном счете из-за того, что вы умерли, и ход моих рассуждений привел меня к выводу: вас нет, а занять ваше место в пространстве могу только я. Живой не может заменить мертвеца. Никто из нас не может считаться по-настоящему живым или непреложно мертвым. Хорошо сказано, чем не сюжет для оды. Оба улыбнулись, и Рикардо Рейс спросил: А скажите, как вы узнали, что я остановился именно в этом отеле? Мертвые знают все, это одно из преимуществ нашего положения, ответил Фернандо Пессоа. А как вы вошли ко мне в номер? Как вошел бы всякий. Не прилетели по воздуху, не прошли через стены? Что за нелепые мысли приходят вам в голову, дорогой мой, вы начитались готических романов, а на самом деле мертвые ходят путями живых, ибо никаких иных нет, и я, как любой смертный, отправился к вам с Празерес, поднялся по лестнице, открыл дверь и сел на диван дожидаться вашего возвращения. И никто не заметил, что в отель вошел неизвестный, ибо здесь вы — неизвестный? Да, это тоже — преимущество нашего положения: если мы не хотим, чтобы нас видели, нас не видят. Но я-то вас вижу. Потому что я хочу, чтобы вы меня видели, ну, а кроме того, давайте задумаемся — кто вы? Вопрос был риторический и, следовательно, не предполагал ответа, и Рикардо Рейс этого ответа не произнес и не услышал. Повисло молчание, плотное и долгое, только слышно было, как в другом мире, на площадке лестницы часы пробили два. Фернандо Пессоа поднялся. Мне пора. Так скоро? Вы не подумайте, ради бога, что я обязан возвращаться к определенному сроку, я совершенно свободен, да, бабушка моя — там, но она уже мне не докучает. Посидите еще. Уже очень поздно, вам надо отдохнуть. Когда же вы вернетесь? А вы хотите, чтобы я вернулся? Очень хочу — мы смогли бы поговорить, восстановить нашу былую дружбу, не забывайте, меня не было здесь шестнадцать лет, и я чувствую себя на родине чужестранцем. А вы учтите, что мы сможем пробыть вместе лишь восемь месяцев. Когда впереди восемь месяцев, кажется, что это — целая жизнь. Я появлюсь, когда смогу. Не станем назначать дату, час, место нашей встречи. Все что угодно, только не это. Что ж, — тогда до скорого свидания, Фернандо, я рад был повидать вас. А я — вас, Рикардо. Не знаю, вправе ли я пожелать вам счастья в Новом году. Отчего же, пожелайте, мне это не повредит, все на свете, как вам известно, — слова. С Новым годом, Фернандо. С Новым годом, Рикардо.
Фернандо Пессоа отворил дверь номера, вышел в коридор. Шагов его было не слышно. Две минуты спустя — ровно столько времени нужно, чтобы спуститься с высокой лестницы, хлопнула входная дверь, прожужжал электрический шмель. Рикардо Рейс подошел к окну. По Розмариновой улице удалялся Фернандо Пессоа. Летели огни трамваев — пока еще параллельно друг другу.
Говорится — а верней, пишется в газетах, которые действуют то ли по собственному убеждению, не получив никакого задания свыше, то ли по воле того, кто водит рукой пишущего, словно недостаточно предложить и намекнуть, так вот, эпическим стилем какой-нибудь тетралогии сообщают газеты, что, возвысясь над павшими во прах великими державами, наша португальская нация утвердит свою необыкновенную силу и ум, воплощенные в людях, которые этой нацией руководят. Ну, стало быть, падут во прах, провалятся в тартарары — это слово для того здесь и употреблено, чтобы ясно было, какой апокалиптический грохот будет сопровождать подобную неприятность — великие державы, пока еще исходящие кичливым высокомерием и от сознания своей мощи надувающиеся спесью — сплошное надувательство! — и не за горами тот счастливый день, не значащийся пока в анналах, не занесенный на скрижали, когда государственные мужи из иных стран покорно притекут за советом, помощью, вразумлением, лаской и милосердием, за маслицем для светильника не куда-нибудь, а в лузитанские пределы, не к кому-нибудь, а к тем могучим мужам нашего отечества, которые правят всеми прочими португальцами, и в первую голову — к самой светлой голове в нашем правительстве, стоящей притом во главе его, а заодно исправляющей должность министра финансов, к Оливейре Салазару, на почтительном расстоянии от которого и в том порядке, как будут скоро печатать их фотографии в тех же самых газетах, следуют Монтейро Внешних Сношений, Перейра Торговли, Машадо Колоний, Абраншес Общественных Работ, Бетанкур Морского Флота, Пашеко Просвещения, Родригес Юстиции, Соуза Пассос Обороны, которого не следует путать с Соузой Паэсом — Внутренних Дел, а пишем мы так пространно и подробно, чтобы просители могли поточнее узнать, к кому за чем кидаться, и еще не упомянули Дуке Сельского Хозяйства: ни одно пшеничное зерно в Европе и во всем мире не прорастет, не осведомясь предварительно о его мнении, и Андраде Корпораций, ибо новое наше государство есть государство корпоративное, но, поскольку оно еще в колыбельке, то и Андраде — пока не в ранге министра. Еще пишут здешние газеты, будто большая часть страны уже пожинает наилучшие и обильнейшие плоды нового управления и образцового общественного устройства, и пусть тот, кто усомнится в истинности подобного заявления, сочтя его бессовестным самовосхвалением, прочтет женевскую газету, которая пространно и по-французски, что придает публикации особый вес, распространяется о диктаторе Португалии, утверждая, что нам, его подданным, неслыханно повезло, ибо мы вверили высшую власть в стране в руки мудреца. Автор статьи, коего мы от всего сердца благодарим, совершенно прав, но просим принять в расчет следующее наше рассуждение — с не меньшими основаниями можно будет записать в мудрецы вышеупомянутого министра народного просвещения Пашеко, когда в обозримом будущем он заявит, что начальное образование не должно включать в себя ничего лишнего, а напротив, ограничиваться предоставлением лишь самых необходимых знаний и никак не поощрять тягу к чрезмерной учености, каковая тяга, проявившись прежде времени, пользы не принесет, и что неученье, конечно, тьма, но обучение в духе материализма и безбожия, которое душит благие порывы и высокие помыслы, есть пагуба несравненно большая, а потому, возвышает свой газетный голос Пашеко, идя на коду, Салазар — величайший воспитатель нашего века, что можно счесть заявлением довольно опрометчивым и даже несколько дерзким, поскольку века этого минула всего лишь треть.
Не следует полагать, будто эти новости появились на одной и той же газетной полосе — в этом случае взгляд читателя, связав их воедино, придал бы им тот взаимодополняющий и сиюминутный характер, который им вроде бы присущ. Нет, все эти события случались и излагались в прессе на протяжении двух-трех недель, а на этой странице они расставлены, как костяшки домино, подгоняемые одна к другой, и только «дубль» — перпендикулярно, ибо это — значительное событие и заметно издалека. Рикардо Рейс просматривает утренние газеты, с удовольствием прихлебывая превосходный кофе с молоком и жуя поджаренные хлебцы — гордость отеля «Браганса» — хрустящие, но не пересушенные, и противоречие здесь кажущееся, поскольку эти лакомства принадлежали к иным временам, теперь таких печь не умеют, секрет утерян, оттого и показалось вам соседство двух определений неправомерным. Мы уже знаем, что горничную, которая приносит ему завтрак, зовут Лидия, это она стелит постель, убирает и чистит номер, а к Рикардо Рейсу обращается не иначе как «сеньор доктор», а он, хоть и называет ее просто по имени, но, как человек благовоспитанный, говорит ей «вы»: Принесите то-то или Сделайте то-то, и Лидии это очень нравится: она к такому не привыкла, обычно ей начинают тыкать с первого же дня, люди думают, что раз деньги заплатили, то им все можно и на все право есть, впрочем, надо признать, что еще один человек из числа постояльцев отеля обращается к ней так же учтиво — это барышня Марсенда, дочка нотариуса Сампайо. В Лидии, как говорится, что-то есть, ей под тридцать, так что женщина она вполне взрослая, хоть и нерослая, личность, можно сказать, сложившаяся и к тому же хорошо сложенная, смуглая и черноволосая, какой и подобает быть португалке, если, конечно, имеет смысл отмечать какие-то особые черты или физические особенности простой и обыкновенной прислуги, которой до сих пор приходилось только мыть пол, подавать завтрак да однажды посмеяться, стоя у окна, над тем, как забавно выглядит прохожий, перебирающийся через лужу на горбу у другого, а постоялец улыбался, он такой симпатичный, а лицо грустное, на счастливого человека не похож, хоть в иные минуты лицо его проясняется, вроде как в этом номере — когда тучи рассеиваются, выпуская на небо солнце, то здесь все будто залито лунным светом, не светом, а тенью света, озаряется странной дневной луной, и поскольку лицо Лидии находилось в удачном ракурсе, Рикардо Рейс заметил маленькую родинку на крыле ее носа и подумал: Ей идет, а потом уже и сам не мог понять, к чему же относится его одобрение и что именно идет Лидии — родинка, белый передник, накрахмаленная наколка на голове или кружевной ободок охватывавшего шею воротничка, Да, можете забрать поднос.
Прошло три дня, а Фернандо Пессоа так и не появился больше. Рикардо Рейс не задавал себе вполне уместный в такой ситуации вопрос: Может быть, мне это приснилось, ибо твердо знал, что это ему не приснилось, что Фернандо Пессоа во плоти, а отнюдь не тень его — они ведь обнялись при встрече — был в этом самом номере прошлой ночью, под Новый год, был и обещал вернуться. Рикардо Рейс не сомневался в том, что так все и было, но досадовал на такое промедление, и собственное бытие теперь представлялось ему замершим в ожидании, оказавшимся в подвешенном состоянии и вообще проблематичным. Он вчитывался в строки газет, пытаясь отыскать приметы, ниточки, штрихи, из которых можно было сложить портрет португальца — не для того, чтобы вглядеться в лицо своей страны, а чтобы осмыслить свой новый облик и новую сущность, чтобы можно было поднести руки к лицу и узнать себя, переплести пальцы и стиснуть ладони, сказав: Это — я, я — здесь. На последней странице внимание его привлекло обширное — не меньше двух широких ладоней — рекламное объявление, на котором вверху справа помещен был античный профиль Фрейре Гравера, изображенного с моноклем и при галстуке, а внизу, чуть не до самого подвала, бил водопад других рисунков, представлявших весь ассортимент товаров, производимых на его предприятиях, в сопровождении пояснительных и весьма многословных подписей, хотя, помнится, кто-то сказал, что показать — то же, что и сказать, а, может быть, и еще лучше, но это правило не распространяется на самую главную подпись и надпись, содержание которой гарантирует как раз то, что не может быть показано, а именно — несравненное качество товара: фирма, основанная пятьдесят два года назад своим нынешним и, стало быть, бессменным владельцем, не посадившим ни единого пятнышка на безупречную репутацию, выучившимся и выучившим детей в первых европейских городах, получила — единственная в Португалии! — три золотые медали, оборудована по последнему слову техники, на ее предприятиях работают шестнадцать приводимых и действие электричеством машин, одна из которых обошлась в шестьсот тысяч, и, Боже милостивый, чего-чего только не умеют делать эти машины, ну, разве что читать, и какое зрелище очам являет этот мир, и если уж мы опоздали родиться и нам не довелось увидеть под стенами Трои щит Ахилла, где изображены были во всех подробностях земля и небо, то давайте хоть в Лиссабоне диву дадимся при виде иного, португальского щита, предлагающего бесчисленные чудеса — номера для домов, для номеров отелей, номерочки для шкафов, номерки гардеробные, точилки для бритв, ремни для правки их же, ножницы, ручки с золотыми перьями, прессы типографские, чеканочные, копировальные, печати резиновые и металлические, буквы и изображения государственного флага эмалевые, штемпеля для ткани и под сургуч, жетоны для банков и марки для кафе, тавро для скота, клейма для деревянной тары, ножи складные, знаки номерные государственные автомобильные и велосипедные, кольца, медали за победы во всех решительно видах спорта, буквы, из которых можно сложить название любого магазина, какого угодно кафе или казино, а сложив, поместить их на фуражку разносчику или швейцару, вот, например «Молочная Нивея», не путать с «Молочной Алентежана», чьи служащие таких фуражек не носят, шкафы несгораемые, плоскогубцы для закрутки пломб свинцовых и латунных, фонари электрические, ножи перочинные с четырьмя лезвиями — нет, не те, что были упомянуты раньше, другие! — эмблемы, штампы, формы для изготовления вафель, мыла и резиновых подошв, монограммы и вензеля в золоте, серебре и иных металлах, зажигалки, валики и краска для дактилоскопических отпечатков, вывески с гербами для посольств португальских и иностранных, таблички дверные — доктор Имярек, нотариус Такой-то, адвокат, акушерка — и для учреждений: «Посторонним вход воспрещен», «Церковный совет», «Запись актов гражданского состояния», а также металлические колечки, надеваемые на лапку голубям, замки висячие и врезные и прочая, и прочая, и прочая — трижды повторяем это слово, показывая, что ассортимент далеко не исчерпывается всем вышеперечисленным, и добавим лишь, что изготовляют также на этих предприятиях высокохудожественные металлические оградки для могил — конец и точка. И сущей ерундой выглядят рядом со всем этим груды божественного кузнеца Гефеста: всю вселенную выгравировал он на щите Ахилла, но не вспомнил при этом, что надо оставить там крошечный кусочек пространства и на нем изобразить пятку прославленного героя, пятку с торчащей из нее стрелой Париса, забыли о смерти и боги, но это и неудивительно — они же бессмертны, хотя, впрочем, можно счесть эту забывчивость проявлением милосердия, пеленой, заволакивающей глаза тех, чей век отмерен, тех, кому для счастья достаточно не ведать, когда, где и как это случится, но обстоятельней или суровей олимпийцев оказался бог гравировальных работ Фрейре, точно указывающий конец и место, где придет нам конец. Это не реклама, а лабиринт, роман, паутина. Погрузившись в чтение, забыл Рикардо Рейс, что остывает кофе и тает масло на тостах: обращаем внимание наших уважаемых заказчиков, что наша фирма нигде не имеет никаких представительств, филиалов и агентств, остерегайтесь самозванцев, именующих себя нашими представителями и агентами, вводя в заблуждение тех, кто желал бы прибегнуть к нашим услугам, а также клейма для винных бочек и для туш на скотобойне, но тут Лидия, вошедшая, чтобы забрать поднос, огорчилась: Не понравилось, сеньор доктор, невкусно? — нет, отчего же, просто он зачитался. Хотите, я закажу новые хлебцы и подогрею кофе? Нет, не нужно, и так хорошо, да и есть мне не хочется, и с этими словами поднялся и, чтобы утешить расстроенную горничную, взял ее за руку ниже локтя, ощутив под сатиновым рукавом тепло ее кожи. Лидия потупилась, сделала шаг в сторону, но рука последовала за ней, и так продолжалось несколько мгновений, до тех пор, пока Рикардо Рейс не убрал руку, а Лидия подхватила поднос, и посуда на нем зазвенела так, словно началось землетрясение с эпицентром в номере двести один, а еще точнее — в сердце горничной, и вот она уходит, но так скоро не успокоится,, войдет в кладовую, поставит чашки-тарелки, прижмет ладонь к тому месту, которого коснулась рука постояльца — скажите пожалуйста, до чего же нежная нынче пошла прислуга, подумал бы, вероятно, человек, склонный руководствоваться расхожими представлениями и сословно разграниченными чувствами — и весьма вероятно, что именно таков Рикардо Рейс, который сейчас язвительно корит себя за то, что уступил дурацкой слабости: Просто не верится, что я мог допустить подобное и с кем — с горничной, но дело-то все в том, что случись ему сейчас нести поднос с посудой, он бы узнал, что и у постояльца руки ходят ходуном не хуже, чем у горничной. Да-с, таковы свойства лабиринтов — в них есть улицы, переулки и тупики; как уверяют люди знающие, для того, чтобы выбраться, надо идти, поворачивая всегда в одну и ту же сторону, однако нам надлежит знать, что способ этот противен природе человеческой.
Выходит Рикардо Рейс на улицу — сперва на неизменно Розмариновую, с нее попадет на какую-нибудь другую, мало ли их, сверху, снизу, слева, справа — Арсенальная, Луговая, Мельничная, Двадцать Четвертого Июля — разматываются первые витки романа, протягиваются паутинные нити — Боависта, Распятия, и так много их, что ноги устанут, не может человек шагать, куда глаза глядят: не одним лишь слепцам требуются белая трость, которой ощупаешь дорогу на пядь вперед, или собака-поводырь, которая почует опасность, даже зрячим нужно, чтобы впереди брезжил свет или надежда — что-то такое, во что можно верить, чем вдохновиться, а за неимением лучшего, на крайний случай сойдут и собственные наши сомнения. А Рикардо Рейс у нас — зритель и созерцатель того представления, что дает нам мир, мудрец, если в этой созерцательности и заключена мудрость, по воспитанию и душевному складу человек посторонний и безразличный, но дрожь пробирает его, когда над головой проплывает обыкновенное облако, и как легко оказывается понять древних — и греков, и римлян — которые верили, что ходят рядом с богами, что те присутствуют везде, сопутствуют всюду и всегда — в тени дерева, у ручья, в широкошумной дубраве, на берегу моря или в волнах его, в объятиях возлюбленной, будь то смертная женщина или богиня, если уж так угораздило. Ах, как не хватает Рикардо Рейсу собаки-поводыря, трости или посоха, света впереди! ведь этот мир и этот Лиссабон — суть темная туча, скрывающая солнце, север, восток, запад и оставляющая открытым один путь — вниз, и если человек пал духом, то будет падать все ниже, наподобие того безголового и безногого манекена. Неправда, что возвратился он из Рио-де-Жанейро по природному малодушию или, выражаясь яснее и проще, сбежал, потому что струсил. Неправда, что вернулся он потому, что умер Фернандо Пес-соа, поскольку никем и ничем нельзя заполнить пустоту, оставшуюся в пространстве или во времени после того, как оттуда было извлечено что-то или кто-то — Фернандо ли, Алберто [16] — ибо каждый из нас есть нечто единственное в своем роде и незаменимое, нестерпимо банально звучит это высказывание, и, произнося его, мы даже и не представляем, до какой степени банально: Если даже Фернандо Пессоа сейчас предстанет передо мной вот сейчас, когда я иду вниз по Проспекту Свободы, это будет уже не Фернандо Пессоа и не потому, что его на свете нет — нет, самое весомое и решающее обстоятельство заключается в том, что ему нечего добавить к тому, чем он был и что сделал, к тому, как жил и что написал, неужели тогда ночью он сказал правду и в самом деле разучился, бедняга, даже читать? И неужели придется Рикардо Рейсу прочитать ему эту вот заметку, напечатанную в журнале под овальным портретом: Несколько дней назад смерть унесла Фернандо Пессоа, выдающегося поэта, на протяжении всей своей недолгой жизни остававшегося почти неизвестным широкой публике и, можно даже сказать, скаредно таившего сокровища своего творчества, как если бы он боялся, что их у него похитят, но его блистательный талант со временем будет, несомненно, оценен по достоинству, как уже не раз бывало с другими гениями нашей словесности, которые также получили запоздалое признание лишь после смерти, и, тут вот, стало быть, такая легкая недоговоренность, имен не называем, но все-таки самое скверное у всей этой журналистской шатии — это сознание вседозволенности и своего полного права писать решительно обо всем, это ведь какой надо обладать наглостью, чтобы приписывать немногим избранным мысли, которые могли зародиться лишь в голове у так называемого большинства, ну, как вам это нравится: Фернандо Пессоа утаивал свои произведения, опасаясь, что их украдут, какая убогая, какая бездарная чушь! — и Рикардо Рейс яростно стучит по плитам тротуара стальным наконечником зонта, который способен послужить посохом, но только пока дождя нет, человек превосходнейшим образом может пропасть, даже когда идет по прямой. Он выходит на площадь Россио, оказавшись словно на перекрестке, на скрещении четырех или восьми дорог, которые, будучи пройдены или продолжены, сойдутся, как нам уже известно, в одной точке или в одном месте, именуемом бесконечностью, а потому не имеет ни малейшего смысла выбирать какую-нибудь одну: придет срок — и предоставим эту заботу случаю, который, как опять же нам известно, ничего не избирает, а всего лишь подталкивает, тогда как сам в свою очередь подталкивается силами, нам заведомо неведомыми, а и узнали бы мы их, что бы мы узнали? Лучше уж верить в эти таблички и дощечки, изготовленные, вероятно, на предприятиях Фрейре Гравера, таблички и дощечки с именами врачей, адвокатов, нотариусов, всех этих нужных людей, которые и сами выучились, и нас научат определять, куда и откуда дует ветер бедствий, и дай Бог, чтобы не совпадали эти ветры по смыслу и направлению, хотя это-то как раз не очень важно — нашему городу достаточно просто знать, что роза ветров существует, никто не обязан пускаться в путь, ибо это — не то место, откуда начинаются дороги, и не та волшебная точка, где дороги сходятся, напротив, здесь они меняют смысл и направление, север именует себя югом, юг — севером, замерло солнце между востоком и западом, а город подобен горящему на щеке рубцу, он — как слеза, которая не высыхает и которую нечем утереть. Рикардо Рейс думает: Надо открыть кабинет, надеть белый халат, начать прием пациентов, хотя бы для того, чтобы дать им умереть, по крайней мере, они, пока живы, составят мне компанию, это будет последнее доброе дело для каждого из них — стать больным-целителем для больного целителя, не возьмемся утверждать, что такие мысли приходят в голову всем докторам, но к доктору Рейсу — пришли, и у него есть на то особые, пока еще смутно различимые причины: Какие же болезни я буду лечить, где и для кого, и напрасно считается, будто такие вопросы требуют всего лишь ответов, это пагубное заблуждение, ибо мы всегда отвечаем деяниями и поступками, деяниями и поступками же спрашиваем.
Спускаясь по улице Сапожников, Рикардо Рейс видит Фернандо Пессоа. Тот стоит на углу улицы Святой Юсты с таким видом, словно кого-то поджидает, не выказывая, впрочем, ни малейшего нетерпения. На нем все тот же черный костюм, голова непокрыта, и — вот еще подробность, на которую Рикардо Рейс в прошлый раз не обратил внимания — он без очков, что кажется Рейсу вполне естественным: нелепо было бы опускать человека в могилу, не сняв с него очки, которые он носил при жизни, но причина кроется в другом: ему просто не успели принести их, когда за миг до смерти он попросил: Дайте мне очки, попросил и навеки остался подслеповатым, ибо не всегда, как видим, выполняется последняя воля. Фернандо Пессоа с улыбкой произносит: Добрый вечер, Рикардо Рейс отвечает, оба двигаются по направлению к Террейро-до-Пасо, почти тотчас же начинается дождь, и оба укрылись под
зонтиком, хотя Фернандо Пессоа промокнуть не страшно: он становится под зонт, то ли потому, что не до конца еще утратил привычку к жизни, а то ли потому, что просто не в силах отклонить радушный призыв разделить кров с давним знакомым, ведь когда тебе говорят: Идите поближе, мы уместимся, — неучтиво было бы отвечать: Нет, мне и тут хорошо. Рикардо Рейса одолевает любопытство: А интересно знать, что увидит тот, кто смотрит на нас — меня или вас? Он увидит вас, а верней, некий силуэт, который не вы и не я. Сумму нас обоих, разделенную надвое? Нет, я бы сказал — итог умножения одного на другого, то есть произведение. Так эта арифметика существует? Двое, кем бы ни приходились друг другу, не складываются, а перемножаются. Плодитесь и размножайтесь, гласит заповедь. Не в этом смысле, мой дорогой, это смысл плоский, биологический и не универсальный: я, например, не оставил потомства. Надеюсь, я тоже. И тем не менее мы — множественны. В одной оде я писал, что во мне живут бесчисленные «я». Насколько я помню, эта ода была создана уже не в наше с вами время. Месяца два назад я ее сочинил. Как видите, каждый из нас говорит свое, а выходит одно и то же. В таком случае не имело смысла множиться. Иным способом мы не смогли выразить эту мысль. Изысканными софизмами мы с вами тешимся, по улице Сапожников вниз до улицы Непорочного Зачатия, налево до улицы Аугуста, опять прямо, и Рикардо Рейс остановился и предложил: Зайдем в «Мартиньо», но Фернандо Пессоа в знак отказа помотал из стороны в сторону кистью руки: Не стоит, это было бы неосмотрительно, у стен есть глаза и отличная память, как-нибудь в другой раз, когда уже не надо будет опасаться, что меня узнают, это — вопрос времени. Они стояли под аркой, и Рикардо Рейс, закрыв зонт, сказал как бы между прочим: Я подумываю о том, чтобы осесть здесь, заняться частной практикой. Значит, в Бразилию больше не вернетесь, а почему? Трудно ответить, я не знаю, даже если бы смог найти ответ: ну, скажем, я похож на человека, страдающего бессонницей, который сумел наконец удобно пристроить голову на подушке и теперь, может быть, уснет. Если хотите заснуть, лучше нашей с вами отчизны не найти. Я истолкую ваши слова в обратном смысле — я хочу заснуть, чтобы видеть сны. Видеть сны — значит отсутствовать, пребывать по ту сторону бытия. Пессоа, у жизни — две стороны, по крайней мере, две, и ко второй мы можем приблизиться только во сне. Не забывайте, Рейс, что говорите с покойником, который во всеоружии новообретенного опыта скажет вам, что другая сторона жизни — это смерть. Я не знаю, что такое смерть, но не склонен думать, будто она — другая часть жизни, смерть, думается мне, низводит и ограничивает нас до бытия, смерть — есть, не существует, а есть. По-вашему выходит, что бытие и существование — не одно и то же? Нет. Мой дорогой Рейс, бытие и существование — не одно и то же лишь потому, что в нашем распоряжении имеются два слова. Наоборот, именно потому, что в нашем распоряжении имеются два слова, бытие и существование — не одно и то же. Под сводами арок шел спор, а дождь меж тем прудил пруды, собирал на тротуаре крошечные озерца, а потом, сливая их воедино, превращал в огромные лужи, и хотя не в этот день отправился Рикардо Рейс на пристань посмотреть, как накатывают волны на причал, он начал было говорить о них, вспоминая, как стоял там, а потом взглянул в сторону и увидел: Фернандо Пессоа удаляется от него, и только сейчас заметил, что брюки вроде бы стали ему коротковаты, и услышал голос, прозвучавший совсем рядом, хотя говоривший уже отошел на порядочное расстояние: Мы еще потолкуем об этом, а теперь мне надо идти, и издали, уже под дождем, помахал ему рукой, но не так, как машут на прощанье: Я вернусь.
Новый год был отмечен тем, что начался с череды смертей: разумеется, всякий год прибирает все, что ему полагается — когда побольше, когда поменьше, ну, бывают, конечно, года особо урожайные — это когда приходятся на них войны или эпидемии — а бывают ничем в этом отношении не примечательные и не выдающиеся, но согласимся все же, что нельзя считать год вполне обычным, если за несколько первых его недель переселилось в лучший мир столько отечественных и иностранных знаменитостей: речь сейчас не о Фернандо Пессоа, который уже довольно давно ушел в те края, откуда, по весьма распространенному мнению, нет возврата, и никто ведь не знает, что иногда он все же оттуда возвращается — нет, мы имеем в виду Леонардо Коимбру, разработавшего теорию креационизма [17], Валье-Инклана, сочинившего «Романс волков», Джона Гилберта, сыгравшего в фильме «Большой парад», Редьярда Киплинга, написавшего «Если» и — last but not least [18] — английского короля Георга V, единственного, кто гарантировал, что его место пустовать не будет. Случались в том году и другие несчастья, пусть и меньшего калибра — ну, например, какой-то бедный старик в результате разыгравшейся бури оказался заживо погребенным, или вот, скажем, прибыли к нам из Алентежо двадцать три человека, которых покусал бешеный кот, прибыли, выгрузились — черные, как стая воронов в обтрепанных перьях — старики, женщины, дети, первая в жизни фотография, они даже не знают, куда следует смотреть, устремили взор куда-то в пространство, несчастные бедолаги, и это еще не все: Ох, сеньор доктор, это еще не все, вы же не знаете, что в ноябре прошлого года умерло в главных городах округа две тысячи четыреста сорок два человека, в том числе и сеньор Фернандо Пессоа, это не много и не мало, беда в том, что детей в возрасте до пяти лет было среди них семьсот тридцать четыре души, и если такое творится в крупных городах, то представьте себе, что же происходит во всех этих деревнях, где бродят взбесившиеся коты, только и приходится утешаться тем, что среди ангелов небесных теперь так много португальцев. После того, как пришло к власти правительство, народ толпами валит к новым министрам, чтобы приветствовать их — кого тут только нет: учителя, чиновничество, родовитое дворянство, руководители и рядовые члены Национального Союза и союзов профессиональных, земледельцы, судьи, полицейские, республиканские гвардейцы и таможенные инспекторы, да и вообще публика, и каждую делегацию министр принимает, благодарит и каждой отвечает речью, смастеренной с помощью букваря и предназначенной для ушей собравшихся, которые жмутся друг к другу потесней, чтобы все уместились на фотографии, а оказавшийся в задних рядах вытягивает шею, становится на цыпочки, выглядывает из-за плеча более рослого соседа: Видишь, вон там это я, скажет он потом своей благоверной, а те, кого поставили вперед, пыжатся от гордости, и, хотя они-то бешеным котом не кусаны, вид у них такой же испуганный, как и у бедолаг из Алентежо — это они ослеплены вспышкой магния, и в волнении даже растеряли приготовленные слова, но ничего: вместо одних произнесут другие, в том лексическом диапазоне, который установил министр внутренних дел, выступая на митинге по случаю электрификации Монтемора-Вельо: Я заявил в Лиссабоне, что сознательные горожане умеют хранить верность Салазару, — и нам нетрудно вообразить себе эту сцену: Паэс де Соуза объясняет мудрому диктатору — ведь именно так прозвала его женевская «Трибюн де Насьон» — что все сознательные граждане Монтемора-Старого верны его превосходительству, а режим у нас до такой степени дремуче-средневековен, что в категорию «сознательные граждане» попадают только потомственные крестьяне, получившие свою землю по наследству, все же прочие, включая арендаторов и всяких прочих механиков, этой благодати лишены, так что они — несознательные, не граждане и, пожалуй, вообще не люди, а те самые животные, которые их кусают, грызут и заражают. Вот, сеньор доктор, сами могли убедиться, что за народец в этой стране, а ведь это происходило в столице империи, помните толпу, в ожидании милостыни жавшуюся к дверям редакции «Секуло», а хотите узнать побольше и разглядеть получше — побродите по окраинам, по отдаленным кварталам, своими глазами увидите, как разливают бесплатный суп, как проходит зимняя кампания, да нет, войны пока что нет, речь идет о кампании помощи бедным зимой, о замечательном начинании, как выразился в своей приснопамятной телеграмме председатель муниципального собрания города Порто, но скажите мне, разве не лучше ли было предоставить их своей судьбе, дать умереть? мир наш избежал бы позорного зрелища, а то сидят по обочинам, грызут черствую корку, скребут ложкой по дну миски, да разве заслуживают они электрификации? им ведь одно нужно — ложку до рта донести, а на этом пути и в темноте не заблудишься.
Внутри тела тоже царит глубокая тьма, а кровь тем не менее добирается до сердца, мозг же, хоть и слеп, а видит, хоть и глух, а слышит, безрук, а куда надо дотягивается: совершенно ясно, человек заключен в лабиринт себя самого. Два дня Рикардо Рейс завтракал не в номере, а в ресторане — робок он оказался, испугался последствий своего невинного поступка: взял Лидию за руку, да нет, он не боялся, что она пойдет жаловаться — на что тут, в конце-то концов, жаловаться? — и все же было ему как-то не по себе, когда он впервые после этого случая говорил с управляющим Сальвадором, но совершенно напрасны были его волнения, ибо никогда еще не был управляющий Сальвадор так почтителен и любезен. На третий день Рикардо Рейс счел, что ведет себя нелепо, и в ресторан не пошел, желая все забыть и быть забытым. Однако не тут-то было, не таков оказался управляющий Сальвадор. Когда время завтрака было уже на исходе, в дверь постучали, вошла Лидия с подносом, поставила его на стол, сказала: Доброе утро, сеньор доктор, и прозвучало это как нельзя более естественно: так оно и бывает — человек мается, переживает, предполагает худшее, ожидает, что мир сурово с него спросит и потребует отчета, а мир давно уже прошел дальше и думает о другом. Нельзя, впрочем, счесть, что Лидия, вернувшаяся в номер за посудой, относится к этому миру: она-то осталась позади, в ожидании, со слегка недоуменным видом и повторяет привычные движения — берет поднос, поднимает его, выпрямляется, описывает им плавный полукруг и идет к двери: Боже милосердный, окликнет, заговорит? а, может быть, и не произнесет ни слова, а всего лишь, как тогда, возьмет меня за руку, а что я сделаю? другие постояльцы тоже пробовали со мной, и два раза я уступила, а почему? потому что жизнь печальна, Лидия, произнес Рикардо Рейс, и, поставив поднос, подняв на него испуганные глаза, она хотела сказать: Слушаю, сеньор доктор, но голос застрял где-то в гортани, да и сеньору доктору решимости хватило лишь на то, чтобы повторить: Лидия, а потом добавить уж такое нестерпимо-банальное, такое смехотворно-обольщающее: Вы очень красивая, и на мгновение, не больше, потому что на большее он не осмелился, задержать на ней взгляд и тотчас же отвернуться, право, бывают минуты, когда легче помереть: Любезничаю с гостиничной прислугой, я ничем не лучше Алваро де Кампоса, я — такой же, как все. Медленно закрылась дверь, и не сразу, а лишь некоторое время спустя, послышались в коридоре удаляющиеся шаги Лидии.
Рикардо Рейс целый день провел в городе, снова и снова перемалывая в душе стыд, который был тем позорней, что не сумел одолеть своего соперника — страх. Решил, что завтра же переедет в другой отель, или снимет квартиру ли, этаж, или первым же пароходом вернется в Бразилию — кто-то скажет, что слишком ничтожна была причина для подобных терзаний, но ведь каждый человек знает, где и сильно ли у него болит, а ежеминутно воскресающее воспоминание о том, как ты попал в глупейшее положение, жжет тебя изнутри, будто кислота, горит, как разверстая рана. Он вернулся в гостиницу, поужинал и снова ушел, — посмотрел «Крестоносцев» в «Политеаме»: какая пламенная вера, какие жаркие схватки, какие святые и герои, какие белые кони, и по окончании сеанса проносится по улице Эуженио дос Сантоса дуновение эпической религиозности, и кажется, будто у каждого зрителя светится над головой нимб, а ведь кто-то еще сомневается в том, что искусство облагораживает. Утреннее смятение мало-помалу улеглось, действительно, на что это похоже — так грызть себя из-за сущих пустяков. Пимента отворил ему дверь, отель был объят тишиной, ну да, это же естественно, постояльцев нет, а прислуга здесь не ночует. Он вошел в номер и, сам не сознавая того, что это его действие предшествовало всякому иному, посмотрел на кровать. Постель была приготовлена не как обычно, когда простыня и одеяло отгибаются уголком с одной стороны — на этот раз они были откинуты во всю ширину двуспального ложа, и лежала на нем не одна подушка, а против обыкновения — две. Нельзя было выразиться ясней — я с ней? Впрочем, может быть, постель вечером стелила не Лидия, а другая горничная, считавшая, что в номере живет супружеская чета, что ж, предположим, что горничные время от времени меняются этажами — для того ли, чтобы чаевые доставались всем поровну, или чтобы не привыкали и не распускались, или — тут Рикардо Рейс улыбнулся — чтобы не заводили шашни с постояльцами, ладно, завтра все узнаем: если завтрак мне принесет Лидия, то, значит, это она так постелила постель, и тогда. Он улегся, погасил свет, не убирая вторую подушку, с силой стиснул веки, приходи же, сон, приходи, но сон не шел, за окном прозвенел трамвай, наверно, последний, кто же это во мне не хочет спать, беспокойная плоть, интересно, чья, а может, это и не тело, а я сам, весь целиком, и та его часть, что, о Боже, наливается кровью и набухает, за мужчинами такое водится. Он резко поднялся, пересек темный, чуть подсвеченный с улицы номер, отодвинул задвижку на двери, а дверь притворил: кажется запертой, а на самом деле — отворена, чуть прикоснись — и откроется. Он снова лег, что это за ребячество такое, мужчина, если хочет чего-нибудь, не оставляет дело на волю случая, а прилагает усилия для достижения цели, взять хоть крестоносцев, как они в свое время старались, мечи против ятаганов, если надо, могли и головы сложить, а замки, а доспехи, а потом, то ли во сне, то ли наяву думает он о поясе верности, ключ от которого увозил рыцарь в какие Палестины, бедные обманутые мужья, а дверь номера беззвучно открылась и закрылась, пугливая тень двинулась к кровати, протянутая рука Рикардо Рейса встретила ледяную руку, потянула ее к себе, и Лидия, дрожа, сумела произнести лишь: Мне холодно, а он молчит, и в голове его бродит мысль о том, поцеловать ли ее в губы — печальная мысль, не правда ли?
