Однажды ко мне приходила мама и заметила одного приходящего мужчину, видимо к кому-то из пациенток. Мама узнала в нём отца одной своей одноклассницы, но он её не узнал, потому что уже прошло много лет, да и мало кто обращает внимание на чьи либо лица, когда на свидание выделяются какие-то считанные минуты. Его дочь не смогла выйти к нему на свидание, мама моя к тому времени уже уходила. Я не знала, кто тот мужчина, но когда он стал расспрашивать медсестру о том, где и в каких условиях лежит его дочь, то я всё рассказала ему сама, за что, к счастью не поплатилась, получила лишь выговор от медсестры. Может, мне ничего не было от неё, потому что я была ребёнком, а может, и другие причины были. Но я поняла, что там лучше во всём держать язык за зубами, потому что твой, пусть и не при свидетелях разговор, не будет тайной.
На следующий день мама мне рассказала о том, что это отец её одноклассницы, и попросила меня выяснить, что с ней. Единственное, что я смогла узнать, что у неё были страшные боли, которые медперсонал считал психическим расстройством, и обкалывал её. Она всё время кричала и не вставала с кровати. Спустя несколько лет, моя мама встретила её на улице, а та рассказала, что она на инвалидности, что ей сделали операцию на внутренних органах, что у неё было внутреннее кровотечение. Конечно, мама не стала рассказывать о том, что знала, где она была, потому что это самый настоящий кошмар, который не должен стать явью. И почему медперсонал её внутреннее кровотечение считал психическим заболеванием, и что было с ней потом в том отделении, знать я не могла. И даже, если бы я могла ей помочь, мне всё равно никто бы не позволил этого сделать, потому что любая помощь друг другу там считалась, как что-то противоречивое медперсоналу, и за это несли жестокие наказания.
Как-то раз, я проходила по коридору в сторону туалета, был день, я особо быстро не шла, потому что хотелось немного пройтись и оглядеться, хотя смотреть там было не на что, неприятно и страшно. И случайным образом заметила зеркало. Я вспомнила, что своё отражение не видела уже больше недели, мне было немного страшновато в него смотреть, особенно меня напугали мои собственные глаза. Я сидела на сильных препаратах, и взгляд мой был неестественным и странным, а ещё я увидела в них свой собственный ужас и страх, в котором сама находилась. Я не стала у него долго стоять, чтобы не вызвать никаких подозрений у медперсонала, который там был повсюду, особенно на основной половине, да и стоять на одном месте долго тоже было невозможно, иначе я привлекала к себе внимание. Вообще внимание к себе я привлекала полностью, на меня смотрели все кому не лень. Наверное, я была большой редкостью в таком отделении, а может и вообще единственным и неповторимым экземпляром, лакомым кусочком.
Никогда не забуду, когда, как на грех, мне во второй раз в жизни, после длительного перерыва, пришли месячные, к счастью, что мама ко мне приходила каждый день. Но получить заветные прокладки было не так-то просто, в ближайшем окружении аптеки не было, не было и магазинов, маме пришлось выяснять у медперсонала, где находиться ближайшая аптека, куда она поехала. Конечно, она их мне привезла, но не самое страшное было, что переодеваться мне пришлось в палате при женщинах, которые со мной лежали. Самое страшное было то, что когда мне назначили клизму, которую вытребовала для меня мама, потому что не одно слабительное на меня не действовало, а недельный срок был достаточно приличным. Эту клизму, во время месячных мне делали в той концкамере, где было столпотворение курильщиков, которые просто так занимали места на открытых унитазах, чтобы там сидеть. Да ещё мне при всех их пришлось догола раздеваться, ложиться на грязную лавку, раздвигать попу, чтобы мне поставили клизму, потом при всех их, всё голой перемещаться к унитазу. Меня всё время оглядывали те заключённые, иногда подходили ко мне, говорили, пускали дым в лицо, но я всё время молчала. Я боялась, что они начнут меня трогать, сделают мне что-то, и, не смотря, что клизма мне помогала плохо, мне должны были делать ещё одну, я отказалась от этой процедуры, сказав, что сходила в туалет. Я сходила, но не так хорошо, как этого мне хотелось, конечно, с болью, но оставаться в том туалете мне более не хотелось. Был один момент, который я осознала, будучи, став взрослой. Когда я голая сидела на унитазе, а медсестра ушла, две женщины стали ко мне с разных сторон приближаться и что-то друг другу говорить, показывать какие-то знаки. Я очень сильно боялась и не понимала, что они от меня хотят. Про себя я мысленно стала молиться, и как раз в тот момент заглянула медсестра и закричала, чтобы все от меня отошли, а то, они знают, что будет. Благодаря молитве никто из заключённых до меня не дотронулся вовсе.
Однажды, проходя по серому мрачному коридору, я заметила, сидящих на кровати, двух девочек подростков старше меня, я немножко обрадовалась, что тут из единственного ребёнка – меня, появился ещё кто-то. Они сидели вместе на одной кровати, а я подошла к ним и сказала, что двоим на одной кровати сидеть нельзя, но они ничего мне не ответили. Но раз их никто не сгонял, значит, им это позволили, либо они это делали, когда не видел медперсонал. Я спросила, сколько им лет, они ответили, что по четырнадцать. Спросила, как они тут оказались, и они мне рассказали, что они хотели убежать из детского дома, выбили стекло, но убежать не успели, а их отправили сюда. Конечно, моя небольшая радость долго не сохранялась, потому что я была расстроена их историей, и понимала, что общаться с ними всё равно не смогу, потому что я нахожусь на другой половине за закрытой дверью. Они немного мне позавидовали, что там спокойнее, но я им внушила то, что там не так уж и хорошо. Что нет одной створки окна, что в туалет невозможно попасть, что там, в коридоре всё время горит свет, даже по ночам, который попадает полностью на мою кровать. Что в том коридоре дежурят врачи, и ты там находишься под пристальным наблюдением, а тут они могут сидеть на одной кровати и оставаться незамеченными. Мы распрощались, а через три дня их уже в отделение не было, их дальнейшую судьбу я не знала, потому что общаться мы не могли, даже тогда, когда я находилась на той половине в столовой, потому что у каждого было своё место, и стандартный строгий режим и правила с определённой последовательностью. После каждого приёма пищи выстраивалась очередь почти во всю длину коридора в сторону процедурного кабинета за приёмом лекарств, который ты должен соблюдать своевременно и не отличаться тем, чтобы тебя кто-то кричал по фамилии. Потом все расходились, либо по своим местам, либо проводили время в туалете-курилке-концкамере, а так как все были под сильнодействующими препаратами, либо привязанные, то большую часть времени все проводили на своих кроватях, некоторые на них же и ходили в туалет. Если я хотела в туалет, дожидалась, когда кто-нибудь из медперсонала пойдёт на основную часть отделения и откроет перегороженную дверь, то вернуться обратно на свою кровать было так же трудно, как и попасть в туалет. Если я находила свободную табуретку, чтобы взять её и поставить возле дверей, чтобы, сидя дожидаться медперсонал с ключом, то её тут же могли занять, поэтому мне приходилось стоя ждать, когда откроют дверь, находясь в том кошмаре, чтобы попасть на свою часть отделения.
Там я многому всему научилась, смотреть сквозь стены, как себя вести, как разговаривать и смотреть, чтобы не поплатиться потом. Мне даже было запрещено подходить к окну, что я делала тайком, чтобы подышать свежим воздухом и попрощаться с мамой, которая всегда смотрела мне в окно и махала рукой, а потом удалялась по узкой тропинке вдаль. Я смотрела до тех пор, пока в горизонте и голых деревьях не скрывался её силуэт.
В скором времени, а может и не в скором, потому что любой проведённый день в том отделении был целым испытанием, которое и врагу не пожелаешь. Мама выбила для меня то, чтобы в отделение пришла главврач детско-подростковыми отделениями, посмотрела на меня, с дальнейшим переводом в детское отделение, если они не отдавали меня маме, и чтобы хоть как-то облегчить мои страдания и мучения, она пыталась мне помочь. Но та женщина отказалась меня куда-либо переводить, и единственная надежда у меня оставалась, то перевод до нового года в то самое взрослое отделение № 2, из которого меня притащили. Потому что в этом отделении, закрытого строгого режима, никого никогда никуда не отпускали, даже гулять, и на новый год меня никто там не собирался отпускать, во всяком случае, мне моя лечащая врач, так и сказала. Я считала дни, на какой день придётся четырнадцатый день моего нахождения в этом отделении, ранее меня никто никуда не переведёт, а так как она говорила, что минимум четырнадцать, то я каждый день думала о том дне. Тот день был должен быть тридцатым декабря, который мне вовсе радости не внушал, потому что мне рассказывали, что прежде чем пациента отпустить, за ним должны наблюдать, и я боялась, что в том отделении не хватит двух дней на то, чтобы понять, что со мной всё в порядке. В порядке? Так сказано… Разумеется, со мной не всё в порядке, учитывая только моё физическое состояние, но душевную боль я должна всячески скрывать. Странно, но эту же боль, рану и травму, они же сами мне и причинили! Запичкали таблетками и уколами, измучили так, что я боялась вообще существовать на этом свете. Ты не знаешь, что с тобой будет завтра, ты боишься разговаривать, страшно даже дышать. И чтобы хоть как-то отвлечься я попросила книгу в старенькой и заброшенной библиотеке кабинета медсестры, которая не пользовалась там никаким спросом. Это было видно по состоянию шкафа, а так же по залежавшимся и пыльным книгам, в которых не было детской литературы. Конечно, мама приносила мне и краски и раскраски, но рисовать там было негде, ведь столы столовой огораживала дверь, за которой я находилась. И вообще, на ту сторону, где было всё задымлено, не особо и хотелось ходить, да и краски эти у меня могли отобрать.
Я откопала старенькую полу рваную книгу Фридриха Горинштейна, изучила содержание, но начала читать с самого начала. И нелёгкие истории о военной жизни детей, а точнее одна история одного мальчика, о том, как он выживал в войну, отвлекала меня немного от моей собственной войны, а так же внушала силы, что и у меня эта война когда-нибудь закончится. Имя этого автора я запомнила на всю жизнь, хоть и не смогла прочесть эту книгу до конца, а мне это очень сильно хотелось сделать, но настал тринадцатый день моего нахождения в этом тюремном отделении, и с утра пораньше я узнала о своём переводе в женское, знакомое мне, отделение. Эту врачиху я запомнила на всю жизнь. Она не только в штык, ровно в восемь часов утра вызывала к себе первого пациента, она и на дежурствах не спускала с меня глаз. Я на столько чувствовала её надсмоторство, что даже снотворное не действовало на меня, и я не спала в эти моменты, но приходилось делать вид, что сплю. Потому что малейший шорох или подъём в туалет, вызывал на её лице столько вопросительных знаков, что я считала лучше лежать полумёртвой, чем вызвать у неё какие-то подозрения, и остаться там ещё дольше на неизвестный мне срок.
