Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Путешествие. Дневник. Статьи - Вильгельм Карлович Кюхельбекер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Письмо LI

12 (24) февраля. Ницца.

Проезд наш от Эра до Ниццы доставил мне два дня полной, богатой жизни, и воспоминание о них одно еще поддерживает меня теперь, когда моя усталая душа ищет успокоения, или восторга, или боли и находит одну тоску и скуку. Человек — странное, непонятное создание! Меня не веселит роскошная природа Италии! Чувствую, что мне нужна независимость и нужно участие, чтобы быть счастливым. Но я удержусь от ропота и постараюсь оживить себя, говоря с вами о минутах радости. Мы выехали 16 числа после обеда из Эра. Солнце склонялось к западу, вокруг нас все цвело и жило и все рождало во мне мечтания. Я мыслями был на лесистых берегах моей родимой Авиноры, где я впервые вздохнул для чувства и наслаждения; я был дитя и вся душа моя идиллия. В моем воображении не было определенного образа, но то, что в нем мелькало и изредка меня тешило, меня исполняло тихого веселия. Когда день начал погасать, мы выехали на большую дорогу и миновали выдающийся хребет холмов, по которым цепь деревень и местечек простирала в воздухе свои башни. Луна взошла, и зажглись мои давние знакомцы: приветные, мирные звезды; вечер был нехолоден: едва ли в мае месяце такие вечера спускаются на тундры Ижорские. На первой станции мы расстались с А. Л... ем, потому что не было лошадей для всех нас. Через час (я между тем бродил по полю с живописцем) отправились и мы в дальнейший путь, но снова принуждены были остановиться в местечке Корнуйль, не доезжая Фрежюса, и ждать возвращения почталионов. Мы зашли в деревенскую бедную харчевню, велели сварить себе кофе и присели с хозяйкою к смиренному камельку, в котором пылали перед нами дерево лимонное и померанцевое, мирты и маслины: огонь самый роскошный и поэтический, но в то же время терзающий сердце, если подумаешь, что он следствие общего несчастия! Через полчаса зашли к нам молодой человек и две очень хорошо одетые престарелые женщины. Мы сочли их сначала за проезжающих, но вскоре узнали, что это здешние помещицы с племянником. Хозяйка им очень обрадовалась; старушки присели к огню, и я вспомнил Фенелона,[154] посещавшего подобным образом своих прихожан и подданных. Наши дамы принадлежали к старому доброму времени и к древнему французскому дворянству: они были ревностные аристократки и всею душою веровали в величие Лудовика XIV. Их разговоры показывали большую начитанность и старинное воспитание: обращение было чрезвычайно занимательное соединение французской живости, добродушия, простоты, времен патриархальных и феодальной величавости; племянник — добрый неиспорченный сын природы и страстный обожатель военной славы своего народа. Он повел меня и живописца в сад своих родственниц. Не люблю деревьев, испорченных ножницами садовника; здесь не было других: кипарисы и мирты, карубен и земляничник являлись мне в странных, чудовищных видах. Но весь день, проведенный мною, был необыкновен: в течение целых суток я казался самому себе действующим лицом волшебной сказки или романа; и в первый раз в жизни я с удовольствием останавливал взор на диких очерках сих воспитанников искусства, освещенных очаровательным светом месяца и оттеняемых решеткою. Невольно забывался я при лепете источника, упадающего в каменный водоем, обросший повиликою, нарциссом и фиялками.

Поутру мы прибыли в Фрежюс и наскоро посмотрели здешние примечательные развалины. Фрежюс был в римское владычество важным торговым городом; здесь много следов великого народа: арена, амфитеатр, капище. С Фрежюса начинается ряд городов и местечек, прославившихся событиями Наполеоновой жизни. В рыбачьей деревушке неподалеку Фрежюса вышел он на берег, возвращаясь из Египта, и Франция пала к ногам его; из той же самой деревушки 1814 года, сверженный с престола Бурбонов и Карла Великого, он отправился в свое первое заточение; потом по ту сторону лесистого Эстреля, по высоте коего проложил в свое царствование славный путь, соединяющий Италию с Франциею, между городами Канном и Антибами — он вдруг снова явился с горстью отважных и сначала пробирался через темные Эстрельские долы, по грозным скалам и стремнинам, по мрачным рощам и болотам, непроходимым для всякого другого. Когда мы спускались с Эстреля, почталион указал мне место, где Буонапарт перешел большую дорогу, чтобы снова спуститься в пустынную глушь, в темноту тесных ущелин и проходов; я тогда живо вообразил себе этого чудного человека, который променял славу на власть, власть на уединение, уединение на жизнь разбойника и снова с дивной быстротой приобрел потерянный престол и снова с него пал в глухое заточение! Он ныне еще дышит, читает «Английские ведомости», обедает и ужинает, но жизнь его уже кончилась, он уже умер для света.[155]