Сегодня приезжает доктор Сампайо с дочерью, ликующе, словно впередсмотрящий, который первым крикнул «Земля!» и чает заслуженной награды, сообщает Сальвадор, и можно подумать, что он из-за своей стойки пронизал взором предвечерние сумерки и заметил поезд из Коимбры, впрочем, в данном случае все наоборот, ибо корабль — он же отель «Браганса» — стоит на мертвом якоре, обрастая ракушками и водорослями, а земля приближается, дымя паровозной трубой, и, поравнявшись с Камполиде, нырнет в черный тоннель, нырнет и вынырнет, вся окутанная паром, но еще есть время позвать Лидию и сказать ей: Поди-ка проверь, все ли в порядке в номерах, приготовленных для сеньора Сампайо и барышни Марсенды, и усердная Лидия, помня, что это номера двести четвертый и двести пятый, послушно направилась на второй этаж, словно бы не замечая стоявшего рядом доктора Рикардо Рейса, который спросил: Надолго приехали? Обычно они проводят у нас трое суток, завтра пойдут в театр, я им уже заказал билеты. Вот как, и в какой же именно? Королевы Марии. А-а, и это междометие не означает ни удовлетворения или удивления, не означает вообще ничего, кроме нашего желания прервать диалог, который мы не можем или не хотим продолжать, а провинциалы — впрочем, виноват, Коимбру никак нельзя счесть провинцией — приезжая в Лиссабон, отправляются в Парк Майер, в «Аполлон», в «Авениду», а те, у кого более взыскательный вкус, непременно посещают Театр Доны Марии, иначе называемый Национальным. Рикардо Рейс проследовал в гостиную, перелистал газету, нашел театральную программу, убедился, что в Национальном идет пьеса Альфредо Кортеса «Утихни, море!», и, решив, что и сам тоже пойдет в театр, ибо истый португалец обязан способствовать процветанию отечественного искусства, уже собрался было попросить Сальвадора заказать по телефону билет, да постеснявшись, решил — завтра сам купит.
До ужина еще два часа, гости из Коимбры прибудут именно в этот промежуток времени, если, конечно, поезд не опоздает: Ну, а мне-то до этого какое дело? — спрашивает себя Рикардо Рейс, поднимаясь по лестнице в свой номер, и сам же отвечает в том смысле, что всегда приятно познакомиться с людьми из других городов, да и люди, кажется, культурные, не говоря уж о том, что это — любопытный клинический случай, какое странное имя — Марсенда, никогда такого не слышал, похоже на шепот, на отзвук, на виолончельный аккорд, хотя всякая там «осень в надрывах скрипок тоскливых» [19] и прочие декадентские штучки больной, клонящейся к закату поэзии, раздражают его, подумать только — какой рой ассоциаций вызывает имя «Марсенда», и, проходя мимо открытой двери двести четвертого номера, видит там Лидию, она вытирает пыль, они бегло переглядываются, она улыбается, а он — нет, и через минуту, когда он уже будет у себя в номере, раздастся легкий стук, воровато оглянувшись, войдет Лидия, спросит: Вы сердитесь? — а он отвечает сквозь зубы, сухо и неприязненно, потому что не знает, как себя вести с ней при свете дня, она — горничная, и ее можно хлопнуть по заду, но он никогда не решится на такое, может быть, раньше это и было возможно, но не теперь, после того, как они уже стали близки и спали в одной постели, и это как-то возвеличило — кого? ее? меня? нас обоих: Если смогу, приду сегодня, сказала Лидия, а он не ответил, неуместным показалось ему это обещание, тем более, что совсем рядом будет девушка с парализованной рукой, в невинности своей не ведающая о ночных тайнах, творящихся в соседнем номере, но и не смог сказать: Не надо, не приходи, он, естественно, уже говорит ей «ты». Лидия вышла, а Рейс растянулся на диване, захотелось отдохнуть, давали себя знать три ночи любви после длительного воздержания, да и возраст сказывается, не удивительно, что глаза сами закрываются, и, чуть сдвинув брови, спрашивает Рикардо Рейс самого себя, не находя ответа, надо ли дать Лидии денег, купить ей пару чулок, что ли, колечко, или что там полагается дарить прислуге, и в данном случае решение, взвесив все резоны «за» и «против», принять необходимо, это ведь не то, как он раздумывал, поцеловать ее в губы или нет, за него все было решено обстоятельствами, силой, с позволения сказать, вещей, так называемым пламенем чувств, взметнувшимся столь высоко, что он и сам не знал, как же это так получилось, что он целовал ее, как прекраснейшую женщину мира, но, может быть, и нынешний вопрос, когда сегодня ночью они окажутся в постели, решен будет столь же просто: Мне хочется что-нибудь оставить тебе на память, а она воспримет это как должное, ее, вполне вероятно, удивляет, что этого не произошло до сих пор. Голоса, шаги в коридоре, Премного благодарен, сеньор нотариус, говорит Пимента, одна за другой закрылись двери двух номеров, приехали постояльцы. Рикардо Рейс продолжает лежать на диване, он уже почти засыпал, но теперь таращит глаза в потолок, пытливым взглядом, как кончиком пальца, обводя трещины на штукатурке и представляя себе, что у него над головой раскрыта ладонь Господа Бога, и он гадает ему по руке — вот линия жизни, вот линия сердца: первая вьется и длится, прерывается и возникает вновь, делаясь все тоньше и незаметней, а вторая как бы замурована в стене, и правая рука Рикардо Рейса, расслабленно свесившаяся с дивана, поднимается, раскрывается, показывая и линии собственной ладони, а два пятна на потолке похожи на чьи-то глаза, и откуда нам знать, кто читает в нас, когда, отстранясь от себя самих, читаем мы чью-то судьбу. Давно уже настал вечер, пришло время ужина, но Рикардо Рейс не хочет снова оказаться в ресторане первым: А если я пропущу ту минуту, когда нотариус с дочерью выйдут из своих номеров, я ведь могу незаметно для себя задремать, я проснулся, сам не заметив, как уснул, мне казалось, что лишь на миг опустил ресницы, а проспал целую вечность. Он в тревоге приподнимается с дивана, смотрит на часы, уже половина девятого, и тут мужской голос в коридоре произносит: Марсенда, я жду тебя, и слышно, как открывается дверь, доносятся еще какие-то звуки, и вот удаляющиеся шаги, отзвучав, сменились тишиной. Рикардо Рейс спешит в ванную умыться и причесаться, седина на висках показалась ему сегодня особенно обильной и густой, наверно, мне уже пора пустить в ход какие-нибудь средства для постепенного восстановления естественного цвета волос, ну, скажем, патентованную «Нимфу Мондего», чудо-снадобье, триумф современной алхимии, которое возвращает волосам их первоначальный цвет, или, если поставить перед ним такую задачу, способно и на большее, делая их иссиня-черными, как вороново крыло, но утомительна сама мысль о том, что придется ежедневно рассматривать себя в зеркале, следить, не пробилась ли седина, не пора ли вновь прибегнуть к краске, а ведь ее надо в чем-то разводить и как-то накладывать, свейте венок из роз и лоз виноградных, тем, пожалуй, и ограничимся. Он переоделся, подумав — не забыть бы сказать Лидии, чтобы выгладила пиджак и брюки, и вышел, одолеваемый неприятным, неуместным ощущением того, что это распоряжение не прозвучит в его устах так нейтрально, как должно, когда исходит от естественно повелевающего к тому, кто столь же естественно повинуется, если, конечно, приказывать и подчиняться — это естественно, или, выражаясь яснее, что Лидия в этом вот, в нынешнем своем качестве раскалит утюг, разложит брюки на доске, сделает острую складку-стрелку, запустит левую руку в рукав пиджака до самого плеча и, чтобы придать ему форму, сожмет там кулак, и вполне очевидно, что при этом не сможет отделаться от воспоминаний о теле, которое эта одежда покрывала: Ах, если бы и мне быть там сегодня вечером — и в одиночестве гладильной будет нервно постукивать утюгом, в этом костюме доктор Рейс пойдет в театр, вот бы и мне, вот дурища-то, кем ты себя возомнила, и сотрет со щек две слезинки, но это завтрашние слезы, а пока Рикардо Рейс спускается по лестнице в ресторан, и он еще не успел попросить Лидию выгладить костюм, и Лидия еще не знает, что будет плакать.
Ресторан почти полон. Рикардо Рейс останавливается в дверях, и мэтр, устремившись навстречу, ведет его к столику: Прошу вас, сеньор дοктор, за ваш столик, он уже знает, где тот предпочитает сидеть, трудно даже себе представить, на что похожа была бы наша жизнь без этого и всех прочих ритуалов — миром господу помолимся, к торжественному маршу, пополуротно! — и Рикардо Рейс садится, разворачивает и кладет на колени салфетку, и, как человек благовоспитанный, если оглядывает тех, кто сидит вокруг, то делает это незаметно, а если видит знакомых, то здоровается, а знаком он с этой вот супружеской четой и с этим господином, здесь-то он с ними и познакомился, знает он также и нотариуса Сампайо с дочерью Марсендой, да они его не узнают, отец смотрит на него отсутствующим взглядом, словно роясь в памяти, но не наклоняется к дочери, не говорит ей: Поклонись доктору Рикардо Рейсу, вон тому, кто только что вошел, нет, это она минуту назад поглядела на него поверх рукава официанта, и по бледному лицу словно пробежал легчайший ветерок и выступил слабенький румянец — всего лишь знак того, что она его узнала: Узнала наконец, подумал Рикардо Рейс и громче, чем нужно, осведомился, чем нынче угостит его Рамон. Может быть, именно поэтому вскинул на него глаза нотариус Сампайо, нет-нет, за две секунды до этого Марсенда шепнула отцу: Видишь, тот господин сидел здесь же, когда мы в последний раз приезжали, и само собой разумеется, что нотариус Сампайо, вставая из-за стола, чуть заметно наклонит голову, а Марсенда тоже поклонится, но еще более сдержанно, правила хорошего тона строги и не терпят нарушений, в ответ Рикардо Рейсу придется слегка привстать, и надо обладать шестым чувством, чтобы соразмерить эти почти неуловимые тонкости, ибо приветствие и ответ на него должны находиться в полном равновесии, но все прошло настолько безупречно, что мы можем дать благоприятный прогноз развития этих только что завязавшихся отношений, отец с дочерью уже ушли и, должно быть, направляются в гостиную, но нет — поднимаются к себе, а чуть позже нотариус выйдет из отеля: вероятно, совершит прогулку, хотя погода и не располагает к этому, Марсенда рано ложится, вагонная тряска очень утомляет ее. Когда Рикардо Рейс войдет в гостиную, там будет лишь несколько мрачных фигур — кто листает газеты, кто просто зевает, а радио тихонько журчит португальскими песенками из последнего ревю, такими пронзительно-визгливыми, что не спасает и приглушенный звук. То ли от тусклого света, то ли от хмурых лиц зеркало напоминает аквариум, и Рикардо Рейсу, пересекающему гостиную из конца в конец — главное не поворачиваться спиной и бежать, чуть выйдя за дверь — кажется, что он движется в этой зеленоватой глубине, словно по дну океана, между обломками кораблей и телами утопленников, о, как бы выплыть, выбраться наружу, на поверхность, на воздух. Он меланхолично поднимается в свой холодный номер: отчего же эти маленькие препятствия так его огорчают? что ему до этих людей из Коимбры, раз в месяц приезжающих в Лиссабон; этот врач не ищет себе пациентов, этому поэту не нужны музы-вдохновительницы, этот мужчина не ищет себе невесту и в Португалию он вернулся не за тем, чтобы жениться, да опять же и разница в возрасте, в данном случае — -весьма значительная. Мысли эти принадлежат не Рикардо Рейсу и даже не одному из тех бесчисленных, кто обитает в нем: мысли существуют сами по себе, разворачиваясь виток за витком, а он лишь с легким недоумением следит, как разматывается эта нить, ведущая его по неведомым стезям и коридорам туда, где стоит девушка в подвенечном платье, которая не может держать букет, потому что когда пройдут они вокруг аналоя и по ковровой дорожке под звуки свадебного марша направятся к выходу, правая ее рука будет занята его рукой. Как видим, Рикардо Рейс уже взял бразды мышления, сам правит своими мыслями, пользуясь ими, чтобы вышутить себя самого: и свадебный марш, и ковровая дорожка — суть игра воображения, а раз игра, то, значит, предназначена она для развлечения, не так ли? — а теперь, чтобы столь лирическая история завершилась счастливым концом, он, свершив подвиг клинициста, вложит букет Марсенде в левую руку, и та удержит его без всякой посторонней помощи, и вот теперь пусть исчезнут алтарь и священник, смолкнет музыка, сгинут в дыму и пыли гости заодно с новобрачным: врач вылечил больную, все прочее должно быть творением поэта. В оду, написанную алкеевой строфой, не уместятся все те романтические эпизоды, которые мы намеревались продемонстрировать, если, впрочем, нужда в этом еще не отпала, ибо не столь уж редки случаи, когда написанное опровергается тем, что было прожито, испытано на самом деле и что могло бы послужить для него источником. А потому не спрашивайте поэта, что чувствовал он, о чем думал, не вынуждайте его изъяснять словами, из чего он делает стихи. Случись такое — и всякое вдохновение как рукой снимет.
Минула ночь, Лидия не спустилась к нему, нотариус Сампайо воротился поздно, Фернандо Пессоа обретается неведомо где. Потом пришел день, Лидия унесла гладить костюм, Марсенда с отцом вышли из отеля: К врачу пошли, на физиоцарапию, объясняет, перевирая ученое слово, управляющий Сальвадор, а Рикардо Рейс впервые задумался вот над какой несообразностью: зачем возить пациентку в Лиссабон из Коимбры, где такое количество и разнообразие врачей, где можно получить любое лечение, какие угодно процедуры — ультрафиолет, например, — их так широко применяют, но ей, пожалуй, мало от них будет толку, и эти сомнения одолевают Рикардо Рейса, пока он спускается по Шиадо, чтобы приобрести себе билет в Национальный Театр, но отвлекается от них при виде того, сколько людей в трауре встречается ему — дамы под вуалью, черные галстуки и печальный вид у мужчин, а у некоторых изъявление скорби простерлось до креповой ленты на шляпе, ах да, сегодня же похороны английского короля Георга V, нашего давнего союзника. Несмотря на официально объявленный траур, спектакль не отменили, что ж поделаешь, жизнь продолжается. Кассир продал ему билет в партер и сообщил: Сегодня вечером будут рыбаки. Какие рыбаки? — удивился Рикардо Рейс и сразу же понял, что допустил непростительную ошибку, кассир, омрачив чело и интонацию, ответил: Из Назаре, разумеется, еще бы не разумелось, кому ж и быть в театре, как не тем, про кого пьеса, и что делать в театре рыбакам из Капарисы, к примеру, или же из Повоа, впрочем, в появлении этих, назарейских, смысла не больше — им оплатили дорогу в оба конца, предоставят ночлег, чтобы народ мог поучаствовать в таинстве художественного творчества, предметом коего он в данном случае является, выделят представителей, мужчин и женщин: В Лиссабон! в Лиссабон! увидим тамошнее море, надо же, волны на подмостках сцены прямо как настоящие, любопытно поглядеть, как г-жа Пальмира Бастос будет изображать тетушку Жертрудес, а г-жа Амелия — Марию, а г-жа Лаланда — Розу, и все они вместе — представлять нашу жизнь, ну, а раз уж все равно будем в столице, используем такую возможность, попросим правительство, пусть ради всего святого построит нам причал, ибо нужда в нем великая и давняя — с тех самых пор, как впервые вышел в море корабль. Рикардо Рейс целый день бродил по окрестным кафе, любовался тем, как споро подвигаются работы по реконструкции театра «Эдем», скоро уж леса снимут, пусть все знают, что Лиссабон растет и хорошеет, ибо торжество прогресса неостановимо, и скоро будет ничем не хуже крупнейших европейских городов, а иначе и быть не может, потому что он — столица империи. Ужинать в отеле Рикардо Рейс не стал, а зашел туда лишь переодеться — пиджак и брюки, равно как и жилет, аккуратнейшим образом висели на вешалке, и не было на них ни морщинки, ни складочки, поистине чудотворны руки любящей — да простится нам это преувеличение, ибо нет и не может быть любви в происходящем по ночам между горничной и постояльцем, поэтом и женщиной, которую по чистой случайности зовут Лидия, как и героиню его од, которой повезло все же меньше, потому что из этой Лидии, в отличие от Лидии той, не исторгнуть ни стонов, ни бессвязного шепота страсти — все бы ей сидеть на берегу ручья, все бы ей слушать: Страх пред судьбою мрачит мою душу. Он съел бифштекс в кафе «Мартиньо», что на площади Россио, посмотрел, как спорят игроки, как треснутый слоновой кости шар скользит и вьется по сукну бильярда — чудесен и блажен язык наш, который, чем больше выкручивают его и ломают, тем больше способен сказать — а потом, поскольку уже пора было отправляться в театр, вышел и вошел, затесавшись между двух многочисленных семей, ибо не хотел, чтобы его заметили раньше, чем он сам не выберет для этого подходящую минуту, и одному Богу известно, какими стратегическими расчетами он при этом руководствовался. Не останавливаясь, проходит он через фойе, которое когда-нибудь мы будем называть атриумом или вестибюлем, если к тому времени не прилетит из другого языка другое слово, означающее то же самое или нечто большее или ничего не значащее вовсе, как например, какой-нибудь hall, который в наших португальских устах делается загадочно ал [20], хорошо хоть, не гол, а капельдинер по левому проходу доводит его до седьмого ряда: Вот ваше место, сеньор, рядом с этой дамой — уймись, воображение, «с дамой», сказал капельдинер, с дамой, а не с барышней, ибо служитель национального театра, подвигнутый на это классиками и современниками, изъясняться обязан отчетливо и обозначения употреблять точные, да, действительно, есть в этом зале и Марсенда, но она сидит тремя рядами ближе к сцене, справа, то есть совсем даже не рядом, до такой степени не рядом, что может и вовсе не заметить меня. Она сидит справа от отца и хорошо еще, что когда обращается и слегка поворачивает к нему голову, становится виден ее профиль, удлиненное лицо — или это так кажется из-за распущенных волос? — и правую руку, движениями которой она подкрепляет произносимое, идет ли речь о том, что сказал ей врач, или о предстоящем спектакле: А кто такой этот Алфредо Кортес? — отец же мало что может ей рассказать, он два года назад был на «Гладиаторах», и ему не очень понравилось, а эта пьеса заинтересовала его тем, что она — про народные обычаи, и скоро мы узнаем, в чем там дело и что из этого выйдет. Этот предполагаемый разговор был прерван раздавшимся наверху стуком опускаемых сидений, непривычным и негромким говором, заставившим всех зрителей партера обернуться и поднять головы — это в ложу второго яруса вошли рыбаки из Назаре, севшие в первом ряду, чтобы зрители видели их, а они — сцену, и были они в национальных костюмах и, может быть, даже босиком, но снизу не разглядишь. Кто-то зааплодировал, прочие снисходительно поддержали, а Рикардо Рейс в раздражении и досаде сжал кулаки — вот она, щепетильность плебейского аристократизма, сказали бы мы, но в данном случае дело не в нем, это всего лишь вопрос чувствительности и стыдливости, ибо Рикардо Рейсу эти рукоплескания представляются как минимум неприличными.
Свет в зале меркнет и гаснет, троекратный мольеровский стук возвещает начало, представляю, как изумил он рыбаков и их жен, вообразивших, наверно, что слышат последние удары деревянным молотком перед спуском корабля со стапеля, раздернулся занавес, и возникшая на сцене женщина зажигает плошку, еще ночь, а за кулисами послышался мужской голос, зовущий: Мане Зе! Мане Зе! — и спектакль пошел. Зал вздыхает, словно колышется, смеется — это когда в самом конце первого действия начинается на сцене перепалка и свара, а когда зажигается свет, видны становятся оживленные лица зрителей — добрый знак — раздаются и перелетают из ложи в ложу восклицания, и в первую минуту кажется, что действие переместилось туда: тот же говор, почти тот же, а лучше или хуже — зависит от того стандарта, с которым мы его сравниваем. Рикардо Рейс размышляет об увиденном и услышанном и приходит к выводу, что имитация не может быть предметом искусства и что автор по вполне простительной слабости написал пьесу на местном диалекте — или на том воляпюке, который считал диалектом, — позабыв при этом, что реальность не переносит своего зеркального отображения, противится ему, и может быть заменена лишь какой-то иной реальностью, и тогда они, столь отличные друг от друга, друг друга же и высветят поярче, прояснят и перечислят — реальность, как открытие, совершенное прежде, открытие, как реальность, идущая следом. На самом деле мысли Рикардо Рейса обо всем этом — еще путаней и сложней, да и немудрено: попробуйте-ка одновременно и размышлять, и рукоплескать, зал аплодирует, и он не отстает, захваченный общим чувством, ибо в конце-то концов спектакль ему нравится, если не считать, конечно, языка, так чудовищно звучащего в устах персонажей, и посматривает в ту сторону, где сидит Марсенда: она не аплодирует, не может, но улыбается. Зрители поднимаются со своих мест — мы имеем в виду именно зрителей, ибо зрительницы-то как раз почти поголовно остаются сидеть — мужчинам надо размять ноги, удовлетворить естественную надобность, выкурить сигарету или сигару, обменяться впечатлениями, приветствовать знакомых, людей посмотреть и себя показать в фойе, а те из них, кто не покидает зал, принадлежат к когорте женихов и поклонников: они стоят в проходах, бросая окрест себя орлиные взоры, они-то и есть герои собственного, весьма драматического действа, актеры, играющие в антрактах, покуда актеры настоящие отдыхают в своих уборных от персонажей, которыми были и которыми вскоре станут, тоже, впрочем, лишь на известный срок. Поднимаясь, Рикардо Рейс успевает заметить, что встает и доктор Сампайо, а Марсенда качает головой, отказываясь от чего-то, она остается, и отец ласково гладит ее по плечу и удаляется по проходу. Рикардо Рейс, прибавив шагу, опережает его и оказывается в фойе раньше. Совсем скоро они встретятся лицом к лицу, в толпе прогуливающихся и беседующих, где в густом табачном дыму слышатся голоса: Как хороша сегодня Пальмира, Чересчур натуральны эти сети на сцене, Черт возьми, когда бабы схватились, мне показалось, что это всерьез, Просто вы их не видели в жизни, а я бывал в Назаре — это сущие ведьмы, Но иногда ни слова не понимаешь, Что же, правда жизни, там именно так и говорят — и Рикардо Рейс, лавируя между этими группками, проходит по фойе и прислушивается к отзывам так внимательно, словно это он сочинил пьесу, но следит издали за перемещениями Сампайо, ибо ищет с ним встречи. И в какой-то миг понимает, что и нотариус его заметил и движется к нему, и заговаривает первым: Добрый вечер, как вам спектакль? — и, сочтя, что не стоит разыгрывать удивление и произносить что-то вроде «Какое забавное совпадение!», здоровается и отвечает, что как же, большое удовольствие, и добавляет: Мы, кстати, живем с вами в одном отеле, но все равно следует представиться: Меня зовут Рикардо Рейс — и замолкает, не зная, следует ли добавить: Я — врач, долго жил в Рио-де-Жанейро, в Лиссабоне всего месяц, доктор же Сампайо, услышав, разумеется, лишь то, что было произнесено, понимающе улыбается, как бы говоря: Знали бы вы Сальвадора так же давно, как я его знаю, не сомневались бы, что он мне о вас рассказывал, мне же в силу давнего знакомства не приходится сомневаться, что он вам рассказывал обо мне и моей дочери, а уж нам и подавно не приходится сомневаться в профессиональной проницательности нотариуса Сампайо, так давно занимающегося своим ремеслом. Будем считать, что нас представили друг другу, сказал Рикардо Рейс, Вполне, отвечал Сампайо, после чего завязался приличествующий случаю разговор о пьесе, о спектакле, об актерах, и собеседники обращались друг к другу с чопорной учтивостью — доктор Рейс, доктор Сампайо — существовало между ними такое счастливое равенство, хотя бы в званиях, но вот звонок возвестил конец антракта, они направились в зал и произнеся: До скорого свидания, заняли свои места. Рикардо Рейс уселся первым, глядя на недавнего собеседника, и видел, как он что-то сказал дочери, а та с улыбкой обернулась, и он улыбнулся в ответ, действие второе.
А во втором антракте они встретились вновь, но теперь уже втроем. И, хоть все уже знали, кто есть кто, откуда приехал и где живет, произошла церемония представления: Рикардо Рейс, Марсенда Сампайо, без этого нельзя, и оба ждали этой минуты, обменялись рукопожатием, правой рукой пожали правую, и левая рука доктора оставалась неподвижной, будто старалась не привлекать к себе внимания и вообще притвориться, будто ее вообще не существует. Глаза Марсенды блестят — без сомнения, ее растрогали печали Марии-рыбачки, если, конечно, не было в ее собственной жизни такого, что заставляет с особым чувством ловить каждое слово финального монолога: Матерь Божия, если есть ад, если после всех выплаканных мною слез суждено мне еще попасть в ад, не может он быть хуже этого, сказала бы она своим коимбрским выговором, ибо от произношения не меняется смысл произносимого, да и словами едва ли возможно передать то, что чувствуешь: Я прекрасно понимаю, почему неподвижна твоя левая рука, о, сосед мой по отелю «Браганса», человек, вызывающий мое любопытство, это я зову тебя своей левой рукой, и не спрашивай, зачем я это делаю, ибо я и себя самое еще не успела об этом спросить, а уже позвала, но когда-нибудь узнаю, что означало это несделанное движение, узнаю, а, быть может, и нет, а ты сейчас вежливо отойдешь, чтобы не показаться нескромным, назойливым, настырным, что ж, иди, я знаю, где тебя найти, и ты знаешь, где найти меня, ибо здесь ты оказался не случайно. Рикардо Рейс не остался в фойе, а стал бродить по коридорам, желая поближе разглядеть рыбаков, но раздался звонок, этот антракт был короче, а когда вошел в зал, уже медленно гасли огни. На протяжении всего третьего акта поровну делил свое внимание между сценой и Марсендой. Она ни разу не оглянулась, но иногда слегка меняла положение тела, и тогда приоткрывался едва заметно кусочек повернутой в профиль щеки, или правой рукой поправляла волосы слева, причем так медленно, словно делала это с неким умыслом, а с каким, хотелось бы знать? что нужно этой барышне, кто она — даже то, чем она кажется, кажется то таким, то этаким и всякий раз — разным? Рикардо Рейс видел, как она утирала слезы: это было после того, как Лианор призналась, что похитила ключ от кладовой со спасательными жилетами, чтобы Лавагант погиб, а Мария и Роза — одна начала, другая подхватила — сказали, что это — от любви, а любовь, когда не может осуществить свои цели, принимается пожирать себя, и тут зажегся в зале свет, загремели аплодисменты, а Марсенда еще утирала слезы, на этот раз платочком, да и не она одна, много в партере оказалось в этот миг заплаканных улыбающихся женщин — чувствительно сердце женское — актеры же стали выходить на поклоны и аплодировать, вытягивая руки по направлению к ложам бенуара, где сидели истинные герои этой истории о море и страсти, и публика стала поворачиваться к ним, разглядывая уже без стеснения — вот оно, причащение искусством — и рукоплеща отважным рыбакам и их мужественным женам, и даже Рикардо Рейс похлопал в ладоши, здесь, в театре он имел случай наблюдать, как легко понимают друг друга представители различных классов и родов деятельности, богач, бедняк и человек среднего достатка получили редкую возможность усвоить урок братства, а теперь вызываем рыбаков на сцену, и снова захлопали сиденья кресел, спектакль продолжается, садитесь, садитесь, настает кульминационный момент! Боже, какая радость, какое ликование поднимается в душе, как поет она при виде рыбацкого сословия, шагающего по центральному проходу, поднимающегося на просцениум: вот они поют свои народные песни, вот танцуют народные танцы, стоя вперемежку с артистами, сегодняшний вечер войдет в анналы Дома Гарретта, старшина артели обнимает актера Роблеса Монтейро, самая старая из женщин запечатлела поцелуй на щеке актрисы Пальмиры Бастос, и все говорят разом, и каждый — на своем наречии, но от того понимают друг друга не хуже, и снова танцы, и снова песни, и молоденькие актриски повторяют замысловатые па, зрители смеются и рукоплещут, а капельдинеры мягко начинают теснить нас к выходам, ибо на сцене намечается банкет, совместное пиршество действующих лиц и исполнителей, хлопнули пробки, запенилось шипучее, от которого щиплет в носу и голова идет кругом у непривычных женщин из Назаре — потому они и хохочут так безудержно. Завтра, перед тем, как тронутся в обратный путь арендованные автобусы, рыбаки в присутствии журналистов и фотографов и руководителей корпораций крикнут «ура!» Новому Государству и отчизне, и нет у нас полной уверенности, что сделают они это по условиям договора — может статься, что и по влечению души, до самой своей глубины тронутой обещанием выстроить новый и столь вожделенный причал, и если Париж стоит мессы, то двукратное ура будет споспешествовать спасению на водах.
При разъезде Рикардо Рейс не стал уклоняться от новой встречи. Спросил Марсенду, понравился ли ей спектакль, услышал, что третий акт взволновал ее до слез, заметил, что заметил это, получил от доктора Сампайо, как раз в эту минуту подозвавшего такси, любезное предложение подвезти, в том, разумеется, случае, если доктор Рейс тоже возвращается в отель — они с дочерью с удовольствием составили бы ему компанию — поблагодарил, отказался и попрощался: До завтра, доброй ночи, очень рад нашему знакомству — и автомобиль тронулся. Рикардо Рейс, будь его воля, с удовольствием бы поехал с ними, но понимает, что это было бы неправильно — все чувствовали бы себя неловко, принужденно, да и говорить не о чем, ибо найти новую тему для беседы нелегко, да еще возник бы деликатный вопрос рассадки: на заднем сидении троим не уместиться, доктор же Сампайо впереди не сядет, не оставит дочь с незнакомым, в сущности, человеком, в полутьме, обладающей опасным свойством сближать людей при полном отсутствии физического контакта: попадись ей двое — и бархатистыми своими лапками она притянет друг к другу их самих, да заодно и их мысли, которые, оставаясь сокровенными, перестанут быть тайными; поместить же приглашенного рядом с водителем, не позволяют приличия, ибо в этом случае он в конце пути невольно увидит, сколько там на счетчике, и почтет себя обязанным расплатиться, и совсем неловко получится, если по тайному умыслу или из-за неудобства позы промедлит он с доставанием бумажника, приглашающая же сторона, которая предложила его подвезти и вовсе даже не отказывается платить, сейчас же воскликнет: Ни-ни-ни, и не думайте, водитель, не берите у него денег, я с вами рассчитаюсь, таксист же, в жизни которого подобные смехотворные эпизоды — не редкость, терпеливо будет ждать, чем разрешится этот тысячу раз слышанный спор и кто из седоков окажется большим джентльменом. Короче говоря, Рикардо Рейс направляется в отель пешком, завершены на сегодня досуги и труды, а ночь сырая и холодная, хорошо хоть, дождя нет, приятно пройтись, вот он и проходит до конца всю улицу Аугуста, теперь пора свернуть на Террейро-до-Пасо, не торопясь, сойти туда, где тихо плещет о ступени ночная грязная вода — вскипев пеной, она возвращается в лоно реки, чтобы тотчас прихльшуть назад той же самой и другой, и, хотя никого, кроме него, на берегу нет, но во тьму, на дрожащие огни противоположного берега, на стояночные огни судов, бросивших якоря посреди реки, смотрят и другие люди: помимо бесчисленного количества людей, воплощенных, если верить ему, в нем, в физическом, так сказать, смысле стоящем у воды, незримо пребывают здесь и все те, кем бывал он всякий раз, как приходил сюда, те, кто помнит об этих приходах, даже если сам он об этом позабыл. А глаза привыкли к темноте и видят теперь дальше, различая темно-пепельные очертания военных кораблей, презревших безопасность доков: погодка, конечно, свежая, но не до такой степени, чтобы они ее не выдержали, да и потом риск — это профессиональная обязанность моряка. Вон те, что отсюда кажутся одинаковых размеров, это, наверно, эскадренные миноносцы, каждый носит название одной из наших португальских рек, Рикардо Рейс слышавший скороговорку портового носильщика: вон «Тежо», что стоит на Тежо, вон «Воуга», а ближе всех — «Дан», не помнит их всех поименно: вот, стало быть, реки, что текут через деревню мою, несут воды в море, а оно принимает в себя воды всех рек и в реки возвращает их, и нам бы хотелось, конечно, чтобы вечен был этот круговорот, но ведь не бывать этому — веку ему отпущено не больше, чем солнцу, смертному, как и все мы, но славная кончина уготована тем, кто умрет на последнем закате: раз уж не случилось им застать первый день творенья, увидят последний день мироздания.
Погода не способствует философствованию — ноги озябли, полицейский остановился, пригляделся, но человек, созерцавший воду, был не похож на бродягу или бездомного, но, быть может, он задумал кинуться в реку, покончить с собой, и, ужаснувшись при одной мысли о том, сколько в этом случае будет возни — поднимать тревогу, вылавливать его из воды, останавливать случайный автомобиль, грузить в него утопленника, — подошел полицейский поближе, хоть и сам еще не знал, что скажет, но надеялся, что одно его присутствие убедит потенциального самоубийцу отказаться от безумного намерения. Рикардо Рейс, слыша шаги за спиной, чувствуя под ногами стылый камень причала — надо бы купить башмаки на толстой подошве, да и вообще пора в гостиницу, пока не схватил простуду — сказал: Добрый вечер, сержант, и страж порядка с облегчением спросил: Все в порядке? — да, разумеется, все в порядке, все так, как надо, что может быть естественней, чем прийти на край мола, пусть даже и ночью, посмотреть на реку, на корабли, на Тежо, которая не течет по моей деревне, ибо Тежо, которая по моей деревне течет, называется не Тежо, а Доуро, и именно поэтому не признаю я Тежо красивей реки, которая течет по моей деревне. Успокоившись, полицейский двинулся в сторону Таможенной улицы, размышляя о странностях природы человеческой, о том, какие бывают на свете чудаки — стоит глухой ночью, видом на реку любуется, делать ему нечего, походил бы с мое, по служебному долгу, не стал бы на улице околачиваться без дела. Рикардо Рейс зашагал по Арсенальной и минут через десять уже был в отеле. Дверь была еще не заперта, на площадке появился со связкой ключей Пимента, вгляделся и удалился, не стал против обыкновения ждать, пока постоялец поднимется, и естественнейший вопрос «Почему бы это?» вселил в душу Рикардо Рейса беспокойство: Может, он прознал про Лидию, когда-нибудь это обязательно всплывет, не может не обнаружиться, в гостинице стены — словно стеклянные, а Пимента тут днюет и ночует, знает все углы, я уверен, что он уже что-то заподозрил: Добрый вечер, Пимента, с преувеличенной сердечностью приветствовал он коридорного, а тот отвечал безо всякой враждебности, явно не тая камень за пазухой, и, получив у него из рук ключ от своего номера, Рикардо Рейс счел свои опасения вздором и уже зашагал по лестнице, но вдруг вернулся, достал из кармана бумажник: Возьмите, Пимента, это вам, и сунул ему кредитку в двадцать эскудо, а за что — не сказал, Пимента же не спросил.
В номерах нет света. Рикардо Рейс идет по коридору, осторожно ступая, чтобы не разбудить тех, кто уже спит, и на три секунды остановившись перед дверью Марсенды, шагает дальше. В номере сыро и холодно, почти так же, как у реки, и Рикардо Рейс зябко передергивает плечами, словно все еще смотрит на бледные пятна кораблей и слышит зa спиной шаги полицейского, спрашивая, что произойдет, если на неизбежный вопрос он ответит: Нет, не в порядке, пусть даже ему нечего будет добавить к этому, разве что повторить: Не в порядке, но ведь, во-первых, неизвестно, чем именно нарушен порядок, а, во-вторых, вообще не о порядке речь. Подойдя к кровати, он увидел под покрывалом какое-то вздутие и обнаружил между простынями бутылку и для верности еще и дотронулся до нее — теплая, золотое сердце у этой Лидии, не забыла положить ему грелку в постель, ясно, что не все постояльцы удостаиваются такого, а сама, надо думать, сегодня не придет. Он лег, взял с ночного столика книгу Герберта Ктоу, заскользил глазами по строчкам, не уделяя особенного внимания тому, о чем читал: ему было уютно и тепло, бутылка согревала ноги, и голова работала как бы сама по себе, не вступая в осмысленную связь с внешним миром, но от долгого чтения отяжелели веки. Он на секунду закрыл глаза, а когда вновь открыл, увидел перед собой Фернандо Пессоа — тот сидел в ногах кровати, словно врач, пришедший к пациенту, на бледном лице его было отчужденное выражение, запечатленное на многих портретах, руки были сложены крест-накрест на правом бедре, шея немного вытянута. Рикардо Рейс отложил книгу, и она оказалась между подушками: Не ждал вас в такое время, сказал он, учтивой улыбкой смягчая нетерпеливость тона и двусмысленность фразы: то и другое вместе должно было бы значить: Сегодня я вполне бы обошелся без вашего посещения. Для такого приема у него имелись уважительные причины, пусть и всего две: во-первых, ему хотелось говорить только о посещении театра и о том, что да как там все было, но не с Фернандо же Пессоа толковать об этом, а, во-вторых, очень может быть, что сюда вскоре заглянет Лидия и, хотя номер не огласится ее истошным криком: Караул! Привидения! — но нельзя исключить вероятность того, что Фернандо Пессоа, невидимый и бесплотный для нее, не пожелает удалиться, а останется, накрывшись своей время от времени и в зависимости от ситуации снимаемой шапкой-невидимкой, оставшись же, станет свидетелем плотских утех, ничего невозможного — Бог, если он и впрямь Бог, то есть вездесущ, именно так и поступает, и деваться от него решительно некуда, но к этому мы, слава Богу, приноровились. Рикардо Рейс воззвал к мужской солидарности: Беседа наша, к сожалению, будет непродолжительна, ко мне тут кое-кто должен зайти, и, согласитесь, будет неловко, если. Вы, я вижу, времени зря не теряете, всего три недели как объявились, и вот — уже свидание. «Свидание», пожалуй, это слишком сильно сказано, я жду горничную. Не могу поверить, дражайший Рейс, что такой взыскательный ценитель прекрасного, вхожий на Олимп, свой человек у всех богинь, собирается разделить ложе с горняшкой, с гостиничной прислугой, и неужели вы, со столь похвальным постоянством воспевавший только Лидий да Хлой, пленились ныне служанкой, признаюсь, я разочарован. Эту служанку как раз зовут Лидия, и я ею не пленился, я вообще не из тех, кто попадает в плен. Ах-ах-ах, стало быть, пресловутая поэтическая справедливость все-таки существует: вы так упорно призывали Лидию, и вот Лидия пришла, вам повезло больше, чем Камоэнсу, которому для обладания Натерсией надо было придумать это имя, а дальше дело не пошло. Сюда придет всего лишь тезка той, о ком я сочинял оды. Неблагодарный! вам ли не знать, что представляла бы собой героиня ваших од, если бы подобный феномен существовал в реальности, какое возникло бы невообразимое сочетание чистейшей духовности, смирения и мудрого молчания. В самом деле, это сомнительно. Столь же сомнительно, как и существование самого поэта, писавшего эти оды. Отчего же — вот он перед вами. Разрешите, любезнейший Рейс, я изъясню свои сомнения: я вижу перед собой человека с детективом в руках, с грелкой у ног, лежащего в ожидании служанки, которая согреет ему все прочие члены, не взыщите за безыскусную простоту языка, и подумайте сами, могу ли я поверить, будто это — тот самый, кто написал: «Отстранись, и на жизнь безмятежно взирай», любопытно было бы узнать, много ль увидит он с такого расстояния, и откуда он взирает на жизнь. Позвольте, не вы ли написали: «Поэт — лицедей несравнимый, когда он выграется в роль» [21]? Признаюсь, это я написал, но иногда уста наши произносят откровения, дальнейшие пути которых нам самим неведомы, но это-то еще полбеды, скверно, что я умер, не успев понять, поэт ли притворяется человеком или человек — поэтом. Претворять в жизнь вымысел и притворяться — не одно и то же. Это — вопрос или утверждение? Вопрос. Разумеется, это — разные вещи, я притворялся другими, вы — самим собой, я лицедействовал, вы лицемерили, а если хотите постичь разницу, перечтите меня, а потом — себя. Боюсь, что от подобных разговоров у меня начнется бессонница. Ничего, вот придет ваша Лидия, она вас убаюкает, слышал я, что преданные хозяину служанки — очень ласковы. В замечании вашем чудится мне досада. Весьма вероятно. Скажите мне еще вот что — я притворяюсь как поэт или как человек? Дружище Рейс, ваш случай — безнадежный, вы просто притворяетесь, притворяетесь самим собой, и это не имеет отношения ни к поэту, ни к человеку. Стало быть, помочь мне нельзя? Это уже другой вопрос. Другой. Нельзя, ибо вы прежде всего сами не знаете, кто вы такой. Но вам-то иногда удавалось это узнать? Я не в счет, потому что меня нет, но не тревожьтесь — в толкованиях и объяснениях недостатка не будет. А я, может быть, и в Португалию-то вернулся, чтобы узнать, кто я такой. Что за глупости, дорогой мой, что за ребячество, подобные озарения случаются только на пути в Дамаск [22], а мы — в Лиссабоне, не забывайте этого, отсюда
дороги нет. Спать хочу. Сейчас уйду, и вы уснете: знаете, пожалуй, это единственное, чему я теперь завидую, как глупы те, кто называет сон братом смерти — родным или двоюродным, не помню. Двоюродным, кажется. И что же — после тех малоприятных слов, которые я вам высказал, вы по прежнему хотите, чтобы я вернулся? Хочу, мне ведь особенно не с кем поговорить. Что ж, причина основательная, спору нет. Да, у меня к вам просьба: когда будете выходить, дверь не захлопывайте, а притворите, мне не хочется вставать, пригрелся, знаете ли. Все еще надеетесь, что уснете не один? Кто знает, Фернандо, кто знает.