Я была очень рада тому, что наконец-то настал день, когда я покину это место, и ждала той минуты, когда откроется та запертая дверь, в которую я тринадцать дней назад стучалась и просилась меня спасти. Эти тринадцать дней протянулись так долго и мучительно, как будто я там пробыла все тринадцать лет. Я была в нервном напряжение и страхе, потому что всё время боялась, что та злополучная врачиха отменит своё решение, что моя улыбка вызовет у неё подозрения, потому что она умудрилась и на это задать мне вопрос. Какая же она всё-таки каменная женщина, не проявляла никаких эмоций, и не позволяла этого делать никому.
Своё внутреннее состояние я могу сравнить с душевной смертью, когда из тебя высосали всю душу, и начали губить физически, не зря говорят, что в аду человеческие души испытывают сильную боль, горят там. Интересно, что будут чувствовать эти люди, когда попадут в ад, из-за которых я так пострадала, а может их уже Бог наказал, что они работают в этом аду, хотя от этого только вред другим, а не их наказание. И не смотря на всё, что мне пришлось пережить, я бы им не пожелала оказаться на моём месте, даже потому, что они уже взрослые.
Я попросила взять книгу с собой, но мне не позволили, хотя она там всё равно никому никогда не была нужна. А так как здание было аварийным, и после нового года отделение собирались переводить в другое помещение, то думаю, от этой книги мало, что осталось бы. Да и мне, можно было и не спрашивать, просто взять и забрать её с собой, о ней всё равно никто уже не помнил, да и медсестра другая в тот день была, когда я выбирала книгу. Я взяла свою скудную часть вещей, и меня повели к двери. Возле неё я стояла с тревогой, да ещё медсестра отошла куда-то, и я находилась на ожидании. Ко мне успели многие подойти, поспрашивать о переводе, да и лечащая врач не забыла ко мне, подойти, которая вызывала у меня ещё большее напряжение, неужели она передумала. Я стояла и ждала, она сказала, что меня сейчас переведут, я улыбнулась, сквозь боль. Подошла медсестра, и мы отправились длинными и запутанными путями туда, откуда я попала в тюрьму. Я только слышала звуки от ключей, которые открывали одну дверь за другой каждого отделения, которые мы проходили, и вот я снова там. Не понятно, чему я тогда радовалась, ведь это не значило, что меня отпустят домой, я радовалась, что меня наконец-то увели из шестого отделения во второе, что у меня появилась надежда побывать дома на празднике, но, даже, если эта надежда окажется напрасной, новый год я встречу хотя бы не в тюрьме.
В том отделении я стала значительнее меньше пить лекарств, мне уже не делали уколы, я была запуганным маленьким существом, которое при общении с врачом кивало только головой, потому что боялось, что-либо говорить, чтобы слова не были восприняты неправильно. Единственное, о чем я говорила и спрашивала врача, то о том, отпустят ли меня на новый год, хотя бы на один денёчек, а врач отвечала, что посмотрит на меня и примет решение, поясняя, что я у них совсем мало нахожусь, вот понаблюдает эти три дня, и тридцать первого числа скажет.
К счастью, я услышала то заветное да, когда пришла за мной мама. Она сказала, чтобы я подарила врачу коробку конфет, которую она принесла с собой. Мы собрались, и она сказала, что мы ещё зайдём поздравить моего лечащего врача из тюремного отделения. Мне этого делать вовсе не хотелось. Я не хотела видеть этого врача, не тем более оказаться там вновь даже на секунду. Но мы это сделали, ещё мама дала мне конфеты и сказала, чтобы я угостила пациенток из моей палаты, а тех, кого нет, оставила на кровати. Я так и сделала, а ещё на моём месте лежала уже новая пациентка, вернее старая переведённая из буйной половины. Я ей дала конфету лично в руки, а когда ушла, обернулась и повернула голову на окно второго этажа палаты, в которой я находилась, чтобы посмотреть, как смотрела на меня мама и махала мне рукой, а я смотрела на неё с надеждой и ждала. В этом окне я заметила ту женщину, которой лично в руки дала конфету, которая смотрела на меня. Я ей помахала рукой, внушая такую же надежду, которую когда-то ждала сама, надежду, что и в её жизни будет всё хорошо, и что её тоже когда-нибудь отпустят домой.
5
Очутившись, впервые, почти за три недели, на улице, воздух мне казался каким-то необыкновенным. Я делала, глубокие глотки вздохов, и наслаждалась тем, что я дышу, что я дышу чистым и свежим воздухом, а не куревом. Оказавшись в своей квартире, я начала целовать родные стены и приветствовать дом и бабушку, которая меня ждала. Я так боялась, что никогда не окажусь дома, что решила гладить и обнимать родные стены. Тот новый год был самым запоминающимся в моей жизни, я впервые попробовала ананас, была рядом с близкими любящими меня родителями в родном чистом и светлом наполненным добротой лаской и теплом, доме. На праздниках моей маме пришлось вытащить гвоздики из моих ушей, потому что кровь в них не проходила, ещё я сказала маме, что хорошо, что осенью она мне позволила коротко обстричь мои длинные волосы, которые я растила с самого рождения. Как бы мне трудно с ними там пришлось, как бы я их заплетала, мыла и расчёсывала, если там не было для этого условий. Даже день бани был не целый день, а по расписанию, и душевая всё время была занята, а вещи личной гигиены там негде было хранить, тумбочек не было, мои вещи лежали в пакете под кроватью и их кто угодно и когда угодно мог растащить. И лишь однажды я смогла там помыться, запрятав маленькую бутылочку, в которой мама мне принесла шампунь в определённый день, когда я ей рассказала о расписание, когда разрешено было мыться. Это были определённые дни в определённое время. Расчёской там я никогда не пользовалась, и короткие волосы были для меня небольшим облегчением.
Страх, что мне всё равно придётся вернуться туда, куда вовсе не хотелось, а ещё и затуманенное состояние от таблеток, и болезненное физическое, говорили сами за себя. Но на четвёртый день это всё равно нужно было сделать, и лишних вопросов я маме не задавала, как бы ты не хотел и не бежал, бежать с тонущего корабля просто некуда, разве только тонуть. Но я умирать не хотела, хотя внутри себя именно это и ощущала. Да, я ощущала смерть, и об этих ощущениях одному Богу было известно!
Мы вернулись, как и полагалось, четвёртого января в день моих именин, и для меня была очень радостная новость, что меня переводят в подростковое отделение. Не зря моя мама хлопотала. Даже не в детское, в которое мама упрашивала главврача, а в подростковое, лучшее в городе, можно так сказать, где лежали почти одни мальчики, которые откашивали от армии, где были хорошие условия, а само отделение можно сравнить не с больницей, а с санаторием, где нет, даже, решёток на окнах. Обо всё этом я знала, я многое узнала, пока находилась в тюрьме, даже, где раньше находилось детское отделение, и какие там были условия, и что многие говорили мне, что лучше лежать во взрослом, чем в детском. В том здании раньше располагался местный детский садик, который переделали в больницу, разделив его на три отделения: подростковое № 15, детское № 14 для детей до четырнадцати лет, и для малышей с нарушением психики и речи № 25. Пока подросткового отделения не существовало, дети после пятнадцати лет лечились во взрослых.
Мы пришли в то отделение, меня приняла врач. Пока я сидела на первом этаже в коридоре, мимо нас с мамой по лестнице спустились одни мальчики старшие меня на несколько лет, они шли на физкультуру в зал. Мы попрощались с мамой, я поднялась на верх, меня проводили в палату. Я была в ней совершенно одна, в отделение была всего одна девочка, которая периодически туда приезжала и уезжала, но, несмотря на это я была рада тем условиям, в которых оказалась.
Я находилась там три недели. Меня отпускали на все выходные домой, даже на Рождество. Там ходили гулять, хорошо кормили, занимались, играли, правда отношение ко мне было не из лучших, потому что я там находилась бесплатно, а отделение считалось платным, да ещё весь медперсонал брал тот факт, что до этого я находилась в тюремном отделении, и скорее всего, он был главным. С меня не спускали глаз, держали под вечным строгим контролем, почти присутствовали вместе со мной в туалете, такие были распоряжения от лечащего врача, и вроде меня уже собирались выписывать, как мне отменили прогулки, стали ещё большие запреты, я везде ходила с медсестрой, которая не спускала с меня глаз. И видимо, им всё это надоело, что они решили перевести меня в отделение с решётками и всеми прочими замками, чтобы вообще не следить за мной. А может, сказались жалобы моей мамы в департамент здравоохранения. Причину я не знала. Да, меня всё же перевели в то самое детское отделение, хотя моя мама категорически была против, и не стала ничего подписывать, но там и без угроз не обошлось. Единственное, что я успела сделать, то написать карандашом на задрипанном закутке бумажки той девочке, с которой подружилась, что меня переводят в другое отделение. Жестокая медсестра, смена которой выпала как раз на тот несчастный день, не давала и не позволяла мне этого делать. Конечно, она же раньше работала в тюрьме настоящей, чего ей со мной церемониться и проявлять человеческое, хотя бы человеческое отношение, не говоря уже о том, что я и без того пострадавший несчастный ребёнок. И она не понаслышке знала, в каких условиях я находилась, но вместо сострадания от всех я получала ещё большие удары и паскудское отношение. Единственная, кто там ко мне хорошо относилась, это буфетчица, которая иногда остатки от платных десертов и полдников давала мне, потому что часть некоторых пациентов уезжала сразу после обеда. Да, питание у меня с ними было разное, я же бесплатно лежала, но меня это нисколечко не огорчало, особенно после того, где я была, и какой пищей мне приходилось давиться, это было очень вкусное питание.
То детское отделение, на первый взгляд, не выглядело плохо, но когда я туда поднялась и увидела, какие там условия… Оно сильно отличалось от того санаторного, но с тюремным я его сравнивать не стала. Хотя в один из дней, проведённых там, я в истерике просила маму, чтобы меня лучше перевели в тюремное. В тюремном я хотя бы могла в любое время суток лежать на кровати, а в четырнадцатом только по расписанию.
