Предисловие
Что это за «очерки о культуре»? Кому они нужны? Что это за «культура», и зачем нам она, когда у нас уже есть наука с ее чудесами (и черными провалами, которые не принято замечать)?
На эти вопросы отвечает предлагаемая читателю книжка: по моему обыкновению, не имеющая ни начала, ни конца, ни выводов, ни заключений, но только общий круг идей, объединяющий отдельные эссе в нечто целое.
На вопрос: «кому нужны эти очерки», ответить труднее. «Тусовка» (да простится мне это грубое и глупое слово) в наши дни победила культуру. На вопрос, что такое «тусовка» можно дать ответ: «подражание культурным формам при условии отречения от всякого смысла и цели». Коротко говоря, это
Еще об одном мне хотелось бы сказать, прежде чем отдавать книгу читателю. На этих страницах постоянно (и неизменно остро критически) говорится
Отмечу, что вся высказанная критика относится не у «науке» или «наукам» вообще, а к тому мировоззрению, которое признаёт в мире существование одной только материи, отрицает всякую роль философии в воспитании мыслящего ума… словом, чьи постулаты давно уже были выражены А. А. Любищевым следующим образом (в сокращении):
1) развитие науки – постепенное накопление окончательно установленных истин, не подлежащих ревизии;
4) научные объяснения отличаются от ненаучных тем, что соответствуют «реальному», «позитивному», «монистическому» или «материалистическому» мировоззрению;
5) историческая роль философии в науке сыграна и не подлежит восстановлению;
6) постулат научного оптимизма заставляет стремиться к истине независимо от тех последствий, к которым приведет это стремление;
7) единственно допустимый метод – индуктивный, исходящий от фактов, свободный от всякой философской предвзятости…
Иначе говоря, «наука» в последующих эссе – это всегда догматическая наука материалистического образца, лишенная философской основы. Я не затруднял бы читателя лишними объяснениями, если б не знал, что покушение на авторитет этой господствующей силы наших дней воспринимается некоторыми болезненно и вызывает удивление…
I. О литературном «профессионализме»
Граница между литературой и макулатурой проходит там, где писатель, вместо разговора о том, что для него важнее всего, принимается беседовать о вещах для читателя, может быть, и любопытных, но самому писателю безразличных. В первом случае он рискует потерять внимание читателя, во втором – самоуважение. О том, как называть писателя первого рода, я поговорю позже, однако имя писателя второго рода известно: «профессионал». На Руси некоторые очень обрадовались появлению этой невиданной прежде «профессиональной», то есть трактующей о несущественных, но небесприбыльных материях литературы. В слове «профессионал» видят нечто крепкое, западное, противоположное русской расплывчатости и неготовности. «Профессионал» для русского западника – нечто вроде «доброго (то есть пригодного, достойного) офицера» для Петра Великого: технический идеал, без которого нам не уподобиться Западной Европе. Еще С. Булгаков во времена «Вех» с почтением говорил о протестантизме, который выработал понятие «профессионального призвания» (calling, Beruf), что дало Розанову возможность зло пошутить: «Что такое «Вехи»? Это штунда. Долой иконы, несите метлы и молотки!» Штундой, замечу для читателя, назывались прежде на Юге России протестантские секты, обычно немецкого корня. С обычным для нас уважением ко всему западному мы (всегда принимая что-нибудь ограниченно полезное за последнее слово прогресса) в «профессиональном» труде видим труд добротный, «на совесть» –
Тут-то и оказывается, что при любом переводе западных понятий на русский (как и наоборот) нечто ускользает от переводчика, а нечто, наоборот, добавляется. К нашему удивлению, в слове «профессионал», Fachmann, как говорят немцы – нет ничего от «совести». Понятия эти никак не связаны. В «человеке долга и навыка» нет ничего этического. Этика – там, где «долг и навык», закон и деньги не всесильны и не определяют человеческих отношений. Можно сказать и сильнее:
Достоевский заметил, что нельзя быть хорошим сапожником без доли поэзии в душе – иначе сапоги выйдут плохи. Достоевский, естественно, не имел в виду «профессионала». Сапожник этого нового типа радуется прежде всего не хорошим сапогам, а хорошей прибыли, тогда как надо – наоборот. Гоголь – в «Невском проспекте», кажется, – вывел немецкого мастера, который, запросив с покупателя лишнее, старался выполнить заказ получше, чтобы не стыдиться самого себя. Я думаю, это был ремесленник старой протестантской выучки, у которого
Однако вернемся к писателям. Прославленные новой русской критикой «профессиональные литераторы» суть, попросту говоря, люди, которые пишут не о том, что любят, а любят не то, о чем пишут. По существу, это очень напоминает продажную любовь, о служительницах которой почему-то говорят с меньшим уважением, хотя они1 – в высшей степени люди «долга и навыка», в некотором роде – образцово профессиональные люди. Я думаю, стоило бы почаще вспоминать об этом сравнении, чтобы с меньшим почтением относиться к повсеместно прославляемым литераторам, всё достоинство которых состоит в умении приноровиться к желаниям потребителя. Литература – вне их, и они – вне литературы.