Лесистый, дикий Эстрель наполнил душу мою оссиановскими видениями; я много шел пешком и чувствовал себя счастливым, когда видел себя совершенно одним посреди высоких деревьев, над пурпуровою бездною вечереющих долин, под небом, которое здесь напоминало мне наше в ясный осенний день; чувствовал себя счастливым, когда только издалека слышал стук приближающейся кареты, смотрел, как внизу зажигали пастухи ночные огни и солнце утопало в раскаленных облаках и рассыпало последнее золото по высотам маслин, сосн и пиний. Мы прибыли в Канн: луна освещала залив и город; воды тихо плескали в берег и струились чистым жемчугом. Нас хотели удержать, уверяя, что ворота будут уже заперты в Антибах, но, боясь заставить ждать А. Л., мы решились ехать, полагая, что он ночует в Антибах, решились, приехав, дождаться в карете открытия ворот. Между тем А. Л. предупредил на границе караулы; мы объехали последний город Франции, и нас пропустили без малейшей остановки. Я спал и, когда проснулся в Ницце, долго не знал, где я; долго еще думал, что мы в Антибах или в каком-нибудь другом пограничном местечке Франции.

Письмо LII

24 февраля (8 марта) 1821. Ницца.

Мы еще в Ницце и, может быть, пробудем здесь еще неделю: тем лучше, ибо уже не застанем худой погоды в Париже! Не могу, впрочем, сказать, чтобы я проводил здесь время чрезвычайно весело: Ницца город небольшой, театра здесь нет, о галереях не слыхать; заводить знакомство в моих обстоятельствах трудно, да, кроме того, и не с кем; одно семейство Ж. мне несколько ближе и любезнее прочих, потому что они русские. Но, несмотря на скуку, которая иногда томит меня, я должен благодарить небо: здоровие быстро и видимо ко мне возвращается. Брожу по горам и утесам, до лесам и долинам, чтобы подкрепить себя еще более. Прекрасная, дикая природа здешних окрестностей теперь моя единственная подруга, мой единственный утешитель в минуты тоски, которой я еще нигде так живо не чувствовал во все наше путешествие. Мы сначала остановились в городе в гостинице, но теперь живем на прекрасной даче госпожи Сент-Агат по Туринской дороге. Отсюда я выхожу каждое утро в десятом, хожу вплоть до четвертого часа, обедаю в четыре; после обеда отправляюсь в город пить кофе; играю вечером в шахматы или перечитываю в сотый раз Батюшкова, Пушкина, Дмитриева, Державина и ложусь спать, чтобы завтра так же начать, продолжать и кончить день свой; изредка только единообразный порядок моей жизни прерывается приглашением на вечер. Для доброго ходока, каковым я теперь снова могу назваться, здесь много прекрасного: гора и замок Монт-Альбан, с которых видишь под собою справа Ниццу, слева Вилла-Франку, длинный мыс с маяком, прекрасный залив между мысом и Вилла-Франкою; впереди море — беспредельное к востоку, ограниченное к западу прелестными Антибскими берегами и синеющим вдали хребтом Эстрельским; позади леса маслин почти до высоты сумрачного Винегрье — вот зрелище, коим наслаждался я несколько раз в первые дни нашей бытности в окрестностях Ниццы! Оба города, Ницца и Вилла-Франка, прижимаются, так сказать, к утесам, у подножия коих построены; их пристани уютны и Неприступны для бурь и порывов ветра; башнн весело возвышаются в голубой воздух; строения осенены роскошными садами агрумиев, рощами смоковниц, маслин, плакучих ветел и дерев миндальных. Изредка только встречаешь здесь голый камень; одряхшие стены всегда покрыты плющом, скалы обросли тмином, дикими анемонами, лилиями, гияцинтами; из расселин вырастают алоэ и кактус. Вид с гордого Винегрье, у подножия коего самый Монт-Альбан превращается в пригорок, почти тот же, но огромнее и величественнее: с него в ясный день поутру видна Корсика, а к северу являются из-за голой двуглавой Фондской громады снежные верхи Альп Савойских. Я был на самой высоте Винегрье и не жалею своих усилий: хотя дорога трудна, однако же легче и несравненно приятнее, нежели на нагие Тулонские утесы. Но нам не нужно даже и выходить из комнаты, чтобы наслаждаться прекрасными видами: перед нашими окнами вдоль Пальона, или Паглиона, который теперь почти вовсе без воды, но дик, широк и стремителен во время оттепели на снежных высотах альпийских, — вдоль Пальона тянется цепь лесистых холмов до самого подножия горы Фондской; эти холмы усеяны белыми, чистыми, красивыми загородными домиками; посреди возвышается монастырь Сен-Симье, обитель капуцинов ордена св. Доминика, и несколько пониже другой большой, но запустелый монастырь Сен-Понс, построенный, как говорит предание Карлом Великим для его племянника; возле нового великолепного строения видны еще развалины старого. Вокруг Сен-Симье также разбросаны обломки, но они принадлежат другому времени и несравненно древнее; примечательнейшие — остатки амфитеатра, сооруженного, быть может, еще в то время, когда в Никее, массилийском поселении, раздавались звуки языка греческого; ныне жители воспользовались одним из сводов и превратили его в ворота: лошаки и мулы спокойно проходят под сводом, который некогда поддерживал здание, посвященное играм и празднествам в честь Геркулесу Менекескому. Из саду монастыря с одной стороны видишь далекие белые горы, спокойные, безмолвные; с другой — прекрасный город, кипящий жизнию: его веселый дым и высокие башни, утес, разделяющий Ниццу на две половины, увенчанный крепостью, которую я готов назвать Кремлем или Капитолием Никейским, море, открытое отовсюду, придающее всему высокую прелесть; далее — большую Туринскую дорогу, дачи, густые, кудрявые рощи маслин. Беспрерывный ропот Пальона доходит сюда, как будто гул страстей и бедствий человеческих, и, подобно ему, погружает в уныние.