Для начала, я поняла, что в том отделении, мне абсолютно не с кем поговорить, потому что там лежали тяжелобольные дети, которые не разговаривали вовсе. А некоторые от сильно действующих препаратов спали, прям на полу, потому что в одну общую палату для мальчиков и девочек днём их не пускали, только ночью и в сон час, поэтому сидеть там тоже было негде. Только пол, и те места, которые ещё никто не занял. Вообще в том отделении было очень тесно: кровать на кровати, узкие проходы, даже изолятор служил спальней, из которой всё время по ночам был слышан крик, и ночи в отделении были кошмарными. Там была и другая половина отделения, на которой находились одни буйные мальчики под замком. Были там и такие братья-близнецы, один из которых был на моей стороне, а другой на противоположенной. Столовая была общая, но встречаться они тоже не могли, потому что вначале туда спускалась наша половина, а потом их, и сидели все на своих местах по разные стороны, но уже не вставали и не выстраивались в очередь за приёмом лекарств. К каждому подходила медсестра, заставляла открыть рот, и всыпала туда размолотые таблетки. Меня такая учесть не постигла, таблетки я выпивала сама, зато при каждом приёме пище «наслаждалась» какой-то дрянью от бронхита. Да, наконец-то начали мне лечить мой запущенный бронхит и мочевой пузырь ещё в санаторном отделении, к счастью, что в этом отделении этого не перестали делать, правда педиатр, которая меня лечила, тоже долго не могла меня найти после перевода, чтобы осмотреть, случайным образом увидела меня в коридоре, когда я шла. В этом же коридоре я стояла на коленях перед своим лечащим врачом психиатром и просила о пощаде…
Я испытывала, такаю сильную и физическую и душевную боль, что сдерживать слёзы могла только в течение дня, но когда наступало время отбоя, я долго плакала в подушку и молилась.
Однажды, ещё немного времени прошло, после того, как перевели меня в это отделение, приближались выходные, на которых должен был состояться день рождение моей подруги детства. Мы с ней дружили с трёх лет, и моя мама смогла упросить врача, чтобы она отпустила меня на выходные, чтобы я смогла сходить к Лене на день рождения, ведь для меня это стало бы ещё одной трагедией, ведь мы не пропускали наших дней рождений никогда. Не смотря на то, что никто не знал, где я в данный момент нахожусь, что со мной случилось, действие препаратов, на дне рождении я вела себя непринуждённо, поздравила подругу, играла со всеми, общалась и развлекалась, и на миг забыла о том, где я числюсь в данный момент. Там была одна девочка, моя знакомая и Ленина подруга, которая поправилась. Она рассказывала смешные анекдоты, один из которых я запомнила. Она шутила по поводу своего жирка, так она относилась к своему лишнему весу, и я не чувствовала себя там униженной этим. Ведь врачи во всех отделениях унижали и оскорбляли меня лишним весом, даже тогда, когда я весила нормально для своих лет, а поправляться стала в больнице, они всё равно продолжали мне говорить, что я много ем, зараз съедаю все мамины передачи, которые и в глаза не видела.
В этом отделении была одна детдомовская девочка, звали её Лена Воробьева, она была младше меня на год, коротко подстриженная под мальчика. Конечно, из сирот там много кого было, большая часть отделения, но именно Воробышек, так я запомнила Лену и могла называть, выполняла всю работу санитарок, не спала по ночам, чтобы успокаивать кричащих детей, которые мешали ночным дежурным спать, прибиралась в столовой. Я хотела помогать Лене в столовой, а заодно отвлекаться, но меня прогоняли. Потом её перевели в первую городскую детскую больницу с бронхиальной астмой, у неё долго держалась высокая температура. Тогда я очень позавидовала Лене и тоже хотела, чтобы у меня держалась высокая температура, чтобы меня, как и её перевели в обычную детскую больницу, хотя бы для того, чтобы мне перестали давать психотропные препараты, действие которых было невыносимо терпеть. Да и сама Лена, бывавшая в обычной детской больнице, рассказывала, что условия там лучше. И в этом отделении нас никогда не водили гулять, дневного света мы почти не видели, потому что всё время на окнах весели шторы, которые никогда не открывались. Мылись мы тогда, когда хотел этого медперсонал, а санитарное состояние оставляло желать лучшего, бачки у унитазов не работали, поэтому редко когда смывались. Раковины были очень низкими, возможно там раньше была ясельная группа, и изредка я там могла умыться только стоя на коленях. Своего отражения я тоже не видела, зеркал там не было. Передачи, которые приносили нам родители никогда до нас не доходили, а если что пропадало, и моя мама поднимала шум, всё спирали на Воробышка. Моя мама была единственная из родителей, которая могла поднять шум, написать жалобу, позвонить в Москву, все остальные просто боялись, хотя тоже говорили о плохом отношении и кражах, были там одни у одной девочке первоклашке, которая училась в моей школе. Она разговаривала, и я как-то один раз немножко поговорила с ней, и она мне назвала номер школы. Её папа поддерживал мою маму, но его жена, мама той девочки, заставляла его молчать. Понятное дело, будешь отстаивать свои права, или права своего ребёнка, твой же ребёнок за это и поплатиться.
Я поняла, что в таких условиях я долго не протяну, только ежедневная сладкая гречка на завтрак и ужин вызывала у меня тошноту. Лишь однажды нам как-то на ужин дали глазированные сырки, и мы все так радовались этому, я сразу его съела, а другие решили припрятать на стратегические запасы, когда ещё такую роскошь увидишь. Поэтому я решила просто всё терпеть, ведь с врачами разговаривать было бесполезно, если их даже не брали мои мольбы на коленях, то единственным выходом было терпение лекарств и всего, что я испытывала там. На фоне сильных побочных действий психотропных препаратов, я не только на скудном питании стала поправляться, у меня выросла грудь, из которой стало течь молоко. Для меня, с чего бы вдруг, персонально вызывали детского эндокринолога, который не числился при базе их больницы. От которой толку было столько же, сколько от молока, которое само по себе текло из моих грудей.
Я всё терпела и терпела, настал день выписки в начале марта, я оказалась наконец-то дома и от долгого перетерпения, в момент долгожданного расслабления, у меня произошёл самый настоящий нервный срыв. Я долго плакала, отмываясь и отмокая в ванне, я не стала, есть любимою, приготовленную мамой пищу, а просто вскочила и на эмоциях выбежала из дома на улицу. Почувствовала свободу и воздух, и от непонятных и забытых чувств улицы, привыкшей к физическому и психологическому насилию и издевательствам, я поняла, что мне очень плохо, и свой поступок, я до сих пор объяснить не смогу, я сама никогда не пойму, почему я так поступила. Наверное, я ещё ничего не осознала, ведь за такой период, мне столько пришлось пережить. Гоняли меня, как собачонку из отделения в отделение, пичкали всякой дрянью, причём эта дрянь менялась столько же, сколько лечащих врачей успело у меня побывать, да и не только лечащих, кто там только со мной не разговаривал, так называемые разные какие-то профессора, заведующие разных отделений, помимо лечащих, разные приходящие какие-то. Бывало такое, что собирался целый отряд врачей, вызывали меня, беседовали, потом лечащая врач куда-то уходила, возвращалась с моей любимой игрушкой слонёнком Сонечкой, давала её мне и заставляла объяснить всем, почему у меня игрушка. Они считали это отклонением, что я не должна в тринадцать лет интересоваться игрушками, мне должны нравиться мальчики, которых там было целое отделение. Меня так долго мучали, что в тот момент в моём детском и травмированном сознании что-то произошло, что поздним вечером, в кромешной темноте, выбежав резко из квартиры, забыв про дом и семью, вернулась сама обратно туда, откуда так долго рвалась.
Я позвонила в двери санаторного отделения, меня в удивлённом состоянии туда впустили, сообщили об этом всем врачам по домашним телефонам, а я сидела в холе вместе с дежурным медбратом и всю ночь не спала. Я не думала ни о чём, я просто потеряла себя… Я так долго ждала свободы, что когда её получила, не знала, как ею пользоваться, что мне делать, как жить, что решила вернуться в то месте, к состоянию которого привыкла, уже знала, как себя вести и что делать. Ведь дом я не видела долго, я уже даже забыла о существовании школы, друзей, стала забывать любимою пищу, стала забывать всё, что ранее меня окружало, что я любила, чем жила. Я даже не могла воспринимать нормальную человеческую речь, потому что другой никакой не слышала. Я стала забывать о природе, что существуют звёзды, ведь я их не видела, я мало что видела с окна, перед которым была решётка на замке, которая не позволяла приблизиться к окну. И то, это окно было в спальне с ограниченным доступом, и только в вертикальном положении, пока я шла до кровати, которая как раз была у окна, я могла одним глазком взглянуть в окно. Но и за ним была пустота, на территории больницы не было ничего, что связывало нас с внешним миром. Дома меня, даже, напугал телефонный звонок и звук телевизора, поэтому я из него выбежала, мне трудно было улавливать другие звуки, тишину, от которой я отвыкла, слышать приятный голос мамы. Всё во мне перевернулось в один миг. Единственное, на что я могла смотреть в том отделении, это на часы, которые там висели, да и то не для нас, а для персонала. На них я смотрела целый день, с перерывами погружалась в себя, потому что смотреть было больше не на что, разве только спящих на полу детей, но я уходила в коридор и сидела там одна, передо мной была только решётчатая лестница. Мама говорила мне, чтобы я не смотрела на эти часы, что тогда кажется, что время идёт долго, иногда я прислушивалась к её словам, погружалась в мысли, но снова и снова возвращалась к этим часам, движение которых было единственным приятным в том месте. Я следила за секундной стрелкой, которая продвигала каждую минуту ко дню моей свободы.