«Профессионал», однако, не только в литературу пришел или в литературе родился. Это действительно новый духовный тип, у которого труд и этика,
Внутренняя жизнь в современном мире допускается только в качестве «увлечения», так называемого «хобби», которому отводится очень частное и очень ограниченное место. Вспомните диккенсовского м-ра Уэммика, у которого было два лица – одно для Сити, другое для частной жизни… Пришел Fachmann (нарочно употребляю короткое и звучное немецкое слово, означающее и «профессионала», и «специалиста») и убил душу. Нам кажется, что это очень современно (чтобы не говорить «прогрессивно» – вот одно из любимых современностью, но ничего не значащих слов), но на самом деле это очень плохо. Когда французский наниматель говорит служащему: «Извинить опоздание на работу может только ваша смерть» – это значит, что и жизнь, и смерть служащего ничего не значат. Широкая личная свобода, которая предоставляется этим служащим в часы, не занятые трудом, не отменяет рабства, в котором находятся их усталые души.
Одно из важнейших современных производств есть
Я думаю, можно даже выразить некоторую социологическую аксиому, вроде тех, которые формулировал К. Леонтьев: 1) не бывает высшей культуры в обществах, основанных на равенстве прав, воспитания и образования; 2) высокопроизводительное общество нуждается в усредненной в своих чувствах, привычках и воспитании массе; 3) обладающее высшей культурой общество не бывает экономически эффективным. Уточню, что под «культурой» я имею в виду не всеобщее усредненное, в основном техническое, образование, но плодотворную умственную и духовную жизнь, свойственную (так всегда бывает) не всему обществу, но его части. Поверхностная грамотность, которая так нужна для повышения производительности, имеет в основном противокультурный характер. Массы приобщаются к чтению отнюдь не для того, чтобы думать над книгой, но для того, чтобы над книгой забыться; иначе говоря, книга в обществе «массовой культуры»
Чтобы быть «профессионалом» и двигать вперед машину «прогресса», не нужно большого личного развития. Известная умственная несложность, любовь к простым объяснениям, невежество в области, выходящей за пределы специальности, напротив, ведут к успеху. Современную науку окружает облако суеверий, как оно окружало средневековую Церковь. Причина не только в умственном опрощении общества, но и в умственной несложности специалиста. Специализация в своей области означает полное невежество во всём, за пределы этой области выходящем. Бредовые, но уверенные суждения математика об истории, физика о богословии – следствие этой специализации, а впрочем, еще больше – следствия утраты наукой философского основания. При всём изобилии опытных данных современная мысль зашла в тупик, т. к. она и не предполагает, что для истолкования полученного опыта так называемого «здравого смысла», т. е.
II. Неизвестное
В последние несколько столетий все говорят о «познании», о «картине мира», однако справедливости ради надо сказать, что наше незнание, наши представления о неизвестном или хотя бы вера в существование этого неизвестного не менее важны, чем познание и картина мира. Неизвестное на этой картине составляет задний план, основу, поверх которой накладываются краски, и которая тут и там просвечивает на местах, где красок не хватило – вернее, там, где художник не знал, что изобразить. «Просвещение», как определенное наклонение ума, как некоторая интеллектуальная вера, мечтает о мире, в котором неизвестное или отсутствует, или существует только временно; его цель – полное знание, а затем и покорение мира. Что мы познаем, тем сможем управлять. Смотреть на мир научно, значит видеть в нем механизм, устройство которого мы знаем не полностью, однако со временем сможем узнать. Тогда мир станет управляемым, человек воистину станет «яко Бог»… и будет сходить в могилу, удовлетворенный властью над звездой и над мельчайшей песчинкой. (Словом, это то, о чем с таким подъемом писала научная фантастика прошлого века, в особенности Лем и братья Стругацкие. Не касаюсь здесь вопроса о том, насколько всевластие способно дать человеку счастье. Лично я в этом очень сомневаюсь.) Иными словами, научная картина мира – картина, не имеющая фона. Здесь всё – на поверхности; всё неизвестное заключено в уже известном, и нет такого слоя, на котором нельзя было бы разглядеть очертаний картины в целом. Научно понимаемый мир, можно без преувеличения сказать, есть мир без тайны.
Думаю, даже картонный меч не следует поднимать против этой фантазии. Это так же неправдоподобно, как учение Руссо об природной доброте человека, как вера в неподверженное заблуждению «большинство голосов», как «исторический материализм» в качестве последнего объяснения общественного развития… Однако вера в это неправдоподобное выросла и ныне господствует над умами; догмат отсутствия тайны, если так можно сказать, не подвергается сомнению. Соблазн наших дней – ложное всеведение, вера в науку, как обладательницу знания обо всём. Нет глупости или нелепости, которую нельзя было бы ввести в обиход, снабдив ее словами: «наукой доказано». Исчезновение тайны уничтожило умственный горизонт и связанное с ним чувство перспективы.