Полчаса спустя дверь открылась. Лидия, дрожа после долгого перехода по лестницам и коридорам, скользнула в постель, прильнула, спросила: Хорошо в театре было? — и Рикардо Рейс, не покривив душой, ответил: Хорошо, очень хорошо.
Ни Марсенда, ни ее отец к обеду не пришли. Чтобы узнать причину, не потребовалось Рикардо Рейсу прибегать ни к хитроумным тактическим уловкам, ни к следственным ухищрениям — надо было лишь дать время Сальвадору и себе, выждать и, облокотясь о стойку в рецепции, повести неспешную и вялую беседу о том, о еем, а потом обронить мимоходом, упомянуть словно бы между прочим, будто переводя в другую тональность музыкальную тему, возникающую из развития основной, что вот, мол, был вчера на премьере в Национальном и там встретился и познакомился с доктором Сампайо и его дочерью, очень милые и достойные люди. На миг померкла улыбка на усатых устах Сальвадора, сраженного тем, что новость дошла до него с опозданием: позвольте, как же так, он видел сегодня нотариуса и сеньориту Марсенду, и ни он, ни она не сказали ему, что накануне вечером встретили доктора Рикардо Рейса в театре, теперь-то, конечно, он это знает, но дорога ложка к обеду, сейчас-то уже — почти два, как же такое могло произойти, разумеется, не следовало ожидать, что ему представят подробный рапорт, чтобы, заступив на вахту, он оказался в полном курсе дела: Так и так, познакомились с доктором Рикардо Рейсом, так и так, познакомился с нотариусом Сампайо и дочерью его Марсендой, но все же это выглядит вопиющей несправедливостью — на протяжении долгих часов держать в неведении его, управляющего отелем, истинного и бескорыстного друга своих постояльцев, о, мир, сколь неправеден ты, сколь неблагодарен! Исчезновение улыбки, если уж мы взялись о ней толковать, происходит моментально, а вот чтобы объяснить, почему это происходит, потребуется известное время, ибо не должно оставаться недоговоренностей и сомнений в том, каковы же причины неожиданной и на первый взгляд непонятной перемены, поскольку сфера чувств человеческих таит в себе порой такие бездны, что мы, отважившись исследовать их, сильно рискуем не скоро выбраться назад. Рикардо Рейс и не собирался ничего исследовать: ему лишь показалось, что какая-то мысль внезапно смутила Сальвадора, и правильно, как мы с вами знаем, показалось, хотя если бы принялся он отгадывать саму эту мысль, то не отгадал бы, что лишний раз доказывает, как мало мы знаем друг о друге и как скоро истощается наше терпение, если только, конечно, не идет речь о настоящем криминальном расследовании, пример которого дает нам, пусть не впрямую, пресловутый «The God of the labyrinth». Но Сальвадор превозмог свою досаду, причем, как принято говорить, времени ему понадобилось меньше, чем нам — чтобы рассказать об этом, и, не противясь природному добродушию, показал, что всем доволен и весьма, щедрой рукой отвешивая похвалы доктору Сампайо и дочери его Марсенде: настоящий сеньор, старого закала, а она — такая утонченная, такая воспитанная барышня, и до чего же ей не повезло в жизни с этим ее увечьем или недугом, и я вам так скажу, доктор Рейс, не верится мне, что можно ей помочь. Эту тему, грозившую перерасти в обсуждение клинического случая, для чего он, как уже раньше заявлял, не обладал специальными познаниями, Рикардо Рейс не поддержал и, круто свернув на другое — на то, что его занимало по-настоящему, или просто занимало, неизвестно почему и насколько сильно — сказал: Они не пришли обедать, и, словно осененный внезапной догадкой, осведомился: Должно быть, уже уехали к себе в Коимбру? — но Сальвадор, который уж в этом-то вопросе разбирался, ответил: Нет, завтра собираются, а обедали на Байше, там неподалеку живет врач, пользующий барышню Марсенду, а потом они собирались пройтись по магазинам, кое-что купить. Но ужинать-то придут? Несомненно. И Рикардо Рейс, получив эти сведения, снял локти со стойки, сделал два шага, остановился, обернулся: Пройдусь, пожалуй, надеюсь, погода не испортится, но в этот миг Сальвадор тоном человека, сообщающего нечто не слишком важное, добавил: Барышня говорила, что после обеда вернется сюда, отца сопровождать не будет, у него еще какие-то дела в городе, и Рикардо Рейсу приходится сделать вид, будто он ничего и не говорил, войти в гостиную, посмотреть в окно, якобы сомневаясь в добросовестности метеорологов, и вернуться к стойке со словами: Дождя вроде нет, но холодно, по зрелом размышлении, останусь-ка я лучше тут, почитаю газеты, и новая идея была подхвачена усердием Сальвадора: Сейчас распоряжусь, чтобы вам принесли обогреватель, и на двойной звонок колокольчика появилась горничная, но с первого взгляда явствовало, что это не Лидия, а: Карлота, разожги калорифер и поставь его в гостиной. Пусть каждый из нас сам для себя решает, нужны подобные подробности для лучшего понимания происходящего или нет, и мнения по этому вопросу могут сильно разниться, ибо все зависит от того, насколько внимательно будут прочтены эти строки, от настроения читающего, от личных его вкусов и пристрастий — одному подавай всеобъемлющие идеи, панораму и перспективу, эпическую монументальность исторического полотна, а другой предпочитает стилистическую изощренность противоборствующих интонаций: нам ли не знать, что на всех не угодишь. Впрочем, в данном случае речь всего лишь о том, чтобы чувства, каковы бы они ни были, проторили дорожку между и внутри людей, пока горничная Карлота уходит и, исполнив поручение, приходит, пока управляющий Сальвадор складывает в столбик цифры, проверяя итог длинного счета, пока Рикардо Рейс спрашивает себя, не покажется ли подозрительной столь внезапная перемена решения: то иду, то остаюсь.
Пробило два часа, половину третьего, постные и бескровные лиссабонские газеты были прочитаны и перечитаны заново, изучены досконально, то есть от доски — на английский престол вступил новый король Эдуард VIII, историк Коста Брошадо направил поздравления министру внутренних дел, в деревне такой-то отмечено появление волков, Австрийский Народный Фронт отверг идею аншлюсса, то есть, если кто не знает, объединения Австрии и Германии, французское правительство подает в отставку, разногласия между Хилем Роблесом и Кальво Сотело раскалывают избирательный блок испанских правых — до доски: Покупайте зубной эликсир «Паржил», завтра в «Аркадии» состоится первое выступление знаменитой танцовщицы Марухиты Фонтан, в продажу поступили новые модели «студебекера» Президент и Диктатор, и если реклама Фрейре охватывала всю вселенную, то эта дает безупречно точный очерк мира в наши дни, ибо автомобиль под названием Диктатор дает ясное представление о временах и вкусах. Время от времени жужжит шмель над дверью, кто-то входит, кто-то выходит, появление нового постояльца сопровождается сухим звонком Сальвадора, призывающего Пименту поднять чемоданы в номер, и вновь воцаряется долгое и тягостное безмолвие, и угрюм становится день, переваливший уже за половину четвертого. Рикардо Рейс поднимается с дивана, влачится к стойке портье, и Сальвадор глядит на него приветливо и дружелюбно, а, может быть, и жалостливо: Ну, что — уже все прочли? — но Рикардо Рейс не успевает ответить, теперь все происходит стремительно: гудит шмель, и голос снизу зовет: Сеньор Пимента, будьте добры, отнесите это ко мне в номер, Пимента спускается и поднимается, а следом за ним идет Марсенда, и не знает Рикардо Рейс, что ему делать — остаться ли на месте, вернуться ли в гостиную, притворясь, что читает или прикорнул в разнеживающем тепле, но что в последнем случае подумает Сальвадор, недреманное око, неусыпный соглядатай? — и в результате не делает ничего, оставшись на перекрестье всех этих неначатых действий в тот миг, когда появляется Марсенда с приветливым: Добрый вечер и удивленным: Вы здесь, сеньор доктор? Да, я читаю газеты, отвечает он и тотчас добавляет: Как раз дочитал, то есть, нагромоздив одну глупость на другую — если читаю, значит, не склонен к разговорам, если дочитал — значит, сейчас уйду отсюда, присовокупляет к ним третью, ощущая в полной мере, до чего же нелеп: Здесь очень хорошо, тепло так, и его самого коробит от обыденности этого высказывания, при том, что он все равно ни на что не может решиться — ни снова усесться в гостиной, ни остаться у стойки: если он уйдет, Марсенда решит, что ему хочется побыть одному, если останется — что он ждет, чтобы она ушла, всякое действие следует совершать в свое время, чтобы она поняла, что он вернется в гостиную и будет там поджидать ее, но все это оказалось лишним и ненужным, ибо Марсенда сказала просто: Сейчас я отнесу свои покупки в номер и сразу спущусь, мне хочется с вами поговорить, если, конечно, у вас хватит терпения и вы сейчас свободны. Нас не должна удивлять улыбка Сальвадора: ему нравится, когда между постояльцами завязываются дружеские отношения, это идет на пользу отелю, создает в нем благоприятную обстановку — а если бы даже и удивила, мы все равно не стали бы перегружать повествование долгим описанием того, как она, возникнув на устах, тотчас и исчезла, ибо повод для нее был исчерпан. Улыбнулся и Рикардо Рейс, и с улыбкой более продолжительной сказал: Разумеется, или: С большим удовольствием, или: Я в вашем распоряжении, или что-то в этом роде, поскольку имеется целый ассортимент примерно одинаковых и одинаково банальных и расхожих фраз, и жаль, признаться, что мы не склонны потратить сколько-то времени, чтобы разобраться в этих пустых, изношенных и стоптанных, стертых и бесцветных формулах, а ведь можно бы если не вспомнить, то хотя бы вообразить, как произносилось и воспринималось в эпоху юных слов и новорожденных чувств, на заре своего бытия сообщение о том, что кто-то кому-то благо дарит, или у кого-то милости просит, или при расставании настоятельно требует, чтобы его простили, и, о Боже, какая безрассудная отвага нужна была говорившему, как трепетал в ожидании слушавший.
Марсенда вскоре спустилась в гостиную, в номере она поправила прическу, подкрасила губы — одни считают, будто эти манипуляции перед зеркалом проделываются машинально, бессознательно, тогда как другие с пеной у рта отстаивают постулат, гласящий, что женщина при любых обстоятельствах ведет себя совершенно осмысленно, а легкость в мыслях вкупе с прихотливой порывистостью движений — чрезвычайно эффективны, если судить по результатам. Однако те и эти воззрения не заслуживают большого внимания. Рикардо Рейс устремился ей навстречу, подвел ее к дивану, стоявшему под прямым углом к тому, на котором только что сидел сам, даже не предположив иного варианта, а именно — сесть на третий, широкий диван, где они оказались бы рядом, бок о бок. Марсенда уселась, поместила левую руку на колени, улыбнулась отчужденно и отстраненно, словно говоря: Вот, сами видите, без меня ей — никуда, а Рикардо Рейс только собрался спросить: Устали, как появился Сальвадор, осведомляясь, не подать ли чего-нибудь, кофе или чаю, и они согласились, что выпить по чашечке кофе в такой холод было бы весьма кстати. Прежде чем удалиться и отдать соответствующие распоряжения, Сальвадор проверил, как работает калорифер, распространявший по гостиной чуть одуряющий запах керосина и неумолчно бормотавший тысячей язычков голубого пламени. Марсенда спросила, понравилась ли Рикардо Рейсу пьеса, и он, ответив, что понравилась, хотя натуралистичность постановки показалась искусственной, попытался объяснить более внятно: По моему мнению, искусство не должно уподобляться жизни, на сцене играют спектакль, это не жизнь, жизнь не поддается сценическому да и никакому иному воплощению, ведь даже то, что представляется самым точным отображением действительности — зеркало — меняет местами левое и правое. Но все же, вам понравилось или нет? — настаивала Марсенда. Понравилось, подвел он итог, и одного-единственного слова оказалось вполне достаточно. В эту минуту вошла Лидия с подносом, поставила его на низкий столик и спросила, не угодно ли еще чего-нибудь, глядя при этом не на Марсенду, ответившую: Нет, спасибо, а на Рикардо Рейса, который, не поднимая головы, осторожно пододвигал к себе чашку и спрашивал у своей спутницы: Вам сколько сахару, и когда в ответ прозвучало: Две ложечки, стало окончательно ясно, что Лидии здесь делать нечего, и она удалилась — чересчур поспешно, по мнению Сальвадора, попенявшего ей со своего амвона: Поаккуратней там с дверью.
Марсенда опустила чашечку на поднос, накрыла правой рукой левую: обе были холодны, но существовала между ними разница, отличающая то, что движется, от того, что замерло, то, что еще можно спасти, от пропащего навек: Отец будет недоволен тем, что я воспользовалась нашим вчерашним знакомством и обратилась к вам за консультацией. Значит, это по поводу вашей. Да-да, насчет руки, она ведь у меня без посторонней помощи шевельнуться, бедная, не может. Надеюсь, вы поймете, что мне не хотелось бы об этом говорить, во-первых, потому что я не специалист в этой области, во-вторых, потому что не знаком с вашей историей болезни, в-третьих, потому что профессиональная этика — мы называем это деонтологией — не дает мне права вмешиваться в терапию, предложенную коллегой. Я все это знаю, но никто не вправе запретить больному по-дружески рассказывать врачу о том, что его мучит. Разумеется, никто. В таком случае, представьте, что вы — мой друг и отвечайте мне. Для меня это не составит никакого труда, я ведь знаю вас уже больше месяца. Значит, вы ответите? По крайней мере, попробую, но сначала на несколько вопросов ответить придется вам. Ради Бога, и вот эту фразу тоже можем мы присоединить к вороху тех, которые столь многое значили в былые времена, в пору детства слов: Сделайте одолжение, Очень обяжете, Почту за честь. Снова вошла Лидия, увидела пылающее лицо и полные слез глаза Марсенды, сжатый кулак, подпирающий левую щеку Рикардо Рейса, увидела, что оба молчат, как если бы только что добрались до конца какого-то трудного разговора или, напротив, только собираются его начать, о чем же говорили они? о чем намерены говорить? Она подхватила поднос — а нам ли не знать, как дребезжат чашки, не поставленные должным образом на соответствующие блюдца, за чем всегда следует следить неукоснительно, особенно если мы не уверены в твердости наших рук и не хотим, чтобы нам вдогонку раздалось: Поаккуратней там с посудой.
Рикардо Рейс помолчал, будто размышляя о чем-то, потом, облокотясь о стол, протянул к Марсенде обе руки, и она, тоже слегка подавшись вперед, взяла правой рукой левую и вложила ее в руки доктора, как больную птичку, птичку-подранка со свинцовой дробинкой в груди. Медленно проскользив пальцами от локтя до запястья, твердо, но бережно прощупав ее, он впервые в жизни ощутил, что такое полная беспомощность, отсутствие всякого намеренного или инстинктивного отклика, понял смысл слов «ввериться беззаветно», да нет, пожалуй, еще хуже — так протягивают нечто постороннее, нечто не принадлежащее к миру сему. Марсенда не сводила глаз со своей руки: уже не раз и не два другие врачи пытались проникнуть в суть неисправностей этого замершего механизма, исследовать бессилие мышц, бесполезность нервов, никчемность костей, а теперь этим занялся тот, кому она доверилась добровольно, и нотариус Сампайо, войди он сейчас в гостиную, не поверил бы своим глазам, увидев, как доктор Рикардо Рейс сжимает и ощупывает руку его дочери, не встречая ни малейшего сопротивления ни от той, ни от другой, однако никто не вошел, что само по себе удивительно, поскольку дело происходит в отеле, где всегда толчется народ, а вот сегодня — такое вот таинственное явление. Рикардо Рейс медленно выпустил руку Марсенды, оглядел, сам не зная зачем, собственные пальцы, и спросил: И давно ли — в таком состоянии? В декабре будет четыре года. Эти явления нарастали постепенно или возникли сразу? Месяц — это постепенно или сразу? Вы хотите сказать, что в течение одного месяца полностью перестали владеть рукой? Именно так. А не предшествовало ли этому какое-либо недомогание, не болели ли вы? Нет. Не ударялись, не падали, не ушибали руку? Нет. А что вам говорят врачи? Что это — следствие болезни сердца. А мне вы не сказали, что у вас — больное сердце, я ведь вас спросил, не болели ли вы чем-нибудь. Я думала, что речь идет только о руке. Что еще вам сказали? В Коимбре — что помочь мне нельзя, в Лиссабоне — то же самое, но врач, который лечит меня уже почти два года, не исключает возможности улучшения. Чем же он вас лечит? Массаж, воздушные ванны, физиотерапия, гальванизация. Есть сдвиги? Никаких. И что же — рука не реагирует даже на гальванизацию? Да нет, реагирует — дергается, дрожит, но потом все становится как было. Рикардо Рейс замолкает, почувствовав внезапно прорвавшуюся в голосе Марсенды враждебность или досаду, словно она хотела и не решалась попросить, чтобы он прекратил допытываться или вместо всех этих вопросов задал ей другие, другой, один из двух-трех, ну, например: Не припомните ли какое-нибудь важное для вас событие, случившееся в то время? или: Вы знаете, из-за чего все это произошло? или совсем просто: Вас что-нибудь огорчило? Поняв по ее напряженному лицу, что она — на грани, что едва сдерживает слезы, Рикардо Рейс спросил: Вас что-нибудь угнетает, помимо состояния вашей руки? — и Марсенда хотела было кивнуть и не успела завершить начатое движение — все ее тело содрогнулось в прорвавшихся рыданиях, и ручьем хлынули слезы. В дверях возник встревоженный Сальвадор, но, повинуясь резкому и повелительному знаку Рикардо Рейса, попятился, отступил немного, стал за дверью так, чтобы его не было видно. Марсенда совпадала с собой, хотя слезы продолжали тихо катиться по щекам, а когда заговорила, враждебная интонация, если таковая минуту назад не послышалась Рикардо Рейсу, исчезла: Мать умерла, и рука омертвела. Вы совсем недавно мне сказали, что, по мнению пользовавших вас врачей, это — следствие болезни сердца. Так они говорят. Вы им не верите и считаете, что у вас — здоровое сердце? Больное. Так почему же вы так уверены, что паралич руки и смерть вашей матушки — явления взаимосвязанные? Объяснить не могу, но уверена, что это так, и, помолчав, будто призывала на помощь остатки враждебности, договорила: Я ведь не специалист по душевным болезням. Да и я — всего лишь терапевт, и раздражение слышится теперь уже в голосе Рикардо Рейса. Марсенда прикрыла глаза ладонью: Простите, я вам докучаю. Ни в малейшей степени, да и не в том дело — я хотел бы вам помочь. Наверно, мне никто не может помочь, просто мне надо было выговориться, излить душу, хоть вы и не умеете ее лечить. Скажите, вы совершенно убеждены, что эта связь существует? Как в том, например, что мы с вами здесь — вдвоем. И вопреки мнению врачей, вы считаете, что если бы не смерть нашей матери, рука бы действовала? Считаю. Стало быть, дело всего лишь в этом? Всего лишь. «Всего лишь» — вовсе не значит «мало», я хочу только сказать, беря на веру эту вашу непреложную убежденность, что для вас не существует никакой иной причины, а если так, то должен буду спросить вас прямо. Да? Вы не можете шевельнуть рукой, потому что не в состоянии сделать это или потому что не хотите? — и, хотя слова эти были не столько сказаны, сколько пробормотаны, так что скорее угадывались, чем различались, Марсенда их услышала, что же касается Сальвадора, то ему пришлось напрячь слух, но в эту минуту на площадке раздались шаги Пименты, явившегося с вопросом, надо ли нести в полицию формуляры, также заданным полушепотом, причем заметим, что и доктор, и коридорный руководствовались одними и теми же мотивами, и в обоих случаях не рассчитывали получить ответ. Ибо ответ зачастую и не слетает с уст, а остается на них, они же выговаривают его беззвучно, а если еле слышный звук, который можно принять за «нет» и «да», все же раздается, то растворяется в полумраке гостиной, подобно капле крови в пучине морской — мы знаем, что она там, но заметить не можем. Марсенда не сказала «Потому что не могу», не сказала «Потому что не хочу», а взглянула на Рикардо Рейса и лишь после этого произнесла: Вы можете мне что-нибудь посоветовать, предложить лечение, лекарство, средство для исцеления? Я ведь вам уже сказал, что не специалист в этой области, а вы, Марсенда, насколько могу судить, больны сами собой. Мне впервые говорят такое. Каждый из нас страдает от какой-нибудь болезни — основной, так скажем, болезни — неотделимой от того, что мы собой представляем, и в определенном смысле являющейся тем, что мы собой представляем, хотя точнее было бы сказать, что каждый из нас и есть эта болезнь, по вине которой мы столь ничтожны, благодаря которой мы способны достичь столь многого, а между одним и другим выбор делает дьявол, если помните такую поговорку. По я рукой не могу шевельнуть, ее словно не существует вовсе. Может, не можете, может, не хотите, и вы убедились, что этот разговор не отдалил нас друг от друга. Простите меня. Вы сказали, что не замечаете перемен к лучшему. Да, это так. Отчего же тогда вы так упорно приезжаете в Лиссабон? Отец привозит меня, а у него есть личные, сугубо личные, причины стремиться сюда. Вот как? Мне двадцать три года, я не замужем, и воспитание не позволяет мне говорить на определенные темы, если даже мыслей о них все равно не избежать. Нельзя ли пояснить? Вы считаете, в этом есть необходимость? В Лиссабоне всего так много и при этом нет ничего, но люди считают, что именно здесь обретут то, что им нужно или желательно. Если вы ведете все эти речи для того, чтобы узнать, есть ли у моего отца любовница в Лиссабоне, я отвечу вам — есть. По моему мнению, ваш отец не нуждается в таком предлоге, как лечение дочери, чтобы время от времени наезжать в Лиссабон: он далеко не стар, он вдов и, следовательно, свободен. Я ведь вам уже сказала, что воспитание не разрешает мне говорить о некоторых вещах, но вы меня вынуждаете назвать их своими именами: положение моего отца и представление о приличиях заставляют его таить и скрывать истинную причину наших приездов. Хорошо, что у него — дочь, а не сын. Почему? От глаз сына не спасешься. Я люблю своего отца. Верю, но этого мало. Сальвадор, вынужденный вернуться на свой пост за стойкой, даже и представить себе не может, как много потерял, какие откровения и признания, тем более ошеломительные, что исходят они от людей, едва знакомых между собой, не коснутся его слуха, но справедливости ради признаем, что из-за двери их все равно не услышишь — для этого надо оказаться в гостиной, сесть на третий диван, податься вперед, читая по губам чуть слышные слова, ибо даже лепет калорифера звучит отчетливей, чем эти голоса, приглушенные как на исповеди, да простятся нам грехи наши вольные и невольные.
Марсенда положила левую руку на ладонь правой — а вот и неправда, ничего подобного: эту фразу можно понять так, будто левая ее рука способна повиноваться приказам мозга и накрыть собой правую, и, чтобы понять, как ей это удалось, следовало бы опять же оказаться в гостиной и своими глазами увидеть, как правая рука перевернула левую, потом подлезла под нее, обхватила ее запястье двумя пальцами — мизинцем и безымянным, и вот только после этого обе руки вместе приближаются к Рикардо Рейсу, предлагая друг друга, или взывая о помощи, или смиряясь с неизбежностью: Скажите мне, верите ли вы все же в мое исцеление? Я, право, затрудняюсь с ответом, четыре года без видимых улучшений — срок немалый, доктор, который вас пользует, осведомлен много лучше, чем я, и может оценить положение более здраво, а, кроме того, еще раз говорю — это не моя область. Что же, мне отказаться от поездок в Лиссабон, сказать отцу, что я смирилась со своей участью, и потому довольно тратить деньги впустую? Пока что у вашего отца два повода приезжать сюда, и если один исчезнет, то. То у него достанет отваги приезжать в Лиссабон одному. Однако он лишится алиби, которое получает благодаря вашему нездоровью: сейчас он видит себя отцом, мечтающим о выздоровлении дочери, а все прочее как бы выносится за скобки. Так что же мне делать? Мы с вами так недавно знакомы, что я не считаю себя вправе давать вам советы. Но я сама прошу их у вас. Тогда продолжайте ездить в Лиссабон, делайте это ради вашего отца, даже если разуверились в успехе. Я уже почти разуверилась. Отстаивайте то, что еще остается, вера в ваше выздоровление будет служить ему алиби. Но зачем? Чтобы сохранить надежду. Надежду на что? Ни на что, саму по себе, иногда подходишь к такому пределу, за которым уже нет ничего, кроме надежды, и вот тогда оказывается, что у нас есть все. Марсенда откинулась на спинку дивана, медленно потерла тыльную сторону левой ладони, она сидела спиной к окну, и лицо ее было едва различимо — в других обстоятельствах Сальвадор давно бы уже распорядился, чтобы зажгли большую люстру — гордость отеля «Браганса» — но теперь управляющий словно бы намеревался продемонстрировать всю степень своего недовольства тем, что его так высокомерно выбросили на обочину разговора, который, между прочим, он и вдохновил, поведав Рикардо Рейсу о докторе Сампайо с дочерью, а доктору Сампайо с дочерью — о Рикардо Рейсе, так что эти двое, ведущие еле слышную беседу, ему обязаны своим свиданием в полумраке гостиной, и не успел он додумать эту мысль до конца, как люстра вспыхнула по воле Рикардо Рейса, который решил, что если кто-нибудь паче чаяния войдет в гостиную, то сочтет неприличным этот тет-а-тет в потемках, пусть даже сидят там врач и больная, это, пожалуй, похуже, чем оказаться вдвоем на заднем сидении таксомотора. Вот правильно, сеньор доктор, я как раз собирался включить свет, сказал появившийся Сальвадор и улыбнулся, и ему улыбнулись в ответ, исполняя ритуал цивилизации, на треть состоящей из лицемерия, на треть — из необходимости и на треть — из глубоко запрятанного отвращения. Сальвадор удалился, и продолжительное молчание — показалось, а потом и оказалось, что при свете говорить будет трудней — нарушила Марсенда: Не сочтите за нескромность с моей стороны, но почему вы уже месяц живете в отеле? Я еще не подыскивал себе квартиру, потому что не решил окончательно, останусь ли в Португалии, не исключено, что в конце концов уеду в Рио. Сальвадор сказал, вы прожили там шестнадцать лет, и что же побудило вас вернуться? Тоска по родине. Быстро же она унялась, если вы уже собрались назад. Это не совсем так: когда я садился на пароход, мне казалось, что имеются веские основания для приезда сюда и что здесь мне предстоит решить важнейшие вопросы. А теперь больше не кажется? А теперь, начал он и не договорил, устремив взгляд на висевшее перед ним зеркало, а теперь, знаете, когда слон чувствует, что ему недолго осталось, он отправляется туда, где должен будет встретить смерть. Значит, если вы навсегда вернетесь в Бразилию, эта страна станет для слона тем местом, где он должен умереть? Эмигрант, видите ли, всегда думает о стране, где ему, быть может, суждено окончить свои дни, как о стране, где он будет жить-поживать, в том-то и разница между мной и слоном. И что же, не исключено, что через месяц вас уже здесь не будет? Может быть, к тому времени жизнь моя войдет в лиссабонскую колею. Или переместится в Рио-де-Жанейро. Вы об этом тотчас узнаете от нашего Сальвадора. Я приеду, чтобы не потерять надежды. Если не потеряете надежду, застанете меня на прежнем месте.
Марсенде — двадцать три года, и нам доподлинно неизвестно, где и чему она училась, но можно не сомневаться, что дочка нотариуса, да еще из Коимбры, окончила лицей, и лишь драматический оборот событий вынудил ее оставить юридический или филологический факультет — второе все же вероятней, ибо правоведение с его тягомотиной кодексов и уложений меньше пристало женщине, да и хватит на семью одного адвоката, вот если бы она родилась мальчиком, тогда еще может быть — чтоб было кому продолжить династию и в чьи руки передать дело — но дело-то вовсе не в том, другое поразительно: как это барышня, живущая в нашей стране в наше время, способна оказалась провести разговор на таком высоком уровне и так последовательно, а говоря про уровень, мы сравниваем ее с современными ей образцами — не сморозила ни одной глупости, не жеманилась, не мудрствовала и не пыталась доминировать, вела себя естественно и выказала незаурядный ум, развившийся в ней, быть может, как компенсация ее ущербности, от которой, впрочем, не застрахованы ни мужчины, ни женщины. Теперь она поднялась, поднесла левую руку к груди, улыбнулась: Я благодарна вам за ваше терпение. Меня не за что благодарить, мне было очень приятно поговорить с вами. Вы будете ужинать здесь? Здесь. Тогда мы еще увидимся. Тогда — до скорой встречи, Рикардо Рейс смотрел ей вслед — вероятно, благодаря тонкой и стройной фигуре она казалась ему прежде выше ростом — и слышал ее обращенные к Сальвадору слова: Пусть Лидия поднимется ко мне, как только сможет, и лишь ему одному эта просьба представляется необычной, поскольку его совесть отягощена свершаемыми им предосудительными актами классосмешения, а для всех остальных ничего нет более естественного, чем просьба прислать горничную, чтобы помогла постоялице переодеться, особенно если у той, например, рука парализована. Рикардо Рейс еще ненадолго задерживается в гостиной, включает радио как раз в ту минуту, когда передают «Спящее озеро» — конечно, это всего лишь случайное совпадение, и лишь в романе используют его, чтобы притянуть за уши аналогию между безмолвной лагуной и девушкой, которая еще хранит невинность, но еще не призналась в этом, да и как же ей объявить о своем статусе, это ведь дело такое, дело сугубо личное, огласке не подлежащее, даже и жених, буде такой сыщется, вряд ли решится спросить напрямую, девственна ли она, ибо в этом социальном слое пока что исходят из презумпции невинности, каковая будет в свое время и в должных обстоятельствах предъявлена, а если ее в конечном итоге не окажется, то это, конечно, позор и скандал. Музыка сменилась другой: заиграли что-то такое неаполитанское — серенаду или канцонету — amore mio, cuore ingrato, con tе, ia vita insieme, рег sempre, и сладкий тенор пустился доказывать превосходство своего чувства, но тут в гостиную вошли двое с брильянтовыми булавками в галстуках, узлы которых были надежно спрятаны под могучими брылами, уселись, закурили сигары и завели беседу о поставках пробки или консервированных сардин — мы бы выразились определенней, если бы Рикардо Рейс не покинул гостиную, причем он был до такой степени погружен в свои мысли, что даже не перемолвился словом с Сальвадором: дивны дела, творящиеся в этом отеле.
Позднее, к вечеру появляется доктор Сампайо. Рикардо Рейс и Марсенда не покидали своих номеров, Лидия, несколько раз замеченная на лестницах и в коридорах, невинное в сущности замечание Пименты относительно того, что приходить следует лишь в том случае, когда зовут, и нечего шастать попусту взад-вперед, приняла как-то уж чересчур близко к сердцу, но Пимента тоже не смолчал и за словом в карман не полез, дав ей достойную как по форме, так и по содержанию отповедь, и хорошо еще, что острый этот диалог происходил вдали от чужих ушей и не был услышан, например, Сальвадором, который непременно захотел бы узнать, на что намекает Пимента, утверждая, что кое-кто бродит, как лунатик, по коридорам в ночь-полночь. В полемическом запале Пимента допустил легкое преувеличение — было ровно восемь, когда доктор Сампайо постучал в дверь Рикардо Рейса: Нет, благодарю вас, не стану заходить, я пришел всего лишь пригласить вас отужинать вместе, втроем, Марсенда рассказала мне о разговоре с вами. Очень вам благодарен, сеньор нотариус — и Рикардо Рейс все же настоял, чтобы доктор Сампайо вошел и присел: Что вы, какие пустяки, я лишь выслушал ее и дал ей тот единственный совет, который мог бы дать человек, который не слишком глубоко знаком с ее болезнью — упорно лечиться и не отчаиваться. Я сам твержу ей это постоянно, но она уже пропускает мои слова мимо ушей, сами знаете: дети — они такие, «да, папа», «хорошо, папа», но я же вижу, в Лиссабон она ездит без всякой охоты, а приезжать необходимо, чтобы врач мог следить за течением болезни, а лечение, разумеется, проходит в Коимбре. Но ведь и в Коимбре есть грамотные специалисты. Их мало, да и те, по правде говоря, не хочу никого обижать, не внушают мне особого доверия, потому мы и приезжаем сюда, здесь Марсенду пользует очень опытный и знающий врач. Вероятно, подобные отлучки пагубно сказываются на вашей практике. Да, бывает и такое, но что я был бы за отец, если бы отказался пожертвовать своим временем ради — и разговор на этом не оборвался, собеседники, руководствуясь сходными намерениями, для приличия обменялись еще несколькими фразами, в равной степени являющими и скрывающими истину, как бывает в любом разговоре, в данном же случае, по причинам, нам с вами известным, — особенно, после чего нотариус счел уместным подняться: Итак, в девять, мы за вами зайдем, Что вы, зачем же затрудняться, я сам постучу к вам, и, действительно, постучал в назначенное время Рикардо Рейс в дверь номера 205, памятуя, что в соответствии с тонкостями этикета, было бы неучтиво сначала стучать к Марсенде.