6
Наутро ко мне сбежались все врачи, я отвернула голову и не хотела ни с кем разговаривать, внутри меня всё провалилось, когда я поняла, что пришла к тому, от чего бежала. Врачи долго не знали, что со мной делать, ведь я была выписана, я лежала на кушетке в кабинете, у меня было повышенное давление, мне поставили впервые так нужный укол, а не приносящий вред, и что-то решая, меня собрались отправлять в то детское отделение, откуда была благополучна выписана. К сожалению, в тот день была смена той тюремной медсестры. Вначале я шла спокойно и сама, но дойдя до лестницы, у меня началась паника, ведь мне не хотелось туда возвращаться, я села на пол перед лестницей, схватилась за перегородку перил, и сказала, что никуда не пойду. Они меня окружили, всё время что-то говорили, просили, чтобы я отпустила перила, я этого не делала и была вся красная, хотя не плакала, меня всё равно просили отпустить руки, я не хотела, и сделала это, когда мне собирались, мерит давление. Я увидела, что принесли прибор. Видимо они боялись, ведь в детском отделении у меня подскакивало очень сильное высокое давление, настолько высокое, что оно даже для взрослых считалось высоким, и не удивительно, сколько мне всего приходилось терпеть и сдерживаться, а ещё нарушили мне весь организм вредными препаратами. Толи они меня, таким образом, обхитрили, толи я по своей детскости не заметила, что не схватилась сразу второй рукой за перила, да и другая рука была не крепко схвачена, что я сама была сосредоточена на измерении давления и напугана этим. Что в какой-то момент меня схватили за обе руки и потащили, прям войлоком по лестнице. Потом та тюремная медсестра выкрутила мне за спину руки каким-то своим тюремным приёмом, что у меня была страшная боль, от которой я подчинялась её физическому воздействию. Она вела меня по коридору в отделение, а когда от боли я пыталась вырвать руки, она зажимала мне их с такой силой, что боль переносила меня в другое пространство. Меня привели туда, хотели привязать к кровати простынёй, которую собирались порвать, но им не позволила этого сделать кто-то из персонала, возможно сестра-хозяйка. Да и зачем это всё делать, если они со мной справлялись безукоризненно, да я и не буянила, даже грубостей никому никаких не говорила, была настолько запуганным и беззащитным созданием, которое вообще ничего не могло там сделать, даже если бы и захотело. Мне поставили снотворное, которое на меня не действовало, я не стала лежать, встала, но врачи позвали меня к себе в кабинет, и я там просто у них молча сидела, в то время, когда одна из них принимала новую девочку. Потом они отправили меня спать, но на меня всё равно это снотворное не действовало, так и не подействовало. И вовсе не потому, что у меня отменное здоровье было, хотя это не так, особенно после их залечивания, а потому, что моё психологическое состояние и осознание действительности никак не дало бы мне заснуть. Потом меня увели в изолятор и поставили капельницу. Лежав под ней под пристальным наблюдением процедурной медсестры, я услышала разговор врачей, потому что изолятор находился напротив кабинета врачей, что некоторых детей впервые собираются вывести на прогулку. Я задумала побег, ведь у меня уже была уличная одежда, в которой приехала, в кармане куртки лежали пять рублей, сдача с проезда, и которых хватало, чтобы сесть в автобус и уехать домой. Разумеется, ещё лежа под капельницей, я стала расспрашивать процедурную медсестру о том списке, который намеревались составить врачи и отдать его медсёстрам. Та мне говорила замолчать и ничего у неё не спрашивать. Но на радостях, что я могу оказаться дома, и такой план может сработать, я и забыла обо всём, чему меня учили, что побеги эти бесполезные, да и в этом списке меня всё равно не оказалось.
Вскоре пришла ко мне мама, я выбежала к ней и увидела её глаза, могла прочитать в них только боль, она была видимо такой, что когда я начала её обнимать, не почувствовала взаимности. Мама была каменой. Она стала спрашивать меня, зачем я так поступила, но я не могла объяснить ей своего поступка, просила, чтобы она меня простила и забрала. Она поднялась к врачам, долго с ними о чём-то разговаривала, а потом вышла и сказала, что меня никто никуда отпускать не собирается. Сколько бы мама там не настаивала, не писала расписок, что всю ответственность она берёт на себя, никто ни шёл на компромисс, чтобы хотя бы меня каждый день забирать и привозить, и что гулять меня тоже не отпустят. Я стала упрашивать маму о прогулке, потому что мысль о побеге меня не оставляла, я даже не делилась ею с мамой, хотела просто убежать и всё. Я попросила маму, чтобы она хотя бы с ней упросила заведующую, отпустить меня немножко погулять, подышать напоследок свежим воздухом. Конечно, маме это сделать было нелегко, она написала не одну расписку, чтобы десять минут я проветрилась. Мы с ней вышли, белый свет на чисто белом снегу просто слепил мне глаза, я никогда не видела такого чисто белого снега, но откуда он там будет другим, если мы находились за столько километров от города, где далеко проезжая часть, и по этому снегу никто не ходил. Мы прошли с ней немножко по лесу, а потом пошли обратно через дома, которые там были. Их там было мало, но люди там жили, а их дети ходили в тот детский сад, который переделали в больницу. С каждым приближённым шагом, я упрашивала маму поехать домой, что я не хочу туда возвращаться, на отрицание этого и не понимания, я упала перед мамой на колени и просила не вести меня туда. Она сказала, что не может этого сделать, что написала не одну расписку, чтобы я погуляла, и если собираюсь бежать, то плохо после этого будет не только мне, но и ей. Я осталась сидеть на снегу, мама пыталась меня поднять, а я закричала, и хотела убежать даже от мамы, потому что не понимала, почему она не может позволить мне уехать домой, она крепко схватила меня, закричала, чтобы я встала, отдёрнула меня и вела, прям до самых дверей отделения не отпуская. Я просила её не вести, но она ничего не могла сделать. Звонок, дверь открыли, и резко закрыли, оставив маму по уличную сторону, а меня в коридоре, я закричала, что дайте мне хоть с ней попрощаться, но мне никто не дал этого сделать. Мы лишь на долю секунд успели друг на друга посмотреть, мамины глаза наполнились тоской, а я смотрела на неё так, как будто смотрю в последний раз, и мне казалось, что она сама готова расплакаться. Мне всего один раз в жизни приходилось видеть маму плачущей, когда я была ещё совсем маленькая, и причину тех слёз не знала. Я увидела тот взгляд, который придавал мне силы не расплакаться, сила маминого взгляда, силы её духа придавали мне уверенность, и я внутри сделалась каменной, чтобы не выдать своих чувств и боли.
На шум ко мне спустились врачи, лечащая и заведующая, я смотрела в пол, и понимая действительность, немного молча постояв, медленно сняла с себя шапку, опустила с ней руки, затем стала разуваться. Я старалась запоминать ощущения одежды, ведь знала, что её у меня отнимут, и сколько я там пробуду не известно, и одену ли я её вообще. Мы поднялись, меня отвели в раздевалку, которая тоже была под замком, где хранилась детская одежда, я сняла куртку, сама её повесила. Я получала столько удовольствия от этого раздевания, от прикосновения к верхней одежде, что я её сама снимаю и вещаю, а не забирают её у меня, и место нахождения её не известно. Уже знала, где она находится, и от этой мысли я ощущала такие незабываемые чувства. Раздевалась так медленно, как не раздевалась никогда в жизни, рассматривала одежду, как будто в последний раз, но те минуты быстро прошли. Я вернулась в отделение, вернулась к той боли и страданиям, забыла о часах, потому что с той минуты время для меня полностью перестало существовать, оно остановилось, и жизнь моя вместе с ним. Я уже не знала чего ждать и что со мной будет. Вспоминала проведённые моменты дома в ванне в пене, как я там мылась, потому что в больнице никогда не смогла бы помыться в ванне, а тем более в пене. Вспомнила блюдо, которое для меня приготовила мама, и мне в тот миг его так сильно захотелось, хотя чувства голода я не ощущала. Я физически совсем ничего не ощущала, даже боли в мочевом пузыре и бронхит меня не беспокоил. Я думала о том, что лучше бы тот подросток меня тогда задушил полностью, но переставала об этом думать, потому что всё время думала о маме, о её любви ко мне, о том, как она будет без меня, а я без неё. Что я должна быть сильной и жить ради неё, жить для неё. На миг я забыла обо всём, и начала вспоминать о прошлой жизни, о школе, о бабушке, о том, что у неё скоро день рождения, а через неделю после неё двадцать первого марта, у мамы. И эти воспоминания, и мысли мне помогали, я хоть как-то на время отвлекалась и забывала о действительности, уходила в нереальный выдуманный мир, в котором начала жить, строить и придумывать там свою жизнь, исходя из прошлого опыта и знаний. Мне было хорошо в том мире, там не было боли и страданий, там не было зла и войны, где есть Бог, и однажды, мне захотелось остаться в том выдуманном мире навсегда. Наверное, так оно и случилось, и я там живу до сих пор, потому что ту боль, те осколки от взорванной бомбы внутри меня не переставали колоть изнутри.
Люди видят моё светлое лицо, улыбку, иногда чему-то завидуют, но они не знают, что скрывается внутри меня. Мне как-то один человек сказал, что у меня чёрные глаза, хотя они были голубого цвета. А я подумала, что у меня чёрная душа. Чёрная не от того, что я чёрствая и злая, а от того, что в ней взорвалась бомба и разрушила мой внутренний мир, мою душу, а глаза это передавали. Началась война, я воевала не только с окружающими меня людьми, я боролась и с внутренним состоянием своей души, боролась с чувствами, подавляла боль и страх. И он, наверное, это немного заметил, а может, у моих глаз были слишком близко расположены вены, и ему показалось, что они чёрные. А может он говорил об области вокруг глаз, а не о самих глазах, но меня так поразило и испугало, что кто-то вдруг сможет заглянуть в мой внутренний мир, мою душу, узнать, что мне пришлось пережить, ведь мне этого никак не хотелось! После этого я мало смотрела людям в глаза, старалась избегать зрительного контакта, чтобы они не смогли заглядывать ко мне в душу, потому что мне страшно было им показывать то, что там было! Страх меня никогда не оставлял, я научилась с ним жить, вообще я жила так, что никто и представить не мог бы себе, что со мной происходило. Я могла назвать себя хорошей актрисой, которой хотела стать.