К. Леонтьев некогда недобро шутил об исследовании «нервной системы морского таракана» как образцовом примере получения ненужных познаний, и предсказывал время, когда тяга к подобным исследованиям пропадет. Но в «таракане» ли дело? Исследования мельчайших мелочей сами по себе не дурны и не хороши – до тех пор, пока мы признаём
Всё это не так смешно, как это может показаться. Свобода, с которой исследователь наших дней простирается в прошлое, в будущее, обобщает и выводит законы, выглядела бы необъяснимой для позитивиста прошлых времен, который, может быть,
Что нельзя объяснить, то можно спрятать. Целый ряд вопросов (происхождение жизни, развитие животных видов, возникновение человека, душевная жизнь) изъят из обсуждения. По отношению к ним всесильный опытный метод бессилен; они не обладают «повторяемостью при тождестве условий» – непременным свойством всего, что может быть уловлено в сети закона; поэтому все эти загадки считаются
III. Наука и скепсис
Об ученом думают, что он, говоря бытовым языком, всё проверяет и ничего не принимает на веру, т. е. «во всём сомневается». Думаю, что это не так или не всегда так. С одной стороны, сомневаться
В повседневном языке, правда, в слово «философия» вкладывается что-то гораздо большее, высокое, почти божественное… В философе мы хотим видеть мудреца, учителя, часто – учителя религиозного. В действительности, на философии не лежит, или редко лежит, этот волшебный отсвет (хотя философы от древности и доныне многое делают, чтобы его поддержать). В действительности, повторяю, философия, как это ни грустно, не открывает нам истин. В лучшем случае, она может дать навыки
Можно сказать, что философия относится к мысли как совесть – к воле; иначе сказать,
Но вернемся к ученому. Не в силах во всём сомневаться, оставленный без философского руководства, что может он сделать со множеством фактов и суждений, которые нужно либо принять, либо отвергнуть? Насколько можно судить, он выбирает средний путь. Целый ряд идей он отвергает исключительно и бесповоротно – не потому, что он подверг их проверке и нашел недостоверными, но потому, что школа научного мышления, к которой он принадлежит, не знает, что с этими вещами делать, не находит им применения в научном обиходе и потому отвергает. Не стоит и говорить, что все эти вещи относятся к области человеческого, то есть духовного или, иначе говоря, религиозного. Другой ряд идей он принимает в полном смысле слова
Никто, впрочем, и не ожидает от молодого человека критической проверки господствующих в науке мнений. Не в интересах какой бы то ни было школы воспитывать критиков, мыслителей, которые вместо победоносного применения усвоенного метода будут тратить усилия и время на его критику с целью возможного обоснования или отвержения. Лицо науки в этом случае было бы
Где же здесь место научному скепсису? Места ему остается не так много. Отвержение всего выходящего за пределы материалистического (оно же механистическое) миропонимания нельзя называть «скепсисом», т. к. скептицизм предполагает сознательное отношение к предмету. Отвергая то или иное на исключительно догматических основаниях, мы не делаемся скептиками – мы просто остаемся хорошими догматиками. Ученый может быть сознательным скептиком только по отношению к собственной специальности, в которой он чувствует себя относительно твердо; но даже здесь скепсис трудно отделим от умственной привычки, в силу которой новые мысли отвергаются без рассмотрения. Что же касается суждений о чуждых ученому областях, здесь возможно приятие любых чудес, лишь бы они были по возможности научно выражены. Осознанному скепсису и здесь не находится места…
Наука – говорю это вполне бесстрастно – не менее и не более догматическое учреждение, чем другие. Никакой особенный скептицизм ей не свойствен, за исключением того, какой воспитывается философией в указанном выше смысле. Философия не открывает нам истин. Тем менее может нам открывать их наука, в особенности та, которая не прошла философской школы. Такая наука в высшей степени склонна к построению собственной догматической системы, первый признак которой – недоказуемые и непроверяемые утверждения о причинах и целях вещей. Ученому, который, сверх изучения повседневных, повторяемых и подтверждаемых повторением фактов, утверждает
IV. Полунаука
Уже Достоевский говорил о господствующей силе наших дней, которой все поклонились, имя же ей –
Это, может быть, нуждается в разъяснении. Большинство полагает, что только XX столетие раскрепостило человека окончательно; венец последнего освободителя народов оспаривают друг у друга социализм и либерализм, один на Востоке, другой на Западе… Старый порядок требовал уважения к известной иерархии ценностей и лиц, но оставлял большое место личной, умственной независимости. Вкратце сказать,
Нет, даже иначе нужно сказать. Новейшее время, разумеется, не дало и не могло дать личности какой-то «свободы вообще». Всё, что оно могло сделать, это уничтожить ряд прежних запретов или, более того, объявить предосудительное похвальным. Нельзя дать «свободу вообще», но можно дать свободу не ходить в церковь; свободу кощунствовать; свободу проповедовать безбожие; свободу разрушать принятые формы общественной жизни… до известного предела, конечно.
Казалось бы, какое дело до общественных переворотов и вновь дарованных «свобод» человеку науки? Как выяснилось – самое непосредственное. Одним из главных завоеваний новейшего времени было выведение из общественной и личной жизни христианства, даже в тех внешних и поверхностных формах, какие были ему присущи в последние два столетия. Ушло христианство – ушла и нравственная почва под ногами. Вдруг, почти в одночасье,
Науке пришлось служить. А поскольку высшее образование, по мере своего распространения, производит всё умаляющееся число творцов и всё растущее число исполнителей – в служителях не оказалось недостатка. Не в интересах какой-либо научной школы, как я говорил выше, воспитывать самостоятельно мыслящих критиков. По мере того, как наука и мысль расходятся дальше и дальше, всё большее число ученых занимается делом, которое не требует умственной независимости и умственных усилий вообще. Их царство и есть царство полунауки, иначе сказать,
То, что я говорю, звучит смертельно обидно для некоторых, но я вижу факт и указываю на него, никого не желая обидеть.
