— Ты поезжай сегодня в гостиницу, Леха, — прервала она Мисюру. — Я устала. Доедешь сам? Или проводить?
Мисюра замолчал.
Потом послушно оделся и вышел.
И почти сразу зазвенел дверной звонок, ввинчивая шурупчиком свой звон в марьин висок. Поняла: нет, не смогла отстраниться, — еще до того, как открыла на звонок и увидела, что Леху привели, точнее, принесли обратно соседи — актеры театра юного зрителя, возвращавшиеся с вечернего спектакля. Он упал на лестнице лицом вниз, не удержавшись за перила. Марья охнула: все лицо было в крови, стесал о ступеньки.
Дальше началась суета. Марьюшка побежала к телефону-автомату вызывать «скорую», потом к Лехе прикладывать марлю к тяжелому его лицу, потом опять вниз по лестнице: встречать врачей. Но «скорой» все не было и не было, как назло, и, совсем издергавшись, Марья поймала, наконец, такси. Повезла, почти недвижимого, не в больницу почему-то — сама не знала, почему — в клуб, к Асе Модестовне. Каникулы должны были кончиться только через четыре дня, но Марьюшка понадеялась, что пора уже, можно, все вернулось на прежние места.
И верно: Навьич открыл перед ней дверь, едва подкатило такси к знакомому крыльцу.
— Внизу Ася Модестовна, — закивал Марьюшке с усердием.
У самого клуба Леха ожил и вниз спускался почти самостоятельно. «Сошествие во ад?» — только и сказал. Одобрительно, пошутил будто.
Асмодеиха приходу Марьюшки совершенно не удивилась. Заулыбалась всеми своими окружностями, подскочила, как мячик, помогла Мисюру на диван усадить.
— Что с ним? — спросила ласково, успокаивающе.
— Помогите! — взмолилась Марьюшка.
— Да вы не волнуйтесь, голубчик, не волнуйтесь, — замаячила Ася вокруг серого, в кровавых ссадинах лица мягкими своими ладонями. «Боль снимает», — поняла Марья.
Мисюра, как ныряльщик, нырял в пустоту и выныривал. Отходил и снова выпадал.
— Сейчас, — сказала Ася Модестовна. — Здравствуйте, — это уже Лехе, — я врач.
Марья увидела, что смотрит Леха вполне здраво и осмысленно, и отошла с облегчением в угол кабинета, села, ни во что более не вмешиваясь.
— Здравствуйте, — сказал Леонид Григорьевич, внимательно присматриваясь к ускользающей от его взгляда Асе Модестовне.
— Щелкаете? — с пониманием спросила та.
— Щелкаю, — слабо откликнулся.
— Даже, пожалуй, трещите?
— Пожалуй.
— Четыреста? Четыреста пятьдесят?
— Шестьсот рентген.
— Серьезно, — уважительно констатировала Ася Модестовна. — А подбородок где ободрал?
— Упал, — скривил губы усмешкой Мисюра. — Ерунда.
— Ну, хорошо, — приняла невнятные слова Ася Модестовна. — А чего вы хотите?
И отошла от дивана к столу, села на стул. Сразу стала директором. Начальником — из тех, которые решают участь надоедливых посетителей.
Леха пожал плечами:
— Хочу жить. Только медицина тут бессильна, если я правильно понимаю.
— А зачем вам жить? — вежливо и как-то небрежно поинтересовалась Ася Модестовна. Марьюшка, идиотизмом разговора пораженная, вскочила было, но хозяйка ее на место одним движением руки усадила. — Для чего вам жить? Не надоело на одном месте топтаться?
— Странный вопрос, — обиделся Мисюра.
— А вы говорите, не стесняйтесь. Мне абсолютная ясность нужна. Да и времени у вас нет на долгие уклончивые разговоры.
— Видите ли, я не имею права рассказывать что-либо. Подписку давал.