Позже к нам поступила одна девочка, моя ровесница. Она оказалась двоюродной сестрой девочки, с которой я подружилась в санаторном отделении № 15. Эта девочка тоже станет проводить со мной время в коридоре. Вообще в этом коридоре не позволялось быть детям. Там стояли два кресла и маленький столик для взрослых, которые приходили к врачам, но мне сидеть было негде, и я никого не спрашивая, уходила туда. Конечно, меня очень часто оттуда выгоняли, но я всё равно уходила туда. Со временем на это перестали обращать внимание, не привязывать
же меня за это, да ещё ко мне присоединялась и другая девочка, и мы сидели с ней и общались. Она иногда выпрашивала у врачей какие-то игрушки, которые находились у них в кабинете, сидела и играла, я не думала ни о каких игрушках вообще, но потом стала присоединяться к ней, и мы играли вместе, даже иногда шутили и смеялись. И как-то мы с ней немного в том коридорчике подвижно разыгрались, и когда она побежала в группу отделения, я побежала за ней, она закрыла резко дверь, которая разделяла этот коридорчик с группой, и мой третий палец на правой руке резко врезался в дверь. Я громко закричала от боли, что на крик сбежались все. Конечно, Веру тогда наказали, но я боялась за неё и наказание больше, чем за свой палец, ведь это не просто какие-то запреты, её поведение могли воспринять не так, и посадить на тяжелые препараты. Моя лечащая врач сама испугалась от моего крика, что боялась прикасаться к моему пальцу. Естественно я не плакала, потому что привыкла к тому, что это самый большой запрет, поэтому так сильно и кричала, заменяя криком слёзы, ведь какой сильной я бы не была, боль от сломанной кости очень тяжело терпеть. Я знала, что он у меня сломался, даже раньше врачей, потому что сталкивалась со сломанной левой рукой, когда падала в колодец по вине своей лучшей подруги Даши, носящую знаменитую фамилию Пугачёва, с которой я дружила с первого класса. От подруги я тоже получила большой предательский удар, ещё в двенадцать лет, когда она меня назвала плохим словом «суходрищевой», как называли меня наши общие враги-одноклассники, которые били и унижали нас, но мы друг за друга всегда заступались. А Даша всегда им мстила, моча персональные полотенца каждого в унитазе, мочила все, кроме наших двух. Наша начальная школа располагалась в одном здании, что и детский сад, так и называлась школа-сад. У нас в классе был свой туалет, как в группе детского сада, где висели наши полотенца, своя раздевалка, а спальня служила игровой. Я так не любила свой класс, что однажды, получив публичное унижение от учительницы перед всем классом, обозвала одноклассников придурками. Потом со мной долго никто не разговаривал, даже пакостили, долбились в двери квартиры, писали на ней всякие гадости, на улице избивали, пинали в самые болезненные места: половые органы и по голове, таскали за волосы, но я никогда не плакала. Дашу тоже били, она плакала всегда, сдерживая слёзы при всех, прячась в туалете. Учительница меня тоже не любила, могла схватить за ухо, заставить встать в угол и в нём стоя писать контрольную работу. Светлана Михайловна не любила меня, потому что у моих родителей произошёл конфликт с заведующей детского учреждения, в котором мама и бабушка ранее работали дворниками, а заведующая была когда-то хорошей знакомой бабушки, а также соседкой по общежитию. Конфликт произошёл из-за того, что всех заставляли сдавать деньги на учебники, которые должны были выдавать бесплатно, и которые для меня мои родители через департамент выхлопотали. Они всегда законно отстаивали мои и свои человеческие права, но за это ты становился главным врагом общества, что не как все, а отличился, ведь даже самые бедные и то находили способы, чтобы делать так, как им говорят. Поэтому травля в начальной школе у меня была двойная, классная руководительница никогда не заступалась, когда меня обижали, кроме родителей жаловаться было некому, поэтому терпеть боль я научилась с самого детства. У Светланы Михайловны муж-милиционер покончил жизнь самоубийством, застрелившись служебным пистолетом, поэтому она была такая жестокая. Она обращалась ко мне исключительно по фамилии, имя никогда не называла, но меня это не расстраивало, потому что моя редкая фамилия Суховерхова3 была царского происхождения, и слышать её было особенно приятно. Я воспринимала, что ко мне относятся по-особенному, по-царски!
До второго класса меня никто никогда не бил, пока не поменялась учительница, потому что первая пожилая Валентина Николаевна с больным сердцем не стала больше работать и уехала в Германию на лечение к родственникам. Меня не бил даже тот мальчик Алёша, который бил абсолютно всех в классе, потому что его отец зарезал его мать на его глазах, и он жил с бабушкой. Потом мальчика за драки ещё в первом классе исключили из школы, потому что родители постоянно писали на него жалобы. Как-то удивительно, но он меня никогда не трогал, меня единственную. Может он где-то внутри себя чувствовал, что грозит мне в будущем, и что мне придётся самой натерпеться не меньше его, когда он застал тяжёлую сцену с родителями, и тоже был травмирован. Моя мама была единственной родительницей в классе, которая не стала подписывать заявление, чтобы Алёшу исключили. Тогда я с волнением ждала маму с родительского собрания, и когда она пришла и сказала, что не подписала, я была счастлива и во мне теплилась надежда, что мальчик останется учиться в нашей школе-саду, в нашем классе. Тогда своим детским сознанием я не понимала, как взрослые могут восстать против одного беззащитного ребёнка, у которого никого не осталось кроме бабушки, и что в особенности нуждается в нашей любви и поддержке…
Единственными счастливыми годами детства могу назвать годы, когда я ходила в детский сад. У меня были хорошие воспитатели, меня ценили и уважали, я много радовалась. Ещё я хорошо одевалась, мама сама мне шила красивую одежду, которая была дефицитом, красиво заплетала, я хорошо читала стихи и выступала, и меня всегда ставили в младшие группы, единственную из детского сада.
Первого сентября, после школьной линейки четвёртого класса, мы с подругой Дашей отправились гулять. Погода была замечательная, солнечная и тёплая. Я была одета в одни голубые ласины, модные в то время и розовую футболку с далматинцами, которую на день рождения мне подарила другая подружка Ульяна. Даша была одета тепло, и как всегда наши одежды с ней очень сильно расходились, её всегда одевали теплее погоды, ей было жарко, она ворчала, и всегда завидовала мне, как я была одета. Она была одета в тёплый спортивный костюм: толстая кофта с длинными рукавами и штаны. Конечно, не сравнить с моим летним одеванием. Но кофта мне её очень нравилась, на ней был спереди большой карман, который был общим для правой и левой руки, она всегда там держала семечки, которые мы с ней щелкали, потому что с кульками не любили ходить, они занимали руки, и мы не могли полностью отдаваться играм. Как раз тогда об этом я ей и сказала, что у нее, зато карман, когда она обратила большое внимание на то, как я была одета. Гуляя долго на школьном дворе совершенно другой школы, которая разделяла наши дворы и дома, Даша захотела отправиться в свой любимый двор с любимыми нами качелями, который находился дальше моего дома, и спускаться вниз по улице Сибирской так далеко мне не хотелось. Я уговаривала Дашу остаться гулять на той площадке, а она, пойдя на некоторое время на мои уговоры, потом стала настаивать на своём, и я ей уступила. Мы стали спускаться вниз по маленькой лестнице со школьного двора к домам, только мы спустились, как Даша заметила глубокую квадратную яму с водой из-под канализационного колодца, которая не была не чем огорожена. Я предложила уйти от неё, потому что там была жижа неприятного цвета и запаха. Она нашла огромную ветку от дерева и предложила измерять глубину, мне не понравилась её идея, я ждала, когда она насладиться измерением, и мы уйдём. Но она предложила и мне измерить глубину, я вначале отказывалась, а она всё настаивала, что так здорово, что там очень глубоко, что я могу сама убедиться в этом, что палка не находит там дна, хотя она была больше нашего роста. Меня немного пугала её забава, и что она не чувствовала дна. Она дала мне ветку, я опустила её в разрытую яму, почувствовала, что палка на что-то наткнулась, сказала Даше, что я нащупала дно, я навалилась на эту палку, чтобы доказать ей это, эта палка провалилась на дно, и я вместе с ней туда улетела. К счастью, что я умела плавать, но всплыла не так уж и быстро. Даша протянула мне руку и пыталась помочь вылезти, но мне не на что было опереться, а ей не хватало сил тянуть меня. И только, проходящий мимо мужчина помог мне выбраться. Мы ушли за дом, где никто не ходил, и где были заросли и кусты, чтобы я смогла там укрыться и оправиться. Даша заметила, что я вся измазана, грязная, на моих волосах запутанные черви, от которых по моей коже проходили мурашки, от того, что мне приходилось до них дотрагиваться, чтобы убрать. Эти черви были какие-то неестественные, красные и противные, всё время извивались. Пока я очищала свои волосы от мусора и червей, Даша всё время фукала и квасила лицо, а мне захотелось пойти домой и побыстрее вымыться. Я вся мокрая шла домой, на меня все смотрели. Придя домой, и не заметно от родителей, пробежав в ванную, я залезла и начала мыться, и поняла, что моя рука всё сильнее и сильнее начала болеть. Боль я почувствовала сразу, ещё сказала об этом Даше, мы подумали, что я в воде обо что-то ударилась, потому что вместе со мной всплыли разные доски, коробки, бутылки, чего там только не было. Я не стала рассказывать маме о случившемся, потому что боялась, что она будет меня ругать, что я опять куда-то залезла. Мама часто меня ругала за подобные выходки, я везде лазила, порой там, где можно получить травмы и убиться, да ещё у Даша научилась врать, и мама всегда была против нашей дружбы из-за этого. Она много врала, даже просила это делать меня перед её родителями, чтобы избегать наказаний. Дашу с её младшим братом Данилой часто мама лупила, прям при мне за малейшие провинности и тройки, её даже за четвёрки ругали и не пускали гулять. Она умудрялась обманывать не только родителей, но учителя, чтобы избежать наказания за тройку. Просила у меня ручку-невидимку, выставляла сама себе оценку, потом ждала, когда учительница распишется в дневниках, потом стирала настоящую тройку и ставила обычной ручкой себе четвёрку. Я, конечно, такой ручкой только рисовала, меня не ругали и не наказывали за оценки, да и училась я достаточно хорошо сама по себе. Даша даже натренировала роспись нашей учительницы, и как-то мне этим хвалилась. У неё и вправду здорово получалось, правда я не знаю, использовала она это умение на практике или нет.
Я сказала маме, что у меня сильно болит рука, а заметив мокрую одежду, соврала, что меня старшие мальчики облили водой, и я упала, ведь предполагала, что мама поведёт меня к врачу, раз у меня так сильно болела рука, а сказать всё равно что-то придётся. Мама подумала, что я очень сильно ушибла руку и сама мне её перемотала. Но боль не стихала и не стихала, даже тогда, когда я ей совсем не шевелила. На следующий день, превозмогая боль, пошла в школу, на первом же уроке не выдержала и расплакалась, потому что уже больше не могла терпеть. Учительница отвела меня в медпункт, медсестра посмотрела мою руку, вызвали мою маму, и мы отправились в травмпункт, мне сделали снимок и поставили гипс.