О великих вопросах я не зря упомянул. С тех пор, как ученый расстался с каким бы то ни было широким мировоззрением – а это произошло одновременно с его освобождением от христианской морали – у него, совершенно естественно, пропал вкус ко всему, что не умещается в лаборатории. Впрочем, эта утрата вкуса к метафизике как-то необыкновенно уживается (необыкновенно, но естественно – вспомните, что я говорил о гибели философии как школы добросовестной мысли) с тягой к произвольным, широким и довольно фантастическим построениям,
Мифология, которой руководствуется деятель полунауки, показывает нам величественные призраки Эволюции, Естественного Подбора, Либидо и Классовой Борьбы, но действия этих призраков не имеют никакого смысла, у драмы нет содержания, зрители роятся среди призрачных декораций, как мошкара в летний день. «Научно обоснованная нравственность» есть нелепица, поскольку наука – в ее современном виде – в первую очередь утверждает, что мир ни на чем не основан. Что не имеет основания в своем начале, то безосновательно до конца. Разделавшись таким образом с понятием нравственности, человеку науки (или, как мы условились говорить, полунауки) приходится, однако, в интересах повседневной жизни придерживаться некоторых правил – как правило, извлеченных из давно отброшенной христианской морали, за одним исключением: его обязанности по отношению к государству не управляются никакими высшими правилами. Здесь всё дозволено. Становится ли ученый плохим ученым от того, что его совесть умолкла? Увы, нет; но если и умственная совесть, т. е. умеренность в недоказуемых утверждениях, в нем ослабела, то от науки он скатывается к полунауке, и не останавливает своего движения, пока не достигнет области самых темных суеверий:
Лженауку принято рассматривать как темную тень, отбрасываемую научным познанием; как грязь, в которую скатываются неспособные к научному мышлению; как обезьяну, подражающую движениям ученого. Всё это отчасти верно, но оставляет в стороне главное: лженаука производится не злонамеренными или падшими личностями; она – дитя науки и общества в том плачевном состоянии, в котором мы их застали. Общество это отличается, как я уже сказал, устранением религиозной жизни (при неустранимости религиозной потребности); утратой общепринятой нравственности, включая нравственность добросовестного мышления – за что расплачивается состоянием крайнего легковерия, в особенности по отношению к предметам, имеющим клеймо: «доказано наукой».
В наши дни, говорил Г. К. Честертон. «ученые начинают писать слово «Истина» с заглавной буквы». Честертон прав: это плата за обостренное внимание общества, оставленного без независимых источников истин (какими были когда-то религия и философия). Даже скромная и самоотверженная наука… впрочем, я не знаю такой. Говорят, такая была когда-то прежде. Словом, даже люди, занятые таким важным и сложным делом как современная физика, не забывают, при удобном случае, напомнить нам об «Истине» – не физической, а метафизической, то есть такой, например, которая исключает Бога, душу и смысл жизни, а уж совесть и подавно. Это, кстати, те же самые люди, которые обещают нам царство «научно обоснованной нравственности» – не видя в том никакого противоречия… Если эти люди не удерживаются от соблазна, что говорить о более слабых. Одни из этих слабых откровенно тянутся к вере, но боятся даже мысли о Боге. Других притягивает колдовство, и они украшают свои заклинания учеными словами. Лженаука – не «чертик из табакерки», не злонамеренные происки, но только видимый знак того, что общество неспособно жить одним рациональным мышлением, одной наукой – не потому, что умственные способности общества так незавидны, но потому, что наука не всеобъемлюща, не охватывает всего сущего и не удовлетворяет всех потребностей человека.
V. Личность и неудача
Думаю, не будет большим преувеличением сказать: цельная личность – почти то же самое, что неудачник. Успех личного развития и успех в современном обществе явно противоположны. Цельная личность, как известно, хочет прежде всего сохранить единство в отношениях к себе и другим, остаться верной собственным, а не снаружи навязанным мыслям. Такой характер – залог жизненной неудачи. Верность самому себе никому не нужна; неизменно велик спрос на верность другим, в нашу эпоху больших денег и маленьких людей – в особенности. Быть личностью – роскошь не для слуг; в то время как, к сожалению, нужнее всего в нынешнем обществе слуги. Отказавшись от всех и всяческих авторитетов, ценностей и святынь, демократическое общество сохранило одну власть, один предмет поклонения, один источник ценностей:
Когда в России правили большевики, они много говорили о «развитии личности», что не мешало им, конечно, угнетать умственное развитие этой личности – вернее, формировать ее по методу уэллсовских селенитов, посадив в бочку «единственно-верного мировоззрения». По форме этой бочки и развивался ум – неспособный, после такой обработки, к восприятию высшей культуры. Достаточно посмотреть, какую литературу породила социалистическая эпоха: что ни говори, ни одного имени из нее не перейдет потомству. Ни одного, в том числе из имен борцов против самой этой литературы. Но если личности был поставлен известный (и не очень высокий) потолок, то и опускаться ниже известного уровня, становиться на четвереньки ей всё же не предлагали, более того – запрещали. С уважением повторялись восторженные слова чеховского героя о прекрасном в человеке, из которых, однако, невинно вырезалось одно, но важнейшее слово – слово «душа». И надо признать, что Россия тогда не была – вопреки западному предрассудку – страной безликих и злобных роботов. Надо даже сказать ужасную вещь: если отставить в сторону излюбленные русской интеллигенцией моральные оценки, социалистическая Россия
Ни этих попечительных усилий, ни тех ценностей теперь нет. Всё упразднено революцией 1991 года. Было ли это неизбежно? Я сомневаюсь. Деятели 91 года могли пойти и по иному пути. У них, собственно говоря, было три возможности. Первая – сохранить преемственность с прежним порядком и продолжить его дела (более или менее осторожные реформы). Вторая – разорвать с революционной традицией и возглавить консервативный поворот, то есть возвращение к национальным святыням и ценностям, погубленным революцией 1917. И третья, самая опасная – начать новую революцию, на этот раз – либерального характера. Под несомненным давлением со стороны Запада, по несомненной склонности русской интеллигенции ко всему либеральному, да еще и в силу исключительно русского понимания
Личность и неудача связаны в современном обществе теснейшим, самым близким образом. Где есть одна, там нет другой. И повинна в этом либеральная мечта – мечта об освобождении человека от норм и идеалов, о свободном труде ради неограниченно растущих прибылей, о мире без запретов и ограничений. Все эти вещи, против которых восставал – в конечном счете, успешно – либерализм, оказались формой, огранкой, пределом, без которого нет самой вещи, им ограничиваемой: нет личности. «Освободить, лишив пределов и ограничений» – значит убить. Так смерть освобождает душу от ее земного предела. Так либеральная мечта освободила личность.