Вход в ресторан был ознаменован единодушными улыбками и поклонами. Сальвадор, позабыв или дипломатически притворясь, что позабыл былые обиды, распахнул перед ними обе двери: первыми прошли Рикардо Рейс с Марсендой, как и полагается гостю; оттуда, где мы находимся, не слышно радио, а я дорого бы дал, чтобы по волшебному совпадению заиграло оно в эту минуту свадебный марш из «Лоэнгрина», или мендельсоновский, или менее известный — из «Лючии де Ламермур» Доницетти. Садятся, как и следовало ожидать, за стол нотариуса Сампайо, которого, как всегда, обслуживает официант Фелипе, но и Рамон не откажется от своих прав в пользу коллеги и земляка — оба родились в Вильягарсия-де-Ароза, и каждому смертному предначертан его неизменный жизненный маршрут: один из Галисии перебрался в Лиссабон, другой родился в Порто, сколько-то прожил в столице, эмигрировал в Бразилию и теперь вот вернулся в отчизну, а третий уже три года мотается между Коимброй и Лиссабоном, и каждый ищет исцеления, утешения, денег, спокойствия, здоровья или удовольствия, и у каждого оно свое, и потому так трудно удовлетворить всех нуждающихся. Ужин идет тихо и мирно, Марсенда сидит справа от папеньки, Рикардо Рейс — справа от Марсенды, чья левая рука по обыкновению лежит на столе рядом с тарелкой, но, против обыкновения, не прячется, а, можно даже сказать, горделиво красуется, и избавьте нас, ради Бога, от замечаний насчет того, что слова эти неуместны здесь, вы просто не слышали народной речи: вспомним, что рука эта побывала в руках у Рикардо Рейса, и как же ей не гордиться и не красоваться, ибо глаза более зоркие, чем у нас, разглядели бы даже исходящее от нее сияние, ну, а от нашей с вами слепоты средства пока не придумано. Болезнь Марсенды в беседе не затрагивается: вдосталь уж поговорили о веревке в доме этой повешенной — доктор Сампайо воспевает красоты лузитанских Афин: Там я появился на свет, там вырос, там выучился, там тружусь и не верю, что есть на свете город подобный ему. Высокий штиль беседы наверняка не сменится штормом дискуссии о сравнительных достоинствах Коимбры, Порто или Вильягарсии-де-Арозы: Рикардо Рейсу решительно все равно, где он родился, Рамон с Фелипе никогда не дерзнут встрять в разговор посетителей: у каждого из нас по две отчизны — в одной мы рождены, в другой проживаем, и нужно ли добавлять, что столь часто звучащая фраза «Знай свое место» не краеведами придумана, не к патриотизму призывает. Было, впрочем, совершенно неизбежно, что доктор Сампайо, зная, что доктор Рикардо Рейс уехал в Бразилию по политическим причинам — а любопытно, откуда бы нотариусу это знать: Сальвадор ему этого не говорил, поскольку и сам такими сведениями не располагает, Рикардо Рейс совершенно точно таких признаний не делал, но кое-что прочитывается, так сказать, между строк, угадывается в обмолвках и умолчаниях, в выражении лица, стоит, например, обронить в разговоре: Я уехал в Бразилию в девятнадцатом, как раз когда на севере восстановили монархию, да еще с соответствующими интонациями, как обостренный слух нотариуса, привыкшего ко лжи, завещаниям и долговым распискам, воспримет эту фразу в должном смысле — так вот, доктор Сампайо непременно свернет на политику. И по нехоженым тропам, ощупывая вокруг себя землю, чтобы не угодить в капкан, не наступить на мину, Рикардо Рейс, благо ничего иного предложить был не в состоянии, двинулся этим путем и, не успели еще подать десерт, как уже объявил о своем неверии в демократию и о смертельной тоске, которую на него наводят социалистические идеи, на что доктор Сампайо со смехом сказал: Разделяю ваш вкус, Марсенду же эта тема, судя по всему, не занимала нимало, о чем можно было судить по тому, что она сняла левую руку со стола и положила себе на колени, и свечение, если и было, го исчезло. Нам, дорогой мой доктор Рейс, нам, людям, заброшенным на европейскую обочину, нужно, чтобы во главе правительства и государства стоял человек с высокими помыслами и железной волей, таковы были слова доктора Сампайо, продолжившего свои речи: Ни в какое сравнение не идет та страна, которую вы покинули в 19-м году, с тем, что представляет она собой ныне, я знаю, что вы вернулись совсем недавно, но и за столь краткий срок любой непредвзятый взгляд заметит значительнейшие изменения: пополняется государственная казна, укрепляются порядок и дисциплина, появилась адекватная и внятная национальная идея, изменилось отношение со стороны других государств, которые проникаются все большим уважением к нам, к нашим героическим деяниям, к нашей многовековой славной истории, к нашей империи. Да, я видел пока немного, но осведомлен о происходящем по газетам. Ну, разумеется, газеты читать полезно, но этого недостаточно: надо своими глазами увидеть проложенные дороги, выстроенные порты, возведенные школы и вообще весь размах общественных работ, но главное, дорогой доктор, главное — дисциплина, порядок, воцарившийся наконец на улицах и в умах, умиротворенный народ, засучив рукава, берется за работу под руководством великого государственного деятеля: у него и в самом деле — железная рука в бархатной перчатке, то есть именно то, в чем мы так нуждались. Чудесный образ. Жалею, что я его не придумал, а всего лишь припомнил, но убедительная метафора стоит сотни речей, года два-три назад, точно не помню, на обложке какого-то юмористического журнала я увидел превосходно сделанный рисунок — железная рука в бархатной перчатке — чудесно, просто чудесно было нарисовано, так и видишь и бархат, и железо. Вы сказали — «юмористического»? Истина, мой дорогой доктор, места себе не выбирает. Остается узнать, примет ли место истину. Слегка озадаченный доктор Сампайо нахмурил лоб, но счел, что возникшее противоречие порождено мыслью чересчур глубокой, чтобы обсуждать ее за бутылкой «Коларес» и сыром. Марсенда рассеянно отщипывала кусочки корки и, чуть повысив голос, начала было фразу, которая, будь она закончена, увела бы разговор к недавней премьере, однако отец гнул свое: И нельзя назвать это литературным шедевром, книгой, которая останется в веках, но польза от нее несомненна, тем более, что она легко читается и способна открыть глаза очень и очень многим. А что за книга? Называется «Заговор», автор — патриотически настроенный журналист, некий Томе Виейра, не знаю, говорит ли вам что-нибудь это имя. Впервые слышу, но я ведь так долго жил вдали от родины. Она вышла несколько дней назад, прочтите ее, непременно прочтите и выскажите мне свое мнение. Разумеется, если вы ее рекомендуете, и, сказавши это, пожалел Рикардо Рейс, что поспешил провозгласить себя противником социализма, демократии да и большевиков, если уж на то пошло, и не потому пожалел, что декларации его не соответствовали убеждениям — в полной мере соответствовали — а потому, что его утомил такой преувеличенный национализм, тем более, что никак не удавалось вовлечь в разговор Марсенду, так бывает сплошь и рядом: больше всего устаешь от того, что сделать не сумел, тогда как от трудов, хоть тяжких да плодотворных, испытываешь прилив сил.
Ужин подходил к концу. Когда Марсенда поднялась, Рикардо Рейс предупредительно отодвинул ce стул, пропустил ее вместе с отцом вперед, и все трое замешкались, в их словах и движениях засквозила нерешительность — пройти ли в гостиную или нет — но Марсенда сказала, что поднимется к себе в номер, голова разболелась. Завтра, вероятно, мы с вами уже не увидимся, мы рано уезжаем, произнесла она, потом эти же слова повторил отец, и Рикардо Рейс пожелал им счастливого пути. Может быть, через месяц вас здесь еще застанем. А если нет, оставьте ваш новый адрес, добавил нотариус. Теперь, когда все сказано, Марсенда уйдет к себе — по причине или под предлогом мигрени, Рикардо Рейс еще не знает, чем займется, а доктор Сампайо куда-то собирается.
Вышел из отеля и Рикардо Рейс. Побродил по улицам, разглядывая киноафиши, посмотрел, как играют в шахматы — белые выиграли — а когда покидал кафе, пошел дождь. Вернулся на такси. Вошел в номер и увидел, что постель не раскрыта, и вторая подушка так и осталась в шкафу. У порога моей души на мгновенье останется смутное чувство вины, посмотрит на меня мельком и пойдет дальше, улыбаясь неизвестно чему, пробормотал он себе под нос.
Человек должен прочесть все, или немногое, или сколько сможет, а большего от него с учетом быстротечности жизни и присущего миру многословия и не требуется. Начать следует с тех книг, которые никого не должны миновать — в просторечии именуются они учебниками, словно не все книги чему-нибудь да учат — и свод их меняется в зависимости от того, к какому источнику познания намерены мы припасть, и от того, кто поставлен следить за течением его, так что в этом смысле в чем-то сходимся мы с Рикардо Рейсом, выучеником иезуитов, хоть учили нас разные учителя в разное время. За ними следуют склонности отрочества, настольные книги, внушающие страсть пылкую, но мимолетную, юный Вертер, склоняющий к самоубийству или помогающий убежать от него, затем — серьезное чтение зрелых лет, и можно сказать, что мы все по достижении определенного возраста читаем приблизительно одно и то же, но отправной пункт никогда не потеряет своего значения, и есть одно огромное преимущество, распространяющееся на всех живых, на всех, кто пока еще пребывает в мире сем: мы можем почерпнуть из книг то, чего до срока скончавшимся узнать не довелось и не доведется никогда. Вот лишь один пример: бедному Алберто Каэйро, упокоившемуся в девятьсот пятнадцатом, не суждено было прочесть ни «Псевдоним» — одному Богу известно, велика ли потеря — ни творения Фернандо Пессоа, ни оды Рикардо Рейса, который тоже переселится в мир иной, не дождавшись, пока Алмада Негрейрос [23] опубликует свой труд. И как тут не вспомнить забавное происшествие с месье Лапалисом, который еще за четверть часа до смерти был жив-здоров, как бойко уверяет шутейная французская песенка, не давая себе труда на минутку задуматься и загрустить при мысли о том, что уже через четверть часа после смерти был он совершенно мертв. Но — не будем отвлекаться! Всем воспользуется человек — нарекаю его Заговором — и никакого ущерба
не причинит ему то, что время от времени придется ему спускаться с заоблачных высот, на которых привык он пребывать, спускаться, дабы посмотреть, как вырабатывается общественное мнение, как мнет оно общество, ибо расхожими понятиями, а никак не воззрениями Цицерона или Спинозы, живет народ в повседневности своей. И тем более, тем гораздо более, что имеется у нас рекомендация Коимбры, настоятельный совет: Прочтите «Заговор», мой друг, там содержатся здравые мысли, а плодотворная доктрина с лихвой окупает огрехи языка и слабости композиции, а Коимбра плохого не посоветует, этот город всем городам профессор, там плюнешь — в бакалавра попадешь. На следующий же день Рикардо Рейс приобрел упомянутую книжицу, принес ее в отель и развернул покупку лишь в номере, где никто не мог его над ней увидеть, но заметим, что не всякая тайная и скрытная деятельность заслуживает названия «подпольной»: порою она проистекает всего лишь от того, что человек, стесняясь иных своих действий, не желает предаваться порочным усладам, ковырять в носу, вычесывать перхоть при посторонних, и сказанное в равной степени относится и к бранию в руки этой книги, на переплете которой изображена женщина в плаще и берете, идущая по улице, где стоит тюрьма, как явствует со всей очевидностью из решеток на окнах и караульной будки, для того и помещенных на обложку, чтобы ясно было, какая участь ждет заговорщиков. Ну, стало быть, сидит Рикардо Рейс у себя в номере, удобно устроившись на диване, а на улице и в мире льет дождь, словно бы небо сделалось морем, бесчисленными капельками изливающимся на землю: повсюду лужи, разрушение, голод, однако книжица эта расскажет, как устремилась душа женщины в благородный крестовый поход, взывая к разуму и национальному чувству всех, кого затронули тлетворные (sic!) идеи. Женщины щедро наделены этими дарованиями: может быть, высшие силы надеялись уравновесить таким образом иные, противоположные и более свойственные слабому полу, которыми он прельщают, смущают и губят наивные души потомков Адама» Уже прочитано семь глав, перечислим их поименно, для вашего сведения — «В канун выборов», «Революция без выстрелов», «Легенда о любви», «Праздник Царицы Небесной», «Студенческая забастовка», «Заговор», «Дочь сенатора», и на последней — на главе, а не на дочери — остановимся поподробней: рассказывается в ней, как некий юноша-студент, крестьянский сын, за мальчишеский проступок угодил в тюрьму, и тогда вышеупомянутая дочка сенатора, движимая патриотическим порывом, объятая жаром самоотречения, горы свернула ради того, чтобы вызволить его из заключения, что, впрочем, не стоило ей такого уж труда, ибо она пользовалась большим уважением и влиянием в высших правительственных сферах, к вящему удивлению того, кто подарил ей жизнь — сенатора от демократической партии, ныне ставшего посмешищем: не дано отцам знать, к чему готовят они своих дочерей. Эта же дочка, уподобясь Жанне д'Арк — ну, чуть пожиже, разумеется, — говорит так: Два дня назад вас, папа, арестовали, я дала честное слово, что вы, папа, не будете уклоняться от ответственности, и гарантировала, кроме того, что вы, папа, больше не будет принимать участие в заговорах, вот она, дочерняя любовь, до слез трогает, до костей пробирает, в такой короткой фразе трижды встречается слово «папа», и преданная девица продолжает: Завтра можете прийти на тайную сходку, никто вас не тронет, ручаюсь вам, потому что знаю, знает о вашем сборище и полиция, но теперь это уже не имеет никакого значения. Благородная, милосердная полиция у нас в Португалии.
Рикардо Рейс захлопнул книгу, прочитанную так быстро — нет уроков лучше тех, которые формулируются кратко, усваиваются крепко и разят как удар молнии: Чушь собачья! — сказал он, за все отплатив этим восклицанием доктору Сампайо, и в это мгновение ему стало нестерпимо тошно, опротивел весь мир — нескончаемый дождь, отель, брошенная на пол книга, нотариус, Марсенда — но Марсенду он тотчас, сам не зная почему, исключил из этого синодика, может быть, просто приятно спасти что-нибудь, так иногда на развалинах мы, привлеченные формой деревянного или каменного обломка, подбираем его с земли, а потом нам не хватает мужества отшвырнуть его, и мы суем его в карман, так просто, ни для чего, или же от смутного сознания своей ответственности, Бог весть, из чего возникшей и на что направленной.
Мы, люди здешние, люди местные, живем-поживаем в точности как на тех лучезарных картинках, что были предъявлены вам ранее. А вот у братьев-испанцев все как-то наперекосяк пошло, свары раздирают семью иберийских народов: на выборах одни голосуют за Хиля Роблеса, другие — за Ларго Кабальеро, а Фаланга уже известила всех, что в случае чего для отпора красной диктатуре выведет своих сторонников на улицы. Мы, пребывающие в оазисе мира и спокойствия, сокрушенно поглядываем на Европу, объятую хаосом и яростью, глохнущую от воплей и криков, бьющуюся в нескончаемых политических корчах, которые, если верить романной Марилии, ни к чему хорошему не приведут: вот, пожалуйста, Сарро во Франции сформировал республиканское по преимуществу правительство, и правые тут же обрушили на него потоки обвинений, хулы и клеветы, выдержанные в стиле отборной площадной брани, а ведь культурная, казалось бы, страна, образец учтивости, светоч западной цивилизации. И еще слава Богу, что на этом несчастном континенте нашлось кому возвысить свой звучный голос, призвать к умиротворению и согласию — это мы о Гитлере, который провозгласил, выступая перед своими сподвижниками в коричневых рубашках: Германия озабочена лишь тем, чтобы мирно трудиться, — и, дабы окончательно заткнуть глотку маловерам и скептикам, рискнул фюрер германского народа пойти дальше, заявив с полнейшей и исчерпывающей определенностью: Пусть все государства знают, что Германия будет хранить и любить мир, как никто и никогда еще не любил его. Ну, готовы занять Рейнскую область двести пятьдесят тысяч германских солдат, ну, вторглись несколько дней назад германские войска на территорию Чехословакии, все так, но если Юнона является порой в облике облака, не стоит из этого делать вывод, будто всякое облако — Юнона, а политика государства строится в конечном итоге на том, чтобы побольше лаять и лишь изредка — кусаться, и вот увидите, что с Божьей помощью все образуется и во всем воцарится благолепие и гармония. Но вот решительно не можем мы согласиться с утверждением Ллойд-Джорджа, что, мол, колониальные владения Португалии чересчур обширны по сравнению с тем, что принадлежит Германии и Италии. Нет, вы подумайте, мы облачились в глубокий траур по случаю кончины пятого Георга Ихнего, повязали черный галстук, нацепили креповую повязку на рукав, на жен напялили траурные вуали, а этот, видишь ли, позволяет себе утверждать, будто у нас слишком много колоний, тогда как на самом деле у нас их всего ничего, да хоть на карту гляньте, как мало там закрашено розовым цветом, да если бы по справедливости -никто бы и рядом не стоял, и никакой чересполосицы бы не было, и над всем пространством от Анголы до самого восточного побережья реял бы исключительно наш португальский флаг. А ведь это англичане нам подгадили, коварный, как говорится, Альбион, натура у них такая, и впрямь засомневаешься, способны ли они по-другому себя вести, видно, у них в крови стремление напакостить, впрочем, нет на свете такого народа, которому не на что было бы жаловаться. И когда в следующий раз появится здесь Фернандо Пессоа, Рикардо Рейс не забудет обрисовать ему эту волнующую коллизию — нужны нам колонии или не нужны — но не с точки зрения Ллойд-Джорджа, озабоченного тем, как бы унять Германию, бросив ей кусок, другими — и с такими трудами! — добытый, а относительно его, Фернандо Пессоа, собственного пророчества о том, что суждено нам в грядущем стать Пятой Империей, и как тогда разрешить возникающее противоречие: эти колонии не нужны Португалии для ее имперской судьбы, но без них уменьшится она тысячекратно в собственных глазах и в глазах всего остального мира, претерпит сильнейший моральный и материальный ущерб, впадет в ничтожество, а, с другой стороны, если, как предлагает Ллойд-Джордж передать наши колонии Германии и Италии, и если останется под нашей властью один только Мыс, да и тот Зеленый, что же это будет за Пятая Империя, и что мы, обманутые и обобранные, будем за императоры и кто нас таковыми признает? — нет, станем мы тогда народом-страдальцем и сами протянем руки — вяжите нас, дескать — ибо истинная тюрьма начинается с того, что сам признаешь себя узником — либо за подаянием, благодаря которому мы до сей поры и живы. И скорей всего, скажет Фернандо Пессоа то же, что и раньше говорил: Вам отлично известно, что у меня нет принципов, что сегодня я отстаиваю одно, а завтра — другое и не верю в то, что защищаю сегодня, как не поверю в то, что буду отстаивать завтра, и, быть может, добавит еще, словно бы оправдываясь: Для меня, видите ли, уже не существуют ни «сегодня», ни «завтра», во что же я должен, по-вашему, верить, и неужто вы надеетесь, что другие смогут поверить, а если поверят, узнают ли, спрошу я, во что на самом деле они верят, и если Пятая Империя бродила во мне смутным прозрением, как же смогла она превратиться в вашу определенность, поразительно, с какой легкостью поверили люди моим словам, я же никогда не скрывал и не таил своих сомнений, я сам был при жизни воплощенным сомнением, так что лучше будет, если я помолчу и погляжу на все это со стороны. Именно так я всегда поступал, скажет ему Рикардо Рейс, а Фернандо Пессоа ответит: Глядеть со стороны можно лишь тому, кто уже умер, а мы ведь и в этом не можем быть уверены до конца: я вот — мертв, однако брожу по городу, сворачиваю за угол, и те, кто смог бы меня увидеть — немного таких — подумали бы, что только увидеть меня и можно: если я дотронусь до них, они не почувствуют моих прикосновений, а если упадут — не смогу помочь им подняться, и, кроме того, я не ощущаю, будто смотрю на все со стороны или что вообще смотрю и присутствую при всем этом, и если да, то какой частью: все слова мои, все деяния живы по-прежнему, вот они идут из-за угла, в котором я стою, я вижу, как они покидают меня, улетают оттуда, откуда я не могу и шагу сделать, я вижу их, слова и деяния, но не властен над ними, а если есть в них ошибка, не могу исправить ее, не в силах свести в единое деяние и в одно слово все то, что было мною когда-то и исходило из меня, даже если ради этого пришлось бы на место сомнения поставить отрицание, тьмою заменить полумрак, взамен «да» вымолвить «нет», но хуже всего, пожалуй, не то, что сказал или сделал, нет, самое скверное, ибо это уж совершенно непоправимо, это движение, которого я не сделал, слово, которое не произнес, вы понимаете, то, что могло бы придать смысл и значение сказанному и сделанному. Если покойник столь беспокоен, значит, смерть не дарует покой. В мире вообще нет покоя — ни для живых, ни для мертвых. Так в чем же тогда разница между ними? В том лишь, что у живых еще есть время, пусть и неумолимо истекающее, время, чтобы произнести слово, сделать движение. Какое слово, какое движение? Не знаю, но люди умирают не от болезни, а от того, что не успели сказать слово, сделать дело, и потому так трудно мертвецу принять свою смерть, примириться с небытием. Дорогой мой Фернандо Пессоа, вы читаете эту книгу с конца. Дорогой мой Рикардо Рейс, я вообще уже никак не читаю. Этот вдвойне неправдоподобный разговор передан так, словно он имел место, но как еще, скажите, можно было сделать его достоянием гласности?
Лидия не могла долго сердиться и ревновать, ибо Рикардо Рейс не давал ей для ревности иных поводов, кроме давешней беседы с Марсендой, происходившей, хоть при открытых, так сказать, дверях, но едва ли не шепотом, а если в полный голос, то еще того хуже — сначала ей было ясно сказано, что больше им ничего не угодно, потом они замолчали, дожидаясь, пока она удалится с подносом, и этой малости было довольно, чтобы руки у нее затряслись. Четыре ночи проплакала она в обнимку с подушкой, но не столько из-за этих страданий — да и какое у нее, у горничной, заводящей шашни с уже третьим постояльцем, есть право ревновать: грех как случился, так и забылся — а оттого, что сеньор доктор перестал завтракать в номере, это ей было нож острый, будто наказывая ее за что-то — а за что же, матерь Божья, я ведь ни в чем не виновата?! Но на пятый день Рикардо Рейс в ресторан к завтраку не спустился, и Сальвадор сказал ей: Лидия, подай кофе и молоко в двести первый, и она вошла в номер, немножко дрожа, тут уж было никак с ним не разминуться, и он поглядел на нее очень серьезно, за руку взял и спросил: Ты что — сердишься на меня? А она сказала: Нет, сеньор доктор. А почему же тогда не приходила? — и на это Лидия, не умея ответить, только плечами пожала, и тогда он притянул ее к себе, и уж в эту ночь она спустилась к нему, но ни слова не было сказано о том, по какой причине отдалились они на несколько дней друг от друга, хотя могла бы она осмелиться: Я вас приревновала, а он снизойти: Ах, ты дурочка, дурочка, но все равно никогда бы не говорили они как равные, ибо, по утверждению иных, мир наш устроен таким образом, что ничего труднее вообще нет.
Борются народы друг с другом, отстаивая интересы, не имеющие отношения к отдельно взятому Джеку, Пьеру, Гансу, Маноло или Джузеппе — обозначим их для простоты только мужскими именами — но пребывая в простодушной уверенности, будто преследуют именно свою нынешнюю выгоду или действуют в чаянии грядущей прибыли, кругленькой суммы, которая скопится на счету, когда придет пора закрыть его, хотя по общему правилу одни едят, а другие облизываются; борются люди и за то, что считают своими чувствами, всегда им присущими или на краткий срок пробудившимися и обострившимися: так вот обстоит дело с горничной нашей, с Лидией, и с Рикардо Рейсом, который, когда решит вновь открыть практику, для всех будет врачом, а когда даст наконец прочесть то, что он так усердно кропает, для немногих — поэтом, борются и по другим причинам, разнообразным, хоть по сути своей — одинаковым: власть, престиж, ненависть, любовь, зависть, ревность, просто досада или, например, забрел человек поохотиться в чужие угодья, соперничество и конкуренция, да вот хоть взять происшествие в квартале Моурария, сам Рикардо Рейс эту заметку не заметил, мимо бы прошел, если бы ему в радостном возбуждении не прочел ее Сальвадор, упершийся локтями в аккуратно разложенную на стойке газету: Кровавая драма, сеньор доктор, что это за чертов народ такой, чуть что — палить, полиция боится встревать, является под занавес, вот, если угодно, я прочту: некий Жозе Рейс по прозвищу Горлица выпустил пять зарядов в голову некоему Антонио по прозвищу Мечеть, человеку в Мавританском квартале известному, и, ясное дело, убил наповал, нет-нет, не из-за юбки, тут написано, что один другого крепко надул, это у нас случается. Пять пуль, повторил Рикардо Рейс, проявляя неискренний интерес, и, произнеся эти слова, задумался, представил себе, как ствол пятикратно изрыгает пламя и свинец по одной и той же цели, и лишь первую пулю встречает вскинутая голова, а потом, когда убитый уже валяется на мостовой, голова эта уже расколота, размозжена, мозги из нее выпущены, но — трах-тарарах! — четырежды гремят уже излишние, но необходимые выстрелы, и ненависть возрастает с каждым выстрелом, и голова от каждого бьется о камни, а вокруг ужас и остолбенение, многоголосый женский крик из окон, и смолкла стрельба не оттого, что решился кто-нибудь удержать Жозе Рейса, дураков нет под пулю лезть, вероятно, патроны кончились, или занемел палец на спусковом крючке, или ненависти уже некуда было больше расти, и убийца скрылся с места происшествия, но только далеко ему не уйти и деться некуда, в Мавританском квартале расплата на месте. Завтра похороны, говорит Сальвадор, если бы не служба, я бы пошел. Любите бывать на похоронах? — осведомился Рикардо Рейс. Да нет, нельзя сказать «люблю», но на эти похороны соберется такая прорва народу, что стоит посмотреть, тем паче, что хоронят застреленного, вот Рамон — он живет по соседству — слышал, что. А о том, что же слышал Рамон, Рикардо Рейс узнал за ужином: Говорят, сеньор доктор, что весь квартал соберется на похороны, а дружки Жозе Рейса вроде бы собираются разнести гроб в щепки, а если они решатся на такое, будет настоящая война, никому не поздоровится. Не понимаю, ведь этот Антонио уже мертв, мертвей не бывает, чего еще от него хотят: этот человек вроде бы не из тех, кто приходит с того света доканчивать начатое на этом? С этими людьми, сеньор доктор, никогда не знаешь, как обернется: злобы в душе столько, что ее и смертью не уймешь. Пожалуй, я тоже пойду посмотреть на эти похороны. Дело ваше, только держитесь поодаль, близко не подходите, а если начнется свалка, заскочите в подъезд и дверь за собой закройте, не то попадетесь под горячую руку.
До крайности, однако, не дошло — то ли потому, что угроза была чистым хвастовством, то ли потому, что для сопровождения гроба отрядили двоих вооруженных полицейских, приставили, стало быть, к покойнику символическую охрану, которая не сумела бы воспрепятствовать приведению некрофобского намерения в исполнение, но все же обозначала присутствие власти. Рикардо Рейс, стараясь не привлекать к себе внимания, появился задолго до выхода похоронной процессии, держался, следуя совету галисийца, подальше, ибо не хотел попасть в свалку, и каково же было его изумление при виде огромной, многосотенной толпы, запрудившей всю улицу перед моргом — все это напоминало бы достопамятную раздачу милостыни у здания газеты «Секуло», если бы не такое количество женщин в ярко-алых блузках, юбках, шалях и юношей в костюмах того же кричащего цвета, который можно было бы расценить как единственный в своем роде траур — в том случае, если это были друзья покойного — или высокомерный вызов — если они были его врагами, так что все это больше смахивает на карнавальное шествие; пара одров, украшенных траурными плюмажами, покрытых траурными попонами, повлекла катафалк, и по обе стороны от него шагали полицейские — кто бы мог подумать, что Мечеть будут хоронить с почетным караулом, какая ирония судьбы! — с одного боку пистолет в расстегнутой кобуре, с другой — побрякивающая о камни сабля, а вокруг слышатся рыдания, всхлипывания, стенания, вздохи, испускаемые и теми, кто оделся в красное, и теми, кто облачился в черное, одни оплакивают покойника, другие — арестованного, и много людей босых и оборванных, то есть босяков и оборванцев, но попадаются и расфуфыренные дамы в трауре, обвешанные золотом, их, недоверчиво оглядываясь по сторонам, ведут под руку сизовыбритые мужья в черных лакированных башмаках, однако и друзей усопшего, и недругов его, помимо особой, нагло-развалистой походочки, объединяет какая-то свирепая веселость, которая пробивается из-под искренней или напускной скорби: идет племя разномастных отщепенцев — проститутки, ворье да жулье, щипачи и барыги, и когда батальон этого сброда церемониальным маршем проходит по городу, из открытых окон, поеживаясь, взирают жители на обитателей Двора Чудес: как знать, нет ли среди них такого, кто завтра вломится в дом: Смотри, смотри, мамочка, кричат дети, но для детей, как известно, вce — развлечение. Рикардо Рейс довел кортеж до Площади Королевы и там остановился, поскольку уже несколько раз перехватывал брошенные украдкой взоры — интересно, что это за элегантный господин? — что ж, это женское любопытство, вполне естественное для тех, кто но профессиональной необходимости обязан разбираться в мужчинах. И похоронная процессия скрылась за углом, направляясь, без сомнения, в сторону Алто-де-Сан-Жоан, если, конечно, пройдя еще немного вперед, не свернет налево, на дорогу, ведущую к Бенфике, и ясно, что кладбище Празерес останется в другой стороне: а жаль, прекрасное было бы доказательство того, что перед смертью все равны, и жулик Антонио-Мечеть присоединился бы к поэту Фернандо Пессоа, любопытно, какие беседы вели бы они под сенью кипарисов, поглядывая тихими вечерами, как входят в гавань корабли, и объясняя друг другу, как надо расставлять слова, чтобы провернулась афера, написалось стихотворение. За ужином, наливая Рикардо Рейсу суп, объяснил галисиец Рамон, что ярко-красный цвет — отнюдь не знак траура и уж тем более — не признак неуважения к покойнику: по обычаям Мавританского квартала, так принято одеваться по особым случаям вроде рождения, бракосочетания, похорон или когда устраивается шествие, а давно ли этот обычай возник, он сказать затрудняется, давно, наверно, еще до того, как он перебрался в Лиссабон из Галисии, а вот не обратил ли сеньор доктор внимания — должна была там быть женщина, видная такая, фигуристая, рослая, черноглазая, хорошо одета, в мериносовой шали. Да там их столько было, дружок, что глаза разбегались, а кто она такая? Это полюбовница Мечети, певица. Нет, Рамон, если и была, то я ее не заметил. Какая женщина, сеньор доктор, все отдай — и мало, а голос какой, вот хотелось бы знать, кто теперь ее приберет к рукам. Да уж не я, Рамон, и, боюсь, не ты. Ох, мне бы такую, но, как говорится, видит око, да зуб неймет, на нее много денег надо, ох, много, само собой разумеется, что беседа эта — из разряда тех, которые называются «языки почесать», ну, надо же о чем-то говорить за ужином: Да, дружище Рамон, и все-таки почему они вырядились в красное? Я так полагаю, сеньор доктор, это стародавний обычай, должно быть, еще от мавров идет, дьявольские одеяния, добрые христиане себе такого бы не позволили, и Рамон отходит к соседнему столу обслужить посетителя, а вернувшись и подавая очередное блюдо, просит, чтобы сеньор доктор объяснил ему — сейчас или потом, когда время выберет — смысл приходящих из Испании известий насчет тамошних выборов и кто, по его мнению, их выиграет: Я потому интересуюсь, что у меня родня в Галисии, я-то, можно считать, в порядке, а кое-кто еще остался в родных краях, хоть много народу уехало. В Португалию? По всему миру разъехались, — это, конечно, так говорится, «по всему миру», но куда только не занесло моих братьев, кумовьев, племянников: и на Кубу, и в Бразилию, и в Аргентину, крестник вон даже в Чили. Рикардо Рейс сообщил официанту все сведения, почерпнутые по этому поводу из газет, прибавив, что, по общему мнению, победят правые и что Хиль Роблес заявил: А ты, кстати, знаешь, кто такой Хиль Роблес? Слыхал. Так вот, Хиль Роблес заявил, что, придя к власти, покончит с марксизмом и с классовой борьбой и установит социальную справедливость, а известно ли тебе, Рамон, что такое «марксизм»? Нет, сеньор доктор. А «классовая борьба»? Понятия не имею. А о «социальной справедливости» слышал? Бог миловал. Ну и ладно, через несколько дней узнаем, кто выиграл выборы, глядишь, все останется по-прежнему. Голому разбой не страшен, так мой дед говорил. Твой дед, Рамон, был совершенно прав, твой дед, Рамон, был мудр.
Победа тем не менее досталась левым. Еще на следующий день газеты оповестили свет о том, что, судя по первым впечатлениям, правые одержали верх в семнадцати провинциях, но при окончательном подсчете голосов выяснилось, что число левых депутатов превышает число правых и центристов вместе взятых. Не то что поползли, а просто поскакали слухи о готовящемся военном перевороте, куда вовлечены генералы Годед и Франко, однако слухи были опровергнуты, и президент Алькала Самора поручил Асанье сформировать кабинет, так что посмотрим, Рамон, что из этого выйдет и пойдет ли это на пользу твоей Галисии. А здесь, на этих улицах, то и дело видишь хмурые лица, кто озабочен по-настоящему, а кто и прикидывается огорченным итогами голосования, но что, если не радость, означает этот блеск в глазах? — но понятие «здесь» не обозначает даже Лиссабона, не говоря уж о всей стране, и откуда нам знать, что там происходит; «здесь» — это всего лишь тридцать улиц между Каиш-до-Содре и Сан-Педро-де-Алкантара, между площадью Россио и Кальярис, «здесь» — это город в городе, окруженный невидимыми стенами, которые охраняют его от невидимой осады, город, где вперемежку живут осажденные и осаждающие, и они считают друг друга другими, чужими, посторонними, и глядят друг на друга недоверчиво: одни взвешивают свою власть и хотят еще, другие рассчитывают свои силы и находят, что их недостаточно, и одному Богу известно, какую болячку надует нам из Испании этот ветер. Коммунизм не за горами, объяснил Фернандо Пессоа и добавил так, что это можно было счесть иронией: Вам не везет, милейший Рейс, вы удрали из Бразилии, чтобы уж до конца жизни ничто не омрачало ваше спокойствие, а в соседней, можно сказать, квартире — большой переполох, смотрите, как бы в один прекрасный день не высадили двери и в ваше жилище. Сколько раз вам повторять, что я вернулся из Бразилии из-за и ради вас. И все-таки не убедили. Да я и не стремлюсь вас убедить, а только прошу мнение свое держать при себе. Не сердитесь. Я жил в Бразилии, теперь нахожусь в Португалии, где-то ведь мне надо жить, у вас при жизни хватало ума понимать и более сложные вещи. В том-то и драма, дражайший Рейс, что где-то надо жить и понимать, что не существует места, которое не было бы местом, поскольку жизнь не может быть ничем иным, кроме жизни. Ну, наконец-то, узнаю вас. А если бы я и остался неузнанным — что мне до этого? Горшая из бед — то, что человек не может увидеть самого себя на горизонте, хотя, окажись он там, испытал бы страшное разочарование, ибо есть у горизонта одна неприятная особенность — он удаляется по мере нашего к нему приближения. Ну да, мы плаванье свершим на корабле. На борт которого мы нс взойдем по сходням. Если уж мы поддались сентиментальной слабости и взялись наперебой цитировать Алваро де Кампоса, который когда-нибудь обретет вполне заслуженную славу, утешьтесь в объятиях своей Лидии, если еще длится эта ваша любовь, и учтите, что мне и такой не досталось. Покойной ночи, Фернандо. Покойной ночи, Рикардо, скоро карнавал, развлекайтесь и в ближайшие дни на меня не рассчитывайте. Этот разговор имел место в маленьком — столиков на шесть — невысокого пошиба кафе, никто из посетителей которого не знал их. Поднявшийся было Фернандо Пeccoa снова сел: Знаете, мне пришло в голову, что на карнавал вам стоило бы нарядиться укротителем — лакированные сапоги, рейтузы в обтяжку, красный доломан с бранденбурами. Красный? Красный, это самый подходящий цвет, а я оденусь смертью — черный балахон с намалеванными на нем костями; вы будете хлопать бичом, я — пугать старух: Я за тобой, ну-ка, идем! — и щупать девиц, и на бале-маскараде нам с вами обеспечен первый приз. Никогда не танцевал на балах. Не танцевали и не надо — надо лишь, чтобы люди слышали, как щелкает кнут, и видели кости. Года наши уже не те для подобных развлечений. Говорите за себя, у меня больше возраста нет, и, сделав это заявление, Фернандо Пессоа встает и выходит на улицу, под дождь, и стоящий за стойкой говорит сидящему за столиком: Куда же это ваш друг пошел — вымокнет ведь, ни плаща у него, ни зонтика. Ничего, он привык, ему даже нравится.
