Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Беседы о литературе - Алексей Мельников на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И Сельвинский шёл своим путём. Изобрёл свой собственный поэтический механизм. Тщательно сконструировал. Построил. Отладил. Создал поэтическое течение конструктивистов. Собственно, этой заслугой главным образом и прославился. Мол, поэтические опусы должны быть максимально функциональными. «Заточенными» на главную идею. Рифмы, метафоры, образы – всё должно работать «на конечный результат». Приносить не столько поэтическую, сколько социальную прибыль. Хотя и изощрёнными поэтическими способами.

Отличие настоящих поэтов от прочих – невластвование над своими лозунгами. Подчас сильный поэт вздорит со своей узкопартийно-поэтической программой, со своим эстетическим кредо и… остаётся поэтом. Без лозунгов. Как это, видимо, и произошло с Сельвинским. И до, и после своего конструктивизма он то и дело выстреливал потрясающими по силе поэтическими шедеврами. Скажем, в каюте плутающего по Северному Ледовитому океану ледоколе «Челюскин» Илья Львович не находит ничего более важного, как признаться в щемящей любви отброшенной на тысячи вёрст от него родной матери:

… И мать уходит. Держась за карниз,

Бережно ставя ноги друг к дружке,

Шажок за шажком ковыляет вниз,

Вся деревянненькая, как игрушка,

Кутая сахар в заштопанный плед,

Вся истекая убогою ранкой,

Прокуренный чадом кухонных лет,

Старый, изуродованный ангел.

И мать уходит. И мгла клубится.

От верхней лампочки в доме темно.

Как чёрная совесть отцеубийцы,

Гигантская тень восстала за мной.

А мать уходит. Горбатым жуком

В страшную пропасть этажной громады,

Как в прах. Как в гроб. Шажок за шажком.

Моя дорогая, заплакана маты*

* Маты. – Мать (укр.) …

Ему периодически устраивали выволочки. Считали непонятным и заблудившимся в литературных дебрях. Ругали на уровне ЦК и даже Сталина. Но не убили. За что – спасибо. Критиковали до войны и после. И даже – во время, когда комиссар Сельвинский сражался, освобождая родной Крым от фашистов. Когда был тяжело ранен. Когда этот прошедший огонь и воду мужественный человек был потрясён, раздавлен увиденным близ Керчи массовым захоронением расстрелянных гитлеровцами семи тысяч мирных жителей. «Я это видел!» – исторгнет поэтический стон из своей души Сельвинский. И тоже будет осажен сверху: не так! После войны – вновь розги. За компанию с Ахматовой и Зощенко. Хотя издавался и преподавал – тут власть «не мелочилась». Понимали: Сельвинский – это имя.

Для меня рублишко не задача,

Скажем откровенно: не бобыль.

У меня литфондовская дача,

Телевизор и автомобиль.

Захочу – могу в кабину сесть

И проехаться Москва – Мацеста.

Всё на свете, дорогие, есть!

Только нет на мне живого места.

При возможности сесть и поехать куда угодно Сельвинский предпочитал только один маршрут: на родину, в Крым, в детство и юность. Может, в знойный Симферополь. Или – в купающуюся в тёплых морских ветрах Евпаторию. К любимому Чёрному морю. Морю, которое служило горизонтом будущему поэту все ранние годы, которое он любил, которому посвятил нежнейшие поздние гимны в прозе. Ему, а также всему, что бушевало рядом с нарождающейся новой поэзией жизни.

Николай Островский

Он не дожил до возраста Христа ровно год. Но точно также умирал распятым – параличом и слепотой на инвалидной койке. Умирал многажды. Воскресал столько же. Даже после смерти не оставлял начатого: воскресать и умирать заново. Чтобы потом опять стряхнуть пепел забвения со своей судьбы. А за одно – и своих деяний…

Бунтовал против святош и сам был причислен к лику ангелов. Еще при жизни. Но уже после распятия. «Это – святой!» – произнесет один из Нобелевских лауреатов, его «идейных врагов», после встреч с «распятым». Не было такого несчастия, которое обошло бы его стороной. Но и не нашлось такого проклятия, которое бы он не вынес.