VI. «Научная фантастика» как мировоззрение
«Научная фантастика» – почти забытый род литературы. Ее корень в марсианах и селенитах Г. Уэллса и в роботах К. Чапека; ее расцвет – между двумя мировыми кризисами: концом второй всемирной войны и концом русской революции. В это мирное время фантастика занимала в литературе исключительное место: в первую очередь, конечно, место
На самом деле, философия, выраженная в фантастической литературе, совершила свое течение очень быстро. Конечно, в общих чертах она выражала старое гуманистическое воззрение, которое можно свести к крайнему оптимизму относительно человеческой природы. Как заметил один современный автор, «в своих границах гуманистическое мировоззрение совпадает с либеральным». Совершенно верно: либералы просто выражают гуманистическую мечту деловым (относительно!) и кратким образом: «Человеческая личность, предоставленная самой себе и освобожденная от всяких ограничений, в особенности идеального, духовного, нравственного характера, имеет все основания достичь процветания и полного совершенства. Общество, не желающее ничего знать о добре и зле, преследующее только материальные цели, всем своим могуществом обязанное науке, есть лучшее и окончательное общество из всех, бывших на земле. Могущество его бесконечно, а власть нерушима. Ему принадлежат небо и звезды».
Я, может быть, зря сказал о «деловом», т. е. серьезном и беспристрастном, изложении. Либеральная, гуманистическая мечта есть именно мечта, не случайно я закончил ее краткое выражение словами «небо и звёзды». Самый трезвый либерал есть законченный мечтатель, знать не желающий действительности, верный только своей мечте… Умственное содержание научной фантастики вполне выражало эту старую мечту, однако если западные мечтатели верили в личность, вполне освобожденную от запретов и ограничений, в конечном счете – от себя самой, то на Востоке, где революция убила христианство, но сохранила его ценности (хотя бы отчасти), верили в личность, не лишенную святынь и убеждений, но эти святыни и убеждения, конечно, приемлющую от Науки. Это было тем проще, что революция давно прикрывала себя плащом научности, обманув еще Розанова, который воскликнул: «Наука и революция – одно!» Чувствовать себя марксистом и ученым, сторонником Маркса и сторонником мысли в России после 1917 было нетрудно… За этим исключением, западные и восточные мечтатели были вполне согласны. И те, и другие исходили из мысли о всемогущем человечестве – и выводили ему навстречу пришельцев из других мест и времен.
И что же произошло? Фантастика, исходя из мысли о всемогущем человечестве, очень быстро, на протяжении каких-то двадцати с небольшим лет, пришла к мысли о том, что это всемогущество человеку не нужно. Призрак «и будете яко бози» развеялся очень быстро. Писатели, которые начинали с крайней бодрости в отношении человечества и его будущности, перешли затем к крайней мрачности. Если вначале они утверждали, будто нет ничего выше человека, то очень скоро заговорили о воинственных или мирных пришельцах, которые человека во всём превосходят и должны явиться на землю, чтобы возвысить его до себя или покончить с ним вовсе. Фантастическая литература Востока (как и выше, имею в виду «политический» Восток) долгое время сохраняла бо́льшую безмятежность и искала себе событий и героев исключительно на земле, то есть думала
Я думаю, что и Лем, и Стругацкие как-то странно, боком, по касательной прошли близко от христианского представления о человеке и человеческой истории. Развитие как преодоление страстей (включая в это понятие страсти общественные, больше всего доступные для марксистского ума) – идея сугубо христианская. Первородный грех – как иное название для того загадочного отклонения, которое из любой построяемой человечеством башни делает развалины; отводит любое движение от его цели; нарушает единство намерений и достижений – смутил Лема, только ему было ненавистно это название. Лем даже сознательнее русских мечтателей, потому что образованнее и злее, чем они. Лем, например, твердо знает, что главное зло в человеческой истории – это религия; что единственное добро – это наука; и не устает (не уставал, вернее) высмеивать Церковь (да и философию) в своих ранних книгах. Внимательный читатель легко заметит у Лема это беспрестанное подтрунивание над верой и мыслью. Стругацкие, конечно, тоже слышали, как вредна и как опасна Церковь, ведь написали же они карикатурную, с точки зрения истории и просто здравого смысла, повесть «Трудно быть богом» (кстати, заглавная буква в последнем слове этого названия неуместна. Речь здесь, скорее, идет о герое, языческом божестве, могучем, умном, но – не всеблагом). В этой повести, действие которой происходит на далекой, но похожей на Землю планете, Церковь, в союзе с воровскими шайками и «толстопузыми лавочниками», устраивает в некотором государстве «фашистский переворот». Я назвал бы эту повесть «антиисторичным бредом», если бы она не была бойко написана и не читалась юным читателем, для которого и назначалась, с непреодолимым интересом. «Лавочники», «разбойники», Церковь – и «фашистский переворот»! Воистину, надо было принять на веру все хитросплетения «партийного курса», чтобы породить такой ералаш… Но в том-то и дело, что всё это – ералаш, детские игры, которым недостает серьезности мрачного отрицания, пропитавшего произведения Лема…