Я здесь был в два часа пополудни. Братья мелькали между дерев в бурых рясах: некоторые привязывали виноградные лозы к смоковницам, другие возделывали землю; я вспомнил отшельников первоначальных времен християнства. На холме, несколько выше прочего сада, — роща кипарисов темная, уединенная, насажденная для тихого размышления. «Сюда! — подумал я. — Сюда от сует, шуму, от людей и пороков!». Но я спустился в сад, я взглянул на монахов...[156] Мне стало душно в этих стенах, и я из них почти выбежал: казалось, минута замедления лишит меня свободы, лишит возможности возвратиться в свет, где могу и должен думать, трудиться, страдать, бороться с жизнию. Не знаю, каковы монахи прочих монастырей римской церкви, а братья обители Сен-Симье не наделены духом терпимости: я было хотел отстоять у них вечерню, но они, узнавши, что я не католик, не допустили меня.

ДНЕВНИК

(1831—1845)

<1831 год>

15 декабря

Переписал я набело и вторую часть «Отроков»; остается еще написать в прозе окончание 3-й главы «Декамерона» [157] да переписать оное, тогда работам нынешнего года конец, а разве что напишу на Новый год. «Отроки» мне вообще менее нравятся «Зоровавеля»; впрочем, это узнаю лучше завтра, когда перечту обе книги вместе.