7
Мне сказали держать палец под холодной водой, но боль не отступала. На следующий день ко мне как раз пришла мама, я показала ей палец, который уже немного распух, она поднялась со мной к врачу, показала ей мой палец. Та долго на него смотрела, а потом моя мама потребовала, чтобы меня отвели к хирургу. Когда мама ушла, мне как раз сказали собираться, отвели в раздевалку, открыли замок, я зашла туда, и немного забыв о боли, кинулась к своей одежде и радовалась, что я окажусь на улице, что я смогу немножечко прогуляться, пройтись, подышать свежим воздухом. Поход к хирургу не был для меня удачным, тот сказал, что это ушиб, перебинтовал мне палец и отправил нас с медсестрой обратно в отделение, которое находилось на приличном расстоянии, и меня ещё ждал приятный прогулочный обратный путь. Через день ко мне опять пришла мама, там ей уже никто не позволял ходить ко мне каждый день, поэтому дней приёма я ждала в особенности. Мама приносила мне что-то вкусненькое, я съедала это при ней, потому что передавать что-либо было нельзя, иначе до меня передача просто не доходила.
У меня палец не проходил, сильно распух и посинел с небольшой чернотой, и лечащая врач отправила меня уже вместе с мамой в городской травмпункт при детской травматологической больнице, который находился в районе, в котором я жила, прям рядом с моей школой, недалеко от дома. Я так была этому рада, и благодарила Господа Бога за то, что мне сломали палец, я даже была готова к тому, чтобы вообще остаться без него, лишь бы не возвращаться в психушку… В больнице мне сделали снимок, но перелома не обнаружили, перебинтовали и сказали мазать специальной мазью. Мы вернулись обратно в больницу, но я радовалась, что следующий день был пятницей, и врач сказала, что отпустит меня на выходные домой. Дома я была заболевшая, впрочем, как и в больнице, просто там ни врачи, ни я сама не обращали на это никакого внимания. У меня была температура, уже до ладони почерневшая рука, боль совсем не проходила, я упрашивала маму не везти меня в больницу, что мне очень плохо. Она пообещала не везти меня, но я всё равно каждые десять минут спрашивала её об этом. Настал понедельник, мама одна без меня поехала в больницу, сказать, что я сильно заболела, что у меня почернела вся ладонь, и в больнице находиться я не смогу. Мама вернулась с хорошими новостями, что я не вернусь в больницу, но радости у меня не было никакой уже, я сильно болела, загибалась от болей, почти не ела и не вставала с постели, а ещё всё время боялась. Я не могла отвыкнуть от обстановки, в которой находилась, я всё время осматривала квартиру, как будто смотрю на неё впервые, но забота моих близких помогала, я чувствовала ласку и любовь мамы и бабушки, и мне от этого становилось легче. Палец мой не проходил, а чернота всё распространялась и распространялась, и, сбив мне температуру, через неделю мы отправились в тот же травмпункт, где мне сделали ещё дополнительно два снимка, на которых не было видно никакого перелома. Нам сказали продолжать мазать палец мазью, хотя врач сама была шокирована от моей чёрной руки, ещё удивилась, как я с ней ещё хожу, задав именно такой вопрос. Постепенно отёк помаленьку стал спадать, чернота становилась синей, но боль от этого не стихала. Я уже не помню, сколько времени тогда прошло, когда моему пальцу стало легче, когда ему вернулся прежний цвет. Я оправлялась и лечилась дома, и в назначенные дни приезжала в больницу на осмотр, видимо моя мама всё-таки каким-то чудесным образом смогла договориться с врачами, или им просто уже надоело со мной возиться, вернее, нести ответственность за тяжелое физическое состояние, да и жалоб мама моя написала в департамент немало. Врач всё время с каким-то подозрением задавала мне странные вопросы, я даже не должна была проявлять каких-либо приятных эмоций. По нескольку раз переспрашивала, почему у меня хорошее настроение, почему я улыбаюсь, даже мама моя подключалась к моим объяснениям, чтобы та поняла, что я говорю правду, и что улыбка моя имеет основания. Накануне перед очередным визитом в больницу, мы купили новый телевизор с пультом и видик, а ещё провели кабельное телевидение. До этого у нас стоял старенький «Горизонт» всего с шестью каналами.
Я никогда не пойму, почему пациентам там нельзя радоваться и проявлять каких-либо эмоций и чувств, если слёзы там считались психическим расстройством, это ещё ладно, но чем являлась там улыбка, для меня навсегда останется загадкой. Может она впервые у своих пациентов видела улыбку. Несмотря на всё пережитое, я не потеряла своих качеств, не потеряла искренность, всё равно находила смысл жить и хоть чему-то радоваться, фантазировать и мечтать, потому что во мне жил Бог, который помогал мне и моей семье со всем справляться и не умереть. И сомневаюсь, что она сможет понять и узнать, что может Бог!
Наконец-то я получила заветную справку с выпиской, уже вторую, но на тот раз уже окончательную. Шла весна, в школе закончилась третья четверть, шли каникулы, после которых мне очень сильно хотелось посетить класс.
Тот день для меня был волнительным, я пошла просто так, мама сказала много учебников не брать, да и палец ещё не зажил, чтобы много писать. Я пришла туда с бабушкой, потому что по-прежнему боялась идти той дорогой одна, и вообще боялась остаться одна. Уроки уже шли, я посмотрела расписание нашего класса, как раз была моя не любимая математика, которую вела одна из любимых преподавателей, и я была рада зайти именно в её класс. Я открыла дверь, зашла, ребята увидели меня, очень обрадовались, поприветствовали, поднялась какая-то суета и шум, ведь мы не виделись четыре месяца, я пропустила новогоднюю ёлку, все школьные праздники, я не выставляла оценки за целых две четверти, но за вторую была аттестована, ведь я её почти закончила. Вероника Михайловна сказала, не буду ли я больше болеть, я ответила отрицательным кивком, она сказала мне присаживаться. Я оглянула класс, нашла свободное место на четвёртой парте во втором ряду. Там как раз сидела девочка, с которой я не дружила, но мы часто друг другу просто улыбались, и в тот раз её улыбка была краше всех остальных, и когда я села рядом с ней, она поприветствовала меня ещё раз и улыбнулась. Я поняла, что она была рада, что я села рядом с ней, и мне было тоже очень приятно. Урок закончился быстро, я почти ничего не писала. После него все стали у меня спрашивать, где я так долго лежала, но мы с мамой тогда подготовились, и я говорила, что с давлением в кардиологии. Они спрашивали о давлении, но о нём я знала много, потому что уже приходилось с ним сталкиваться ещё дома до всего случившегося, мне вызывали скорую помощь, и я лечилась у эндокринолога и кардиолога. А ещё у моей мамы тоже было повышенное давление и у нашей соседки, и знаний в этой области у меня было предостаточно, чтобы ответить на любой вопрос, даже взрослого.
Придя домой, я рассказала маме, что мне тяжело было находиться в школе не только физически, но и психологически. Я ещё не оправилась от пережитого, плохо спала ночью, да и днём меня всё пугало. Я всё время спрашивала маму, не отправят ли меня в тюремное отделение. На звуки телефона и дверного звонка я всё время вздрагивала, да и резкий наплыв в школе, расспрашивание одноклассников, гуманитарная нагрузка и моё отставание, мешало посещать мне школьный класс. Да и слышать сразу много речей, общаться, мне было трудно, потому что в больнице мне абсолютно не с кем было поговорить, я проводила время в своих глубоких мыслях, молилась, и иногда вспоминала прошлую жизнь, которую начала забывать. Поэтому мама взяла для меня справку о переводе на домашнее обучение, чтобы я смогла закончить шестой класс.
Из дома я выходила редко, мало чем занималась, учителя приходили ко мне почти каждый день, я с волнением всегда их ждала, выполняла все задания. Мы занимались в комнате, а мама с бабушкой находились в это время на кухне, чтобы нам не мешать и не стеснять. Я хорошо закончила шестой класс, периодически встречалась и общалась с той девочкой из санаторного отделения. Ещё лежав там, мы успели обменяться телефонами, и я ей позвонила первая. Помню, однажды Катю привезли почти ночью в отделение родители, что у неё был какой-то приступ на фоне побочного действия препарата. Ей тогда выкручивало челюсть, она за неё держалась и кричала, дежуривший медбрат оказывал ей помощь, и первую ночь я провела не одна в палате, потом её оставили на неделю с ночёвкой, и мы с ней много общались. И мне не было одной страшно.
Мне больше не с кем было общаться, никто не звонил, как будто в один прекрасный момент все меня забыли, и мне было очень одиноко. Как будто я и в самой действительности умерла, не только душевно, но и физически. Я решила позвонить своей старой лучшей подруге Даше Пугачёвой, с которой давно не общалась из-за предательства. Она мне не звонила, и я не звонила, потому что она меня очень сильно обидела тем оскорблением, которое тогда для меня было самым болезненным, потом я надолго попала в больницу, ни с кем не виделась и не общалась из внешнего мира. Я помнила её телефон наизусть, вообще у меня была очень хорошая память – фотографическая. Трубку взял её папа, я спросила Дашу, она подошла, я заговорила с ней, она удивилась, услышав мой голос, который узнала. Я бы удивилась, если она не узнала мой голос. Я была её рада слышать, но в её голосе не было радости, мы немного пообщались, я просила её позвонить мне, когда она захочет, но проходил день за днём, а она всё не звонила и не звонила, а я находилась на ожидании её звонка. Я её простила за тот поступок, и надеялась возобновить нашу дружбу, ведь все нас называли сёстрами, мы были настолько близки, каждый день проводили вместе, не могли друг без друга. У нас с ней был секретный язык, которым мы общались и секретничали, устраивали салоны, показы мод, наряжались, делали друг другу причёски, маникюр, катались вместе на её велосипеде, у меня своего не было, и любимым занятием на улице была игра в резиночку, скакалку и мяч со считалкой с выполнением разных заданий. Ещё она научила меня кувыркаться на турнике и кататься на велосипеде, а когда зимой на горке я разбила нос и шла кровь фонтаном, меня ещё тогда все ребята окружили, Даша сопереживала мне. Сломанный нос немного повлиял на его форму, а искривлённая перегородка в одной из ноздрей беспокоила дыхание, потому что нос часто закладывало, и без капель я не ложилась спать. Мы строили снежные крепости, играли в снежки, катались на санках-ледянках. Она была для меня самой близкой, как и я для неё, мы с ней никогда не ссорились, а тут она мне почему-то не звонила. Спустя какое-то время, не находя себе места, что Даша не звонит, я позвонила ей сама, трубку взяла она. Я спросила, почему она не звонит, она холодно отошла от ответа, разговор не состоялся, и я поняла, что Даша никогда больше не будет со мной дружить, и от этой мысли мне становилось ещё больнее, ведь моей вины в нашей ссоре не было никакой. Я ей долго не звонила, потому что попала в беду, но она мне ведь сама не звонила. Наверное, в первую очередь, она, таким образом, предала саму себя, потому что понимала, что причинила мне боль, а попросить прощения не позволяла гордость. И, несмотря на это, я на неё не обижалась, простила её, но она сама себя не смогла простить, поэтому нашла выход не общаться со мной вовсе, потому что побоялась бы смотреть мне в глаза.