Рикардо Рейс, вернувшись в отель, сразу же ощутил в атмосфере некое лихорадочное оживление, словно ополоумели все пчелы улья сего, а поскольку совесть его была нечиста, то сразу подумал: Все открылось. Он ведь в глубине души романтик, он полагает, что в тот день, когда станет известно об интрижке с Лидией, его со скандалом выселят из «Брагансы», и потому постоянно пребывает в этом страхе, если это, конечно, страх, а не вялое желание, чтобы именно так все и произошло: вот какое возникает противоречие, неожиданное для человека, заявляющего о своей отъединенности от мира и вместе с тем желающего, чтобы этот мир на него навалился при первом подозрении, что история всплыла и обсуждается под хихиканье втихомолку, и, разумеется, достоянием гласности она стала благодаря Пименте, который недомолвками ограничиваться не станет. В блаженном неведении пребывают виновные, и еще ничего не знает Сальвадор, и еще неизвестно, каков будет его приговор, когда завистливый доносчик, неважно, мужчина или женщина, явится к нему и скажет: Что же это за срам такой, сеньор Сальвадор! — и хорошо, если управляющий, следуя давнему примеру и оправдывая данное ему при крещении имя [24], которое иногда способно подвигнуть своего носителя на благородные душевные движения, ответит: Кто из вас без греха, пусть первым бросит в них камень. В ту минуту, когда объятый внутренним трепетом Рикардо Рейс подходит к стойке, Сальвадор что-то кричит в телефон, но тут же выясняется, что повышенный тон разговора вызван всего лишь отвратительной слышимостью: Ей-Богу, он будто на Луне, алло, алло, да, сеньор Сампайо, мне нужно знать, когда вы прибудете, да! да! да, вот теперь немного лучше, дело в том, что у нас неожиданный наплыв постояльцев, почему? из-за испанских событий, да-да, из Испании, очень много народу приехало оттуда, сегодня? двадцать шестого? понял, после карнавала, очень хорошо, зарезервируем вам два номера, что вы, сеньор доктор, как вы могли подумать, вы наш — постоянный клиент, прежде всего мы обязаны заботиться об интересах наших друзей, три года — это не три дня, поклон сеньорите Марсенде, да, сеньор доктор, вот тут рядом со мной доктор Рейс, он вам тоже кланяется, и это чистая правда: Рикардо Рейс знаками и словами, которые можно прочесть по губам, но не услышать, в самом деле шлет доктору Сампайо и дочери его сердечный привет и делает это по двум причинам: при других обстоятельствах первой и главной стало бы его стремление напомнить о себе Марсенде, пусть и через посредство третьего лица, но в данном случае, он стремится прежде всего и всего лишь подружиться с Сальвадором, продемонстрировать, что считает его ровней себе, и таким образом лишить его властных полномочий: это противоречие только кажется неразрешимым и вопиющим, поскольку не сводятся отношения между людьми к сложению или вычитанию — о, сколько раз казалось нам, что мы приобрели что-то, а на деле оставались в убытке, сколько раз прикидывали мы потери и протори, а оказывались с прибылью, и пахло тут уже не суммой, а произведением. Сальвадор торжествующе, благо ему удалось провести с городом Коимброй разговор своевременный и окончательный, повесил трубку и теперь отвечает на «Что стряслось?» Рикардо Рейса: Как снег на голову, нагрянули три испанских семейства, два из Мадрида, одно из Касереса, беженцы. Что? Ну да, убежали от коммунистов — те ведь победили на выборах. Не коммунисты, а левые. Какая разница? Неужели и вправду — беженцы? Даже в газетах было. Не заметил. Но с этой минуты не заметить было уже невозможно. Из-за дверей доносится испанская речь, можно даже не напрягать слух, звучный язык Сервантеса ничем не заглушишь, в иные времена не было на всей планете места, где бы не говорили по-испански, нам такого добиться никогда не удавалось. За ужином стало видно и очевидно, что беженцы — люди состоятельные, о чем можно было судить и по одежде, и по изобилию выставленных напоказ у мужчин и у женщин драгоценностей — колец, перстней, запонок, галстучных булавок, заколок, браслетов, цепочек, кулонов, серег, брошек, колье, ожерелий, брелков — в которых золото и брильянты сверкали вперемежку с изумрудами, рубинами, сапфирами, бирюзой, и по тому, как громко новоприбывшие перекликались со стола на стол, словно бахвалясь триумфом своего несчастья — право, не уверен, есть ли смысл соединять в одной фразе столь противоречащие друг другу слова. Но других Рикардо Рейс не находит, не знает, как еще определить странную смесь властности и плаксивой мстительности, звучавшую в том, как произносили они: Los rojos [25], кривя губы, точно это брань, и ресторан в отеле «Браганса» вдруг сделался похож на театральную сцену — того и гляди, появится на ней изящный кальдероновский Кларин и скажет: Escondido, desde aquí toda la fiesta he dе ver, и понимать это следует так, что испанский праздник откроется ему из Португалии, pues уа la muerte по mе hallará, dos higas para la muerte [26]. A официанты — Рамон, Фелипе и еще третий, ну, тот, впрочем, португалец из Гуарды — носятся по залу особенно проворно и заметно волнуются, они всякое в жизни видали и не в первый раз обслуживают соотечественников, но не в таком количестве и не по таким причинам попавших в Лиссабон, однако не замечают, пока еще не заметили — а вот со стороны это отлично видно, — что многочленные семейства из Мадрида и Касереса держатся с ними отнюдь не как с земляками, в чьи братские объятия бросила их злосчастная судьбина, и произносят «галисийцы» так же, как и «красные», если только вместо ненависти поставить презрение. Рамон, впрочем, перехватив брошенный на него злобный взгляд в сопровождении бранного шипения, что-то уже почувствовал, раз, подавая блюдо Рикардо Рейсу, не сумел сдержаться: Могли бы и в номерах оставить свои цацки, никто их не тронет, «Браганса» — почтенное заведение, и, произнося эту сентенцию, не знает Рамон — не то бы переменил бы свое мнение насчет отеля, — что горничная Лидия шастает по ночам в двести первый номер. И все же будем справедливы — ну, хотя бы когда мы можем себе позволить такую роскошь — к этим людям, которые в страхе прибежали к нам, собрав драгоценности, сняв деньги с банковских счетов, прихватив, словом, все, что было возможно при столь поспешном отъезде, признаем, что чем-то и на что-то же им нужно жить: окажись они здесь с пустыми руками, разве тот же Рамон, движимый милосердием, дал бы им хоть медный грошик, ссудил бы хоть пятак, да и с какой стати ему это делать, об этом ни слова нет в заповедях Христова учения, а если в вопросах давания и одалживания еще как-то можно руководствоваться призывом «Возлюби ближнего, как самого себя», признаем все же, что не хватило двух тысячелетий для того, чтобы Рамон возлюбил ближних своих из Мадрида и Касереса, хоть и утверждает автор «Заговора», будто мы выбрались на верный путь, на столбовую дорогу, и ныне труд идет по ней об руку с капиталом, и, вероятно, сойдясь на братский ужин в термах Эсторила, определят наши прокуроры и депутаты, кто же должен будет дорогу эту мостить.
О, если бы не гнусная погода, установившаяся так надолго, не ливень, хлещущий день и ночь без передышки, причинивший столько неприятностей земледельцам вкупе с иными аграриями — за сорок лет, если верить припоминанию старожилов и архивам метеослужбы, не случалось подобных наводнений — то карнавал в этом году вполне бы удался: во-первых, таковым ему и пристало быть, а, во-вторых, таковым запечатлелся он в памяти потомства. Не забудем и о невиданном прежде наплыве испанских беженцев, получающих возможность для укрепления духа обрести в нашей стране развлечения, которые в их собственной давно уже вывелись и перевелись, а уж при нынешней политической ситуации — и подавно не до них. Что ж, нам и самим есть отчего испытывать чувство законного удовлетворения — взять хоть распоряжение правительства о начале строительства моста через Тежо или указ, регламентирующий пользование служебным автотранспортом, или благотворительную акцию в провинции Доуро: тамошние трудящиеся получат на рыло по пять кило рису, по пять кило трески и деньгами по десять эскудо, и пусть никого не вгоняет в столбняк подобная щедрость, граничащая с расточительством, ибо что-что, а треска в нашем государстве обходится дешевле газетной трескотни, и на днях выступит министр и даст указание организовать в каждом приходе раздачу бесплатного супа для неимущих наших сограждан, а в интервью заявит: После посещения провинции Алентежо подтвердилась насущная необходимость расширения сферы благотворительности в целях ликвидации последствий кризиса на рынке труда, что в переводе с официального языка значит: Хозяин, ради всего святого, подайте хоть корочку хлебца. Но лучше всего остального, благо исходит почти что с самого верха — ну, лишь чуточку пониже Господа Бога — это заявление кардинала Пачелли, высказавшегося в том смысле, что Муссолини принадлежит исключительная роль в возрождении культурных традиций Римской империи, и сей многознающий и еще более многообещающий князь церкви, несомненно, заслуживает папской тиары, и, будем надеяться, Дух Святой и конклав не забудут про него, когда настанет счастливый день: вы подумайте, итальянские войска еще только расстреливают и бомбят эфиопов, архипастырь же провидит и предрекает империю и императора — Аве, Мария, идущие на смерть приветствуют тебя.
Да уж, совсем другой карнавал в Португалии. Там, в тех чужедальних краях, что к рукам прибрал Кабрал, там, где свищет сабиа [27], где блещет Южный Крест, где жар и зной, где, даже если небо и принахмурится, все равно не озябнешь, проходят во всю ширь проспекта толпы танцующих, и стекляшки искрятся брильянтами, а стеклярус горит самоцветными каменьями, а яркое тряпье, облачающее или скорей разоблачающее тело, не уступит шелкам и атласу, хоть и рядом с ними не лежало, и над головами колышутся султаны и плюмажи из перьев попугаев-ара, райских птиц, глухарей, и гремит самба, самба, которая всколыхнет душу до такой степени, что и угрюмый человек Рикардо Рейс не раз и не два с трудом смирял внутри себя некое бушевание, и только страх перед собственной плотью не давал ему кинуться в водоворот вакханалии, ибо как это все начинается, мы знаем, а вот чем кончится — извините. В Лиссабоне ему такие опасности не грозят. День пасмурный и дождливый, ну и черт с ним, это еще не повод, чтобы карнавальное шествие отказалось от дефиле по Проспекту Свободы, на тротуарах которого плотными рядами стоят зрители из простонародья, хотя, приготовлены для тех, разумеется, кто способен за них заплатить, и кресла, но желающих занять их почти не найдется, очень уж мокро, и если сядешь, сядешь в лужу, игра слов вполне в духе карнавала Скрипят и раскачиваются пестро размалеванные платформы, а на них хохочут и строят гримасы ряженые в масках уродов и красавцев, усердно мечут в толпу мотки серпантина, мешочки с кукурузой и фасолью, которыми, если не туда попасть, можно и изувечить, толпа же в печальном воодушевлении отвечает тем же. Проезжают несколько открытых, груженных зонтами, повозок, машут с них девицы и юноши, осыпают друг друга конфетти. Публика тоже веселится схожим образом: вот к девушке, наблюдающей за шествием, подкрадывается сзади паренек с полной пригоршней конфетти, подносит их ей ко рту и растирает по всему лицу, чтобы, пользуясь замешательством жертвы, потискать ее где только можно и нельзя и с хохотом смыться, пока бедная девушка отплевывается — такая вот у нас в Португалии манера ухаживать, немало есть супружеских пар, именно так нашедших свое счастье. Прыскают через трубочки струйками воды, целясь в лицо или в шею — в прежние времена друг друга обливали духами, и это было салонной светской забавой, а потом стало достоянием улицы, и хорошо еще, если вода чистая, а не из канавы, такое тоже бывает. Рикардо Рейсу быстро наскучило шествие ряженых, но он продолжал стоять как вкопанный, словно ничего на свете не было важней, чем находиться здесь, дважды начинало моросить, а один раз дождь припустил по-настоящему: есть же такие, кто воссылает хвалы португальскому климату: да нет, я не говорю, что он плох, но для карнавалов не гож. К концу дня, ближе к вечеру, когда парад уже завершался, небо очистилось, платформы и повозки отправились своим путем туда, где ко вторнику их просушат, подновят облезшую и смывшуюся краску, приведут в порядок гирлянды, но их отсутствие, впрочем, не помешает ряженым продолжить веселье на улицах и площадях, в тупиках и переулках, на пролетах лестниц совершая то, на что не хватало духу при свете, и что в темноте совершается скорее, а обходится дешевле, и ослабелой плоти помогает вино, ведь пепельная среда [28], день скорби и забвения, еще только послезавтра. Рикардо Рейса познабливает и чуть лихорадит — может быть, все же простыл, пока смотрел на карнавальное шествие, а может быть, от печали бросает его то в жар, то в холод, но будем надеяться, что отвращение не вгонит его в горячку. К нему пристает некто ряженый и сильно подвыпивший: в одной руке у него — здоровенный деревянный тесак, в другой — трость, он постукивает ими друг о друга и напирает на поэта накладным брюхом: Выходи на бой со мной! — подушку, наверно, привязал или тряпья натолкал — вот смеху-то, чопорный господин в плаще и шляпе никак не может отделаться от этого маскарадного пирата в треуголке, шелковом кафтане, коротких панталонах и чулках: Выходи на бой со мной! — и ведь не даст пройти, пока на вино денег не получит. Рикардо Рейс сунул ему несколько монет, и тот, отколов еще два-три причудливых коленца, отстал наконец, двинулся в другую сторону в облаке перегара, в кольце хохочущих мальчишек. А вот в тележке, призванной изобразить колыбельку, провозят выставившего ножищи верзилу в чепчике, в слюнявчике, с размалеванным лицом: он делает вид, что заходится ревом, а может, и правда ревет, покуда не присасывается под громогласное одобрение зевак к рожку с красным вином, сунутому ему в рот еще каким-то чудищем, наряженным кормилицей, которое выскочивший из толпы мальчишка молниеносным движением ухватывает за обширную накладную грудь — и тотчас улепетывает, мамка же хриплым басом, не оставляющим сомнений в том, что это скорее все же папка, рявкает вслед: Куда? Куда сбежал, сукин сын, ты вот где пощупай! — сопровождая свой призыв жестом, достаточно красноречивым для того, чтобы близстоящие дамы и девицы, взглянув, отвели глаза, хоть, впрочем, ничего уж такого особенного им не было продемонстрировано: доходящее до середины икры платье на лже-кормилице дает лишь намек на анатомическую выпуклость, за которую ухватилась он — она? — обеими руками, так что все вполне невинно. Что ж вы хотите, это португальский карнавал. Вот проходит человек, не подозревая, что к хлястику его пальто английской булавкой прицеплен мочальный хвост, а на спину ему повесили плакатик: Эта скотинa продается, но только никто почему-то не приценивается, хотя один из шутников, возглашая: Любую кладь свезет, как пушинку, идет перед бедолагой, а тот ничего не замечает, радуется от души окрестным забавам, не принимает на свой счет веселье встречных, но вот почуял неладное, завел руку за спину, отодрал бумажку, яростно порвал ее в клочья, и ведь каждый год у нас на карнавале повторяют эту самую шутку, а мы радуемся ей, как в первый раз. Рикардо Рейс не очень беспокоится, тая, что в плащ булавку незаметно не воткнешь, но опасности подстерегают со всех сторон — так и ость, со второго этажа проворно спустилась на бечевке рейка и сшибла с него шляпу, и две девицы в окне залились визгливым хохотом, выкликая хором: На карнавале обижаться не принято! — и очевидность этой аксиомы столь сокрушительно очевидна, что Рикардо Рейс смиренно подбирает с мостовой выпачканную в грязи шляпу и молча идет своей дорогой: ладно, лиссабонский карнавал мы посмотрели, в памяти его воскресили, пора и честь знать. Слава Богу, есть дети. Их ведут за ручку и несут на руках матери, тетушки и бабушки, они рассматривают маски и сами корчат гримасы, нет для них большего счастья, чем казаться не тем, что есть они на самом деле — они заполняют партер и ярусы на утренних спектаклях этого странного мира, похожего на огромный сумасшедший дом, они держат в руках мотки серпантина, накладные усы и бакенбарды щекочут их покрытые румянами и белилами личики, они путаются в длинных юбках и наступают на подолы кринолинов, ноют молочные зубы, в которых они, выпячивая подбородки, пытаются удержать трубки, нет, право, дети — лучшее, что есть на свете, тем более, что и рифма это подтверждает. Вот они, невинные наши ангелочки, и кто знает, по собственному ли вкусу они так вырядились или потому что взрослые, исполняя собственную свою давнюю мечту, выбрали и взяли напрокат костюм голландской пейзанки или крестьянина из окрестностей Лиссабона, пирата или ковбоя, арлекина или пьеро, кучера или казака, сестры милосердия или пастушка, укротителя или цветочницы, солдата или моряка, знатной дамы прежних времен или феи, волка, цыгана, паяца — а потом их сфотографируют репортеры, и завтра в газетах появятся их снимки, и кое-кто из детей, посетивших нашу редакцию, снял маску, которую носил в дополнение к маскарадному костюму, чтоб стать уж совсем неузнаваемым, или вот эту таинственную полумаску коломбины, и как хорошо, что теперь можно их узнать, и бабушка может порадоваться от всей души: Внученька моя, как хорошо вышла! — и потом ножницами любовно вырезать фотографию, спрятать ее к другим милым сердцу реликвиям в зеленую шкатулку вроде той, что выскользнула из рук дамы на пароходных сходнях, это мы сейчас смеемся, а придет день — поплакать захочется. Уже вечер, и Рикардо Рейс еле волочит ноги то ли от усталости, то ли от печали, то ли в самом деле ему нездоровится, внезапный озноб пробегает по спине, он взял бы такси, но ведь отель совсем близко. Через десять минут уже лягу в постель, ужинать не стану, пробормотал он — и в этот самый миг со стороны площади Кармо выходит похоронная процессия: плакальщицы — все это переряженные мужчины — и четверо носильщиков, которые тащат на плечах гроб, а в нем лежит изображающий покойника человек — челюсти, как полагается, подвязаны, руки сложены на груди — воспользовались, стало быть, тем, что дождь перестал и выперлись на улицу: Ах, муженек мой, на кого ж ты меня покинул, голосит фальцетом образина в траурной мантилье, и другие вторят ему, изображая осиротевших четей, а третьи тянут руки: Подайте, похоронить не на что, три дня как помер, уже пованивает — чистая правда, потому что кто-то разбил о мостовую пузырьки с аммиаком, хоть, конечно, запах трупного разложения не похож на запах тухлых яиц, но это было под рукой, тем и воспользовались. Рикардо Рейс сунул несколько монет, хорошо, что нашлась в кармане мелочь, и собирался уж продолжить путь вверх по Шиадо, как вдруг заметил фигуру, выделявшуюся среди прочих, а может и наоборот — лучше и естественней всех прочих вписывающуюся в обстановку похорон, пусть и шутейных. Фигура облачена в черное трико, на котором белым был намалеван весь человеческий костяк — нот до чего доходит любовь к маскарадам. Вновь пробрала Рикардо Рейса дрожь, но на этот раз не-беспричинно, ибо он вспомнил слова Фернандо Пeccoa, а вдруг это он, но тотчас пробормотал: Что за бред, никогда он не сделает такого, а если бы даже и сделал, то не присоединился бы к этим бездельникам, а вот стать перед зеркалом с него сталось бы, может быть, хоть в таком наряде он бы увидел свое отражение. Вслух или про себя произнося эти слова, он сделал несколько шагов вперед, всматриваясь — да, по росту и сложению чем не Фернандо Пессоа, разве что стройней, но это следует отнести на счет черного одеяния. Ряженый окинул его быстрым взглядом и бросился догонять кортеж. Рикардо Рейс пошел следом, увидел, как ют поднимается по Калсада-до-Сакраменто — жуткое зрелище: было уже почти совсем темно, и потому виднелись лишь белые кости, казалось, что их намалевали фосфоресцирующей краской, и фигура, удаляясь, оставляет в воздухе светящийся след. Пересек Ларго-до-Кармо, свернул, чуть не бегом, на темную и пустынную улицу Оливейра, но Рикардо Рейс отчетливо различал, как впереди, не слишком удаляясь, но и не давая к себе приблизиться, движется скелет — точно такой стоял в аудитории медицинского факультета, все кости налицо: большая и малая берцовые, пяточная, бедренная, подвздошная, позвоночный столб, грудина и ребра, лопатки, похожие на недоразвитые крылья, шейные, поддерживающие бледно-лунный череп. Встречные кричали: Смерть! Эй, ты, чучело! — но ряженый не отвечал, даже не поворачивал в их сторону головы, шел, не сворачивая, скорым шагом, поднялся, прыгая через две ступеньки — экой, право, шустрый — по Герцогской Лестнице, да не может он быть Фернандо Пессоа: тот, несмотря на свое британское воспитание, всегда был чужд атлетических забав, способствующих развитию мускулатуры. По вине своих наставников-иезуитов таков, впрочем, и Рикардо Рейс, и потому он отстает, но вот скелет остановился на самом верху, обернулся, словно поджидая, потом пересек площадь, свернул в переулок, куда же это он меня тащит? а я-то зачем за ним тащусь, и в первый раз усомнился он, что догоняет мужчину, может быть, это женщина, или не мужчина и не женщина, а всего лишь смерть. Да нет, мужчина, понял он, увидев, как тот зашел в таверну, где был встречен криками и рукоплесканиями: Вот это вырядился, смертью нарядился! — принял протянутый ему у стойки стакан вина и, запрокидывая голову, выпил его одним духом, нет, это не женщина, у него плоская грудь. Ряженый, не задерживаясь, вышел из таверны, и Рикардо Рейсу некуда было деваться, негде спрятаться, он отпрянул и побежал, но тот догнал его на углу, и тогда стали видны настоящие зубы, и десны, блестящие от настоящей слюны, и голос был не мужской, а женский, или где-то посередине между мужским и женским: Ты зачем, буржуй, за мной увязался, а? ты что, педераст, или на тот свет торопишься? Ни то, ни другое, я вас принял за моего друга, но теперь по голосу понял, что обознался. А кто тебе сказал, что это и есть мой настоящий голос? — а он и впрямь звучал теперь совсем иначе, и когда Рикардо Рейс сказал: Извините, словно бы голос Фернандо Пессоа ответил: Ладно, сгинь, гнида, и ряженый повернулся и исчез во тьме. Как говорили те девицы, сбившие с него шляпу: На карнавале обижаться не принято. Снова пошел дождь.
Он провел скверную, почти бессонную ночь. Прежде чем устало улечься в постель, Рикардо Рейс принял две таблетки аспирина, сунул под мышку градусник — тридцать восемь с чем-то, как и следовало ожидать, грипп, вероятно, начинается. Он заснул и проснулся, успев увидеть во сне какие-то огромные, залитые солнцем равнины, излучины рек меж деревьев, корабли, величаво идущие вверх или вниз по течению, увидел, и как он сам плывет на тех и на других, делясь и множась и самому себе маша то ли на прощанье, то ли наоборот — в радостном предвкушении встречи, а потом корабли вплыли в озеро или в широкое устье и застыли без руля и без ветрил в тихой недвижной воде, сколько их там — десять? двадцать? — да сколько бы ни было, они рядом друг с другом, на расстоянии голосовой связи, но моряки никак не могут договориться, поскольку говорят все разом и одни и те же слова произносят в одной и той же последовательности, потому и не слышат друг друга, корабли же в этот самый миг начинают погружаться, и хор голосов звучит все тише, и во сне пытается Рикардо Рейс разобрать и запомнить последние слова, ему даже показалось, что он сумел это сделать, но вот последний корабль скрывается под водой, и булькают в ней пузыри отдельных слогов, это из тонущих слов выходит, поднимается на поверхность воздух, и смысл постичь нельзя — нс прощание, не обещание, не завещание — да и некому их слушать. В полусне-полуяви, просыпаясь и засыпая вновь, спорил Рикардо Рейс сам с собой, Фернандо Пессоа ли нарядился на маскарад Смертью: сначала решил, что это был он, а потом отринул это формально логичное предположение во имя другой, более глубокой, как кажется ему, логики, и надо бы не забыть при новой встрече спросить его, да вот только скажет ли он правду или ответит: Любезный Рейс, вы шуток, что ли, не понимаете: неужели мне в нынешнем моем состоянии взбредет в голову наряжаться Смертью, покойник серьезен и основателен, полностью осознает свой статус, а кроме того, блюдет приличия и презирает абсолютную наготу скелета, а этот свет посещает либо в том самом костюмчике, в который его обря-цили, либо, если хочет кого-нибудь напугать, заворачивается в саван, и, надеюсь, вы согласитесь, что и, человек приличный и порядочный, каковым был и остался, никогда бы себе такого не позволил. Да нет, его спрашивать бессмысленно, пробормотал Рикардо Рейс. Он включил свет, открыл «The God of the labyrinth», прочел полторы страницы, понял, что речь идет о партии в шахматы, но не успел уяснить себе, играют там или разговаривают, потому что буквы стали расплываться перед глазами, и он выпустил из рук книгу, и, оказавшись теперь у окна своего дома в Рио-де-Жанейро, увидел вдали самолеты, бомбящие Урку и Прайа-Вермелья, увидел огромные клубы черного дыма, но не услышал ни звука — может, оглох или с рождения лишен был слуха и, следовательно, — возможности вообразить, добавив звуковой ряд к зрительным ощущениям, грохот разрывов, беспорядочную трескотню выстрелов, стоны раненых, если, конечно, на таком расстоянии вообще можно что-либо услышать. Он проснулся мокрый от пота, отель был погружен в ночное безмолвие, спали все его постояльцы, и даже испанские беженцы, если внезапно разбудить их и спросить: Ты где? — ответили бы, обманувшись удобством постели: В Мадриде или: В Касересе, и где-то под крышей спит, может быть, Лидия, которая теперь уже не всякую ночь, таясь и вздрагивая от малейшего шороха, спускается к нему в номер, теперь они уже уславливаются о встрече, возбуждение первоначальных свиданий уже улеглось, что ж, это вполне естественно, время, отпущенное страсти, истекает быстрее всего, и даже в таких вот неравноправных связях вполне уместно жгучее слово «страсть», а, кроме того, береженого бог бережет, нечего, как говорится, афишировать, вдруг их все-таки подозревают, начнутся сплетни, хотя, может быть, Пимента не пошел дальше своего многозначительно-лукавого намека, а, может быть, дело и вовсе не в этом — не исключены другие, не менее веские причины биологического, так сказать, свойства для того, чтобы она сегодня не пришла: помешало ей, если выразиться библейским языком, обычное у женщин, а по-нынешнему говоря, — месячные. Рикардо Рейс снова проснулся, опущенные жалюзи, стекла, шторы отцеживали и фильтровали проникавший в номер холодный, мутно-пепельный, принадлежащий еще скорее ночи, чем дню, свет, который обрисовывал полузадернутые гардины, покрывал полировку стола и шкафа легчайшей акварельной краской, и оледенелая комната просыпалась, оттаивала, делаясь похожей на монохромный пейзаж, хорошо животным, умеющим впадать в спячку, этим благоразумным сибаритам — до известной степени можно счесть, что они, пусть и бессознательно, властны над собственной жизнью, покуда они спят, никто не разнесет весть о том, что они умерли. Рикардо Рейс во второй раз измерил температуру — жар не спадал — закашлялся, и день, так долго медливший со своим появлением, вдруг настал, открылся, словно толчком распахнутая дверь, приглушенное бормотание пробуждающегося отеля слилось с шумом на улице: понедельник, второй день карнавала, а вот любопытно, в какой комнате или могиле просыпается или все еще спит давешний скелет, он, вероятно, и раздеваться не стал, улегся в постель в чем был, в чем бродил по улицам, а спит он, бедняга, тоже один, будь у него жена, она бы с воплем отпрянула, если бы под простыней обхватила ее костяная рука — что ж с того, что это рука любимого супруга? Надо встать, подумал Рикардо Рейс, нельзя валяться целый день в постели, от гриппа или от простуды не умирают и особенно не лечатся, он опять задремал и открыл глаза: Надо встать, он хотел умыться, побриться, потому что терпеть не мог вылезающую за ночь седую щетину, но оказалось, прошло больше времени, чем он предполагал, не поглядев на часы, и вот раздался стук в дверь. Лидия, завтрак. Он поднялся, еще не стряхнув с себя сонной одури, набросил на плечи халат, ловя ногой то и дело сваливающийся шлепанец, пошел к двери. Лидия, привыкшая видеть его по утрам выбритым, умытым, причесанным, подумала сначала, что он, загуляв вчера, вернулся заполночь, и спросила: Может быть, мне прийти попозже? — а он, ковыляя к кровати, вдруг так захотел, чтобы за ним поухаживали, чтоб потетешкали, как маленького, что ответил: Я заболел, хотя не об этом его спрашивала Лидия, поставившая поднос, подошедшая к кровати, движением простым и естественным положившая ему руку на лоб: Да у вас жар, ему ли этого не знать, доктор все же, но услышав эти слова, произнесенные другим человеком, он ощутил жалость к себе, накрыл своей рукой руку Лидии у себя на лбу, о, если бы всего две слезы, он сумел бы удержать их, как удерживает эту огрубевшую от работы, жесткую, чуть ли не корявую руку, так непохожую на лилейные длани Хлои, Нееры и другой Лидии, столь отличную от веретенообразных пальцев, выхоленных ногтей, нежных ладоней Марсенды, нет, речь, разумеется, о ее здоровой руке, поскольку левая — это предвестие смерти. Должно быть, грипп, но я все же сейчас встану, Что вы, нельзя, продует, еще пуще расхвораетесь, воспаление легких схватите, Кто из нас врач, Лидия, я или ты, ничего страшного, не тот случай, чтобы лежать пластом, вот только нужно купить мне два-три лекарства, Как скажете, сеньор доктор, я могу сбегать в аптеку или Пименту послать, но все равно вставать вам нельзя, покушайте, пока не остыло, я вам помогу, а потом проветрю в номере, и с такими вот приговорами — окончательными и обжалованию не подлежащими — Лидия мягко усадила Рикардо Рейса в кровати, подперла подушками, принесла поднос, налила молока в кофе, положила сахару, разломила ломтик поджаренного хлеба, помазала его джемом, и при этом вся разрумянилась, рассиялась глазами — то ли от радости, ибо женщине доставляет радость созерцать любимого мужчину, пусть даже простертого на одре болезни, то ли от того, что прониклась тревогой и беспокойством столь полно, что ей передался его жар: вот видите, это уже известный нам феномен, когда различные причины порождают один и тот же эффект. Рикардо Рейс, не противясь, принимал ее хлопоты, позволял окружить себя вниманием, ощущая быстрые порхающие прикосновения, которыми она словно умащала его благовониями — ну не соборовала же, в самом деле? — и незримое миро умиротворило его до такой степени, что, выпив кофе с молоком, он почувствовал блаженную сонливость: Там, в шкафу справа, в глубине черный саквояж, подай мне его, спасибо, а из саквояжа достал рецептурный блокнот с напечатанным в верху каждого листка «Рикардо Рейс, внутренние болезни, улица Оувидор, Рио-де-Жанейро» — и даже не подозревал он, как далеко от того места, где когда-то были оторваны первые листочки, придется отрывать последние: такова она, жизнь, текучая и тягучая, мишенная всякой определенности. Он написал несколько строчек: Сама в аптеку не ходи, передай рецепт сеньору Сальвадору, пусть он решает, кого послать, и Лидия вышла с подносом и рецептом, но перед этим поцеловала его в лоб, отважилась, да как она смеет, нет, вы только подумайте, что нынче стала позволять себе гостиничная прислуга, но, может быть, у нее есть на это право: первое высказывание более чем естественно, второе — менее, и Рикардо Рейс, слабо улыбнувшись, неопределенно пошевелил пальцами, показал, что озяб и хочет под одеяло, залез и повернулся лицом к стене. Он сразу же заснул, и ему было все равно, в каком виде — растрепанные полуседые волосы, отросшая щетина, землистое, влажное от ночной лихорадки лицо — он пребывает. Человек имеет право поболеть и даже чем-то более серьезным, нежели грипп, имеет он право и на миг счастья: какого угодно, пусть хотя бы — почувствовать себя необитаемым островом, который облетает птица, даже если залетела она сюда случайно, ветер занес, а переменится — унесет прочь.
Ни в этот день, ни в следующий Рикардо Рейс не выходил из номера. Зашел проведать его Сальвадор, справился о его здоровье Пимента, сообщивший, что весь штат служащих «Брагансы» желает сеньору доктору скорейшего выздоровления. Лидия, скорее по негласному соглашению, чем во исполнение официального приказа, полностью взявшая на себя обязанности сиделки, ибо для сестры милосердия не хватало ей квалификации и навыков, за исключением тех, какими каждая женщина наделена от природы, перестилала ему постель, поила чаем с лимоном, вовремя подавала лекарство, подносила к губам ложку с микстурой и — об этой волнующе интимной терапии никто, кроме них двоих, не знал — энергично растирала горчицей икры для того, чтобы тканевая жидкость, иначе именуемая гумор, перестав отягощать собой голову и грудь, прилила к нижним конечностям, а если этой цели лечение достичь не смогло, то другую, не менее значительную, выполнило успешно. При таком множестве забот и обязанностей, свалившихся на Лидию, никого не удивляло, что она проводит столько времени в двести первом номере, а если кто-нибудь, спрашивая о ней, слышал в ответ: Она занята с сеньором доктором, то позволял себе отпустить по этому поводу лишь самую что ни на есть крошечную шпильку, приберегая на потом, припрятывая до поры жало, коготь, клык. А и в самом деле — что могло быть невинней картины, которую являли собой подпертый подушками Рикардо Рейс и Лидия, упрашивающая его: Ну, еще ложечку, речь идет о курином бульоне, больной не желает его доедать, потому что аппетита нет, но также и потому, что хочется покапризничать, и обладающему несокрушимым здоровьем счастливцу все это покажется игрой, да притом нелепой, что ж, вероятно, так оно и есть, ибо не столь уж тяжко болен Рикардо Рейс, чтобы не похлебать супчику собственными силами и средствами, но, впрочем, двоим играющим видней. И если сблизит их какое-нибудь более волнующее прикосновение — ну, скажем, он дотронется до ее груди — то дальше этого дело не пойдет: оттого, быть может, что есть в болезни что-то возвышенное, нечто сакральное, хотя ереси нередки и в этой религии, но святотатственные поползновения нарушить таинство, попрать догмат будут Лидией пресечены: Вам сейчас нельзя, и восславим щепетильность сиделки, целомудрие любовницы, которые, глядишь, и вразумят его. Вероятно, без этих подробностей вполне можно было бы обойтись, но кое о чем более важном упомянуть следует — о том, что в эти двое суток с удвоенной силой лил дождь и непогода разыгралась всерьез, причинив такой ущерб карнавальному шествию в последний день масленицы, что людям надоело и говорить об этом, и слушать, нельзя также упустить из виду и события во внешнем мире, в которых также недостатка не было, хотя при всем их изобилии сомнительно, чтобы имело отношение к существу нашего рассказа обнаруженный, например, в Синтре труп некоего Луиса Уседы Усеньи, пропавшего без вести еще в декабре, и тайна его исчезновения не раскрылась бы до сих пор, а может, и до Страшного Суда, если б в это самое время не разверзли уста свидетели, а если так, то можно ограничиться упоминанием об этих двоих — постояльце и горничной — пока не пройдет у него окончательно этот грипп или что там? — простуда? — и не вернется Рикардо Рейс в мир, Лидия — к своим швабрам, и оба — к ночным забавам, которые в зависимости от того, насколько остра надобность и притуплена бдительность, будут то скоропалительны, то продолжительны. Рикардо Рейс не вспомнил о том, что завтра, в среду, приедет Марсенда — его это осеняет, и если он удивился этому открытию, то тоже — как-то отстраненно, потому что болезнь ослабила тугие нити воображения, да и что такое, в конце концов, жизнь, как не выздоравливание от застарелой, неизлечимой и периодически обостряющейся болезни, промежутки между приступами которой называем мы здоровьем — надо же как-то назвать, чтобы обозначить разницу между двумя состояниями. Да, приедет Марсенда с подвязанной на косынку рукой, приедет в поисках несуществующего средства исцеления, и приедет с нею отец, нотариус Сампайо, влекомый, правда, в столицу не столько надеждой на излечение дочери, сколько прелестями некой дамы, если, конечно, он вообще давно уже не утратил эту надежду, обретя утешение на некой груди, не слишком, надо полагать, отличающейся от той, на которой покоит сейчас главу добившийся своего Рикардо Рейс: Лидия, стало быть, уже не противится его порывам — даже она, столь мало сведущая в медицине, понимает, что сеньор доктор на поправку пошел.