Отречение от Господа родной матушки после смерти младшей своей сестры. Каторжный детский труд посудомойкой и кочегаром. Мясорубка гражданской за недостижимый рай для всех бедных людей планеты. Ранняя юность, брошенная под копыта свирепых конниц. Жадный и хваткий ум, кинувшийся на приступ праведности. Жестокая горячность, готовая расправиться с каждым, кто станет на пути к пролетарскому счастью…

В 18 он уже искалеченный ветеран кавалерийских атак. Умудренный жизнью, прошедший пожар революции. В 22 года – перестает ходить. В 24 – видеть. Постепенно набирается багаж для главного подвига – сочинения книг. О вихре жестоких схваток. О жизнеутверждающей силе разрушающих бурь. О том, как закаляться в этой стихии до крепости стали. И – не умирать в ней, будучи распятым заживо…

Сочинять слепым и неподвижным. Терзаемым периодическими приступами сотней недугов, каждый из которых способен был загнать идейного страдальца в гроб. «Сейчас у меня только крупинка здоровья, – пишет он старому приятелю по «комсе» в Харьков, – я почти совсем слеп, не вижу, что пишу. Я… жестоко загнан в физический тупик… – такая радость жизни. Разгромив меня наголову физически, сбив меня в этом со всех опорных пунктов, никто не может лишь унять моего сердечка, оно горячо бьется».

И он решает наполнить разгромленную жизнь содержанием. Написать книгу об этом самом содержании. А именно – о поисках его. В борьбе, сражениях, потерях и победах… Победах, которые даются порой ценой жизни. А значит – побеждают смерть. «То, что я сейчас прикован к постели, не значит, что я больной человек. Это неверно. Это чушь! Я совершенно здоровый парень. То, что у меня не двигаются ноги, и я ни черта не вижу, – сплошное недоразумение, идиотская шутка, сатанинская! Если мне сейчас дать хоть одну ногу и один глаз, – я буду такой же скаженный. Как и любой из вас, дерущихся на всех участках нашей стройки».

Он был боец. С детства. И непримиримым – тоже с самого начала. Таким, как правило, нужны враги. Точнее – они для непримиримых неизбежны. И не обязательно классовые. Но в данном случае классовые пришлись как нельзя кстати. Потому что без борьбы не может быть жизни. И жизнью для прикованного и обессиленного недугом революционера становится книга.

«… я сгораю. Чувствую, как тают силы. Одна воля неизменно четка и незыблема. Иначе стал бы психом или хуже… Я бросился на прорыв железного кольца, которым жизнь меня охватила. Я пытаюсь из глубокого тыла перейти на передовые позиции борьбы и труда своего класса. Неправ тот, кто думает, что большевик не может быть полезен своей партии даже в таком, казалось бы, безнадежном положении. Если меня разгромят в Госиздате, я ещё раз возьмусь за работу. Это будем последний и решительный. Я должен, я страстно хочу получить «путевку» в жизнь. И как бы ни темны были сумерки моей личной жизни, тем ярче моё устремление».

Не примириться с «распятием» – удел подвижников. Победить смерть – удел святых. Даже – с большевистским билетом в кармане. Он яростно пишет. Водит еле подвижной рукой вдоль деревянного транспаранта. Буквы наползают одна на другую. Резь в слепых глазах. Тяжесть одеревеневшего тела. Движения становятся всё скупей. Когда они прекращаются вовсе, приходится диктовать. Благо память – феноменальная. Сочинительство стало напоминать шахматы вслепую. Вполне гроссмейстерский уровень…

Впрочем, особых иллюзий насчет своего литературного дара он не питает. И мужественно признается в этом другому Нобелевскому лауреату – в последнем письме: «Помни, Миша, что я штатный кочегар и насчет заправки котлов был неплохой мастер. Ну, а литератор из меня хужее. Сие ремесло требует большого таланта. А «чего с горы не дано, того и в аптеке не купишь…»

Здесь он ошибся. Было дано… А может и по-другому: сотворено. Сотворено собственной судьбой. Собственной жизнью. Собственной смертью. И последующей за всем этим бессмертием…

Альбер Камю

Ход времени необратим. В крайнем (эйнштейновском) случае – замедляем. Это, когда скорость слишком велика. Есть, впрочем, случаи, когда ход этот тормозится вовсе. И не имеет исхода ни в грядущее, ни в былое.