Я с ней пережила лучшие моменты в жизни, но и плохих было не меньше. Особенно, когда я единственная в нашем классе плакала, когда её в третьем классе сбила машина, потому что перебегала дорогу в неположенном месте. Мы тогда с ней поехали в бассейн, в который она стала ходить вместе со мной. Трамвая долго не было, и я предложила ехать на другом с пересадкой, чтобы не опоздать, ведь я хорошо знала разные пути и дорогу, родители меня многому научили. Я была достаточно самостоятельной, ещё в четыре года одна ходила за хлебом. Когда мы ждали второй трамвай, Даша всё ныла и ныла, что замёрзла, чтобы мы пошли пешком, я долго отказывалась, но вскоре поддалась. Только мы отошли, пришёл трамвай. Дойдя до дороги, у которой не было светофора, а перейти её можно было только вместе с трамваем. Но я была научена и тому, что можно кого-то из взрослых попросить перевести через дорогу, и нисколько не стеснялась этого спрашивать. Я сказала Даше, что будем ждать трамвай, или я сейчас попрошу взрослых перевести нас. Я начала осматриваться, есть ли поблизости взрослые, как, не успев ничего, понять, я увидела, как Даша летит в одну сторону, перекувыркиваясь, её отбрасывает в сторону, валенки с ног слетают, и разлетаются на проезжей части. Мои глаза наполнились страхом и ужасом, выступили слёзы. Я не знала, что делать, немного заметалась, ведь Даша была на другой стороне дороги, неподвижна и я не знала, жива ли она. Через какое-то время к ней подбежали взрослые, подняли и одели ей валенки. Другие подошли ко мне, сказали, что я свидетель, чтобы никуда не уходила. Я сказала, что Даша моя подруга, и мы пошли к ней. Мне было так страшно, а они меня только и расспрашивали об её родителях, их рабочие телефоны и всё такое прочие. Я, даже, от страха не смогла к ней близко подойти, стояла в стороне и смотрела, как взрослые возле неё сидят. Потом приехала скорая, положила её на носилки, в машину и увезла. Я продолжила свой путь, дойдя до бассейна, меня всю трясло, и я не могла плавать, я только чувствовала тряску и дрожь и плакала, рассказав о случившемся тренеру.
Конечно, я натерпелась и допросами со стороны её родителей, учителей, следователя, который приходил к нам домой и брал у меня показания. Ночами я плохо спала, страх был такой силы, что я и в школе не могла нормально заниматься, зная, что случилось с моей лучшей подругой. Я думала, что родители Даши винят меня во всём, ведь я повела нас другой дорогой, я позволила нам уйти с остановки. Но, что я тогда могла поделать, мне самой было всего десять лет, и на твоих глазах сбивает машина твою лучшую подругу, и ты не знаешь, что с ней, не знаешь, чем и как помочь. Даша лечилась долго, перенесла несколько операций, потом дома месяц лежала в гипсе, а потом долго носила специальный корсет. Учительница ходила к ней домой, а мне в школе без неё было очень одиноко.
В начальной школе у меня был ещё один друг Саша, с которым я сидела за одной партой. Я с ним тоже играла, мы больше всего любили кататься на лыжах. Даже, говорили о том, что когда вырастим, станем мужем и женой, но когда мы стали подростками, Саша тоже отвернулся от меня, считая, что в таком возрасте мальчик и девочка общаются только по любви, а раз её у нас с ним не было, то общаться не следует. Мне было больно слышать такое, когда я потеряла лучшую подругу, и понимание одиночества и осознание того, что я осталась совсем одна, давило на меня с такой силой, что не хотелось существовать.
8
На день защиты детей родители подарили мне путёвку в санаторный лагерь «Заповедное», чтобы смогла отдохнуть, ведь я никогда не была в лагере и мечтала там побывать, все из моих друзей, конечно кроме Даши, бывали там и рассказывали в мельчайших подробностях, как в лагерях хорошо, что им нравится. Я была очень рада этой поездке, с радостью собиралась, но сам лагерь радости мне не прибавил, дети меня не возлюбили, что я была полновата, избегали, игнорировали и обзывались. Мне там было одиноко и тоскливо. Моего отсутствия и в тихий час не замечали, один раз только меня потеряли, когда я гуляла не со всеми на площадке, а ушла подальше, побродить между аллеей елей. Я вообще старалась ходить там, где был асфальт, избегая кустарников, чтобы меня не укусил клещ, потому что наших ребят кусали, а потом куда-то в город увозили для исследования, чтобы знать какой именно клещ их укусил.
Однажды я заметила, как один мальчик отрывал бабочкам крылья, которые облепили дерево сирени и наслаждались цветочным нектаром. Я спросила у него, зачем он это делает, а он сказал, что просто так. Я тоже попробовала оторвать одно крылышко, вначале мне стало, немножко жаль бабочку, но, когда я оторвала ей второе крыло, я поняла, что могу ею управлять, и мне это чуть-чуть понравилось, я спросила у мальчика больно ли им, он сказал, что нет, и я оторвала ещё нескольким бабочкам крылья. Потом на какое-то время подумала, что им всё же может быть больно, что они теперь не смогут летать, а только ползать, вспомнила о своей боли, что мной тоже когда-то так управляли, и я была похожа на обескрыленную бабочку, которой хотелось вспорхнуть и улететь. Мне стало их жалко, я заставила мальчика остановиться и больше не отрывать им крылья, что им всё равно больно, я так внушала ему эту мысль о боли, как будто пыталась сказать, что мне тоже было больно и плохо, как им сейчас. Он ушёл, а я осталась и ещё какое-то время смотрела на обескрыленных бабочек. Мне хотелось вернуть им крылья, но от того, что этого не произойдёт, мне становилось грустно, я вспомнила страшное тюремное отделение, мой страх провалил моё сердце глубоко в душу и я ушла подальше от этих бабочек, чтобы побыстрее уйти от боли, которую испытывала, глядя на них.
В лагере ко мне пришли месячные, которые были коричневого цвета, я даже испугалась от этого. Но мама меня подготовила и прокладками я была обеспечена, я больше переживала за их цвет, что он не красный, каким должен был быть, и что я никому об этом не могу сказать, а мамы нет. Потому что я понимала, что такой цвет мог быть из-за избыточного приёма лекарств, и сказать об этом санаторному педиатру я не могла. Потому что мне пришлось бы ей всё рассказать, а я не хотела страшного позора и унижения, ведь я была наслышана, как относятся в мире к людям, которые побывали в психиатрических клиниках, хоть и не по своей воле. Обычно людям, которых держали в заточении, помогают психологи, но как я могла обратиться за помощью к таким специалистам, которые меня сами насильно удерживали там, где не то, что обычный взрослый не может находиться, как в тюремное отделение попал ребёнок, и все спокойно смотрели на это, а может вообще наслаждались!? Да и боялась, что моей правде никто не поверит. Потому что этому не поверила лечащая врач в диспансере, к которой меня прикрепили после больницы. В карте не говорилось, в каких отделениях я была, сколько раз меня из них туда-сюда переводили, и она была поражена, когда я ей сказала об этом, несмотря на то, что мама подтверждала каждое моё слово. Но мама мне рассказывала, что врачи и её хотели положить в больницу, когда она приходила ко мне, по их словам, слишком часто, что другие родители не ходят к своим детям каждый день. Может потому, что их дети не были в тюремных аварийных отделениях с острыми физическими болями, а в детском у большинства родителей не было и вовсе. К счастью, что это были детские врачи и повлиять на маму они не могли, а то мне и страшно представить, чтобы было со мной, если бы я потеряла самого близкого и дорогого мне человека.
Настал родительский день, ко мне приехала мама, привезла разные вкусности, но я попросилась на выходные поехать домой, она меня забрала, а вернувшись обратно, дети моему приезду не были рады, наоборот всё время ругались со мной и выживали. Я простыла, меня стали лечить, я перестала ходить в столовую и есть. Потом заведующая детским лагерем перевела меня в другой корпус в люкс комнату, где я была одна. Ещё я подружилась там с одной девочкой, которой тоже было там очень одиноко, которая часто плакала и общалась со мной, и приходила ко мне в другой корпус пообщаться. В столовую я не ходила три дня, и этого никто не замечал, единственное чем я питалась, то остатками от маминых гостинцев. Меня вожатые никогда не звали на вечерний огонёк, я не знала с кем мне там можно пообщаться, и всё время сидела в комнате, а гуляла на балконе. Может быть, если я не перенесла нечто страшное, возможно во всём я сама бы проявляла инициативу, но я привыкла к молчанию и одиночеству и не знала, как себя вести, испытывая постоянный страх. Потом я попросила позвонить родителям, потому что хотелось с ними поговорить, я рассказала маме, что я три дня не хожу в столовую, и меня никто туда не зовёт. Она отправила бабушку за мной, чтобы она меня забрала, и мы уехали домой раньше, и я не была огорчена, да к тому же была очень голодна, потому что один из трёх голодающих дней мне было даже нечего пить. Такое полуголодное состояние меня не пугало, ведь за четыре месяца заточения в разных отделениях психиатрической больницы, я привыкла.