Как бы то ни было, в конце 60-х годов XX века туман вокруг русской революции и созданного ей общества стал рассеиваться. Разочарование в этом обществе и его возможностях разрушило много мировоззрений и надежд, в том числе те, которыми питалась фантастическая литература. В конце концов, утопическое мировоззрение (в том числе мировоззрение социализма) есть в первую очередь вера в благотворность известной общественной механики; в совокупность материальных приемов, следуя которым, можно построить идеальное общество – забыв о противоречивой, внутренно расколотой природе человека; больше того, выведя эту природу «за скобки». Надежды на «новое общество» не оправдались. Общество, построенное революцией, было ни новее, ни лучше предыдущих; оно обладало старыми, как мир, пороками без новых добродетелей. Там же, где добродетели всё-таки оказывались, они, как назло, происходили от старых (национальных и христианских) культурных корней и ничего нового в себе не имели… Страстное, ошибающееся, склонное одновременно к вере и сомнениям существо –
VII. Богатство и свобода
В отношении западного общества, как правило,
Что мы увидим, если присмотримся к это миру повнимательней? Первое и самое заметное: на Западе больше нет сильных и влиятельных общественных движений. То движение, которое можно назвать
Нельзя не задуматься над причиной этого удивительного влечения. Принято считать, что в начале нового времени массы наконец «пробудились» и потребовали для себя тех же прав и возможностей, которыми прежде пользовались их правители. Вот уже двести лет народы шумят о «свободе, равенстве и братстве», причем, как показывает опыт, ни равенства, ни братства больше не становится, а что до свободы – то она
Могут сказать: «Что из того? Атеисты были и прежде, и даже Новый Завет временами попадался им в руки, однако ничего подобного французской и русской революциям всё-таки не случалось». Совершенно верно. Прежде не было той соломы, которую зажгла свеча «просвещения», а именно –
Некоторым может показаться, что я рисую карикатуру на просвещение и революцию. Никоим образом. Если сами события карикатурны, то не я вложил в них эту черту. Движение ко всеобщему уравнению было исключительно умственным движением, это невозможно опровергнуть; массы приняли в нем участие не потому, что были «измучены проклятым старым порядком», но потому, что усвоили внушения среднего класса. С тем же самым успехом удавалось поднять массы и прежде – ради той или иной ереси или, наоборот, ради похода против неверных. Вообще участие масс в некотором движении не придает ему ореола святости, но только говорит о силе и успешности пропаганды, лежавшей в основе этого движения.
Прежние светские и духовные власти надмевались сверх меры – нет спора; но о самолюбивом
Однако я далеко ушел от начальной мысли. Важно то, что с течением времени на Западе победила мечта об освобожденном от умственных, духовных, нравственных, политических авторитетов обществе, в котором равные во всём, кроме ценности своего имущества, граждане состязаются за возможно бо́льшую долю счастья, то есть материального успеха. По мере всё более равномерного распределения свободы, по мере всё большего умственного и нравственного уравнения масс Запад пришел к невиданному в истории
Мы вернулись к вопросу, с которого я начал эту статью: свобода и богатство живут рядом; связь между ними или простое соседство? Посмотрим снова на западное общество наших дней. Как описать его в нескольких словах? Это общество однородное в умственном и нравственном отношении, хозяйственно и политически чрезвычайно свободное, однако свою свободу «упражняющее», как говорил Дж. Ст. Милль, в основном в области хозяйственной, не имея широких политических целей, за исключением одной – сохранения нынешнего порядка. Все духовные, идейные, нематериальные ценности выведены в нем «за скобку» и признаны, в конечном счете, личной прихотью, в которой личность совершенно свободна и не подлежит принуждению. Единственным верным и неоспоримым благом в этом обществе признаётся «жизненный успех», иначе сказать – богатство и приносимые им уважение и власть. Вот относительно цельная и, полагаю, истинная картина. Те, кто уверяет, что богатство – непременное следствие широкой свободы, ошибаются, поскольку этой картины не хотят видеть. На самом деле, и богатство, и широкая свобода – только последствия одного и того же выбора: решимости отпустить человека «на все четыре стороны», отказавшись от мысли усовершенствовать его ум и совесть, однако всячески поощряя его трудовую мораль. Немалое значение имело здесь протестантство, которое, прежде чем умереть и выветриться, привило многим народам настоящий культ труда – культ, которому верны теперь даже японцы, не протестанты и вообще не христиане, однако завоеванные не так давно протестантской нацией… Не будь этой этики честного труда, поэзии законной прибыли, либеральная мечта принесла бы совсем иные плоды.
Общество равных прав не может не стать обществом, где правят деньги. Равенство противно человеческой природе. Тщеславие и простое самолюбие требуют отличий, преимуществ, возвышения. Там, где все различия между людьми сглажены, откуда ушла разница в происхождении, воспитании, образовании, остаются только деньги, и хозяйственная предприимчивость – главный, хотя не единственный способ их приобрести. Перед брошенной в плоское, одномерное общество личностью нет прежнего пути постепенного возвышения, общественных ступеней, по которым в прежние времена можно было подниматься. Ей остаются только деньги и власть, производительный труд или политическая карьера. Всё это говорит не в пользу мечтаний о переносе либеральных порядков в страны, имеющие иное прошлое. На чуждой культурной почве всё дурное в этих порядках обнаружит себя сильнее; все хорошее – останется неудачной прививкой. Чтобы быть хорошим капиталистическим работником американского духа, нужно в первую очередь перестать быть русским. К тому же, психологически гораздо проще перенять любовь к деньгам как последней, верной и не обманывающей ценности, не перенимая этики честного труда – ведь капитал, в конечном счете, не становится меньше оттого, что заработан неправедно.