— Не очень они мне нужны, ваши тайны. И узнать их ничего не стоит, вы же ни о чем другом больше не думаете, у вас весь пакет сверху лежит, — сказала Ася Модестовна, проиллюстрировав жестом, как легко вынуть из лехиного сознания заветный его пакет. — Меня не тайны ваши интересуют, а мысли. Что бы вы делали, если бы вдруг выздоровели? Получили у смерти отсрочку, а?
— Вина на мне, — сказал, будто выдавил из себя Мисюра. — По моей вине катастрофа произошла. Люди погибли. Я работать хочу, чтобы всем объяснить, в чем ошибка. Чтобы исправить.
— Мелко, — отозвалась из-за стола Ася Модестовна. — Даже если вас подлечить, в систему обратно никто не возьмет, для них вы — покойник, а мертвому никто не поверит, даже самому здоровому. Авария уже состоялась, погибших не оживить. Что же вы сможете теперь исправить?
— Да, — согласился с ней Леха и почувствовал, что катится опять с крутой горы. Больно было, но не в этом дело, не это суть важно. Жутко было от стремительного этого падения. Птица проснулась в нем, забилась, затрепетала. Не так уж и больно, только жжет внутри и тянет. Накатили пустота и слабость: руки не поднять. Мухи не отогнать. Руки мои, хорошие руки были, умелые. Только зачем они теперь? Теперь голова нужна, а скоро и она ни к чему будет.
— Ася, — взмолилась Марьюшка, робко подала голос. — Помогите ему. Можно ему помочь?
— Много чего можно, — Марьюшка задохнулась, но Асмодеиха посмотрела мимо нее, повернувшись совершенно чужим лицом, и ухмыльнулась так, что губы поползли: верхняя — вверх, нижняя — соответственно вниз, обнажив желтые крупные, точнее, длинные, как у хищных зверей, зубы.
— А просто пожить вы не хотите? — продолжала она допытываться у Мисюры. — Дожить то, что определено вам, без особых физических мучений?
— Не возражал бы, наверное. Только я не знаю, как это: просто жить. Не умею.
— Но ведь вы уже доказали свою полную профессиональную непригодность, чего же вам еще?
— Он был самым талантливым! — не выдержала, вмешалась опять Марьюшка. — Я не знаю, в чем он виноват и как несчастье случилось, но уверяю вас: он был самым способным, и, может быть, просто не дали таланту его расцвести, задавили, подмяли. Если бы кто-нибудь заранее сказал тогда, раньше, что Мисюра — неудачник — не поверили бы, засмеяли.
— Не надо, Марья, — поморщился Леха, — все правильно: кпд моей жизни не выше, чем у паровоза. А что было двадцать лет назад, давно забыть пора. Вспять ведь не повернешь.
— А что, если б вам сейчас вернуться в то время, вы бы иначе жизнь прожили? — заинтересовалась вдруг Ася Модестовна. — А вам, Мария Дмитриевна, хотелось бы опять стать восемнадцатилетней?
— Нет, — содрогнулась от воспоминаний Марьюшка. — У меня все равно ничего не получилось бы. Я жить не умею. Про меня все говорят: не умеет жить. Вот ребеночка я бы родила…
VIII
«Удвояю, — орал худой, — удвояю!»
— Че удвояешь-то? — спросили худого.
— А че попало, — ответил тот. — Че кому надо, то и двою. Не веришь? Давай, чего не жалко.
Дали. Удвоил. Не то, что увеличилось, размер тот же, а второе такое же, не отличишь, рядом стало. Удивились: ну-ка еще! И еще — пожалуйста. Теперь таких же четыре стало. Таких, как первое, хотя какое первое, какое четвертое, не понять, спутать можно. Но в общем, было одно, а стало — четыре.
— А теперь другое удвой, — сказали худому.
— Нет, — обнаглел худой, — это за плату.
— О чем речь! На вот, заранее, удвой только!