16 декабря

Сегодня я не переписывал набело, а дополнил, чего мне недоставало в прозе в 3-й главе «Декамерона». «Отроков» я перечел: может быть, потому что они мне надоели, а при чтении они мне принесли мало удовольствия; увидим, что скажет сестра;[158] впрочем, того, чего я всего более опасался, — темноты — я в них не нашел. Прочел я три статьи Шиллера: [159] 1. О том, как должно обучаться всеобщей истории, 2. Письмо к издателю «Пропилеи», 3. О необходимых границах в употреблении прекрасных форм. Первая не заключает в себе ничего необыкновенного, вторая писана на случай, зато третья заслуживает величайшее внимание. В ней сначала, как мне кажется, Шиллер приписывает разуму (Verstand) слишком большие преимущества, но потом несколько ближе подходит к истине, когда говорит, что философ должен говорить не какой-нибудь одной способности души, но всем. Хорошо замечание, что нашего разряда красноречивый дидактик (der schone Schriftsteller)[160] предмет, о котором говорит, представляет более возможным и достойным желания, нежели настоящим или даже необходимо существующим.. Но лучше всего конец,[161] где автор рассуждает о пагубном влиянии на нравственность преобладания над умом вкуса и чувства изящного, такого преобладания, при котором эти низшие способности, заимствующие все достоинство свое от согласия с законами ума (die Vernunft), из его наместников становятся похитителями престола, принадлежащего ему одному, и оружие, которое он же им дал, обращают против него. «Дикарь, — говорит Шиллер, — будет побежден ужасным искушением, но он не скажет в минуту падения, что не пал, и тем самым при падении изъявит свое благоговение к уму, которого предписания нарушает. Напротив того, утонченный питомец искусства не сознается в своем заблуждении, и, чтоб успокоить совесть свою, обманет ее».

17 декабря

Давно уже у меня в голове бродит вопрос: возможна ли поэма эпическая, которая бы наши нравы, наши обычаи, наш образ жизни так передала потомству, как передал нам Гомер нравы, обычаи, образ жизни троян и греков? «Беппо» и «Дон Жуан» Байрона и «Онегин» Пушкина попытки в этом роде, — но, надеюсь, всякий согласится, попытки очень и очень слабые, если их сравнить с «Илиадою» и «Одиссеею»: не потому, что самые предметы Байрона и Пушкина малы и скудны (хотя и это дело не последнее), но главное, что они смотрят на европейский мир как судьи, как сатирики, как поэты-описатели; личность их нас беспрестанно разочаровывает — мы не можем обжиться с их героями, не можем забыться. Тысячелетия разделяют меня с Гомером, а не могу не любить его, хотя он и всегда за сценою, не могу не восхищаться свежестью картин его, верностию, истиною каждой малейшей даже черты, которою он рисует мне быт древних героев, которою вызывает их из гроба и живых ставит перед глаза мои; ювеналовские, напротив, выходки Байрона и Пушкина заставляют меня презирать и ненавидеть мир, ими изображаемый, а удивляться только тому, как они решились воспевать то, что им казалось столь низким, столь ничтожным и грязным. Нет, Гомер нашего времени — если он только возможен — должен идти иною дорогою.

Наконец я сегодня совсем кончил «Отроков»; остается только их доставить куда следует.[162] Читаю «Uber die asthetische Erziehung des Menschen».[163]

18 декабря

Отдал «Отроков»; писал к матушке, а при письме немецкие стихи;[164] не знаю, хороши ля они или худы, только надеюсь, что они принесут моей старушке удовольствие; помню, как она [бывало] носилась с какими-то, которые я ей прислал, будучи еще в Лицее, читала их покойнице Анне Ивановне, Наталии, Эмилии Федоровне,[165] сберегла их и показала мне лет шесть спустя. Стихи припишу в конце сегодняшней заметки. В статье «Uber die asthetische Erziehung» много глубокомысленного, и Шиллер является в ней совершенно зрелым мужем; в одной из прежних «Was heifit Universalgeschichte?»[166] etc. находится пылкая похвала 18-му столетию; как совсем иначе говорит он об этом столетии здесь![167] Пользу изящных искусств Шиллер полагает не в мнимом нашем улучшении, которого многие от них требуют, но в освобождении человека как из-под ига чувственности, так и из-под приневоливания мыслящей силы, в слиянии сих двух борющихся между собою стихий и в восстановлении тем возможности самовольного избрания или того, к чему влекут нас ощущения, или того, чего хотят от нас законы ума; главною же выгодою изящного воспитания находит он устранение препятствий, удерживающих человека исполнить предписания своего высшего предназначения. Но красота перестает быть красотою, как скоро душе дает определенное направление, и потому-то так нелепы все поучительные и назидательные выродки поэзии. Впрочем, я еще не кончил всей статьи.