VIII. Культура ученого
Долгая борьба науки против религии и философии окончилась успехом – быть может, временным. Поле современной культуры было расчищено от «сорняков», и на нем выросли ровные ряды новых насаждений. Со времени этой победы (считая от 1918 года) прошло уже без малого сто лет. Пора задуматься: удалось ли дело, о котором столько мечтали – создание новой культуры, имеющей исключительно научные основания? Как известно, происхождение прежней культуры слишком нечисто: она была религиозна и аристократична даже тогда, когда забывала о религии и глумилась над аристократией. Прежнюю культуру дали нам Церковь и дворянство; вклад «третьего сословия» в ней несоразмерно мал – несоразмерно численности и притязаниям этого сословия, я хочу сказать. Давно уже мечтали о времени, когда все эти предрассудки будут оставлены, и лицо человеческое будет определять не «непросвещенная» религия, не «устаревшая» этика, не беспокойная философия, а Чистое Знание. На место «Чистого Знания» притязала, разумеется, освобожденная от предрассудков наука. Мечты эти сбылись, и мы вправе поставить вопрос о
Чтобы ответить на этот вопрос, нужно прежде спросить себя: что такое культура? Обычное ее понимание широко и неопределенно; под «культурой» понимают и распространение грамотности, и благоустройство дорог, и насаждение определенных политических форм и идеалов. Всё – культура. Однако обсуждать столь широкое понятие бесполезно; нужно сделать его более узким. Сделать это можно по-разному. Мое толкование «культуры» таково: культура есть вера в некоторые внешние, не зависящие от личных суждений ценности, на почве которых – именно потому, что они независимы от личных прихотей, минутных оценок – могут основываться
Культуры в этом смысле больше не существует. Чтобы признать это, не нужно разделять моих взглядов. Достаточно только увидеть, что культурой в указанном смысле обладали все прежние общества, о которых нам известно; все прежние – но только не нынешнее. Это простое признание факта. Общество потеряло свои
Все препятствия на пути личного самоусовершенствования устранены: религиозные догмы, сословные перегородки, власть традиции – всё уничтожено или обессилено. Личность освобождена буквально от всего, что ограничивало ее прежде. Тут-то она и должна процвести и дать новую, небывалую еще
Ответ на этот вопрос долог.
Может быть, науке вообще не свойственно и никогда не было свойственно это желание – дать новый закон? Может быть, воля к власти ей чужда? Может быть, она отмахивалась от религии только постольку, поскольку религия мешала ее изысканиям? Никоим образом. Наука соперничает с религией с тех пор, как стала самостоятельной силой, и в ее кузнице выковано уже несколько универсальных мировоззрений, теоретических и практических. Прежде социализм, а теперь – социально окрашенный либерализм вышли именно из этой кузницы. Социализм не только разрушал храмы и учил поклоняться земному богу. У него было собственное догматическое учение о Всемогущей Творческой Материи, которое он беззастенчиво выдавал за плод философской мысли. Если социализм подавлял свободу научного исследования, то не потому, что расходился с представителями науки в философских вопросах. Либеральное учение, на словах столь терпимое, также вооружено «единственно верным» материалистическим мировоззрением, противоречия которому оно не терпит. (Кстати надо заметить, что корни материализма – сугубо психологические, и лежат в попытке отстоять своеобразно понятую свободу воли. Забавно, что с неумолимой последовательностью эта защита свободы воли приводит материалистов к железному детерминизму – учению о полностью предопределенной механической вселенной, по одной из пылинок в которой прыгает механическая блоха-человек.) Воля к власти, как видим, свойственна представителям науки; и в известные времена известные учения даже пытались навязывать народам якобы «научные» мировоззрения. Однако для этого требовалось государственное принуждение; как только Россия вышла из-под власти единого обязательного для всех мировоззрения, так прежнее «научное мировоззрение» разлетелось в прах, уступив разнообразным суевериям. Сколько ни сокрушаются сегодняшние русские ученые, это естественное и неизбежное последствие насильственного насаждения материализма – немедленный отход к первобытным суевериям, раз высшие формы духовной жизни разрушены.