Когда жизнь топчется на месте и утрачивает горизонт. Когда она постепенно растворяется в полумраке и стирает четкую грань между бытием и небытием. Когда силы  отторжения берут верх над тяготением. А то способно лишь притеснять людей, но не сплачивать. Когда самая  естественная поза в общении – спиной друг к другу. И желательно – вдалеке. Это, чтобы не  заразиться и не покрыться язвами. Ибо каждый человек – потенциальный носитель инфекции. Той, что до времени запрятана в глубине человеческих клеток или где-то там  ещё и при всяком удобном случае грозит обрушиться на вас свирепой чумой. И превратить мир в ад…

"Микроб чумы никогда не умирает, никогда не исчезает, – предостерёг человечество на исходе  рукотворного всемирного мора   Альбер Камю, –  он может десятилетиями спать где-нибудь в завитушках мебели или в стопке белья, он терпеливо ждёт своего часа в спальне, в подвале, в чемодане, в носовых платках и в бумагах, и, возможно, придёт на горе и в поучение людям такой день, когда чума пробудит крыс и пошлёт их околевать на улицы счастливого города".

Короче всё начинается с крыс. Однажды они появляются в ваших подъездах, домах, дворах,  муниципальных учреждениях и массово начинают заполнять своими трупами окружающий человека радостный мир,  и своими образами –  человеческое сознание  тоже.  Включается счётчик распространения страшной инфекции, уберечься от которой без сильных противоядий нельзя. И без жестокого надсмотра над собой – в особенности.  Ибо каждый носит чуму, как сказано в одноименном романе, в себе. И не найти ни одного человека в мире, которого  бы она не коснулась. "И поэтому, – продолжает Камю,–  надо безостановочно следить за собой, чтобы, случайно забывшись, не дохнуть в лицо другому и не передать ему заразы".

Первый выдох чумы всегда незаметен. И практически нераспознаваем. Потому каждый новый её носитель чаще всего  пребывает в неведении относительно случившегося. И в ряде случаев – в неведении "святом", когда зараза перепутывается им с причастием. И возносит ослепшего в недуге к вершинам самомнения, откуда шире различаются мелкость и суетность отчаянно сопротивляющихся внизу.

"Быть зачумленным, – пишет Камю, – весьма утомительно. Но ещё более утомительно – не желать им быть". Весьма пророческий пассаж: добровольность зачумления в неведении "святом"  – вещь в нынешние времена довольно ходовая. Хотя – и разрушительная. Но и не всякая катастрофа в зачумленным мозгах видится именно таковой. Поскольку для ощущения разницы в исходах требуется хоть и известное условие, но крайне редкостное для разлогаюшихся под действием  крысиной  инфекции тел и мозгов – это честность: "единственное оружие против чумы", как определяет в своем романе этот редкий феномен Альбер Камю.

Христианская линия толкования чумной напасти в книге вполне традиционная, хотя с виду и довольно поверхностная  – возмездие за грехи. И возмездие  поучительное:  в чуме есть и положительные стороны, вынужден признать  католический проповедник в романе Камю, она открывает людям глаза и заставляет их думать. Правда, чаще всего – глаза эти открываются у зачумленных уже на смертном одре. То есть в большинстве случаев на шаг, на два позже, нежели можно было бы это прозрение применить…

Семен Миронович

Если б не полтора века, что их разделили во времени, они бы наверняка подружились – пламенный Семён и неистовый Виссарион. Впрочем, они сошлись и так – книжные рыцари, борцы, трибуны: Миронович и Белинский. Правда, только – географически. Ну, и, конечно – профессионально.

 Первый чуть не полвека заведовал в Калуге библиотекой имени второго. Буквально в сотне шагов от того места, где гостевал, будучи проездом в будущей колыбели космонавтики, неистовый Виссарион. Откуда он нанёс визит блестящей калужской губернаторше Смирновой-Россет. И даже умудрился с сей умнейшей и демократической особой схватиться в горячем споре. С Александрой-то Осиповной, образованнейшей из светских дам – Белинский умудрился и с ней довести разговор до народного восстания.

И в том же самом непримиримом духе вёл с губернаторской властью полтора века спустя разговоры о просвещении и культуре книжный брат Белинского – Миронович. Да так горячо и остро, что умудрился заручиться негодованием милейшего покровителя искусств и наук – Калужского губернатора Сударенкова. Даже его ангельского терпения было недостаточно, чтобы выдерживать напор пламенного Мироновича. Напора по действительно революционному в ту пору вопросу – областному закону «О библиотечном деле».

Маленький ростом, щуплый и немолодой уже Миронович умудрился превратить в Калуге это самое «библиотечное дело» в вопрос жизни и смерти. В «быть, или не быть». В «отступать некуда – позади Москва». Областной парламент сотрясали гневные спичи пламенного Семёна Ильича, призывающие спасать отечество путём сохранения библиотек и тяги к чтению. Власть всякий раз отмахивалась и пыталась «нейтрализовать» смутьяна вручением ему какой-нибудь успокоительной грамотки. От чего Миронович просто приходил в ярость.