Сидит худой и двоит. А толпа перед ним не то что двоится, умножается в ученой прогрессии. Разве ж кто случай упустит? Много чего хорошо бы иметь вдвое против прежнего. А вечером худой уперся. «Все, — говорит, — хватит на сегодня». И как ни уговаривали, что ни сулили — ни в какую. Взял номер в гостинице, взял ужин, бутылочку одну маленькую, сувенирную. Больше ему-то и незачем. Дальше он сам распорядиться сумеет. Закрылся и заснул, видать.
И никто не успел спросить: если годы удвоить, старше летами станешь или моложе? Пребудет века или состаришься вдвое?
А утром худого уже никто не видел, хоть и ждала его очередь на площади с рассвета.
Единственное настоящее время суток — рассвет. Впрочем, об этом уже говорилось.
Мисюра очнулся на диване, старом, якобы кожаном, застеленном чистым бельем. Он был раздет. Одежды не было. Вместо нее лежал в кресле серый пижамный комплект — куртка и штаны на резинке. И тапочки больничные стояли рядом с диваном.
Леонид Григорьевич приподнялся, чувствуя себя значительно лучше, чем привык в последнее время, и стал оглядываться, попутно пытаясь понять, где он, и вспомнить, как попал сюда. В голове был сумбур, но птица не билась, еще не проснулась, наверное. «Так, — оглядывался Мисюра, — кабинет. Скорее всего подвал: естественное освещение отсутствует». Узкие окна под высоким потолком с защищенными, в буквальном смысле, — щитами закрытыми — стеклами. И легкомысленными занавесочками изнутри поверх тяжелых щитов. Вообще подвал всегда чувствуется, влажность, что ли, другая, или с давлением что-то.
Стол дубовый, старомодный, пара кресел под парусиновыми белыми чехлами, пара стульев. Картина на стене старого письма. Налево — обитая дерматином дверь, замок неавтоматический, без ключа не откроешь, а вышибать — сил не хватит. Направо — другая дверь, тяжелая, железная, крашенная суриком. На манер сейфовой, с ручками запоров: пережиток времени, когда еще надеялись от атомного взрыва за такими дверями отсидеться.
Что бы это значило?
Вчерашний и позавчерашний день Леонид Григорьевич в основном помнил. Ситуация, по зрелому размышлению, скорее устраивала, чем нет. Он был жив, относительно неплохо себя чувствовал и изолирован от людей. Последнее имело большое значение. Людей Мисюра не то чтобы избегал или боялся, просто вина перед ними ему пришлась не по плечу, не по размеру — тяжела, и сейчас легче было бы общаться с изгоями, с подонками общества, чем с нормальными людьми. Марьюшка составляла исключение. «Марьюшка?» — мелькнула и сразу пропала мысль.
Леонид Григорьевич не спеша оделся в чужое, поискал, чего бы съесть, еды никакой не нашел и не особенно этому огорчился. Потолкался в железную сейфовую дверь, она поддалась, и Мисюра обрел за нею коридор — подвальный тупик с другими такими же дверями. За одной звонко капала вода. Там оказался санузел — душ на десяток кабинок, четыре унитаза и раковина с краном.
Но где же Марья?
— Где Мария Дмитриевна? — спросил Мисюра пришедшего к нему старичка. К его приходу Леонид Григорьевич уже успел оглядеть немудреные окрестности, вернуться на свой диван и устроиться там поудобнее.
— Нет ее, — ответил старик. — И скоро не будет. Пододвинул одно из парусиновых кресел, уселся. Сам сухонький, стручок-сморчок, глазки белесые, с усталинкой, со скучнинкой. Нечто без пола и возраста в тренировочном черном трико.
— Простите, а вы кто? — вежливо поинтересовался Мисюра.
— Вы вчера к кому шли? — вопросом на вопрос ответил старичок. — Вот он я и есть.
— Вы дьявол? Нечистая сила? — удивляясь произносимым вслух нелепым словам, сформулировал давно вертевшееся в голове Мисюра.