Тут одна из главных особенностей современной науки – или того, что в наше время принято этим словом называть. Материализм в ней является первым и обязательным догматом; не признать его – значит не признать науки в целом. Собственно, «материализм» не вполне верное слово; правильнее было бы говорить о
Если культура есть приятие независимых от нас ценностей, то материализм для нее губителен. Для того, кто религиозно верит в «причинность», культурные ценности превращаются, как я не раз говорил, в набор любопытных иллюзий, предопределенных игрой общественных сил (марксизм) или половых гормонов (учение Фрейда). Сама личность человеческая становится подлежащей холодному изучению иллюзией, что же говорить о ее святынях. Ученый не может принадлежать никакой культуре, если он строг и последователен. В самом лучшем случае, у него может быть с детства воспитанное уважение к существующим культурным формам; или, может быть, невинная любовь к рифмованным строчкам (не говорю «к поэзии», т. к. любить поэзию значит признавать ее содержание; в том же, что содержание поэзии либо ненаучно, либо противонаучно, сомневаться не приходится). Наука не терпит соперниц, она исключительна и требовательна, и меньше, чем на всём человеке и всех помыслах его, не успокаивается. Если в прежнем обществе личность ученого складывалась под влиянием разных сил, среди которых «вера в причинность» не была господствующей, то ученый наших дней вырастает под сенью одной только этой веры. Не успев стать цельной и выработанной личностью – над чем трудились богатые и разнообразные культурные влияния прошлого, – он делается специалистом: образно говоря, засыхает, не успев созреть…
При таких обстоятельствах, о благотворном влиянии науки на общество не приходится говорить. Специалист просто не знает, что сказать этому обществу, когда речь заходит о ценностях. Один изобретает новые Десять заповедей, повторяя на разные лады: «Хранить культуру… Охранять культуру… Сохранять культуру… Протирать ее мокрой тряпочкой по воскресеньям…» Другой выражает твердую веру в то, что скоро, совсем скоро законы физики дадут всем народам основания для новой нравственности. Они говорят о том, чего не знают, хуже того: о чем они никогда не думали. Когда наука хочет быть универсальным мировоззрением, она сталкивается с непреодолимыми трудностями. Наука – специальность, плод на конце ветки, но ветка и само дерево и больше, и первоначальнее ее. Духовная жизнь и ве́дение были раньше специализированной науки, и будут даже тогда, когда наука исчезнет или неузнаваемо изменится. Чтобы быть универсальным мировоззрением, нужно в первую очередь судить о самом глубоком и в то же время самом повседневном, о первом и о последнем:
Дать обществу новые ценности – то же самое, что дать ему новые запреты. В этом отношении наука также неплодотворна. О каких запретах в отношении случайного существования может идти речь? Случайное руководится случайным; единственное, к чему можно стремиться – к предельно безболезненному, удобному образу случайного существования. Комфорт становится последней ценностью общества, руководимого людьми научного образа мыслей. Однако ни жить, ни умирать ради комфорта никто не захочет, и на пути всё большего смягчения трудностей жизни общество незаметно разрушается, теряя всякую прочность…
Вместо ожидаемого цветения мы наблюдаем гниение. Массы не получили нового Закона; наука не создала новой культуры. Часть восстала против целого и воссела на престоле, но не потеряла при этом своей ограниченности. Самое нестерпимое в науке наших дней – ее философские, метафизические, религиозные (поклонение Ничто – всё равно поклонение) притязания. Сидящий на троне обязан царствовать; вот наука и пытается царствовать, то есть судить обо всём, беспрестанно выходя за пределы естественной для нее области, области опытного знания. Ждать ли перемен к лучшему? Ждать, если – сверх ожидания – специалист сменится человеком культуры; если воспитание личности будет снова в руках
Будет ли это – не знаю.
IX. Поэт и его ценности
Отношение между поэтом и ценностями, заключенными в его творениях, рассматривал еще Пушкин. «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон…» – сказано не только о том, что поэт имеет две души, ведет две жизни. Точнее сказать, это только верхний слой, простейший смысл стихотворения. Каково отношение поэта к собственным ценностям? Это отношение (отвечает Пушкин) есть
Впрочем, есть ли вообще какие-то «ценности» в поэзии? Не состоит ли поэзия в родстве с
Вопросы это совершенно оправданные. Многие понятия в наше время выцвели до полной неразличимости, так что их нужно постигать и объяснять другим заново. «Творчество» и «ценности» – из этого ряда выцветших понятий. Попробуем же вернуть им цвет.
Творчество – для нашего времени настоящая загадка. Материализм видел в нем болезнь, отражение борьбы классов и переживаний пола… Столько объяснений, и все неубедительные. (Не в последнюю очередь потому, что материализм и творчество, материализм и вдохновение вообще не живут вместе; всё
Что же видит тот, кто судит о творчестве, наблюдая его «изнутри»?
Он видит, что творчество – крепкий якорь, твердая основа, центр равновесия душевной жизни. Оно не просто «дает выход переживаниям», его действие – не просто волшебство слова, верного имени для предмета, знание которого дает над этим предметом власть (хотя и это в нем есть). Творчество есть необходимая часть душевной жизни, отсутствие которой – признак недостаточного развития или болезни. Материалистическое понимание душевной жизни как потока клочков и обрывков, несомых ветром впечатлений, не дает объяснения творчеству. Материалист видит в нем прихоть, а не необходимость. На самом деле, творить
Художественный свист есть прихоть, творчество – необходимость, причем не только для творящей души, но и для общества, в которое она помещена.
Личность в наши дни падает сквозь время, испытывая – попеременно или одновременно – судорогу сладострастия или ужаса, и нисколько не пытаясь защитить собственное существование перед напором пресловутых «фактов». Она нуждается в твердых ценностях, как мореплаватель в неподвижных звездах, но приучена думать, что «ценностей» или нет, или обращаться за ними нужно всё к тем же «реальным фактам»… Я бы сказал, что это наивно, если бы это не было смертельно опасно.
Что такое ценности, наша эпоха также давно забыла. Мера этого забвения – требование «критического обсуждения», без которого не может быть принято и самое малое. За одобрением ценностей идут к разуму – к той самой силе разрушения, которая из всякого сложного делает простое. Однако действие разума на вещи известно – он разрушает всё, к чему ни прикоснется.
Ценность, в первую очередь, есть
На пути творчества мы
Но неужели всякий поэт – действительно «производитель ценностей»? Конечно, нет. У творчества есть свои ступени. Художественное чутье ведет творца всё выше – или всё глубже? – и рано или поздно он достигает необходимой внутренней ясности и глубины, достигает – но не может их сохранить. В действительности, поэзия начинается не с этого и не обязательно к этому ведет. Поэт, как и всякий человек, вовсе не обязательно идет