А в среду утром пришла повестка. Не сама, конечно, пришла, а в управляющей руке Сальвадора, который доставил ее Рикардо Рейсу лично, приняв в расчет важность этой бумажки и серьезность пославшего ее учреждения, именуемого ПВДЕ [29] и до сих пор никак не упоминавшегося в нашем повествовании — нужды не было, а теперь, значит, возникла — так что не стоит думать, будто если мы что-то не упомянули, то этого и не существует: вот вам и прекрасный пример обратного — казалось, что ничего на свете нет важнее болящего Рикардо Рейса и ходящей за ним Лидии, а в это самое время писарь уже заполнил типографский бланк, которому надлежало быть доставленным в отель, о чем никто из нас даже не подозревал: Да, вот, такова жизнь, не ведает никто из нас, что день грядущий нам припас. Многообразные чувства отражаются на лице Сальвадора — оно не то чтобы хмуро, как затянутое тучами зимнее небо, а скорее, озабочено, и выражение на нем пристало тому, кто, подбивая месячный баланс, обнаруживает, что сальдо ниже той суммы, которая ожидалась в ходе мысленных прикидок: Вот вам тут повесточка пришла, — говорит он, и на того, кем заинтересовались власти, глаза его устремлены так же недоверчиво, как на колонку несходящихся цифр: Где же ошибка, двадцать семь да пять, это будет тридцать три, а надо бы знать, что двадцать семь да пять в сумме, хоть застрелись, никак не дают больше тридцати двух. Мне? — и легко понять недоумение Рикардо Рейса, ибо он чувствует за собой вину, пока еще не всегда караемую полициями мира сего, в том лишь, что принимал у себя женщину, причем в ее свободные часы, но это ведь вроде еще не преступление? Но еще больше повестки, которая пока не вручена, беспокоит его выражение, застывшее на лице управляющего, и его немного вроде бы подрагивающая рука: Откуда бы? — но тот не отвечает, ибо есть слова, которые не должно произносить вслух, их следует прошептать, передать знаками, а лучше всего прочесть про себя, как и поступает сейчас Рикардо Рейс, расшифровывая зловещую аббревиатуру, — чего бы это я им понадобился? — за вопросом, заданным с небрежной бравадой, следует успокоительное: Должно быть, что-нибудь напутали — специально, чтобы рассеять недоверие Сальвадора: так, здесь вот распишусь, принял к сведению, второго марта явлюсь, к десяти утра. Улица Антонио Марии Кардозо, это недалеко отсюда, подниметесь по Розмариновой, дойдете до церкви на углу, там направо и еще раз направо, впереди будет кинотеатр, а на другой стороне — театр Людовика Святого, был такой французский король, прекрасное место, чтобы развлечься, все виды искусств, а это здание — чуть подальше, не ошибетесь, а может быть, ошибка уже совершена, да такая, что вот — вызывают его, призывают к ответу. Суровый Сальвадор удаляется, чтобы официально гарантировать вестнику или кто он там? курьер? рассыльный? — что повестка вручена, а Рикардо Рейс, с одра болезни переместившийся на диван, читает и перечитывает уведомление о вызове — С получением сего вам надлежит явиться — но зачем, о боги, я ведь ни в чем не замешан, ни сном, как говорится, ни духом, им нечего поставить мне в вину, я не заговорщик, особенно после того, как по рекомендации Коимбры прочел «Заговор», и у меня в ушах еще звучат слова Марилии: Папу арестовали два дня назад — уж если с папами такое происходит, то что же со мной будет? И вся обслуга отеля «Браганса» уже знает, что постояльца из двести первого, доктора Рейса, который два месяца как приехал из Бразилии, вызывают в полицию, не иначе, как натворил что-нибудь там или уже здесь, не хотел бы я быть в его шкуре, может, и не выпустят, нет, когда хотят посадить, повесток не присылают, просто пришли бы да забрали. Когда вечером Рикардо Рейс, достаточно окрепший, чтобы пойти поужинать, спустится в ресторан, он увидит, как официанты избегают его взгляда, как все незаметно сторонятся его, одна только Лидия не поддалась этому — чуть только Сальвадор спустился на первый этаж, она — встревожилась, бедная девушка — тотчас появилась в номере: Правда, что вас в ПВДЕ вызывают? Правда, вот повестка, но беспокоиться нечего, должно быть, что-нибудь с документами не так. Дай-то Бог, от этих людей добра не жди, я слыхала, мне брат рассказывал. Я и не знал, что у тебя есть брат. Да как-то не сказалось. Ты вообще ничего не рассказывала мне о себе, о своей жизни. Вы не спрашивали. Верно, я знаю только, что ты живешь здесь, в отеле, и в выходные уходишь, знаю, что ты не замужем и, судя по всему, не собираешься, вот и все сведения. Нам с вами — хватит, ответила Лидия, и от четырех слов, произнесенных просто и без малейшего вызова, сжалось сердце у Рикардо Рейса: звучит, конечно, банально, однако он почувствовал именно это — что сердце сжалось — может быть, она и сама не вполне отчетливо сознавала, что произнесла, а просто хотела пожаловаться — а на что? — а может быть, и вовсе не было в этих словах ничего, кроме констатации очевидного факта, вроде того, как говорят: Ой, дождь пошел, но тем не менее прозвучала в этих внезапно сорвавшихся с языка словах горчайшая ирония, и в настоящем романе это означало бы: Я, сеньор доктор, здесь в прислугах, подай-при-ми-пошла-вон, еле-еле читать-писать умею, и потому вовсе необязательно, чтобы у меня была своя жизнь, а и была бы, то какой бы надо ей быть, чтобы вас ею заинтересовать — мы могли бы и дальше писать в этом духе, до бесконечности нанизывать слово к слову, но эти четыре «нам с вами — хватит» заменили все прочие, а если бы слова разили, как шпаги, пал бы Рикардо Рейс, обагренный кровью. Лидия собирается уйти — верный знак, что слова были неслучайны: есть такие фразы, что произносятся будто мимоходом, словно между прочим, и один Бог знает, какие жернова их мололи, какие фильтры отцеживали, прежде чем сказались они, но уж когда скажутся, то прозвучат непреложней соломоновых решений, и лучше всего после этого уже ничего не говорить, а еще лучше будет одному из собеседников удалиться — тому, кто произнес их, либо тому, кто выслушал, но, как правило, этого не происходит: люди все говорят да говорят, топя в потоке слов смысл, выявившийся минуту назад так определенно и весомо: Что же тебе рассказывал брат и кто он такой? — осведомился Рикардо Рейс. И Лидия уже не уходит, а покорно возвращается и, обессмысливая свой молниеносный выпад, принимается объяснять: Он во флоте служит. В торговом? В военно-морском, матрос с «Афонсо де Албукерке». Он старше тебя или младше? Ему двадцать три года, зовут Даниэл. А я ведь даже не знаю, как твоя фамилия. Мартинсы мы. Это по отцу? Нет, это матери фамилия, кто отец, не знаю, никогда его не видала. А брат как же? Это сводный брат, единоутробный, его отец умер. Вот оно что. Так вот, Даниэл против того, что делается, и он мне рассказывал. Ты что — так мне доверяешь? Ах, сеньор доктор, если бы я вам не доверяла, то. Одно из двух: либо наш Рикардо Рейс — никуда не годный фехтовальщик, беспечный в защите, либо эта Лидия Мартине — истая дева-воительница, до зубов вооруженная амазонка, тягаться с которой бесполезно, хотя можно рассмотреть и третий вариант: оба отринули всякую предусмотрительность, не пользуются взаимными промахами, чтобы нанести разящий удар, и уж тем более — не предаются тонкостям изощренного анализа, а разговаривают бесхитростно: он — сидя, по праву выздоравливающего и постояльца, она — стоя, как лицо подчиненное, и, быть может, оба несколько даже удивлены тем вдруг открывшимся обстоятельством, что им есть что сказать друг другу, и сколь пространны эти диалоги по сравнению с быстрым и кратким обменом репликами, который происходит по ночам и почти ничем не отличается от первобытных и простейших звуков, исторгаемых самой плотью. Теперь Рикардо Рейс осведомлен, что учреждение, куда ему надлежит явиться в понедельник, пользуется нехорошей славой и еще более нехорошие дела творит, и только пожалеть можно того, кто попадает туда: это — пытки, это — муки, это — круглосуточные допросы, хотя Даниэл судит не на основании собственного опыта, а пока всего лишь по рассказам, как и почти все мы, но если не врут поговорки, несется время времени вослед, на все моря моряков не хватит, никто не знает, для чего его Бог хранит, и грядущим нашим распоряжается Бог, причем даже краешком не приоткрывает нам своих намерений, не давая принять меры предосторожности, и это наводит на подозрения — может быть, Господь плохо распоряжается вверенным ему капиталом, ибо даже и собственной судьбы не в силах был предусмотреть: Стало быть, на флоте не любят правительство? — подвел итог Рикардо Рейс, а Лидия лишь пожала плечами, она-то ведь лишь передавала крамольные речи моряка Даниэл а, брат, хоть и младше ее, а мужчина, а мужчинам в большей степени свойственна дерзкая независимость суждений, женщины же, если что узнали, то, значит, им это рассказали, предупредив — смотри, только язык не распускай, а Лидия распустила, но, будем надеяться, обойдется.
Рикардо Рейс спустился в ресторан, не дождавшись боя часов, и не потому, что нежданно разыгрался аппетит, а просто вдруг пробудилось любопытство — захотелось узнать, появились ли новые испанские беженцы, приехали ли Марсенда с отцом: он подумал о Марсенде и даже тихо произнес ее имя, а потом внимательно стал всматриваться в себя, словно ученик химика, который смешал кислоту с основанием в пробирке и встряхивает ее, но ничего особенного не увидел, как всегда бывает, если на помощь не приходит воображение: получившаяся соль — результат ожидаемый, сколько тысячелетий мы только тем и занимаемся, что смешиваем чувства, кислоты и основания, мужчин и женщин. Он вспоминает свое отроческое волнение в ту минуту, когда взглянул на нее впервые, и сейчас объясняет его тем, что проникся состраданием к ее недугу, к этой плетью висящей руке, к бледному печальному лицу, а потом был этот долгий разговор перед зеркалом, исполнявшим роль древа познания. И неудивительно, что когда спускается он по лестнице на первый этаж, ноги его дрожат, но это потому лишь, что он не вполне еще оправился от обычных последствий гриппа, и мы распишемся в полном невежестве и незнакомстве с вопросом, если решим, что виновны в подгибающихся коленях мысли, особенно те, что были сплетены здесь в такую витиеватую гирлянду: спускаться по лестнице и одновременно думать — очень трудно, в чем каждый может убедиться самолично, осторожно на четвертой ступеньке.
Сальвадор, пребывая на боевом посту, за стойкой, говорил по телефону и что-то записывал карандашиком: Слушаю, сеньор, будет сделано, и при появлении Рикардо Рейса механически растянул губы в холодной улыбке, которой хотел всего лишь придать оттенок некой рассеянности, и в застывшем взгляде был тот же холод, что и в глазах Пименты, позабывшего, видно, о щедрых чаевых, получаемых по большей части ни за что: С выздоровлением вас, сеньор доктор, однако глаза говорили совсем другое: Вот нутром чую, чего-то тут в твоей жизни нечисто, и ничего другого не выразят эти глаза, покуда Рикардо Рейс не сходит в полицию и не вернется оттуда, если, конечно, вернется. Подозрительность витает и в атмосфере гостиной, против обыкновения, гудящей, словно отель на Гран-Виа, испанским говором, который лишь изредка, в паузах, перемежается португальской речью — да, робко звучит язык маленькой нашей страны даже у себя дома, робки и носители его, время от времени срывающиеся на фальцет в рассуждении продемонстрировать истинное или предполагаемое владение всеми этими Usted, Entonces, Muchas gracias, Pero [30], ибо никто не вправе счесть себя истинным португальцем, если не говорит на чужом языке лучше, чем на родном. Марсенды нет, зато есть доктор Сампайо, ведущий беседу с двумя испанцами, которые объясняют ему политическую ситуацию в своей стране параллельно с тем, каких трудов им стоило покинуть отечество целыми, Gracias a Dios [31], и невредимыми. Рикардо Рейс, спросив разрешения, присел на другом конце длинного дивана, подальше от нотариуса, поскольку вовсе не собирался встревать в лузо-кастильский диалог: ему всего лишь хотелось бы знать, приехала ли Марсенда или осталась в Коимбре. Доктор Сампайо, ничем не показав, что заметил его появление, продолжал со значительным видом кивать в ответ на речи дона Алонсо, удваивая внимание, когда упущенные подробности восполнял с лихвой дон Лоренсе, и не отвел глаз от собеседников даже в тот миг, когда с Рикардо Рейсом, не вполне еще оправившимся от своего гриппа, сделался приступ жестокого кашля, после которого он еще долго переводил дух и вытирал заслезившиеся глаза. Потом развернул Рикардо Рейс газету, принял к сведению сообщение о том, что в японской армии набирает силу движение офицеров, требующих объявить России войну, он с утра уже знал об этой новости, но оценил ее только сейчас, с напряженным вниманием вчитываясь в газетные строчки, взвешивая и размышляя, а на самом депо — тяня время: спустится Марсенда или нет, приехала она или нет, ну, доктор Сампайо, будешь ты со мной разговаривать или нет, мне-то наплевать на твои разговоры, просто интересно, появится ли у тебя такой же застывший взгляд, как у Пименты, ну, а в том, что Сальвадор тебе уже сообщил о повестке, я не сомневаюсь.
Восемь пробило на часах, ударил бесполезный гонг, кое-кто из постояльцев поднялся и вышел, разговор стал увядать, испанцы, сидевшие нога на ногу, встрепенулись было, выказывая некоторое нетерпение, но были задержаны доктором Сампайо, который заверил их, что в Португалии в мире и спокойствии они смогут жить, сколько захотят, Португалия — это оазис, здесь чернь не делает политику, и именно поэтому здесь, у нас, что на улицах, что в головах, царят гармония и порядок. Но испанцы, уже неоднократно слышавшие подобные «в добрый час» и «добро пожаловать» из других уст, придерживались, очевидно, того мнения, что соловья баснями не кормят, а брюхо, как злодей, старого добра не помнит, а потому наскоро простились, сослались на то, что надо зайти за семьей в номер, и удалились. Вот тогда доктор Сампайо обратил наконец внимание на Рикардо Рейса и воскликнул: А! и вы здесь, я и не заметил, как вы вошли, но Рикардо Рейс знает, что заметил, просто глядел на него в точности, как Пимента или Сальвадор, так же подозрительно и недоверчиво, никакой, в сущности, разницы между управляющим, коридорным и нотариусом. А я просто не хотел прерывать вашу беседу, как доехали, как здоровье вашей дочери? Все по-прежнему, не хуже, но и без улучшений, о, это наш с Марсендой крест. Ваше упорство когда-нибудь будет вознаграждено, эффект лечения проявляется не сразу, после чего наступила в паузе, причем если в молчании доктора Сампайо сквозила определенная досада, то в безмолвии доктора Рейса таилась некоторая ирония, но все же именно он проявил добрую волю, подкинув в гаснущий костер беседы новую ветку: Знаете, я прочел книгу, которую вы мне рекомендовали. Какую книгу? «Заговор», разве вы не помните? Ах, эту, да-да-да, но вам, вероятно, она не пришлась по вкусу? Напротив, я в восхищении — как убедительно преподнесена национальная доктрина, превосходный, сочный язык, напряженный конфликт, ювелирная тонкость психологического анализа, а эта благородная женская душа, поверьте, после чтения меня будто живой водой спрыснули, я уверен, что для многих португальцев — это как второе крещение, как новый Иордан, — и тут Рикардо Рейс остановил поток славословий, придав лицу просветленное выражение, окончательно сбившее с толку доктора Сампайо, который не знал, как увязать эти похвалы с вызовом в известное ведомство, о чем доверительно успел шепнуть ему Сальвадор. А что я говорил, сказал он, поддавшись было первоначальному чувству симпатии, но, поскольку подозрение оказалось сильней, тут же отыграл назад, решил быть сдержанным, мосты не наводить, по крайней мере, до тех пор, пока дело не прояснится: Пойду узнаю, готова ли дочь, — и поспешно покинул гостиную. Рикардо Рейс с улыбкой взялся за газету, решив, что войдет в ресторан последним. Вскоре он услышал голоса — Марсенды: Мы будем ужинать с доктором Рейсом? и нотариуса: Нет, об этом речи не было, а продолжение разговора, если разговор имел продолжение, происходило за стеклянными дверьми и было, надо думать, примерно таким: Тем более, сама видишь, его здесь нет, а, кроме того, я кое-что о нем узнал, так что будет не очень удобно показываться с ним на людях. Что же такое ты узнал? Вообрази, его вызывают в полицию защиты государства, и, откровенно говоря, меня это не удивляет, он всегда казался мне человеком с двойным дном. В полицию? Это не полиция, а служба безопасности. Но он же врач, приехал из Бразилии. Кто может знать наверное, врач он или не врач, приехал или бежал. Ну, папа. Ты еще ребенок, Марсенда, ты жизни не знаешь, пойдем-ка вон за тот стол, эта пара — испанцы, производят приятное впечатление. Мне не хочется сидеть с посторонними. Ты же видишь, все столики заняты, нам придется либо присесть туда, где есть свободные места, либо ждать, а первый вариант предпочтительней, ибо мне интересно, что делается в Испании. Хорошо, папа. Рикардо Рейс, переменив первоначальное намерение, поднялся к себе, попросив, чтобы ужин подали в номер: Я еще не совсем оправился после болезни, сказал он, и Сальвадор, не очень-то в это поверив, кивнул в ответ. В ту же ночь сочинил он такие стихи: Словно камни — на край цветника, нас судьба расставляет, потом видно будет, можно ли из такой малости создать оду, если мы по-прежнему будем называть этим именем поэтическую композицию, которую никто не сможет спеть — да и на какой мотив? — как распевали их в свое время древние греки, всякую песню называвшие одой. Полчаса спустя он дописал: Что ж, исполним все то, что нам предназначено, не дано нам иного, и, пробормотав: Сколько раз я уже выражал нечто подобное иными словами, отодвинул от себя листок. Он сидел на диване, лицом к двери, и тишина физически ощутимо давила ему на плечи. Потом он услышал в коридоре мягко скользящие шаги, подумал: Лидия? так рано? — но это была не Лидия, краешек сложенного вдвое листка показался из-под двери, медленно пополз дальше, а потом его резко подтолкнули вперед. Рикардо Рейс не отворил, понял, что этого делать не следует. Он знал, кто приходил к его двери, кто написал эту записку — знал так определенно, что даже не спешил вставать с дивана, продолжая издали разглядывать полураскрывшийся листок. Плохо свернули, подумал он, небрежно перегнули пополам, и писали второпях, нервным, острым почерком, впервые вижу такие каракули, как же это она писала — придавила, наверно, чем-нибудь тяжелым верхнюю часть листка, чтоб не ерзал, или использовала в виде пресс-папье левую, столь же неподвижную, руку или пружинный зажим в виде дамской ручки, какими в конторах скрепляют документы: Мне очень жаль, что я вас не увидела, но, может быть, это и к лучшему, отец хотел непременно сидеть с испанцами, потому что сразу же по приезде нам сказали о том, что вас вызывают в полицию, и он старался, чтобы нас не видели вместе, но мне бы хотелось с вами поговорить, и никогда не забуду вашей помощи, завтра от трех до половины четвертого я буду на Алто-де-Санта-Катарина и, если захотите, мы смогли бы увидеться. Так-с, недурно: барышня из Коимбры торопливо нацарапанной записочкой назначает свидание средних лет врачу, приехавшему из Бразилии, приехавшему или бежавшему? по крайней мере, подозреваемому в этом.
На следующий день Рикардо Рейс пообедал на Байше, у «Неразлучных Братьев», отдав предпочтение именно этому ресторану по неизвестной причине — может быть, незамысловатое название привлекло человека, у которого никогда не было братьев, да и друзей, как видим, негусто, вот он и испытывает такого рода тоску по родственному теплу; плохо только, что слабость одолевает — и не только колени дрожат, что можно списать на последствия гриппа, но и душа подрагивает, о чем в свое время и в надлежащем месте уже было упомянуто. День пасмурный и довольно холодный. Рикардо Рейс медленно, благо до назначенной встречи еще есть время, шагает вверх по улице Кармо, поглядывая на витрины, и пытается вспомнить, попадал ли он когда-нибудь в подобную ситуацию, бывало ли в его жизни так, чтобы женщина брала на себя инициативу и говорила: Будьте там-то и там-то в таком-то часу — но вспомнить не может: да-с, жизнь полна неожиданностей. Однако гораздо больше удивляет его, что он не испытывает ни треноги, ни беспокойства, будто это все в порядке вещей — тайные послания, тайные свидания, а сам он словно окутан неким облаком или не в силах сосредоточиться на сути происходящего, а в глубине души, верно, и сам не верит, что Марсенда придет. Он вошел в кафе «Бразилейра», чтобы дать ногам отдохнуть, выпил чашку кофе, услышал, как кто-то — не иначе, как писатель — говорил про кого-то — человека или животное: Просто зверь! и, поскольку этот разговор пересекался с другим, постоянным фоном звучал чей-то властный голос: Я получил это прямо из Парижа, а ему возразили: Кое-кто утверждает, что все было совсем наоборот, он не знал, кому адресована эта фраза и что она означает, зверь или не зверь, прямо из Парижа или же кружным путем. Рикардо Рейс вышел из кафе, без четверти три, время поджимает, пересек площадь, на которой когда-то поставили поэта, все португальские пути непременно приводят к Камоэнсу, и всякий раз он меняется в полном соответствии с тем, как и чьи глаза взглянут на него: при жизни — длань рукоять меча сжимала, и музам чуткий ум внимал, а теперь меч — он же шпага — в ножнах, книга закрыта, и слеп теперь поэт на оба глаза, до такой степени загажены они то ли голубями, то ли безразличными взглядами проходящих мимо. Еще нет трех, когда он оказывается на Алто-да-Санта-Катарина. Кроны пальм зябко подрагивают от ветра, но непреклонно вознесенные ввысь стволы почти неподвижны. Он не может вспомнить, росли ли здесь эти деревья шестнадцать лет назад, перед его отъездом в Бразилию, но может поручиться, что не было этой огромной каменной глыбы, обтесанной так грубо, что она кажется отсюда просто валуном или скалой, да это памятник, монумент неистовому Адамастору [32], ну, а если его поставили здесь, значит, и Мыс Доброй
Надежды — где-то неподалеку. Внизу, по реке плывут фрегаты, тянет две баржи буксир, стоят на бочках военные корабли, развернувшись носом к гавани, — верный признак того, что начался прилив. Рикардо Рейс ступает по влажному крупнозернистому песку узких аллей, по рыхлой глине, кроме него, никто не любуется открывающимся отсюда видом, если не считать двух стариков, молча сидящих на скамье рядышком — может быть, они так давно друг друга знают, что и говорить стало не о чем, может быть, они приходят сюда за тем лишь, чтобы узнать, кто первым умрет. Рикардо Рейс, зябко подняв воротник плаща, только приблизился к решетчатому ограждению, чтобы подумать, что с этого места реки: Какой корабль какой армады отсюда сможет путь сыскать, да и куда, спросим мы, как в этот самый миг: Рейс, вы ли это? ждете кого-нибудь? — услышал ехидно-ироничный голос Фернандо Пессоа и, обернувшись к человеку в черном, который стоял рядом с ним, вцепясь белыми руками в железо поручня, подумал: Не этого я ждал, когда плыл сюда по морским волнам, и ответил: Жду. Выглядите вы, прямо надо сказать, неважно. У меня был грипп и довольно сильный, впрочем, все быстро прошло. Не лучшее место для человека после болезни: здесь дуют ветры с открытого моря. Да нет, это речной бриз, пустяки. Позвольте спросить, мужчину вы ждете или даму? Даму. Браво, я вижу, вам окончательно приелись плоды собственного воображения, и Лидии бесплотной вы предпочли Лидию очень даже плотненькую — я ведь ее разглядел в отеле — а теперь ждете еще одну, да вы настоящий донжуан, и это в ваши-то лета, две победы за столь краткий срок, примите мои поздравления, до тысячи и трех возлюбленных остается всего ничего. Спасибо на добром слове, но с удивлением я замечаю, что мертвые еще хуже живых, и язык у них совсем без костей. Вы правы, правы, но это, мой друг, отчаянная попытка наверстать упущенное, высказать то, что не сказалось в свое время. Учту. Это вам не удастся: сколько бы ни говорили вы и все мы, непременно останется какое-нибудь невысказанное словечко. Я не спрашиваю, что это за словечко. Не спрашиваете и правильно делаете: воздерживаясь от вопросов, мы тешим себя иллюзией, что когда-нибудь узнаем ответы. Вот что, Фернандо, мне бы не хотелось, чтобы вы видели ту, с кем у меня назначена встреча. Вы напрасно беспокоитесь: в худшем случае она заметит издали, как вы тут с жаром говорите сами с собой, но и это ее не смутит, ибо за влюбленными такое водится. Я не влюблен. Что ж, вас можно только пожалеть: Дон Жуан, по крайней мере, был искренен, переменчив и ветрен, но искренен, а вы, мой друг, подобно пустыне, даже тени не отбрасываете. Это вы тени не отбрасываете. Виноват, тень, если уж на то пошло, у меня есть, это я в зеркале себя не вижу. Да, кстати, раз уж вы мне напомнили, скажите — нарядились вы тогда на маскарад Смертью? Любезный Рейс, вы шуток, что ли, не понимаете: неужели мне в нынешнем моем состоянии взбредет в голову наряжаться Смертью, покойник серьезен и основателен, полностью осознает свой статус, а кроме того, блюдет приличия и презирает абсолютную наготу скелета, а на этот свет является либо в том самом костюмчике, в который его обрядили, либо, если хочет кого-нибудь напугать, заворачивается в саван, и, надеюсь, вы согласитесь, что я, человек приличный и порядочный, каковым был и остался, никогда бы себе такого не позволил. Знаете, я ждал, что вы ответите именно так или в этом роде, ну, а теперь я все-таки попросил бы вас удалиться, ибо приближается особа, которую я жду. Вот эта барышня? Да. Ну, что ж, она совсем недурна, хотя на мой вкус — несколько худосочна. Не смешите меня, Фернандо, за все время нашего долгого знакомства я впервые слышу о ваших вкусах в этой области, да вы, оказывается, тайный сатир, глубоко законспирированный волокита. Прощайте, любезный Рейс, до новых встреч, оставляю вас наедине с вашей милой малюткой, вы меня вконец разочаровали: спите с горничными, ухаживаете за девицами из общества, вы внушали мне большее уважение в ту пору, когда созерцали жизнь издали. Жизнь, Фернандо, всегда рядом. Ну и хорошо, если это — жизнь, предоставляю вас ей. По дорожке между клумбами без цветов спускалась Марсенда, и Рикардо Рейс пошел ей навстречу: Вы разговаривали сами с собой? — спросила она. В каком-то смысле можно и так сказать: я читал стихи моего друга, скончавшегося несколько месяцев назад, вы, может быть, слышали о нем. Как его звали? Фернандо Пессоа. Это имя мне смутно знакомо, но, кажется, я никогда его не читала. Между сном и тем, что снится, между мной и чем я жив, по реке идет граница в нескончаемый разлив. Вы эти стихи читали? Эти. Так просто, кажется, и я бы смогла так написать. Вы правы, кто угодно мог бы так написать. Однако должен был все же появиться этот человек и написать эти строки. Знаете, для всего на свете — для хорошего и для дурного — нужно, чтобы появился кто-то и сделал это, вам не приходило в голову, что у нас не было бы «Лузиад», если бы сначала не было Камоэнса, и способны ли вы представить себе, какова была бы наша Португалия без Камоэнса и без «Лузиад». Это похоже на игру, на детскую загадку. Нет, ничего не может быть серьезней, если мы всерьез вдумаемся в это, но сначала поговорим о вас — расскажите, как поживаете, как себя чувствуете, как ваша рука? По-прежнему, вот она — у меня в кармане, как мертвая птичка. Не следует терять надежду. По-моему, надежду я уже потеряла и, кажется, скоро отправлюсь в Фатиму, проверить, не спасет ли меня вера. Вы верующая? Я — католичка. И в церковь ходите? Да, я слушаю мессу, исповедуюсь и причащаюсь, делаю все, что требуется от католика. Вы не кажетесь очень уж набожной. Это у меня такая манера — я не склонна выставлять свои чувства напоказ. На это Рикардо Рейс не ответил ничего: слова, прозвучав, становятся подобны дверям — они открыты, и мы чаще всего заходим в них, но порою медлим на пороге, ожидаем, пока отворится другая дверь, сказана будет другая фраза, ну, чтобы далеко не ходить за примером, вот хоть такая: Хочу извиниться перед вами за отца, его очень взволновали результаты выборов в Испании, вчера он говорил только с теми, кто бежал оттуда, а Сальвадор тотчас сообщил, что доктора Рейса вызывают в полицию. Мы едва знакомы, и ваш отец не сделал мне ничего такого, за что надо было бы извиняться, а прочее вообще не заслуживает внимания, в понедельник я узнаю, чего они от меня хотят, отвечу, о чем меня спросят, вот и все. Хорошо, что вас это не тревожит. У меня нет причин для беспокойства, я не имею отношения к политике, все эти годы жил в Бразилии, и если там меня никто не трогал, то здесь тем более никто не тронет, и, скажу вам откровенно, я чувствую себя уже не вполне португальцем. Бог даст, все обойдется. Уверен, Богу не понравилось бы, если бы он узнал, что мы верим, будто дела идут плохо оттого лишь, что он не дает им идти хорошо. Но ведь это всего лишь присловье, мы слышим его и повторяем бездумно — «Дай Бог», «Боже избави» — и вряд ли кто-нибудь способен представить себе Бога и волю его, да простится мне эта дерзость, кто я такая, чтобы рассуждать об этом? Да, это похоже на нашу жизнь — мы рождаемся, смотрим, как живут другие, и сами принимаемся жить, подражая этим другим, не зная при этом, зачем и для чего. Это очень печально. Виноват, сегодня я вам — плохая подмога, я забыл о своем врачебном долге, я должен был поблагодарить вас за то, что пришли сюда, чтобы загладить вину вашего отца. Я пришла, главным образом потому, что хотела вас увидеть и поговорить с вами, завтра мы возвращаемся в Коимбру, я боялась, другого случая не представится. Ветер какой сильный, застегнитесь. Не волнуйтесь за меня — я виновата, что плохо выбрала место для нашей встречи, совсем забыла, вы ведь после болезни. Пустяки, легкий грипп без осложнений или обычная простуда. Я вернусь в Лиссабон лишь через месяц, как обычно, а до тех пор не узнаю, зачем вас вызывают. Я ведь вам уже сказал — опасаться нечего. И все же мне хотелось бы знать. Не представляю себе, как. Напишите мне, я оставлю вам адрес, нет, лучше «до востребования», отец может оказаться дома, когда принесут письмо. Вы считаете, что это стоящее дело — таинственное письмо из Лиссабона, такие секреты. Не смейтесь, мне будет очень трудно целый месяц не знать, что с вами происходит, напишите хоть одно слово. Хорошо, но если весточки не будет, знайте, что я брошен в сырое подземелье или заточен в самую высокую башню этого королевства, откуда вам, сударыня, меня придется вызволять. Типун вам на язык, а теперь мне пора, мы должны встретиться с отцом и вместе пойти к врачу. Марсенда правой рукой помогла левой выскользнуть из кармана, потом протянула ему обе — любопытно, зачем? чтобы попрощаться, достаточно было бы и одной — и они соединились в чаше рук Рикардо Рейса, а старики смотрят на них в недоумении: Я спущусь к ужину, но подходить к вам не стану, раскланяюсь с вашим отцом издали, чтобы не отвлекать его от новых испанских друзей. Я как раз собиралась вас об этом попросить. О том, чтобы я не приближался? О том, чтобы вы спустились — тогда я вас увижу. Марсенда, зачем, ну, зачем вам меня видеть? Не знаю. Она отошла, стала подниматься по склону, наверху остановилась, чтобы половчее пристроить левую руку в кармане, потом продолжила путь, не оборачиваясь. Рикардо Рейс смотрел на реку, в которую в это самое время вошел крупный пароход, но это был не «Хайленд Бригэйд», уж его-то он изучил досконально, время было. Отец он ей, как считаешь? — сказал один из стариков. Как же, отец, — отвечал другой. Я вот только не понял, чего там все это время торчал рядом с ними какой-то хмырь в черном. Какой еще хмырь в черном? Да вон он, прислонился к ограде. Никого не вижу. Очки заведи. А ты пьян, — каждый раз с этими стариками одна и та же история: поговорят, поспорят, поссорятся, рассядутся на разные скамейки, потом снова сойдутся. Рикардо Рейс спустился, огибая клумбы, оказал -ся я на той же улице, по которой пришел сюда. Случайно повернув голову налево, он увидел дом с какими-то буквами, выбитыми на уровне второго этажа. Под порывом ветра затряслись ветви пальм. Старики встали. И все равно — казалось, там, на Алто-да-Санта-Катарина, кто-то остался.
Тот, кто утверждает, будто
природа равнодушна к горестям и заботам людей, не знает ни людей, ни природы. Мимолетная неприятность или легкая мигрень мгновенно изменяют ход небесных светил, нарушают неизменную очередность приливов и отливов, задерживают рождение месяца, ну, и, конечно, влияют на движение воздушных потоков, приводя их в полнейший беспорядок, так что если не хватило одного-единственного медного грошика для уплаты по слегка уже просроченному векселю, как сразу же налетает ветер, небо вдруг точно бельма затягивают — это природа сочувствует огорченному должнику. Скептики, избравшие себе профессию во всем сомневаться, если даже нет доказательств ни в пользу, ни против того или иного явления, скажут нам, пожалуй, что выдвинутая гипотеза безосновательна, ибо одна заблудившаяся ласточка весны, как известно, не делает, а просто она не туда залетела, ошиблась адресом, и сами того не понимают, что никак иначе не объяснить эту вот непогоду, длящуюся много месяцев кряду — месяцев, а может статься, и лет, о чем мы судить не можем, ибо нас здесь давно не было — все эти бесконечные оползни и паводки, наводнения и прочие стихийные пакости, и довольно уже было говорено о здешнем народе, чтобы именно в его горестях и мытарствах искать причину всех этих бед — припомним хоть покусанных бешеной лисой жителей Алентежо, эпидемию оспы, вспыхнувшую в Лебусане и Фателе, тифоидную горячку в Вальбоме — которые не ограничиваются тем, что принимают обличье болезней: возьмите эти вот две сотни человек, живущих без света в трехэтажном доме в квартале Мирагайя в городе Порто, возьмите их, спящих вповалку, просыпающихся под крики, становящихся в очередь, чтобы опорожнить ночные сосуды, ну, а прочее пусть дополнит воображение, на что-то же дано оно вам? И вот теперь, во всеоружии неопровержимых доказательств, представленных вам сию минуту, добавим, что именно тогда, когда ветер вырывал с корнем деревья, сносил крыши с домов и валил телеграфные столбы, Рикардо Рейс со смятенной душой шел в полицию, придерживая шляпу, чтобы ураган не унес, и молился, чтобы не полило с такой же силой, как задувает. А задувает с юга, то есть если идти по Розмариновой улице вверх — в спину, и, значит, это еще полбеды. О маршруте мы с вами уже имеем исчерпывающее представление: у церкви Преображения Господнего свернуть, пройти шестьдесят шагов до следующего угла, ах, не надо, не надо обманывать себя и других, ибо ветер никуда не делся и дует теперь в лицо — он ли не дает шагу ступить или ноги не идут? но как бы то ни было, указанный час есть указанный час, а этот человек — воплощенная пунктуальность, еще десяти нет, а он уже входит в заветную дверь, показывает бумажку, которой его сюда вызвали — с получением сего вам надлежит — вот он и явился со шляпой в руке и на секунду испытывает дурацкое облегчение оттого, что ветра нет, ему велят подняться на второй этаж, вот он и пошел по лестнице, неся повестку перед собой, как свечу, без которой невдомек бы ему было, в какую сторону идти, куда ногу поставить, в этой повестке — его судьба, и предугадать ее невозможно, он — как тот неграмотный бедолага, посланный к палачу с письмом, где сказано: Отрубить голову подателю сего, вот он и идет, быть может, даже напевая, ибо утро ясное и погожее, природа ведь тоже читать не умеет — вот когда слетит под топором голова с плеч, посыпятся звезды с неба, да поздно будет. Пока что сидит Рикардо Рейс в коридоре на длинной скамейке, ибо сказано ему было: Присядьте, подождите, и чувствует себя совсем беззащитным, ибо повестка у него была отобрана, а рядом с ним еще другие люди — до чего ж славно было бы, если дело бы происходило на приеме у врача, и пациенты рассказывали бы друг другу о своих недугах: у этого — с легкими нелады, у того — печень пошаливает, у третьего почки не в порядке, а что у этих вот болит, неизвестно, потому что они молчат, а разверзли бы уста, сказали бы, скорей всего: Знаете, вдруг все прошло, как рукой сняло, можно, я домой пойду? — истинно говорю вам: нет от зубной боли средства лучше, чем порог зубоврачебного кабинета. Минуло полчаса, но Рикардо Рейса не вызывали, открывались и закрывались двери кабинетов, слышались телефонные звонки, двое каких-то остановились неподалеку, и один из них громко рассмеялся: Да уж, знал бы он, что его ждет — и оба исчезли за углом. Они обо мне говорят, подумал Рикардо Рейс, и у него засосало под ложечкой, теперь, по крайней мере, будет что ответить на вопрос: На что жалуетесь? Он потянулся было к жилетному карману, чтобы достать часы и узнать, сколько же времени он тут сидит, но на полдороге остановился: ему не хотелось обнаруживать признаки нетерпения. Наконец его выкликнули, то есть не выкликнули, а просто из приоткрывшейся двери высунулась и кивнула ему голова, и Рикардо Рейс встрепенулся, привскочил, заторопился, но потом, безотчетно оберегая чувство собственного достоинства — а может ли оно, спросим, быть безотчетным? — умерил шаг, используя медлительность как единственный и тайный способ выразить несогласие. Следом за своим провожатым, распространявшим нестерпимый запах лука, он шествовал вдоль длинного коридора, по обе стороны которого располагались кабинеты за закрытыми дверями, и вот одну из них, расположенную в самом конце коридора, провожатый, негромко постучавшись, приоткрыл, приказал: Входите, и сам тоже вошел, и человек за письменным столом ему бросил: Побудь здесь, можешь понадобиться, а Рикардо Рейсу, показывая на стул: Садитесь, и сел Рикардо Рейс, испытывая теперь сильное раздражение, беспомощное недовольство, и подумал: Это он специально, чтобы меня запугать. Человек за письменным столом взял в руки повестку и стал вчитываться в нее так, словно никогда в жизни не видал ничего подобного, потом осторожно положил ее на столешницу, затянутую зеленым клякс-папиром, окинул напоследок взглядом, как бы окончательно удостоверяясь, что ничего не напутано, все точно, верно и правильно, и сказал: Паспорт, будьте добры, и два последних слова таинственным образом умерили беспокойство Рикардо Рейса, не зря, видно, говорится, что вежливым обхождением всего на свете добьешься. Вытаскивая из бумажника паспорт и протягивая его, для чего пришлось чуть привстать со стула, он выронил в результате этих эволюции шляпу и от допущенной неловкости вновь занервничал. Человек за столом внимательно изучил все графы и пункты, сравнил фотографию с оригиналом, сидевшим напротив, что-то записал, потом так же бережно, как повестку, положил книжечку рядом с ней. Маньяк, подумал Рикардо Рейс, но вслух произнес то, о чем его спрашивали: Совершенно верно, я — врач, два месяца назад приехал из Рио-де-Жанейро. И с тех пор проживаете в отеле «Браганса»? Да. На каком корабле прибыли к нам? На «Хайленд Бригэйд», британской судовой компании, я сошел на берег двадцать девятого декабря. Один или вас кто-нибудь сопровождал? Один. Вы женаты? Нет, не женат, но мне бы желательно было узнать, в чем, собственно говоря, дело, по какому поводу меня вызвали сюда, я никогда не думал, что. Как долго вы прожили в Бразилии? Я уехал туда в девятнадцатом году и все же я хочу знать причину, по которой. Давайте так: я буду задавать вопросы, вы — отвечать, и тогда все у нас будет хорошо. Хорошо. Ну, а коли речь у нас с вами зашла о причинах и поводах, не скажете ли, чем объяснялся ваш отъезд? Я эмигрировал, вот и все. Врачи в большинстве своем не эмигрируют. А я вот эмигрировал. А почему — у вас, что, пациентов здесь не было? Почему же, были, но мне хотелось познакомиться с Бразилией, поработать там, только потому я и уехал. Уехали, а теперь, стало быть, вернулись? Вернулся. А почему? Португальские эмигранты иногда возвращаются на родину. Из Бразилии — почти никогда. А я вот вернулся. Дела не пошли? Напротив, у меня даже была своя клиника. И все же вернулись? Как видите. А чем намерены заняться здесь, если практиковать не собираетесь? С чего вы взяли, что я не собираюсь практиковать? Да уж знаю. Сейчас я на время отошел от медицины, но подумываю, не открыть ли здесь кабинет, не пустить ли корни, ведь это моя родина. Иными словами, вас по прошествии шестнадцати лет внезапно обуяла ностальгия? Именно так, но я решительно не понимаю, к чему этот допрос? Это не допрос: вы же сами видите, что ваши слова не заносятся в протокол и вообще никак не фиксируются. Тогда я тем более не понимаю. Да нет, просто занятно было познакомиться с вами — португальский врач, уехал в Бразилию, далеко не бедствовал, а через шестнадцать лет возвращается в отечество, два месяца живет в гостинице, не работает. Я ведь вам сказал, что собираюсь начать практику. Где? Еще не знаю, где будет кабинет, надо как следует выбрать место, такие вопросы с маху не решаются. Ну, хорошо, теперь о другом, скажите-ка, у вас обширный круг знакомств в Рио-де-Жанейро и в других бразильских городах? Нет, я мало ездил по стране, все мои друзья — в столице. И кто же ваши друзья? Ваши вопросы затрагивают мою частную жизнь, и я не считаю обязанным отвечать на них иначе, как в присутствии моего адвоката. У вас что — есть адвокат? Нет, но я могу пригласить. Адвокатам сюда ходу нет, а, кроме того, вас ни в чем не обвиняют, мы просто беседуем. Пусть так, но, видите ли, не я определяю направление этой беседы, а вопросы, которые вы мне задаете, выходят далеко за ее рамки. Ну, хорошо, ближе к делу: так кто же входил в число этих ваших друзей? Я не стану отвечать. Сеньор доктор Рикардо Рейс, на вашем месте я не стал бы упрямиться, так, поверьте, будет гораздо лучше для вас, зачем без всякой на то необходимости осложнять дело? Португальцы, бразильцы, поначалу они прибегали к моей профессиональной помощи, впоследствии у нас завязывались иные отношения, завязывались и продолжались, у меня возникали связи в обществе, но не буду же я, в самом деле, перечислять людей, которые совершенно вам неизвестны. Вы ошибаетесь — нам известны очень многие. Я никого называть не буду. Что ж, прекрасно, если понадобится, мы все равно их узнаем иным способом. Это ваше дело. Скажите, не было ли среди них военных или кого-либо из политических деятелей? Нет, ни с теми, ни с другими я знакомства не водил. Ни одного военного, ни одного политика? Я не могу поручиться, что их не было среди моих пациентов. Но с ними вы не подружились? Да вот, как ни странно, нет. Ни с кем, ни с кем? Представьте себе, так уж совпало. Удивительное совпадение. Жизнь вообще богата на совпадения. В период последних по времени беспорядков вы были в Рио-де-Жанейро? Да. А вам не кажется странным, что Бразилию вы покинули сразу же после того, как там произошла попытка переворота — это что, тоже удивительное совпадение? Не более удивительное, чем то, что отель, в котором я остановился, полон испанцами, ринувшимися сюда после выборов у себя в стране. А, вы хотите сказать, что бежали из Бразилии? Я этого не говорил. Однако вы провели параллель между испанцами, приехавшими к нам, и собой? Лишь для того, чтобы показать — не бывает следствия без причины. И вследствие какой же причины мы имеем удовольствие видеть вас у себя? Я ведь вам уже сказал — стосковался по родине и решил вернуться. Иными словами, к возвращению вас подтолкнул не страх? Страх чего? Ну, к примеру, вы не опасались, что тамошние власти вас, так сказать, побеспокоят? Ни до, ни после восстания власти мною не интересовались. Есть вещи, которые сразу не делаются — мы ведь тоже пригласили вас лишь по прошествии двух месяцев. И мне еще предстоит узнать, зачем. А вот скажите лучше — если бы восстание завершилось победой, вы бы остались в Бразилии или вернулись сюда? Еще раз повторяю, причина моего возвращения не имеет ни малейшего касательства ни к политике, ни к революциям, тем паче, что это была не первая и не единственная революция за время, проведенное мною в Бразилии. Ответ хорош, замечу только, что революция революции рознь и цели у них не всегда совпадают. Я — врач, я ничего не знаю и знать не хочу о революциях, и интересуют меня только больные. Не очень-то они вас интересуют. Это — временное явление. А скажите, в пору вашего житья в Бразилии у вас не возникало никаких, ну, скажем, проблем с власть предержащими? Нет, я — мирный человек и законопослушный гражданин. Ну, а здесь, возобновили ли вы прежние свои знакомства? Шестнадцать лет — достаточный срок для того, чтобы все забыть и всеми быть забытым. Вы не ответили на мой вопрос. Отвечаю: я всех забыл, меня все забыли, друзей у меня здесь нет. Вы никогда не собирались получить бразильское гражданство? Нет, никогда. Как, на ваш взгляд, сильно ли изменилась Португалия с того времени, как вы покинули страну? Право, не знаю, я нигде, кроме Лиссабона, пока не был. Ну, а Лиссабон? Разумеется, произошли перемены — немудрено, за шестнадцать-то лет. На улицах — спокойствие и порядок. Да, я заметил. Правительство Национальной Диктатуры заставило страну работать. Не сомневаюсь. Правительство, движимое патриотизмом, стремлением ко всеобщему благу, все делает для народа. Народ остается только поздравить. Стало быть, и вас — тоже, ведь и вы — португалец? Что ж, от причитающейся мне доли всеобщего блага я отказываться не стану: я вот заметил, что бедным раздают бесплатный суп. Но вы-то — не бедный. Когда-нибудь, глядишь, и обеднею. Смотрите, накличете. В этом случае вернусь в Бразилию. Однако нам не грозят революции — последняя случилась два года назад и обернулась очень скверно для тех, кто ее затевал. Я не знаю, о чем вы говорите, и с этой минуты мне больше нечего вам ответить. Это нестрашно, я уже задал вам все вопросы. Я могу идти? Можете, вот ваш паспорт, Виктор, проводи сеньора доктора к выходу. Пожалуйте за мной, ударил в нос луковый смрад. Как же это так, подумал Рикардо Рейс, так рано — что же, он его на завтрак, что ли, ест? В коридоре Виктор сказал: Я заметил, вы, сеньор доктор, сильно его рассердили, нехорошо это, неосторожно. Чем же это я его рассердил? Отвечать на вопросы не хотели, разговор не поддерживали, зря вы это, он, хоть и помощник, а начальство к его мнению очень даже прислушивается. Я так и не понял, зачем все-таки меня вызывали. И не надо вам ничего понимать, скажите спасибо, что так дешево отделались. Да уж, надеюсь, что отделался — и навсегда. Вот этого никто гарантировать не может, сюда, сюда, ну, вот и пришли, Антунес, выпусти, будьте здоровы, сеньор доктор, если что понадобится — сразу ко мне, спросите Виктора, и протянул руку, до которой Рикардо Рейс дотронулся кончиками пальцев, почувствовав, что сам пропитывается запахом лука, и испытал приступ дурноты. Вам бы, конечно, хотелось, чтобы меня вывернуло прямо здесь, а вот и нет, и ветер, ударив в лицо, встряхнул его, развеял тошнотное луковое облако, и он оказался, сам не понимая как, на улице, и дверь за ним закрылась. Не успел он дойти до церкви Преображения, как с небес со всей силы обрушился на него поток воды — в газетах завтра скажут что-нибудь насчет обильных ливневых дождей, что есть вопиющий плеоназм, ибо если «ливневые», так уж наверняка «обильные» — так вот, повторяем, обрушился на него поток воды, и прохожие попрятались под крыши и навесы, отряхиваясь наподобие промокших псов: уподобление их бешеным котам было бы вдвойне неуместным, ибо коты, даже не страдающие водобоязнью, воды терпеть не могут, и только один человек продолжал шагать вниз по переулку мимо Театра Людовика Святого, вероятно, у него была назначена встреча, и он опаздывал, и, вероятно, душа его пребывала в таком же смятении, как совсем недавно — у Рикардо Рейса, потому и хлестали его толстые струи, хотя природа, согласитесь, могла бы выразить свое сочувствие и иными способами — наслать, к примеру, землетрясение, которое погребло бы под развалинами и Виктора, и следователя до тех пор, пока не выветрился бы окончательно запах лука, пока не истлели бы оба, оставив по себе одни только чистые косточки, если, конечно, тела подобных личностей способны дойти до такого состояния.