— Что уж так грубо — «нечистая сила»? — заворчал старик. — Вроде интеллигентный человек, образованный, науки превзошедший. Предположим, дьявол. А с кем вам сейчас хотелось бы общаться? Кого предпочли бы увидеть? Агента иностранной разведки? Сотрудника госбезопасности? Или непосредственного вашего начальника, ныне покойника, и, замечу, перешедшего в нынешнее состояние не без вашего участия? Могу, кстати, встречу организовать. Желаете?
— Значит, все-таки дьявол. А я, признаться, не верил никогда в дьявола. Я и в бога не верил, но бог — нечто более близкое. Бог моих отцов.
— Скорее уж прадедов, — не согласился старик. — Отцы же были сплошь безбожники не по убеждению — от дурного воспитания. А деды сбрасывали кресты с колоколен, щепали иконы об угол и крутили «собачьи ножки» из писания. Но какая разница для вас-то между богом и дьяволом, лично для вас, правоверного материалиста: ведь дьявол не что иное, как диалектическое продолжение бога, оборотная сторона. И что вы, собственно, имеете против дьявола?
— Что же, договор кровью подписывать будем? — мрачновато усмехнулся Мисюра.
— Полно, начитались сочинений, — махнул сухой лапкой старик. — Да и какая у вас кровь, одни лейкоциты. Такой кровью разве серьезный документ подпишешь?
— Тогда что вам от меня надо?
— Ничего, — со вкусом сказал старик. — Но ты-то зачем сюда шел — помнишь? Хотел жизнь с начала начать? Ну, так возрадуйся: дается тебе шанс. Последний шанс. Будешь жить второй раз — свой последний раз на земле.
— Фильм такой был: «Живешь только дважды», о Джеймсе Бонде, — вспомнил вдруг Мисюра. — Не наш фильм, английский.
— Русский, английский — какая разница… — отозвался старичок. — Ты, главное, не суетись, отдыхай. Газетки можешь почитать, за двадцать лет собраны. Я тебя сейчас чайком угощу. Чай у меня свой, не купленый. Пей, не стесняйся.
— А где я сейчас? В аду? — полюбопытствовал Леонид Григорьевич, с наслаждением делая глоток фиолетового густого чая, — или в чистилище? — добавил с сомнением, припоминая то, что увидел здесь, в подвале, и не удержался, заулыбался вяло.
— Да не все ли тебе равно? — покачал головой старик. — Разберешься со временем, успеешь еще наречь да заклеймить. Так уж вам надо обязательно всякой сущности свое название дать!
— И все-таки, почему именно дьявол? — упрямо спросил опять Мисюра. Упрямство ему трудно давалось, по крупицам собирал он его в истощенном, усталом сером веществе своего мозга, в разбитом своем организме.
— У бога своих много, — непонятно сказал старик и посмотрел на сопротивляющегося Мисюру ласково, будто погладил его взглядом. От этого взгляда стало Лехе легко и все понятно. И все безразлично. Дьявол так дьявол, почему бы и нет? Дьявол всегда был слугой прогресса. Не зря же считалось: паровоз — от дьявола, электричество — от дьявола, об атомной энергии и говорить нечего. А бог? Что он может сегодня, старый бог пастушеских племен, который кое-как управлялся с несколькими тысячами подданных? Где ему углядеть за миллиардами, которые, к тому же, при компьютерах и термояде?
— …Он, знаете ли, все замедляет, а надо на акселератор жать. Попробуйте на повороте, на хорошей скорости затормозить, — ворковал старик, — куда вас выбросит?
— Я не умею водить машину.
— И зря. Удивительнейшее ощущение, ни с чем не сравнить. Послушайтесь совета, научитесь. Скорость, овладение пространством — почти то же, что летать.
Леха вздохнул с надеждой. Захотелось выпить еще фиолетовой жидкости из стакана, и стало ясно, что кончится все хорошо-хорошо, а все плохое уже кончилось.