В июле мне купили роликовые коньки, и почти всё лето я каталась на них вместе с Катей. Только с ней и общалась, потому что больше не с кем было, все забыли о моём существовании, телефон всегда молчал, никто не звал меня гулять или в гости. Катя была единственной, с кем мне было интересно и хорошо проводить время, тем более часть моей истории о больнице она знала, и я не боялась, что она от меня отвернётся, если узнает. Ещё в моей жизни появилась моя любимая кошечка, которую для меня взяли родители. Она была сиамско-ангорской пароды, назвала я её Лапусей.
В седьмой класс я пошла на линейку, как и полагалось с цветами, я была одна из трёх человек всего класса, кто принёс цветы нашему классному руководителю. Мама проводила меня до школы, сфотографировала и ждала во дворе. Потом начались занятия, и, пробыв на одном из них, я поняла, что мне до сих пор трудно заново осваиваться в классе, я всё время в каких-то мыслях и глубоких переживаниях. У меня всё болело, я сильно уставала. А ещё мне пришлось сесть на последнюю парту, потому что испытывала психологический дискомфорт, когда кто-то позади меня сидел. У меня сразу в голову всплывала картинка, как меня душат, от этого мне трудно было воспринимать слова учителей, сложные темы уроков, и в голове не было никакой полезной и нужной мне информации, а лишь тяжёлые и болезненные воспоминания, которые не давали мне покоя ни днём, ни ночью. Мама взяла справку у врача, чтобы ко мне в классе учителя проявляли индивидуальных подход, но классная руководительница объяснила моей маме, что ей трудно будет это делать, потому что, как она будет это объяснять детям и их родителям, что ко мне так, а к ним по-другому, и эта идея провалилась. Тогда мы с мамой опять разговаривали в кабинете у врача о переводе меня на индивидуальное обучение, которая не собиралась мне давать никаких справок, а предложила перевести в школу № 39 для умственно отсталых детей. Но я ей объясняла, что в школу ходить хочу свою, и буду это делать, но не в класс, что мне в классе очень тяжело, да и писать я стала медленно из-за покалеченного пальца. На нём образовался какой-то маленький бугорок и при сгибании он начинал сильно болеть, а письмо становилось невыносимым, которое ещё нужно было успевать.
Справку мы такую получили, но меня поставили на баланс наблюдения заведующей, потому что врач уже не могла со мной вести разговоры, они далеко расходились с записями в карте. А поскольку та заведующая как раз и была тем самым человеком, который заочно вызвал скорую для меня, ей и отвечать за последствия. Звали её Татьяна Александровна Колосова. Я не была рада встрече и первому знакомству с ней, ведь в больницу попала по её вине, при том, что раньше, чем посетила врача психиатра. Но при этом мы к ней за помощью не обращались, и на приёме ни разу не были, я даже лекарств никаких подобных не принимала. Мне требовалась только работа с психологом по поводу сильного испуга, а закончилось всё тем, что я всю жизнь должна оправляться от последствий, носить не только диагноз и статус психически больного человека, а инвалида. Да, они оформили мне инвалидность с диагнозом F254, и какое будущее меня ждало!?
Тот психолог оказался бывшем массажистом, на психолога он стал переучиваться после того, как у его дочери случилось нервное потрясение, и она тоже лежала в четырнадцатом отделении. С его слов я узнала, что в детском саду, когда всех детей с прогулки заводили в группу, его девочку забыли на улице. Она осталась одна и перепугалась. На деле оказалось, что в детском психиатрическом диспансере его знали не только из-за дочери, но и что он туда пытался устроиться работать психологом, но его не взяли.
Я училась на индивидуальном обучение, сама приходила в школу к учителям, бабушка меня туда провожала, потому что страх мой не стихал, в другую школу переходить я не хотела, да и поблизости хороших школ не было. Признаюсь, честно, я не просто, не могла и не хотела ходить в школу, я не могла ходить по улицам, и вообще находиться в этом городе, любая мелочь, даже номер автобуса, который проходил по городской части, у которого конечная остановка была как раз то страшное место, нагонял на меня ужас. Мне даже не хотелось жить после всего случившегося, не просто жить, я не могла существовать. Это не значит, что я думала о самоубийстве, я не понимала тогда, что это такое и мыслей о суициде не было, мне просто хотелось умереть, я даже спрашивала у мамы, может ли человек от душевной боли умереть, когда боялась, что это может случиться, но родители отвечали, что нет. Я думала, что если умру, то больше не буду чувствовать боль и страх, но переставала думать о другом мире, потому что знала, что моим любимым мамочке и бабуличке, а также кошечке Лапусе без меня будет очень плохо, а я ведь этого совсем не хотела.
После нового года, когда мне было уже четырнадцать лет, на очередном приёме, которые были обязательными, и лучше было их соблюдать, чтобы не нажить во враге ещё и монстра, меня та самая заведующая отправила на очередное плановое лечение в больницу. Для меня это было ещё одним ударом, потому что противоречить ей и отказываться, это всё равно, что самому добровольно лезть в петлю. Тебя всё равно туда отправят и спрашивать не станут, а так как мы не стали противиться, то меня положили в санаторное отделение, где моя мама настояла, чтобы я была там, на дневном стационаре и каждый день ездила домой. А потом я и вовсе смогла самостоятельно договориться с врачом, чтобы приезжать туда просто отмечаться и брать лекарства. Врачи там были уже другие и прошлой истории не знали, они смотрели на моё состояние, которое было нормальным.
Я закончила седьмой класс. Прошёл ещё один год одиночества и боли. Мама пыталась хоть как-то меня занять, я стала снова ходить в бассейн на спортивное подводное плавание, куда мама устроилась работать гардеробщицей, а когда уволилась, то и я бросила плавание. Но этого никто не хотел, даже я сама, а тренер часто встречала меня в городе и упрашивала вернуться, ведь у меня были способности. Мама добилась того, что постепенно убрала мне все лекарства, чтобы не травить мой организм. Ведь у меня на их фоне были сильные воспалительные процессы в организме, моя щитовидная железа была не в лучшем состоянии, я постоянно лежала в первой городской детской больнице в разных отделениях, так же в институте кардиологии. Каждая клетка моего организма очень сильно пострадала, а молоко из моих грудей периодически всё продолжало течь, грудь моя увеличивалась и мешала мне жить. Я не могла купить себе лифчик, потому что подростковый объём грудной клетки не совпадал с размером чашечек, приходилось подстраиваться под грудь, а всё остальное ушивать. Я сидела на гормональных препаратах, гормона, которого не было в моём организме, и таблетка эта мне его заменяла. Упоминание слова «психолог» или «психиатр», или хоть что-то подобное с этим связанное, пусть и сказанное в телевизоре и не имеющее ко мне никакого отношения, у меня вызывало страх и боль. Мне настолько было больно, что от этих слов, я могла расплакаться, и сил сдерживать слёзы не было. Вообще я плакала почти каждый божий день по ночам, чтобы не расстраивать маму и бабушку, но они всё равно слышали мои слёзы, страдали вместе со мной. Мне хотелось потерять память, чтобы страшные воспоминания меня больше не беспокоили.
9
В восьмом классе родители выбели для меня путёвку в санаторий «Космонавт», чтобы я могла отдохнуть, восстановить своё здоровье, хорошо по питаться, развеяться и с кем-то пообщаться. В нем мне не понравилось сразу. Ещё накануне я сказала маме, что не хочу никуда ехать, но она всё ж настояла и мы с бабушкой туда поехали. Я разместилась, проводила бабушку до ворот и стала осваиваться. На следующий день у меня украли часть вещей и разных принадлежностей, а ещё промокали новые туфли, которые мы с мамой купили незадолго до поездки. Я обращалась к вожатым с просьбами о звонке домой, чтобы заменить обувь, да и вещей у меня не было, но мне никто не шёл навстречу. Тогда я решила отправиться в главный корпус к директору и попросить позвонить, мне не дали этого сделать. Возможно, директор понимала, что я буду жаловаться, её даже не взял тот факт, что у меня нет нормальной обуви, а на дворе осень и шли дожди. Проведя ещё пару дней в полной оплошности и полу одиночестве, я не переставала доставать директора о звонке, и однажды встретив её на тропе, ведущей в наш корпус, я снова задала ей вопрос о телефоне, поясняя, что у меня промокает обувь. Она посмотрела на меня, на обувь и сказала, что сама позвонит моим родителям, чтобы они привезли мне другую. Я сказала, что другой у меня нет, нужно покупать новую, а как без примерки, ведь у меня большой, сорок первый размер ноги, и мне без того всегда трудно было подобрать обувь. Она не стала меня слушать, а вместо этого стала рассказывать историю про мальчика, который у них там отдыхал. Что он ходил по улице и снимал с себя штаны, оголяя половые органы, они вызвали ему скорую и его увезли в психушку. Я была в таком ужасе и недоумении, что она мне это рассказывает, как будто она знала, где я была, и для чего она мне это рассказывала, понять не могла. Я ведь ничего себе не оголяла, и вообще я девочка, которая всего лишь просит позвонить домой. Её история сводила меня просто с ума. Я думала, что она мне её рассказывает для того, что тоже собирается меня отправить в психушку. Меня постигла паника. Я немного помоталась по лагерю, и приняла решение бежать из него, сбежать раньше, чем приедет машина и увезёт меня в тюрьму!
Мне нужно было только обойти охранный пост, а там проще, ведь, я как, чувствуя, упросила бабушку оставить мне деньги, которые, она считала, что там мне не понадобятся, магазинов там не было. Я подошла поближе к охранному посту, огляделась, незаметно прошмыгнула к калитке и ринулась прочь. Я бежала с такой скоростью, как будто за мной гналась машина, которая собиралась схватить и снова отправить в заточение. Моросил дождь, путь был не близким, мне пришлось бежать в гору целых сорок минут не останавливаясь. Страх был такой силы, что я не думала не о дыхании, не о боли, не о дожде. Я притормаживала, переводя бег на быстрый шаг только для того, чтобы сделать несколько глубоких вздохов, и продолжала бежать и бежать, периодически оглядываясь, не едет ли за мной машина. Я прибежала на автобусную остановку, куда шёл один единственный автобус в город, мне оставалось дождаться его. В городе они не смогут меня найти. Там я сделаю пересадку и вернусь домой, думала я. Автобус ждала с особым нервным напряжением. Я думала, что они приедут за мной раньше автобуса, и я не успею убежать. Меня всю внутри трясло, я только смотрела то в сторону трассы, откуда должен был прийти автобус, то в сторону дороги, откуда я бежала, и молилась, и молилась, чтобы он скорее пришёл.