Когда Рикардо Рейс вошел в отель, со шляпы у него текло, как из водосточной трубы, с плаща капало, и весь он являл собой образ горгульи — нелепая и жалкая фигура, лишенная и тени присущего врачу достоинства, ибо о достоинстве, присущем поэту, ни Сальвадор, ни Пимента представления иметь не могли, хотя, впрочем, рассуждали, должно быть, так: дождем обнаруживает себя небесное правосудие: он если уж льет, то на всех без разбору. Он подошел к стойке за ключом от номера, и: У-у, как вымокли-то, сказал управляющий, но из-под этого высказывания просвечивало и сквозило другое, куда более близкое к тому, что думал он на самом деле: В каком виде ты на самом-то деле, интересно бы знать, как тебя там отделали, или нечто еще более драматичное: Вот уж не ждал, что тебя так скоро выпустят, и, согласимся, что если мы самому Господу Богу тыкаем, хоть и пишем это «Ты» с заглавной буквы, то постояльцу, подозреваемому в прошлой и будущей подрывной деятельности, сам Бог велел. Но Рикардо Рейс ответил лишь на то, что услышал, ограничившись при этом бормотанием: Жуткий ливень, и торопливо устремился вверх по лестнице, оставляя за собой следы, по которым в самом скором времени пройдет Лидия, подбирая то сломанную веточку, то обрывок примятой травинки — и на том остановимся, ибо в противном случае фантазия увлечет нас слишком далеко, в романы о сертанах и сельве, а мы-то ведь всего лишь в гостиничном коридоре, ведущем к номеру 201 — и спросит: Ну, как это было, вас не обидели, а он ответит: Да что за ерунда, все было очень мило, воспитанные, вежливые люди, сесть предлагают. А зачем тягали-то вас? Да похоже, что это обычай у вас такой — пригласить к себе новоприбывшего из дальних стран, давно не бывавшего в родном краю и осведомиться у него, все ли у него хорошо, не терпит ли в чем нужды или недостачи. Вы смеетесь надо мной, брат говорил мне не так. Я и вправду шучу, но не беспокойся — все прошло гладко, их интересовало, зачем я приехал из Бразилии, чем там занимался и что намерен делать здесь. Они даже и о таком спрашивают? У меня создалось впечатление, что они могут спросить о чем угодно, а теперь ступай, я должен переодеться к обеду. В ресторане мэтр Афонсо — имя у него такое: Афонсо — повел его к столу, но на полшага раньше, чем требовали правила и польза дела, провожание свое оборвал, вернувшись в прежнюю точку, однако официант Рамон, который в последние дни обслуживал его без прежней внимательности и как бы сторонясь, насколько позволяли ему его должностные официантские обязанности, при первой возможности бросая его и подлетая к другим, менее отвратительным посетителям, так вот, Рамон, говорю, при виде Рикардо Рейса остановил кругообразное движение половника в супнице: Какой аромат, сеньор доктор, у мертвого слюнки потекут, и он прав, а кроме того, после лукового смрада всякий запах — благоухание. Наверно, существует теория классификации по запахам, подумал Рикардо Рейс, для каждого и в каждую секунду мы пахнем по-разному: вот для Сальвадора, например, я еще воняю нестерпимо, по мнению Рамона — уже издаю вполне сносный запах, а вот Лидии — о, сила заблуждения и неразвитое чутье! — кажется, что от меня веет ароматом роз. Подойдя к столику, он раскланялся с доном Лоренсо, доном Алонсо и с прибывшим три дня назад доном Камило и, ловким маневром уклонясь от попытки абордажа, укрылся в безопасном отдалении, так что все, о чем узнает Рикардо Рейс относительно положения дел в Испании, донесется к нему из-за соседних столов или будет прочитано в газетах, где прозрачно намекнут на обильнейшие всходы сорняков, даваемые оголтелой коммунистической и анархо-синдикалистской пропагандой, которая ведется повсеместно среди рабочих, солдат и матросов — ну, теперь, надеюсь, яснее стало, зачем вызывали в ведомство государственной безопасности Рикардо Рейса, а он все синится да не может припомнить черты человека, допрашивавшего его: видит только перстень с черным камнем на мизинце левой руки, но вот наконец с трудом выплывает к нему, словно из тумана, круглое, бледное, какое-то непропеченное лицо, но глаз различить он не в силах, но, может быть, их и не было, и беседовал он со слепцом? В дверях скромно возникает Сальвадор, оглядывает залу, проверяя, все ли в порядке — ведь «Браганса» вышел теперь на международный уровень — и во время этого краткого обзора встречается глазами с Рикардо Рейсом, издали шлет ему протокольную улыбку: ему хочется знать, что же там было, в ПВДЕ. Тем временем дон Лоренсо пересказывает дону Алонсо статью из французской, из парижской газеты «Ле Жур», где сказано, что возглавляющий португальское правительство Оливейра Салазар — энергичен и прост, что благодаря его прозорливости и предусмотрительности страна обрела процветание, а граждане ее — чувство национальной гордости. Así lo necesitamos [33], замечает дон Камило и, подняв бокал красного вина, кивает Рикардо Рейсу, а тот благодарит таким же легким поклоном, проникнутым — в полном согласии с вышеприведенным газетным суждением и в память славного дела при Алжубарроте [34], да славится оно в веках — чувством национальной гордости. Сальвадор удаляется с миром в душе: сегодня или в крайнем случае завтра доктор Рикардо Рейс расскажет ему, что ж там было на улице Антонио Марии Кардозо, а если не расскажет или если Сальвадору недостаточно полным покажется этот рассказ, узнает он что к чему из других ист, из других усточников — тьфу, наоборот! — да вот хоть от доброго своего знакомого по имени Виктор, который как раз там служит. И если сведения эти будут успокаивающими, если на Рикардо Рейсе нет вины и сняты с него подозрения, то, стало быть, вновь настанут прежние счастливые дни, разве что придется со всевозможной деликатностью и тактом посоветовать ему как можно меньше афишировать свои отношения с Лидией, так он ему и скажет: исключительно для репутации нашего отеля, сеньор доктор, только для сохранения доброго имени «Брагансы». Да-с, отдадим должное великодушию управляющего Сальвадора, должное и сверх того, если примем в расчет, что в освободившийся номер двести один можно было бы вселить целое семейство из Севильи, какого-нибудь испанского гранда, герцога Альбу, например, с чадами и домочадцами — мороз по коже при одной мысли об этом! Рикардо Рейс между тем завершил обед, поклонился и дважды повторил поклон, адресуя его эмигрантам, еще наслаждавшимся козьим сыром, вышел, по дороге сделав некий многозначительный знак Сальвадору, отчего у того в предвкушении потекли слюнки и по-собачьи влажными сделались глаза, и стал подниматься по лестнице к себе в номер, ибо торопился написать письмо — Коимбра, до востребования, Марсенде.
За окном, в обширном мире, льет дождь: шум его так ровен и густ, что просто невозможно поверить, будто в какой-то части планеты нет его, Земля в неумолчном лепете водяных струй, подобном жужжанию волчка, кружится по Вселенной, Льнет завеса дождевая к сердцу, к мыслям день и ночь, я — незримая кривая, на ветру, летящем прочь [35], будто закусивший удила, во весь опор несущийся конь, и невидимые его подковы звонко цокают по окнам и дверям, но лишь чуть подрагивает тюль занавесок, за которыми в этой комнате, заставленной темной высокой мебелью, сидит человек, сочиняя письмо, подгоняя слово к слову, приноравливая их так, чтобы абсурд выглядел логичным, несообразность — безупречной правильностью, слабость — силой, унижение — достоинством, ужас — бестрепетным спокойствием, ибо то, каковы мы есть, не менее важно того, какими мы желали бы быть, какими осмелились бы стать в чаянии того мига, когда придет пора держать ответ, сдавать отчет, и тот, кто осознал это, — считай, уже полдороги прошел, а если не забудет об этом, то, Бог даст, хватит сил одолеть и вторую половину. Рикардо Рейс долго сомневался, не зная, какое обращение употребить: ведь письмо — дело щекотливое и деликатное, что написано пером, не признает недоговоренностей, чрезмерная холодность или, напротив, избыточная сердечность приведут к радикальной определенности, а она, того и гляди, повлияет на характер отношений, данным письмом устанавливаемых, и в конце концов непременно возникнут отношения, параллельные тем, что существуют в действительности, а, стало быть, и не пересекающиеся с ними. Именно так и как раз с этого и начинаются всякого рода смятение чувств, путаница и недоразумение. Само собой разумеется, что Рикардо Рейс не стал даже и рассматривать самую возможность обратиться к своей корреспондентке «Милостивая государыня» или «Глубокоуважаемая г-жа Марсенда», это было бы уж явным перебором по части церемоний и этикета, но, отказавшись от этих вариантов, обнаружил он, что не знает, какие слова употребить, чтобы не возникло опасной фамильярности, свидетельствующей о близости, ну, например, нельзя писать «Милая моя Марсенда» — давно ли она стала его? чем это она ему так уж мила? — да, разумеется, можно употребить «Сеньорита Марсенда» или «Дорогая Марсенда», он сначала так и сделал, но первое выглядело совсем уж глупо, а второе — еще глупей, так что перепортив и разорвав несколько листков бумаги, решил ограничиться одним только именем, ибо именно по имени следует обращаться всем ко всем, чтобы как наречет человек всякую душу живу, так и было имя ей, для того и дано нам оно, для того и сохраняем мы его. Вот он и начал просто: Марсенда, памятуя о вашей просьбе и о своем обещании, хочу вам сообщить, но, написав это, остановился, подумал немного и продолжал, сообщая новости, а о том, как он это делал, уже было сказано выше: подгонял и приноравливал, сводил части в единое целое, заполнял пустоты, а если не писал правды, тем более — всей правды, то и не лгал, ибо самое главное — сделать так, чтобы счастливы были пишущий и читающий, чтобы узнали они себя и друг друга в представленном и принятом образе, который, сколь бы идеален ни был, будет единственным — помните, во время визита в известное учреждение он не подписывал никакого протокола, подтверждающего истинность своих слов, ведь это, как соизволил объяснить человек за столом, был не допрос, а всего лишь беседа. Да, конечно, за спиной у него торчал Виктор, вот и свидетель, но ведь он и сейчас-то не все помнит, а завтра еще больше забудет, поскольку есть у него и другие дела, причем поважнее. Если когда-нибудь придется рассказывать эту историю, у нас не будет иных свидетельств, кроме письма Рикардо Рейса, если оно к тому времени не затеряется, что вполне вероятно, поскольку некоторые бумаги лучше бы не хранить. Иные источники, буде сыщутся таковые, будут недостоверны, хоть и правдоподобны, то есть станут апокрифами — и они, разумеется, будут противоречить друг другу и истинным фактам, нам, впрочем, неведомым, и, как знать, не придется ли за неимением лучшего взять да и выдумать эту истину, измыслить диалог между Виктором и младшим следователем, диалог, происходящий в ветреное и дождливое утро — природа сострадает — диалог, где от первого до последнего слова все будет правдой и все — ложью. Рикардо Рейс завершил свое письмо изъявлением совершенного почтения, искренними пожеланиями крепкого здоровья — простим стилистические банальности — и в постскриптуме после краткого колебания уведомил Марсенду о том, что в свой следующий приезд в Лиссабон она, может статься, не застанет его на прежнем месте, поскольку жизнь в отеле приелась ему, а он желает обзавестись собственным жильем, начать практику: пришла пора узнать, насколько успешно смогу я оборвать все свои новые корни, и слова «все свои» он собрался было подчеркнуть, но передумал и оставил как есть, то есть во всей их прозрачной двусмысленности, если же я в самом деле съеду из «Брагансы», то непременно напишу вам об этом в Коимбру, до востребования. Он перечел, сложил и запечатал письмо, потом спрятал между книг с намерением завтра его отнести на почту, ну, не сегодня же, сегодня бог знает что творится на дворе, блажен, у кого есть кров, пусть даже это — отель «Браганса». Он подошел к окну, отдернул створку штор, но почти ничего не увидел и даже не потому, что дождь стоял отвесной стеной, клубился водяным облаком — нет, просто стекло запотело, и тогда Рикардо Рейс под защитой жалюзи открыл окно: Каиш-до-Содре была уже затоплена, и островком высился над водой табачный киоск: с этой пристани мир пустился в плавание. На другой стороне улицы, в дверях таверны стояли двое: они уже выпили и теперь не спеша, с расстановкой сворачивали свои толстые самокрутки, обсуждая тем временем бог знает какие метафизические предметы — вот хоть этот ливень, который наружу не пускает и жить не дает, через минуту они скроются в полутьме таверны, скрасят ожидание, пропустив еще по стакану. Еще один человек в черном, с непокрытой головой, высунулся наружу, изучающе взглянул на небесную твердь, обратившуюся в хлябь, и тоже исчез — наверно, подошел к стойке, сказал: Плесни-ка, и кабатчик поймет без объяснений, исполнит просьбу. Рикардо Рейс затворил окно, погасил свет, прилег на диван, прикрыв одеялом колени, слушая невнятно-монотонный шум дождя. Он не спал, несмотря на усталость, глаза его были открыты, и весь он, точно шелковичный червь — своим коконом, был спеленат полутьмой. Ты один, никто не узнает, промолчи и притворись, пробормотал он слова, написанные когда-то, и брезгливо укорил их за то, что они не в силах изъяснить ни одиночества, ни молчания, ни притворства, а могут лишь назвать его по имени, ибо они, слова, суть совсем не то, что выражают, и быть в одиночестве, милейший мой, это несравненно больше, нежели суметь сказать об этом и это услышать.
Под вечер Рикардо Рейс сошел вниз. Он сознательно желал предоставить Сальвадору столь вожделенную для того возможность — рано или поздно придется поговорить об этом деле, так пусть же я буду решать, когда говорить и как: Да ну что вы, сеньор Сальвадор, все прошло прекрасно, они были очень любезны — скажет он в ответ на вкрадчивый вопрос: Ну что, сеньор доктор, скажите уж, не таите, что там с вами делали, сильно ли вас терзали? Да ну что вы, сеньор Сальвадор, все прошло прекрасно, они были очень любезны, всего лишь хотели получить кое-какие сведения о нашем консульстве в Рио-де-Жанейро, которое должно было дать мне кое-какие документы, бумажная канитель, если попросту. Сальвадор решил принять на веру это объяснение, хотя в глубине души у него, человека, битого жизнью, тертого отелем, явно оставались сомнения, от которых он завтра же избавится, спросив своего приятеля — ну, или просто доброго знакомого — Виктора: Ты пойми, Виктор, мне же надо знать, что за народ у меня живет, а Виктор ответит уклончиво: Дружище Сальвадор, посматривай за этим доктором Рейсом, сеньор следователь мне гак и сказал сразу после допроса: этот человек — не тот, кем кажется, тут что-то не то, за ним надо бы приглядеть, нет, никаких определенных подозрений у меня нет, это пока всего лишь ощущения, узнай, с кем он состоит в переписке. Пока писем никуда не отправлял и ни от кого не получал. Это тоже ведь странно, а? надо бы проверить «до востребования», а с кем он встречается? Разве что где-нибудь в городе, а в отеле — ни с кем. Ладно, заметишь, как говорится, — мавры высадились, дай мне тать. Послезавтра в результате этого секретного разговора воцарится в «Брагансе» напряженная атмосфера: весь личный состав будет, фигурально выражаясь, наводить на цель ружье в руках управляющего и проявлять к Рикардо Рейсу внимание столь неусыпное, что это больше походит на слежку: даже добродушный Рамон стал с ним холоден, даже Фелипе неприветлив, равно как и весь прочий персонал, за исключением одного человека, известно кого, но что она-то, бедная, может сделать? — лишь тревожиться да волноваться да рассказывать что-нибудь в таком вот роде: Пимента говорил сегодня и с таким гаденьким смешком, что, мол, эта история еще наделает много шуму, что, мол, еще посмотрим, чем все это кончится, скажите мне, что происходит, я не разболтаю. Да ничего не происходит, все вздор, пустяки, просто есть люди, которым охота смертная лезть в чужую жизнь, а больше заняться нечем. Может, это и пустяки, но из-за них жизнь — я про свою жизнь, а не про нашу — будет невыносима. Перестань, как только я съеду отсюда, все тотчас кончится. Вы мне не говорили, что собираетесь уезжать. Рано или поздно придется, не могу же я тут жить до скончания века. И, значит, я вас больше не увижу, и Лидия, склонившая голову на плечо Рикардо Рейсу, уронила слезинку, и он почувствовал это: Не надо плакать, так уж устроена жизнь, за встречей следует разлука, может быть, ты завтра же замуж выйдешь. Да какое там замуж в мои-то года, а куда ж вы отсюда? Подыщу подходящую квартиру, буду жить своим домом. Если захотите. Ну, говори, что ты замолчала? Если захотите, я могла бы приходить к вам по выходным, у меня ничего, кроме вас, нет в жизни. Лидия, скажи мне, чем я так уж тебе понравился? Не знаю, может, как раз поэтому — я же говорю, ничего у меня больше нет. У тебя мать есть, брат, наверняка были и еще будут возлюбленные, и много, ты красива, когда-нибудь выйдешь замуж, нарожаешь детей. Может быть, и так, но сейчас есть только это. Ты — очень славная. Вы мне не ответили. О чем ты? Хотите, чтоб я к вам приходила, когда мне выходной дадут? А ты хочешь? Хочу. Тогда будешь приходить, пока не. Пока не заведете кого-нибудь себе под пару. Нет, я не это хотел сказать. Это или не это, но вы мне только скажите — Лидия, больше не приходи, и я не приду. Порой я не вполне понимаю, кто ты. Я — горничная в этом отеле. Но зовут тебя Лидия, и говоришь ты непохоже на горничную. Когда так вот положишь вам голову на плечо, слова говорятся как-то по-особенному, я и сама это чувствую. Мне бы очень хотелось, чтобы ты нашла себе хорошего мужа. Мне бы и самой хотелось, но послушаешь-послушаешь, что другие женщины рассказывают про своих мужей, которые считаются хорошими, да и призадумаешься. То есть, по-твоему, они — не хороши? По-моему, нет. Ну, а что для тебя — хороший муж? Не знаю. Тебе не угодишь. Да нет, мне довольно того, что есть сейчас: вот я лежу здесь и наперед не загадываю. Я всегда буду тебе другом. Кто знает, что будет завтра. Так ты что же, сомневаешься, что всегда будешь моей подругой? Не обо мне речь, я — другое дело. Скажи толком. Не получается: если бы я это сумела объяснить, то и все на свете объяснила бы. На мой взгляд, ты на себя наговариваешь — у тебя прекрасно получается. Да уж куда мне, я ж необразованная. Читать и писать ты умеешь? Да читать-то еще так-сяк, а начну писать, ошибок насажаю. Рикардо Рейс привлек ее к себе, она обняла его, разговор потихоньку вселял в них какое-то смутное, почти болезненное волнение, и потому с такой осторожной нежностью предались они тому, чему предались — всем понятно, о чем речь.
В последующие дни Рикардо Рейс занимался поисками квартиры. Он уходил утром, возвращался к ночи, обедал и ужинал где-нибудь в городе, и путеводителем по Лиссабону служили ему страницы объявлений в «Диарио де Нотисиас», однако далеко не забирался, поскольку окраинные кварталы не отвечали ни вкусам его, ни привычкам, и ни за что бы не стал он жить, к примеру, на улице Героев Кионги или на Мораэса Соареса, где аренда стоила и вправду недорого: просили от ста шестидесяти пяти до двухсот сорока эскудо в месяц — не пристало ему жить без вида на реку и в отдалении от Байши. Он отдавал предпочтение меблированным комнатам, да оно и понятно: каково одинокому холостяку заниматься покупками бесчисленного множества необходимых в быту вещей — всяких там шкафов, стульев, постельного белья, посуды — если не у кого попросить помощи и совета, и, несомненно, никто из нас не в силах представить себе ни Лидию, которая ходит вместе с доктором Рикардо Рейсом по магазинам и высказывает свое просвещенное мнение — бедная Лидия! — ни Марсенду, хоть она-то с отцом в подобных заведениях бывала, но мало что смыслит в практических делах, а что касается квартир, то знает исключительно свою собственную, которая, впрочем, вовсе не является ее квартирой в полном смысле слова, предполагающем, что нечто принадлежит нам и нашими руками сотворено. И знает Рикардо Рейс только этих двух женщин и никого больше, так что Фернандо Пессоа, назвавший его Дон Жуаном, допустил сильное преувеличение. Из всего этого следует, что покинуть отель будет ему не так-то просто. Жизнь, жизнь любая и всякая, расставляет свои силки, плетет тенета, для каждого человека — свои, вызывает присущую ей инерцию, непостижимую для того, кто критическим оком озирает ее со стороны, с колокольни собственных установлений и правил, в свою очередь совершенно непонятным озираемому, а потому довольствуемся той малостью, которая все же доступна нашему разумению в жизни других, которые нам за это будут благодарны и, может быть, отплатят той же монетой. Сальвадор же к их числу не принадлежит — его бесят длительные отлучки постояльца, ведущего себя совсем не так, как в первые дни, и бесят до такой степени, что он уже собрался пойти посоветоваться с другом Виктором, однако в последний момент его удержало смутное опасение влипнуть в историю, которая, если скверно кончится, замажет и его тоже. Он стал особенно обходителен с Рикардо Рейсом, чем окончательно сбил с толку своих подчиненных, теперь уже решительно не знавших, как себя вести — да простятся нам эти обыденные подробности: не все ж коту, как говорится, о высоком рассуждать.
Жизнь наша полна контрастов. В те дни, когда разнеслась весть об аресте Луиса Карлоса Престеса [36] — будем надеяться, что Рикардо Рейса не станут больше тягать в известное ведомство, выспрашивать, не знал ли он его в бытность свою в Бразилии хотя бы в качестве пациента — в те дни, когда Германия денонсировала локарнский пакт и оккупировала Рейнскую область, то есть иными словами — как ни болела, а померла, в те дни, когда в Санта-Кларе состоялось торжественное открытие водоразборной колонки, прошедшее при большом стечении и неистовом ликовании публики, до сей поры вынужденной набирать воду из пожарных гидрантов, и славный вышел праздник: под гром рукоплесканий и раскаты протяжного «ура!» двое невинных детишек — мальчик и девочка — наполнили два кувшина водой, б-благородный народ, б-бессмертный народ, в те дни, когда прибыл в Лиссабон знаменитый румын по имени Маноилеску, заявивший по приезде: В пределы вашей страны меня привела новая идеология, распространяющаяся в ней в настоящее время и вселившая в мою душу одновременно уважение ученика и священный восторг верующего, в те дни, когда Черчилль в своей речи назвал Германию единственной в Европе страной, которая не опасается войны, в те дни, когда была объявлена вне закона и распущена партия под названием «Испанская Фаланга» и арестован ее руководитель Хосе Антонио Примо де Ривера, в те дни, когда вышел в свет «Феномен отчаяния» Кьеркегора, в те, наконец, дни, когда состоялась в «Тиволи» премьера фильма «Бозамбо», где демонстрировались достойные всяческих похвал усилия белого человека по вытравлению из диких народов ужасного духа воинственности, так вот, в эти самые дни Рикардо Рейс ничем, кроме поисков прибежища и обиталища, не занимался. Он уже близок к отчаянию и без прежнего жара листает страницы газет, сообщающие совсем не то, что ему надо — о кончине Венизелоса, о том, что, по словам морского министра Ортинса де Бетанкура, интернационалист не может быть военным да и вообще португальцем, о вчерашнем дожде, о том, что в Испании нарастает красная волна, о том, что за семь с половиной эскудо можно приобрести «Письма португальской монахини» [37], а вот где найти дом, который бы его устроил, — ни слова. Несмотря на благожелательность Сальвадора, атмосфера в «Брагансе» такая, что дышать решительно нечем, стало быть, надо съезжать, тем более, что, покинув отель, он не потеряет Лидию, она ему это обещала, гарантировав тем самым удовлетворение известных потребностей. О Фернандо Пессоа он почти не вспоминает, и образ его не то чтобы изгладился, а скорее — выцвел и потускнел, как портрет на ярком свету, как матерчатые цветы на погребальном венке, блекнущие день ото дня, он ведь сам сказал тогда: Девять месяцев, да, пожалуй, и это — много. Фернандо Пессоа не появляется больше — по прихоти ли, из-за дурного расположения духа, с досады или же потому, что ему, покойнику, надо выполнять обязанности, налагаемые этим статусом, впрочем, это всего лишь предположение — что дано нам знать о потусторонней жизни, а Рикардо Рейс, который имел возможность порасспросить об этом, шансом своим не воспользовался, даже и не вспомнил, ибо все мы — живые, жестокосердые себялюбцы, черствые эгоисты. Проходят монотонные пепельно-серые дни, прогнозы сулят наводнения в провинции Рибатежо, гибельные разливы рек, уносящие на стремнину скотину и живность, рушащие дома и втаптывающие их в грязь, на которой некогда были они возведены, затопляющие посевы, оставляющие над неимоверным пространством воды, покрывшей поля, лишь круглые кроны плакучих ив, всклокоченные макушки ясеней и черных тополей, а на верхних ветвях, словно для того, чтобы потом, когда спадет вода, всякий, не веря своим глазам, мог сказать: Вон докуда доходило, застрянут высохшие травинки. Рикардо Рейс не принадлежащий к числу жертв или очевидцев этих катастроф, читает газеты, разглядывает фотографии под заголовком «Образы трагедии», и ему трудно поверить в терпеливую жестокость высших сил — ведь в их распоряжении столько способов отправить нас на тот свет, а они со сладострастием избирают огонь и железо или эту вот прорву воды. Да, не обладай мы даром читать в душах человеческих, то, глядя на этого господина, так уютно расположившегося с газетой на диване в согретой калорифером гостиной, нипочем бы не поверили, каким горестным размышлениям он предается, как сочувствует несчастью ближнего — куда уж ближе: всего пятьдесят, ну, от силы восемьдесят километров отсюда — какую печальную думает он думу о жестокости небес и о равнодушии богов, ибо все это одно, абсолютно одно и то же — покуда я слушаю, как Сальвадор посылает Пименту в табачную лавочку за испанскими газетами, покуда различаю на лестнице шаги Лидии, — я узнаю их уже издали — поднимающейся на второй этаж, и все это отвлекает меня, но вот я вновь берусь за объявления, чтению коих предаюсь в последнее время как одержимый, вот раздел «Сдается в аренду», и я незаметно вожу по строчкам указательным пальцем, незаметно — чтобы Сальвадор не заметил и не заподозрил чего-нибудь, и вдруг натыкаюсь на: Санта-Катарина, полностью обставленная квартира, стоимость амортизации мебели включена в арендную плату, и перед глазами у меня четко, как на фотоснимках, запечатлевших разрушительный паводок, возникает этот самый дом, да, в тот вечер, когда я виделся с Марсендой, там на втором этаже висело какое-то объявление, как же я могу позабыть, сейчас же туда пойду, тихо, тихо, без суеты и спешки, это будет вполне естественно — дочитал «Диарио де Нотисиас», аккуратно сложу ее, какой ее взял, такой и оставлю, я не из тех нерях, что бросают на столе развернутую газету, и теперь поднимаюсь на ноги, говорю Сальвадору: Пройдусь немного, дождь вроде унялся, а какое бы не слишком банальное объяснение представить, если потребуют? — и, обдумывая все это, понимает Рикардо Рейс, что как-то странно сложились у него отношения с отелем «Браганса» или с Сальвадором, что попал он почему-то в зависимость от них, и вновь чувствует себя воспитанником иезуитского коллежа, преступающим правила, нарушающим дисциплину лишь по той единственной причине, что существуют правила и дисциплина — да нет, пожалуй, даже хуже, потому что сейчас у него не хватает смелости сказать: Вот что, любезный, я иду смотреть квартиру, подойдет — перееду из вашего отеля, осточертели мне и вы, и Пимента, да и все вообще, разумеется, кроме Лидии, которая заслуживает иной участи. Ничего подобного он не сказал, а сказал, словно прощенья просил: До свиданья — а смелость, заметим, проявляется не только на поле битвы или при виде ножа, готового пропороть твое сжавшееся нутро: у иных людей там, где полагается быть смелости, дрожит нечто студенистое, но они, впрочем, в этом не виноваты, такими уж уродились.
Через несколько минут Рикардо Рейс был на Алто-де-Санта-Катарина. Двое стариков сидели па той же скамейке, что и в прошлый раз, смотрели на реку, при звуке шагов они обернулись, и один сказал другому: Вон тот самый, что был здесь три недели назад, и ему не понадобилось добавлять подробности, потому что второй тоже припомнил: Ну да, с барышней, и, хотя великое множество других мужчин и женщин приходило сюда или проходило мимо, старики, однако, знают, что говорят, ошибочно суждение, будто в старости память слабеет, и лишь давние события остаются в ней, постепенно всплывая, как листва — на поверхность спадающей высокой воды, нет, бывает в старости память ужасная, память о последних днях, запечатлевшая самый конечный образ мира, самый крайний миг бытия: Вот как все было, когда я ушел, и, ей-богу, не знаю, останется ли это таким, говорят старики, оказавшись на другом берегу, те же слова произнесут и эти двое, хотя для них сегодняшние впечатления — еще не последние. Бумажка на дверях сдававшегося в наем дома сообщала, что желающие осмотреть помещение благоволят обращаться к поверенному и указывался адрес, время еще было, и Рикардо Рейс, сбежав на Кальярис, взял такси, приехал на Байшу и вскоре вернулся в сопровождении тучного человека: Да, сеньор, ключи у меня, они поднялись наверх, вот, смотрите, просторная, вместительная, для многочисленного семейства, мебель красного дерева, широкая кровать, высокий шкаф, столовый гарнитур целиком, сами видите — буфет, поставец, для посуды или белье хранить, это уж кто как хочет, стол обеденный, а вот это кабинет, обставленный витым и будто дрожащим черным деревом, письменный стол в углу был наподобие бильярдного затянут зеленым сукном, кухня, ванная, примитивная, но приемлемая, плохо было то, что вся мебель была пустой и голой — ни тарелки, ни салфетки, ни простынки. Здесь раньше жила дама уже сильно в годах, вдова, теперь переехала к детям и все вывезла, дом сдается с одной только мебелью. Рикардо Рейс подошел к не завешенному шторой окну, увидел пальмы, Адамастора, стариков на скамейке, а чуть подальше — мутную от глины воду реки, военные корабли, развернутые носом к берегу, потому что неизвестно, будет ли вода спадать или подниматься, но мы-то, если задержимся здесь, это узнаем: И сколько же вы хотите? и уже меньше чем через полчаса умеренного торга соглашение было достигнуто, толстяк убедился, что имеет дело с человеком порядочным и основательным: Завтра вам придется наведаться ко мне в контору, мы подпишем договор аренды, и, глядите, сеньор доктор, ключ отдаю вам, вы теперь здесь хозяин. Рикардо Рейс поблагодарил, спросил, может ли он оставить задаток, и толстяк тотчас выдал ему временную расписку — присел к письменному столу, вытащил вечную ручку, украшенную золотыми стилизованными листочками и веточками, и в тишине некоторое время слышались только скрип пера по бумаге да тяжелое, с астматическим присвистом дыхание толстяка: Вот, извольте, нет-нет, пожалуйста, не беспокойтесь, я возьму такси, я же понимаю, что вам хочется побыть здесь еще, прочувствовать новое жилье, освоиться, так сказать, в своих владениях, это в порядке вещей, человек любит дом, та дама, что жила здесь прежде, так плакала, бедняжка, когда переезжала, никто не мог ее утешить, да что ж поделаешь, так жизнь складывается — вдовство, болезни, что должно быть, то и должно быть, и, значит, завтра я вас жду. Оставшись один, Рикардо Рейс с ключом в руке еще раз прошелся по комнатам — он ни о чем не думал, а только смотрел, а потом остановился у окна: корабли, развернувшись по течению, стояли теперь параллельно берегу, безобманный признак того, что начался отлив. Старики, как и прежде, сидели на скамейке.