Он выпил еще глоток и увял. А проснулся бодрым. Жизнь продолжалась, даже если это была жизнь по ту сторону смерти.
Несколько дней Леха усиленно читал. За одной из дверей в тупике коридора оказалась длинная комната с грубыми деревянными стеллажами, где пыльными грудами лежали подшивки газет, Стопки журналов, в том числе — специальные, и почему-то «Крокодил». Он взялся за «Природу» двадцатилетней давности: всегда уважал это издание, но руки редко доходили, разве что иногда — глянуть переводную статью. Пролистал «Успехи физических наук» словно собственный детский дневник, с тем же чувством конфуза и удивления, когда вдруг среди наива находишь любопытную мысль, потом забытую и утерянную.
«Американский теоретик А. Гелл-Манн высказал очень интересную гипотезу о наличии особых «наиболее элементарных» частиц с дробными электрическими зарядами, названных им кварками», — читал Леонид Григорьевич, чуть усмехаясь.
«Картина нуклон-нуклонного взаимодействия при высокой энергии, основанная на концентрации файербола, наталкивается на определенные трудности и не является общепринятой…»
«Главным событием на международной встрече физиков, проходившей на о. Бендор у средиземноморского побережья Франции, был, по всеобщему признанию, доклад члена-корреспондента АН СССР В. И. Гольданского.
— Советские ученые, — сказал Гольданскйй, — успешно работают над созданием гамма-лазера (газера). Газер уже не утопия, утверждают они, подкрепляя свои слова сложными математическими расчетами, данными физических экспериментов».
Вчитываясь в реальные, вобравшие в себя состоявшуюся уже историю, строки, Мисюра вдруг действительно уверовал в немыслимую возможность вернуться в прошлое. А уверовав, ни о чем больше не помышлял.
Старик приносил еду, кипятил чай. Иногда они перекидывались ничего не значащими словами, иногда — нет. Исчезло представление о времени: вчера не догонишь, а от завтра не уйдешь.
Марьюшка не преувеличивала, когда утверждала, что Мисюра был на курсе самым талантливым. Обладал Мисюра памятью — не той, рядовой, что позволяет вспомнить нужный адрес или номер телефона. Все знания вписывались у него в стройную систему, в картину мира, любая мысль находила в его мозгу свое место, различные технические идеи прекрасно уживались, а в дальнейшем послушно служили. Если, конечно, была в том нужда.
В общем, Мисюра помнил практически все, что знал, а знал он в своей области достаточно много, как ему казалось. Но сейчас, проглядывая газеты и журналы, выяснял для себя Леонид Григорьевич, как много проходило вне его поля зрения. Мир оказался куда обширнее и многообразнее, чем представлялось.
К тому же от природы был Мисюра на редкость добросовестен. Это отчасти помогало ему в жизни, отчасти мешало. На вопросы этики добросовестность его не очень распространялась, но в работе, сказав «а», он непременно стремился сказать «б», даже а тех случаях, когда обнаруживать подобный педантизм не следовало. Роковую серию испытаний, которые проводил он на действующей атомной станции, нужно было вести не по форме, не по инструкции, а осторожненько, как бы придуриваясь, следуя традициям и суевериям персонала. Потому что формально программа создавалась для идеальной АЭС, с высококвалифицированными эксплуатационниками, тогда как на деле имелся в наличии реактор, сданный к празднику с недоделками, с непросвеченными швами трубопроводов и стенками из металла — какой завезли, и из бетона — какой был. Об уровне подготовки работающего персонала хотелось говорить гекзаметром. Но, дорвавшись до работающей техники, Мисюра сделал вид, что верит в ее надежность. И прокрутил полную программу испытаний, хотя отродясь эта программа лишь записывалась в вахтенный журнал. Иначе говоря, Леонид Григорьевич в порядке эксперимента провел эксперимент так, как положено, а вот этого-то как раз и нельзя было делать.
Увы, души богу отдали другие.