«Разумеется, своим выступлением я добивался от господ чиновников не подобного «листопада», – ершился директор областной библиотеки Белинского, – и не лестных моему самолюбию вопросов в кулуарах: «С чего это Миронович озверел?» Я-то имел ввиду более серьёзные вещи…» И пламенный Семён Ильич начинал загибать пальцы на руке: в главной библиотеке области кадровый голод, зарплаты нищенские, работают одни старики, книжный фонд чахнет. «Что будут читать читатели не послезавтра, а уже завтра – в нынешних-то условиях комплектования библиотеки?» – разлетался с областных трибун гнев книжного вождя Семёна Мироновича, шествующего в бой под флагом не менее бескомпромиссного Виссариона Белинского.

«Умножай свою библиотеку, – вторил пламенному Семёну из позапрошлого века неистовый Виссарион, – но не для того, чтобы иметь много книг, но чтобы просвещать свой разум, образовывать сердце, чтобы творческими произведениями великих гениев возвышать свою душу». Оба – Миронович и Белинский – яростно сражались за возвышение этой самой души, за притяжение человека к просвещению. И тогда, и сейчас бунтовать непримиримым просветителям, неутомимым гонителям мещанства – Семёну и Виссариону – было из-за чего.

«Калужская дербень, воспетая ещё стародавним нашим народом, есть субстанция материальная, но малоизученная, – мучительно язвил в адрес схлопнувшегося местного духовного пространства колкий Миронович. – В чистом виде её ещё никто не встречал. Главная дербень – это сам калужанин. Будем обозначать его для краткости как Homo K. Без sapiens…» И дальше – про отлучённый властью, телевизором и бог знает, чем ещё от самостоятельных раздумий и повёрнутый к стяжательству, «народ калуцкий»…

«Что мне от того, что я понимаю идею, что мне открыт мир идеи в искусстве, в религии, в истории, – раскаивался в темноте масс страдалец Белинский, – когда я не могу этим делиться со всеми, кто должен быть моими братьями по человечеству, моими ближними во Христе, но кто – мне чужие и враги по своему невежеству?»

Одного отчаяние от носившегося вокруг духа невежества и интеллектуального рабства заставило пуститься чуть ли не в публицистический терроризм, венцом которого стали «расстрельные» письма Гоголю. Другого – отправиться с «красным дипломом» в ссылку на Колыму, будучи репрессированным родной альма-матер – Калужским педом. «Я терпеть тебя не могу, КГПИ», – выведет спустя полвека аршинными буквами газетный заголовок Семён Ильич, подведя черту под идейной полицейщиной, царившей многие годы в областном научном бомонде.

В последние годы жизни, отставленный от директорских дел, Миронович принимал посетителей в малюсенькой библиотечной келье, откуда продолжал яростно проповедовать силу чтения и магию умных книг. Верховодил местными краеведами. Издавал их многочисленные изыскания. Писал в газету «записки старого ворчуна». То бишь – наводил критику и поддерживал должный порядок в трусоватой местной прессе. Собирал печатную старину. И тут же её раздаривал друзьям и знакомым. Мне, например, положил на ладонь маленький, размером в два спичечных коробка, изрядно затрёпанный молитвослов коммунистов – Программу Коминтерна издания 1936 года. Я только потом узнал, что Миронович был в предавшем и сославшем его на край земли Калужском педе стойким и честным секретарём ВЛКСМ.

Михаил Исаковский

Как ни корпи сегодня над учебником истории ушедшей страны, как ни усердствуй, он наверняка будет неполным, а скорее даже ущербным – без его песен. Без его стихов. Без его глубокого чистого баритона. Без его искренних, честных убеждений. Как, впрочем, и не менее чистосердечных и заблуждений – тоже…

Хотя есть подозрение, что он, этот учебник, вполне может остаться без его имени. Как остаются подчас безымянными истинно народные творения. Те, что непосредственно вынимаются из народной души и без посредничества профессиональных сочинителей, музыкантов и ваятелей прямиком отправляются в вечность. Чтобы уже там поведать главную истину о своих творцах. Проживших жизнь так ярко, как сумели, и спевших песнь, настолько звонко, сколь смогли…

«Растаял снег, луга зазеленели,



Поделиться книгой:

На главную
Назад