В ту же ночь Рикардо Рейс сообщил Лидии, что снял квартиру. Лидия всплакнула, жалея, что не сможет теперь каждую минуточку быть с ним рядом и видеть его: это легкое преувеличение, объяснимое страстью: она и раньше не каждую минуточку его видела, ибо ночью свет был погашен, а утром она торопливо убегала, вечером же выказывала к постояльцу избыточное почтение при посторонних, то есть ломала комедию, только и дожидаясь удобного случая, чтобы взять реванш за все. Рикардо Рейс утешил ее: Ну, что ты, мы же будем видеться в твои выходные, и там будет спокойней, ты же сама хотела, а ответ на эти речи известен заранее: значит, зря хотела, а когда же вы переедете? Когда там можно будет жить: мебель-то там есть, но, кроме мебели, ничего — ни посуды, ни постельного белья, мне много не надо, лишь самое необходимое для начала, какие-нибудь простыни, подушки, одеяло, а постепенно по мере надобности буду прикупать. Если квартира долго простояла без жильцов, там надо прибраться, я ее приведу в порядок. Да зачем же тебе, я найму кого-нибудь по соседству. Нет-нет, никого не надо нанимать, я-то на что? Ты — очень славная. Да уж какая ни есть, и фраза относится к числу тех, которые не предполагают и не допускают ответной реплики: каждый из нас должен превосходно знать, каков он, благо уж чего-чего, а советов «Познай самого себя» наполучали мы множество еще со времен греков и римлян, но достойно удивления, что Лидия вроде бы не питает на свой счет ни малейших сомнений.
На следующий день Рикардо Рейс отправился по магазинам, купил два комплекта постельного белья, полотенца для лица, для ног и банные, слава Богу, не возникнет сложностей с водой, с газом, со светом, не перекрытыми и не отключенными соответствующими компаниями: Если не угодно заключать с ними новые договоры, пусть все будет оформлено на прежнюю владелицу, сказал ему покоренный, и Рикардо Рейс согласился. Приобрел он также сколько-то там кастрюль эмалированных и алюминиевых, некую емкость для кипячения молока, кофейник, чашки и блюдца, салфетки, кофе, чай и сахар, чтобы было чем позавтракать, ибо обедать и ужинать он дома не предполагал. Все эти хозяйственные заботы развлекали и тешили его, напоминая первые дни в Рио-де-Жанейро, когда он без чьей-либо помощи налаживал свой быт. Между двумя вылазками в магазин он написал краткое письмо Марсенде, сообщая адрес своего нового жилища, по необыкновенному совпадению расположенному совсем рядом с местом их свидания: да, как ни обширен наш мир, у людей, равно как и у животных, есть свой ареал обитания, свои охотничьи угодья, своя делянка или курятник, своя паутина — вот это, пожалуй, самое удачное сравнение: пусть даже одну свою нить паук забросит в Порто, а другую — куда-нибудь в Рио, но все равно — оба города будут всего лишь опорными балками, столбами, причальными кнехтами, ибо не там, а в центре сети разыгрывается действо жизни и судьбы — жизни и судьбы паука и мух. Во второй половине дня Рикардо Рейс на такси объехал магазины, забирая купленный скарб, и в последнюю минуту присовокупил к нему гору разнообразных сластей и лакомств, все это отвез на улицу св. Екатерины в тот самый час, когда двое стариков брели к своему дому в глубине квартала, покуда Рикардо Рейс в три приема перетаскивал свои приобретения из машины в квартиру, и не успели отойти на такое расстояние, чтобы не заметить, как зажегся в окнах второго этажа свет: Смотри-ка, кто-то вселился в квартиру доны Луизы, и удалились старики, лишь когда новый жилец показался в окне, как-то не по-хорошему взбудораженные, такое порой случается — и слава Богу, что случается: монотонность бытия прерывается, уж совсем было казалось, что — вот он, конец пути, ан нет — это всего лишь новый поворот, а за ним открываются новые виды, случаются новые курьезы. Рикардо Рейс из окна, не завешенного шторами, оглядывал ширь реки, а чтобы лучше видеть, выключил электричество в комнате: небо было припорошено пепельной пыльцой гаснущего дня, суда с зажженными сигнальными огнями скользили по бурой воде, огибая стоящие на якоре эсминцы, и, полускрытый крышами, возвращался в док последний фрегат, похожий на детский рисунок, и вечер так печален, что в душе нарастает желание заплакать, прямо здесь, упершись лбом в запотевшую от твоего дыхания холодную гладь стекла, отделясь им от мира и видя, как постепенно размываются очертания вывороченной громады Адамастора, и гаснет его гнев на зеленую фигурку, оросившую ему вызов [38], но отсюда неразличимую и оттого имеющую значение не большее, чем он сам. Поздним вечером Рикардо Рейс вышел из дому. Он поужинал в ресторанчике, располагавшемся в полуподвале на улице Шорников, сидя в одиночестве среди таких же одиноких людей — а кто они? что у них за жизнь? что привело их именно сюда? — жевавших треску или жареного тунца, бифштекс с картошкой, пивших, все как один, красное вино, прилично одетых, но скверно воспитанных: они стучали ножом по краю стакана, подзывая официанта, со сладострастной методичностью ковыряли в зубах обломком спички или просто пальцами, время от времени звучно отрыгивали, расстегивали жилет, распускали ремень, ослабляли натяжение помочей. Рикардо Рейс думал: Теперь все мои трапезы будут проходить так: под стук и звон тарелок, под возгласы официантов, выкрикивающих в окошко на кухню: Суп — два раза! или Полпорции лангуста! и голоса здесь звучат тускло, и обстановка унылая, на неподогретых тарелках каемка застывшего жира, на скатерти — винные пятна, хлебные крошки, в пепельнице еще тлеет непотушенный окурок, да-с, разителен контраст с отелем «Браганса» хоть он и не первого класса, и Рикардо Рейса вдруг пронизывает острая тоска по Рамону, которого он, впрочем, завтра увидит, ибо завтра четверг, а переезд состоится только в субботу. Рикардо Рейс, надо отдать ему должное, знает цену этой тоске: это — вопрос привычки, привычки приобретаются, привычки утрачиваются, вот он в Лиссабоне меньше трех месяцев, а Рио-де-Жанейро отодвинулся куда-то в дальнюю даль, отошел в область давних воспоминаний, словно был он в другой жизни, в жизни другого, других, тех бесчисленных, что заключены в нем, и, предаваясь этим размышлениям, склонен допустить Рикардо Рейс, что в этот самый час он ужинает в Порто или обедает в Рио, а то и в еще какой-нибудь точке планеты, если, конечно, разброс так велик. Дождя не было целый день, он мог спокойно сделать все покупки и сейчас спокойно возвращается в отель, а придет — скажет Сальвадору, что, мол, в субботу съезжает, что может быть проще: В субботу уезжаю, однако он чувствует себя подростком, который, оттого что отец не дает ему ключи от дома, рискнул взять их самовольно, поставив его перед свершившимся фактом.
Сальвадор еще за стойкой, но уже предупредил Пименту, что когда отужинает последний посетитель, он пойдет домой, чуть раньше, чем обычно, жена прихворнула, грипп у нее, и коридорный отозвался с фамильярностью давнего сослуживца: Немудрено, в такую-то погоду, на что управляющий пробурчал: Только я один и заболеть не могу — понимай как знаешь это загадочное и многосмысленное суждение — то ли сетуя на железное здоровье, то ли предуведомляя злобные высшие силы о том невосполнимом ущербе, который нанесет отелю его отсутствие. Рикардо Рейс вошел и поздоровался, потом на миг заколебался, надо ли отозвать Сальвадора в сторонку, но тотчас счел, что будет нелепо и смешно с таинственным видом бормотать что-нибудь вроде: Вот какое дело, сеньор Сальвадор, мне, право, неловко, вы уж меня извините, сами понимаете, жизнь по-всякому складывается, полоска белая, полоска черная, дело-то все в том, что я намереваюсь покинуть ваш гостеприимный кров, нашел себе квартирку, надеюсь, вы не будете на меня в претензии и мы останемся друзьями — и, внезапно ощутив выступившую на лбу испарину волнения, словно вернулись отроческие годы в иезуитском коллеже, и он стоит на коленях в исповедальне — я лгал, я завидовал, у меня были нечистые мысли, я трогал себя — он подходит к стойке, и когда Сальвадор, ответив на его приветствие, поворачивается, чтобы достать ключ, Рикардо Рейс, стремясь успеть, покуда управляющий не смотрит на него, торопясь застать врасплох, сбить с ног, пока он вполоборота, то есть в состоянии неустойчивого равновесия, спешит выговорить освобождающие слова: Сеньор Сальвадор, будьте добры, приготовьте мне счет, в субботу я уезжаю, и, произнеся все это с приличествующей случаю сухостью, почувствовал, как кольнуло его раскаянье, ибо управляющий Сальвадор уже в следующий миг стал являть собою аллегорию скорбного недоумения, жертву человеческого коварства с ключом от номера в руке, нет, конечно, по отношению к управляющему, столь часто доказывавшему, какой он истинный друг своим постояльцам, так себя вести не пристало, надо, надо было отвести его в сторонку и сказать: Вот какое дело, сеньор Сальвадор, мне, право, неловко, но нет, постояльцы все до единого — не-благодарные твари, а этот — хуже всех, подкрался из-за угла, а ведь как его обихаживали, сквозь пальцы смотрели на его шашни с прислугой, характер у меня мягкий, а по-хорошему следовало бы выставить его на улицу, его, да и ее тоже, или пожаловаться в полицию, не зря предупреждал меня Виктор, вечно моя же доброта меня и подводит, все так и норовят на шею сесть, нет, клянусь, это было в последний раз. Если бы все минуты и секунды были одинаковы, наподобие тех черточек, какими обозначают их на циферблатах, не всегда бы нам хватало времени объяснить, что там в течение их творится, каким же содержимым они заполнены, но, по счастью, наиболее значительные и важные эпизоды приходятся на самые протяженные секунды, на самые долгие минуты, оттого мы и получаем возможность с присущей нам неторопливой обстоятельностью описать во всех подробностях кое-какие случаи, при этом не нарушая возмутительным образом самого тонкого из трех аристотелевых единств — единство времени. Сальвадор медленно протянул постояльцу ключ, придал лицу выражение оскорбленного достоинства и отеческим тоном произнес с расстановкой: Надеюсь, вы нас покидаете не потому, что остались недовольны нашим обслуживанием, уж вам-то мы старались угодить, как только могли, и есть опасность истолковать эти слова, исполненные скромной профессиональной гордости, превратно, ибо в них легко можно обнаружить едкую иронию, особенно если мы вспомним о Лидии, однако Сальвадор ничего подобного не имел в виду, влагая в слова свои лишь обиду и боль предстоящей разлуки. Помилуйте, сеньор Сальвадор, с жаром воскликнул Рикардо Рейс, напротив, просто я подыскал себе квартиру, решил все-таки осесть в Лиссабоне, нужно же человеку иметь свой угол. Ах, вот как, квартиру? в таком случае я распоряжусь, чтобы Пимента помог вам перевезти вещи, если, разумеется, квартира ваша в Лиссабоне. Ну да, конечно, в Лиссабоне, я вам очень благодарен, но Пименту затруднять не стоит, я найму какого-нибудь носильщика. Сам же Пимента, расценив широкий жест начальства, предложившего воспользоваться его услугами, как разрешение встрять в разговор, проявил настойчивость, к которой побуждали его и собственное любопытство и легко угадываемый интерес управляющего — где же этот Рейс решил обосноваться? — и возразил: Зачем же вам, сеньор доктор, тратиться, я сам снесу ваши чемоданы. Нет, Пимента, большое спасибо, но не надо, и Рикардо Рейс, тщась пресечь новые домогательства, произнес краткую и несколько преждевременную прощальную речь: Хочу сказать вам, сеньор Сальвадор, что сохраню наилучшие воспоминания о вашем отеле, где я чувствовал себя в полном смысле как дома и был окружен неусыпным попечением и заботой, согрет душевным теплом всех служащих, создавших исключительно сердечную атмосферу в пору моею пребывания на родине, которую я решил никогда больше не покидать, и еще раз приношу всем вам мою искреннюю признательность, и в данном случае не имело значения, что далеко не все внимали речи: повторять ее Рикардо Рейс не намерен, он и так чувствовал себя полным идиотом, и более того — невольно употреблял слова, которые вполне могли бы вызвать у слушателей ядовитые мысли, ибо невозможно было не связать с Лидией эти рацей и о сердечности, заботах, согревании — хотелось бы, конечно, знать, почему слова, так верно и часто служившие нам, вдруг надвигаются на нас с угрозой, а мы не в силах отстранить их, не произносить, и в конце концов выговариваем все, чего не хотели: это похоже на то, как неодолимо притягивает к себе пропасть, знаем ведь, что рухнем, а все равно делаем шаг вперед. Управляющий Сальвадор выступил с ответным словом, в котором, впрочем, не было никакой нужды — вполне достаточно было им поблагодарить за честь, оказанную отелю «Браганса», таким постояльцем, как доктор Рейс: Мы всего лишь исполняли свой долг, сеньор доктор, и нам очень жаль, что вы уезжаете, нам всем будет вас не хватать, не так ли, Пимента? — и этот неожиданный вопрос, разрушающий торжественность момента, задан вроде бы для демонстрации добрых чувств, обуревающих всех до единого, а на самом деле — совсем наоборот, и есть в нем этакое ехидно-недоброе подмигивание: Уразумел, о чем я? Рикардо Рейс уразумел, попрощался и пошел по лестнице к себе в номер, гадая, что сейчас говорят у него за спиной, а говорят, должно быть, гадости, и наверняка уже прозвучало имя Лидии, что ж еще, но только он и представить себе не мог то, что было сказано на самом деле: Послезавтра, Пимента, выясни, что это за носильщик, мне надо знать, куда наш доктор переезжает.
Бывают на часах такие пустые — при всей своей краткости, свойственной, впрочем, всем прочим и любым отрезкам времени, за исключением тех, что предназначены вмещать в себя судьбоносные эпизоды, о чем было вам доложено выше — часы, ну до того пустые, что стрелки, кажется, вовек не переползут с одного деления на другое: утро не наступает, день не уходит, и не кончается ночь. Именно таковы были последние часы, которые Рикардо Рейс, маявшийся от бессознательного чувства вины, от нежелания показаться неблагодарным и безразличным, провел в отеле безвыходно. Что ж, до известной степени он был вознагражден за свои жертвы, когда, наливая ему суп, Рамон произнес слова, проникнутые такой неизбывной и смиренной скорбью, на какую способны одни лишь ресторанные лакеи: Стало быть, покидаете нас, сеньор доктор. Имя «Лидия» не сходило с уст Сальвадора, который беспрестанно посылал ее с поручениями то туда, то сюда, отдавал и тотчас отменял приказания, немедленно сменявшиеся новыми — и каждый раз пытливо всматривался в выражение лица и глаз, примечал осанку и повадку, словно надеясь увидеть затаенную тоску, следы слез, столь естественные для женщины, которая брошена и знает, что брошена. Однако свет еще не видывал подобной безмятежности и умиротворения — Лидия казалась тем редкостным существом, кто не ведает угрызений совести из-за того, что плоть оказалась слаба или продавалась по заранее расчисленному замыслу, и Сальвадор досадует на себя, что не покарал безнравственность сразу же, при первом подозрении или чуть погодя, когда она сделалась фактом общеизвестным и широко обсуждаемым повсюду, начиная с кухни и кладовых, а теперь уже поздно, постоялец съезжает, лучше уж не копаться в этой грязи, тем паче, что и сам не без греха, то бишь, вины — ведь знал и молчал, стало быть, покрывал, стало быть — сообщник: Да жалко мне его стало, приехал из Бразилии, черт знает из каких сертанов, ни семьи у него тут, ничего, я к нему, можно сказать, по-родственному отнесся, но вслух произносит совсем иное: Лидия, как освободится двести первый, чтоб вымыла там все сверху донизу, выскребла, вычистила, ни пылинки, ни соринки, туда вселится очень почтенное семейство из Гранады, а когда горничная, выслушав приказание, удаляется, долгим взглядом оценивает вид сзади, подумать только, ведь был до сей поры честным управляющим, не путал отношения служебные и личные, мастью своей не злоупотреблял, а теперь не отвертишься, свое возьму, так и скажу: Или уступишь, или пошла вон, но будем надеяться, что это — всего лишь сотрясение воздуха, ибо несть числа мужчинам, которые в решительный момент робеют.
В субботу перед обедом Рикардо Рейс пошел на Шиадо, нанял там двоих носильщиков, назначил им, чтобы не возвращаться на Розмариновую улицу в сопровождении этакого почетного караула, время прихода в отель. Он ждал их в номере — в одиночестве и на диване, Лидия не придет, как договорились — испытывая те же чувства, что и в тот миг, когда «Хайленд Бригэйд» отдавал швартовы и отваливал от причальной стенки порта Рио. Грузный топот в коридоре возвестил пришествие носильщиков в сопровождении Пименты, которому на этот раз не надо рвать жилы: самое большее, что от него сегодня требуется, это сделать то же движение, что в свое время делали Рикардо Рейс и Сальвадор, видя, как он взваливает на спину тяжеленный чемодан, да, вот этот, давай-давай, да крикнуть на лестнице «осторожно, ступеньки!» или дать совет, совершенно излишний для тех, кто превзошел до тонкостей науку таскания тяжестей. Рикардо Рейс распрощался с управляющим, оставил щедрые чаевые для всей прислуги: Распределите, как сами сочтете нужным, и Сальвадор поблагодарил, кое-кто из постояльцев улыбнулся тому, какие сердечные отношения завязываются в этом отеле, испанцев же эта гармония трогает до глубины души, да и неудивительно — они-то живут в разделенной стране, да-с, такие вот на нашем полуострове контрасты. Внизу, на улице, Пимента спрашивает грузчиков, куда они направляются, а они и сами не знают, клиент адреса не сказал, один предположил, что куда-то неподалеку, другой усомнился, ну да в данном случае это совершенно неважно, поскольку Пимента знает обоих, один из них уже приглашался в «Брагансу» для аналогичных операций, стойбище их на Шиадо, так что понадобится выяснить пункт назначения — выясним. Не поминайте лихом, вот вам, говорит Рикардо Рейс, и Пимента отвечает: Премного благодарен, сеньор доктор, если что — только скажите, какие бессмысленные и ненужные слова, и это еще самое мягкое, что мы можем сказать о них, почти все они, по правде говоря, проникнуты лицемерием, и прав был тот француз, который считал, что язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли, а может, и ие прав, есть вопросы, по поводу которых не следует лезть со скороспелыми суждениями: совсем не исключено, что слово — это лучшее, но все равно негодное средство для неизменно обреченной на провал попытки выразить то, что мы — опять же словом — называем «мысль». Носильщики уже знают, куда тащить чемоданы — Рикардо Рейс назвал им адрес после того, как удалился Пимента, — и теперь поднимаются по улице, шагая прямо по мостовой, чтоб просторней было, и ноша, пусть не своя, но тоже тянет не слишком, разве это груз для тех, кто привык таскать рояли, а Рикардо Рейс идет впереди, достаточно далеко, чтобы не подумали, будто он подвизается в этой экспедиции в роли проводника, однако и достаточно близко, чтобы грузчики-носильщики не сочли себя брошенными: классовые отношения — дело очень тонкое, сохранение социального мира требует такта, душевной чуткости, одним словом — психологической проницательности, хотя, как видите, одним словом тут не обойтись. На полпути грузчикам пришлось сойти с мостовой, и они воспользовались этим, чтобы передохнуть, пропуская вереницу трамвайных вагончиков, заполненных белобрысыми розовощекими людьми — немецкими экскурсантами, активистами Германского Трудового Фронта, одетыми чуть ли не все как один на баварский манер: короткие штаны на подтяжках, рубашка, шляпа с узкими полями, и все это выставлено на всеобщее обозрение, потому что вагоны по большей части — открытые, этакие платформы на колесах, беззащитные перед дождем, ибо мало проку от брезентовых полосатых тентов, и что только подумают о нашей португальской цивилизации расово чистые арийские трудящиеся, да, вот именно — что думают они в этот самый миг о мрачных и угрюмых прохожих, остановившихся, чтобы взглянуть на них, об этом вот смуглом господине в светлом плаще, об этих двоих небритых, оборванных и грязных — они снова взваливают свою кладь на плечо и трогаются вверх по улице, вот и проехали последние вагончики, числом двадцать три, если у кого хватило терпения их пересчитать, по направлению к Башне Бел ем, к монастырю иеронимитов и к прочим лиссабонским достопримечательностям.
Грузчики понуро пересекли площадь, посреди которой стоит статуя эпического поэта, — понуро, оттого что груз пригибает их земле, понуро брел за ними Рикардо Рейс — понуро, оттого что стыдно ему было идти налегке, руки в брюки, жаль, что не вывез из Бразилии попугая, а может, и хорошо, что не вывез, — все равно бы не хватило у него духу шагать по этим улочкам, неся в руке клетку с глупой тварью, а она бы верещала тевтонам в тон, гортанно и картаво, такой вот ара-ариец. Почти дошли. В глубине этой улицы уже виднеются пальмы Санта-Катарины, из-за гор на другом берегу реки выглядывают, точно тучные женщины из окошка, грузные тучи — и, услышав такое сравнение, Рикардо Рейс только пренебрежительно пожал бы плечами, ибо в его поэтическом мире туч почти что и не существует — разве что мимолетное белое облачко, а если дождь льет с нахмурившегося неба, то это оттого, что аполлон скрыл свой лик. Вот подъезд моего дома, вот ключ и лестница, первый пролет, площадка, второй, при нашем появлении не распахнулись окна, не отворились двери, похоже, что здесь поселились самые нелюбопытные люди в Лиссабоне, впрочем, они, может быть, подсматривают в щелочки, посверкивают глазом в скважине, ну, вот мы и входим, распределив усилия, вносим два маленьких чемодана и один большой, платим оговоренные деньги, даем, как полагается, сверху, на чай, чувствуем, как шибает в нос сильный запах пота: Если чего надо будет, знаете, где нас найти, мы всегда там, и слова эти произнесены так твердо, что Рикардо Рейс не сомневается, что найдет грузчиков на площади Шиадо, но не ответил: А я -всегда здесь, человек, учась, выучивается среди прочего и понимать, что все рано или поздно кончается, а «всегда» — прежде всего остального. Грузчики протопали вниз по лестнице. Рикардо Рейс закрыл дверь. Потом, не зажигая света, обошел всю квартиру, слушая, как гулко отдаются его шаги по незаселенному ковром полу, как отзывается им пустое нутро шкафов и буфетов, пропахших давним запахом нафталина, выстеленных шелковой бумагой, как подрагивает пух в углах, как постанывают канализационные трубы, когда снижается в сифонах уровень воды. Рикардо Рейс отвернул краны, дернул раз и другой цепочку слива, дом ненадолго наполнился новыми шумами — журчанием воды, кряхтением кранов, постукиванием счетчика — и замер вновь. На задах дома — дворик, сохнущая на веревке одежда, грядки с пепельно-серыми кустиками, бетонные резервуары, собачья будка, крольчатник и курятник, где копошится потенциальная крольчатина и курятина, и Рикардо Рейс задумался над неисповедимыми путями семантики: один лишь суффикс — и вместо помещения получаем блюдо. Он вернулся в гостиную, поглядел через немытое окно на пустую улицу, на хмурое небо — да, вот он, мертвенно-бледный на свинцовом фоне туч, беззвучно ревущий Адамастор, какие-то люди разглядывают корабли, время от времени задирая головы к небу поглядеть, нет ли дождя, двое стариков все на той же скамейке ведут беседу, и Рикардо Рейс улыбнулся: Славно получилось, они так заговорились, что даже не заметили новосела, и испытал странное удовлетворение, словно удалась невинная и веселая шутка, получился дружеский розыгрыш — это у него-то, к подобным затеям совсем не склонного. Спохватившись, что все еще стоит в плаще, как будто, едва успев войти, уже собрался уходить, как водится за врачами, согласно распространенному скептическому мнению, или пришел наскоро оглядеть место, где ему предстоит провести не более суток, он вслух, в полный голос, с нажимом, словно для того, чтобы не позабыть, произнес: Я здесь живу, здесь я живу, это мой дом, вот мой дом, другого не будет, и тотчас его охватил внезапный страх — показалось, что он в глубоком подземелье, а толкнешь дверь — окажешься в другом, еще более глубоком и темном, или вообще шагнешь в пустоту, в ничто, в проход к небытию. Он сбросил плащ, снял пиджак и сейчас же озяб. Заученными, отработанными в другой жизни движениями открыл чемоданы, принялся методично разбирать их содержимое, выкладывать одежду, обувь, бумаги и книги, и все те необходимые или бесполезные мелочи, которые возим мы с собой с места на место — нити, из которых сплетается наш кокон — нашел халат, облачился в него, и сразу стало похоже, что человек — у себя дома. Включил электричество, и вспыхнула голая лампочка под потолком: надо абажур купить — матерчатый ли купол, стеклянный ли матовый шар — сгодится любое слово, лишь бы не резало глаза, как режет сейчас. Он так увлекся обустройством, что не замечал дождя, припустившего с новой силой, покуда резкий порыв ветра, шваркнув пригоршней крупных капель о стекла, не раскатил по ним барабанную дробь: Ну и погода, и Рикардо Рейс, вновь подойдя к окну, выглянул на улицу — старики ползли по центральной аллее, как насекомые на свет, и так же радовали глаз, один длинный, второй приземистый, каждый под своим зонтиком, и шеи вытянуты, как у богомолов, но на этот раз возникший в окне силуэт не отпугнул их, и дождю пришлось полить как из ведра, чтобы решились они двинуться вниз по улице, спасаясь от потоков воды, а когда вернутся домой, жены — если есть, конечно, у них жены — скажут им с упреком: До нитки же вымок, старый дурень, воспаление легких схватишь, ты из меня хожалку-сиделку, что ли, сделать хочешь, а они ответят: В дом доны Луизы вселился какой-то, один живет, больше никого не видали, Куда ж одному такую квартирищу, полков, что ли, гонять? — а любопытно бы узнать, откуда известны им габариты квартиры, точного ответа нет: может статься, бывали они там при доне Луизе, приходили сколько-то раз в неделю уборку делать, ибо женщины из этого социального слоя ни от какой работы не отказываются: если муж слишком мало зарабатывает или слишком много тратит на вино и баб, поневоле пойдешь лестницы скрести да белье стирать, порою происходит узкая специализация — одни только скребут лестницы, другие только стирают и достигают в избранном занятии высокого совершенства, становятся истинными мастерицами своего дела, овладевают секретами ремесла и с истинным brio добиваются несравненной белизны простынь и незапятнанной желтизны дощатых ступеней: о первых говорят, что такими, мол, впору алтарь покрывать, а о вторых — что если уронишь на них чего, известное дело — не поваляешь — не поешь, так не запачкается: обтер да и в рот, владычица небесная, куда же это отступление нас с вами завело? Теперь, когда небо все в тучах, скоро уж стемнеет. Старики стоят на аллее, подняв головы к небу, и кажется, что лица их освещены, как белым днем, но это всего лишь эффект недельной седой щетины, даже сегодня, в субботу, не были они у парикмахера, но, может быть, хоть завтра появятся здесь с чисто выскобленными щеками, корявыми от морщин и от квасцов, а сиять будут только волосы — вышесказанное относится к низенькому, ибо у длинного только над ушами торчат какие-то жалкие кустики, но вот они повернулись в ту сторону, куда лежит их путь, а покуда стояли на аллее, был еще день, хоть и угасающий, теперь же, когда, взглянув на нового жильца, под усиливающимся дождем зашагали старики вниз по улице, стало быстро смеркаться, а когда дошли до угла, наступила настоящая ночная тьма. Пора бы уж зажечься фонарям, чтобы оконные стекла вдруг словно жемчужинами покрылись, но, конечно, эти фонари, прямо надо сказать, в подметки не годятся тем, которые появятся здесь в отдаленном будущем, когда будут они вспыхивать без участия человека: взмахнет фея электричества своей волшебной палочкой — и в один миг, разом озарится Санта-Катарина со всеми окрестностями, зальется торжествующим светом, а в наше-то время, конечно, надо ждать, пока придет фонарщик, пока длинным шестом с тлеющим фитилем на конце зажжет запальник, пока ключом открутит кран, давая доступ газу, и потом огонек Святого Эльма поползет, оставляя на улицах следы своего пребывания, дальше, от столба к столбу, этакая комета Галлея со своим звездным хвостом — вот так, наверно, смотрели боги вниз, на Прометея, ныне откликающегося на имя Антонио. А Рикардо Рейс как уперся ледяным лбом в стекло, так и застыл, забылся, глядя на струи дождя и лишь потом слыша их звук, и привел его в чувство лишь приход фонарщика: каждый фонарь оказался со своим собственным светом и ореолом, от слабого блика, легшего даже на спину Адамастору, заблестели могучие мышцы — от воды ли, низвергающейся с небес, или от предсмертного пота, ибо нежная Фетида язвительно улыбнулась и произнесла: Какова же должна быть любовь нимфы, чтобы выдержать любовь гиганта, теперь уже узнал он, чего стоит щедрость ее посулов. Весь Лиссабон — журчащее безмолвие, не более того.
Рикардо Рейс возобновил свои хозяйственные хлопоты — вытащил, разложил и развесил костюмы, сорочки, носки, платки, пару за парой, методично и тщательно, словно мастерил сапфическую оду, терпеливо одолевая неподатливую метрику: к этому галстуку потребуется купить костюм. На тюфяке, оставленном ему доной Луизой, будем надеяться, не на нем в оны дни распрощавшейся с девичеством, но том самом, на котором по прошествии скольких-то лет исходила она кровью, рожая последнего из своих сыновей, и на котором в муках умирал ее супруг, член Кассационного суда, расстелил Рикардо Рейс новые, приятно пахнущие полотном простыни, два мохнатых одеяла, светлое покрывало, натянул наволочки на большую подушку и набитую шерстью «думочку», стараясь изо всех сил, чтобы вышло как можно лучше, но по свойственной мужчинам неловкости не слишком преуспев: как-нибудь на днях, может быть, даже завтра придет Лидия, и женской рукой — да не одной, а обеими — наведет ажур, а беспорядок, навевающий кроткую безропотную тоску, — устранит. Рикардо Рейс относит чемоданы на кухню, развешивает в ледяной ванной полотенца, прячет в белый, пахнущий затхлостью шкафчик туалетные принадлежности, у нас ведь был уже случай убедиться, что имеем дело с человеком, заботящимся о своей наружности, хотя всего лишь ради чувства собственного достоинства, и теперь ему осталось только разложить книги и рукописи на черной, причудливо изогнутой этажерке на письменном столе — он черный, резной и потому кажется дрожащим — и вот теперь почувствовал себя дома, получил точки опоры, теперь он знает, с какой стороны у него север и юг, восток и запад, хотя не исключено, что налетит магнитная буря, и обезумеет этот компас.
На часах половина восьмого, дождь все льет. Рикардо Рейс, присев на край высокой кровати, оглядел свое печальное жилище, окно, неприкрытое шторами, не украшенное занавесками, сообразил, что соседи, должно быть, любопытствуют и подглядывают, сообщая друг другу: Все как на ладони, и предвкушая упоенное чесание языками, когда пред-
станет их взорам зрелище более увлекательное, нежели это — сидит на краешке старинной кровати человек в полном одиночестве, и чело его отуманено печалью — и потому, поднявшись, закрыл ставни, отчего комната стала неотличима от камеры: четыре глухие — или слепые? — стены, дверь, которая, если откроется, приведет к другой двери или в темное глубокое подземелье, повторим это снова, а сказанное в прошлый раз пусть будет не в счет. Скоро в отеле «Браганса» метр Афонсо заставит трижды прозвучать убогий и немощный гонг, уподобляя его дребезжание троекратному удару вателевой [39] трости, вниз сойдут постояльцы португальские и постояльцы испанские, nuestros hermanos и los hermanos suyos [40], и Сальвадор отпустит по улыбке каждому — сеньору Фонсеке, сеньору доктору Паскоалю, скажет: Добрый вечер, сударыня! — дону Камило и дону Лоренсо и новому обитателю двести первого номера, а им непременно окажется герцог Альба или на худой конец — Мединасели, побрякивающий по паркету Сидовым [41] мечом, опускающий дукат в протянутую руку присевшей в низком реверансе Лидии и щиплющий ее за пухленькое предплечье, Рамон же вносит супницу: Сегодня наше фирменное блюдо, и, судя по тому, какой божественный аромат вместе с паром поднимается над тарелками, он не соврал, и неудивительно поэтому, что у Рикардо Рейса сосет под ложечкой, в самом деле, пора ужинать. Но на дворе — дождь. Даже при закрытых ставнях слышно, как щелкают и стучат дождевые капли по дорожкам, по мостовой, по прохудившимся кровельным желобам — кто же это сунется из-под крыши в такую погоду без крайней необходимости: ну, например, спасать отца от виселицы, но это ведь стимул лишь для тех, у кого еще жив отец. Ресторан отеля «Браганса» кажется потерянным раем, и, как во всякий рай, хочется Рикардо Рейсу туда вернуться, но — не навсегда. Он отправляется на поиски пакетиков с печеньем и засахаренными фруктами, рассчитывая обмануть ими голод и запить их отдающей карболкой водой из-под крана — ничего другого нет — и: надо полагать, так же чувствовали себя Адам и Ева в первый вечер после своего изгнания из Эдема, и так же, вероятно, лилась богоданная вода, и, остановясь на пороге, Ева спросила Адама: Печенья хочешь? — и, поскольку было у нее всего одно, разломила его надвое, отдав большую половину Адаму, так с тех пор и повелось. Адам медленно жует, поглядывая на Еву, которая поклевывает свой кусочек, склонив голову к плечу, словно удивленная птица. По ту сторону этих врат, отныне навсегда для них закрытых, угостила она его яблочком, безо всякой задней мысли и вовсе не по наущению змия, а была она при этом голой, вот потому и говорится, что Адам, лишь откусив кусочек, заметил ее наготу, а на самом деле у нее просто времени не было одеться, и сейчас она — • как лилии полевые, которые ни трудятся, ни прядут. На пороге славно провели они ночь, хоть и было у них на ужин одно печеньице, с другой же стороны райских врат печально внимал им Господь, незваный на этом пиру, который он не предусмотрел и не обеспечил, а позже появится поговорка: Где соединятся мужчина и женщина, туда к ним и Бог сойдет, так что благодаря этим новым словам мы поймем, что рай — вовсе не там, где нам говорили, а там и тут, везде и всюду, куда всякий раз должен приходить Бог, если признаем мы за ним вкус. Здесь, в этом доме, присутствия его, впрочем, не ощущается. В одиночестве пребывает Рикардо Рейс, которого поташнивает от приторной засахаренной груши — груши, а не яблока, из чего со всей очевидностью следует, что нынешние искушения — совсем не те, что были прежде. Он пошел вымыть липкие руки, прополоскать рот, почистить зубы, чтобы выбраться из-под власти этой сласти, которую почему-то не определить словами ни родного, ни испанского языка — тут годится только итальянское dolceza. Одиночество гнетет его и давит, как ночная тьма, а во тьме он вязнет, как на птичьем клею, и в коридоре, узком и длинном, под зеленоватым светом с потолка, движения его замедленны и тяжелы, как у обитателя морского дна, как у черепахи, лишившейся своего панциря. Он присаживается к столу, роется в листках, исписанных стихами, которые назвал когда-то одами, ибо у всего на свете должно быть название, наугад выхватывает глазами строчку оттуда, полустишие отсюда, спрашивая себя, неужто в самом деле он это написал, потому что не узнает себя в написанном, кем-то другим был сочинивший их человек — свободный, спокойный, покорный судьбе — почти бог, потому что именно таковы они, боги — свободны, спокойны, покорны судьбе. Беспорядочно понеслись в голове мысли — надо выстроить на правильных началах свою жизнь и время, решить, как распорядиться утром, днем и вечером, рано в кровать — рано вставать, отыскать и выбрать один-два ресторана, где подают простую здоровую пищу, просмотреть стихи и составить из них будущую книгу, снять помещение для приема, обзавестись знакомыми, поездить по стране, побывать в Порто и в Коимбре, навестить доктора Сампайо, случайно столкнуться с Марсендой на улице — и в этот миг улеглись вихри намерений и благих начинаний, он пожалел увечную барышню, а потом вдруг проникся сочувствием к самому себе. Здесь сидя, вывел он на листе, и эти два слова должны были начать новое стихотворение, но тотчас вспомнил написанное когда-то: Столп стихов, на котором пребуду, останется неколебимым, и согласимся: тот, кто однажды засвидетельствовал такое, теряет право утверждать обратное.