1 Pfeifend fegt die todten Folder Braust und wirbelt Sturm und Schnee. Heulend neigen sich die Walder, Kalter Stein ist Bach und See. Aber in des Winters Toben In des Jahres dustrer Nacht Fallt ein reines Licht von oben, Das dem Geist, wie Eden, lacht. Hort es aller Menchen Ohren, Engel Gottes lobt und singt: Christus ist der Welt geboren, Der uns Heil und Gnade bringt. 2 Ja, an diesem schonen Tage, Weiche, fliehe Gram und Schmerz, Schweige du, des Lebens Plage, Sorge, driicke nicht das Herz! Allen giebt des Festes Sonne Allen das verlohrne Gluck Allen die gesuchte Wonne, Allen Seeligkeit zuriick. Erd' und Himmel schliessien Friedcn Friede sang in jeder Brust Dort ist jeder und hienieden Eines Vaters sich bewusst. 3 Freude in des Aethers Raumen Fullt das UnvenneBte aus; Zu den heitern Weihnachtsbaumen Ruft die Freude jedes Haus. Wenn des Seraphs Hymnen schallen Vor des Schopfers Angesicht Hort er auch des Sauglings Lallen Und vergifit des Staubes nicht. Nichts ist klein dem Blick der Liebe Nichts ist ihrem Blick zu Grofi. Liebe pflegt der Mutter Triebe Und das All in einem Schoss. 4 Doch was lacht auch in der Feme, Wie Vergissmeinnichtes blau, Glanzet wie des Abends Sterne Leuchtet wie des Morgens Thau? Welch' em paradisisch Weben Haucht mich an mit Schmerz und Lust? Welch' ein neues reges Leben Wogt in meiner vollen Brust? Seh ich denn dich endlich wieder, Dich, den ich beweinen mufi, Steigst du wirklich zu mir nieder, Meiner Unschuld Genius? 5 Und ich blick umher und frage: Kehrt zuriick der Stunden Lauf? Meine langst verbluhend Tage Stehen sie vpm Grabe auf? Stimmen, mir bekannt und teuer Rauschen um mein traulich Ohr. Was da ist, bedeckt ein Schleier: Wieder bin ich vor dem Tor; An der Schwelle bin ich wieder Meines Lebens, froh und blind Hore meiner Hoffnung Lieder, Seelig bin ich, bin ein Kind. 6 Sie sind mit gesammelt alle Die das Schicksal mil geraubt: Zu der heimathlichen Halle Seh' ich dem geliebtes Haupt. Mutter, Freundin meiner Jugend, Memer Kindheit Fuhrerin, Ueren fromme, lautres Tugend Deren hoher Heldersinn Wicht aus diesen Zeiten stammet, Wo die Selbstsucht Thaten wagt, Wo kein reines Feuer flammet, Wo kein Herz wie deines, schlagt. 7 Und bereitet sind die Gaben, Und die Kerzen brennen klar, Dass doch Stunden Flugel haben Und mein Gliick ein <нрзб.> war? Seelig wont ich nur im Traume; Ach, der goldne Traum geschloss, Gleich dem leichten, weifien Schaume In der Wellen schwarzen schoss. Duster sind die Fenstern Mauern, Niemand meiner Lieben da — Ewig word' ich um sie trauern Das mein Wunsch ist ilinen nah. 8 Wie das schonste Fest der Erde In des Winters Dunkel fallt, Also, Teure Mutter, werde Deines Winters Nacht erhelt: Mogst du Trost und Ruh und Freud e Nehmen von der Tochter Hand Ahnlich sind sie ja die beide, Allem edlen ja verwandt. Stillen werden sie das Lehnen Deiner leiderfullten Brust, Trocknen deiner Wangen Traneo, Lindern jeglichen Verlust.[168] 19 декабря

Читаю рассуждение Шиллера «Uber Anmuth und Wurde».[169] Полагаю, что все эти рассуждения принадлежат к лучшим сочинениям его, и теперь я понимаю несколько, почему какой-то английский критик сказал, что у немцев нет ни одного поэта, а только один хороший прозаик — Шиллер. Это несправедливо, но вижу, каким образом такая мысль могла родиться в голове умной, хотя и не беспристрастной.

20 декабря

Тяжелый день! «Доколе, господи, забудеши мя до конца? Доколе отвращаеши лице твое от меня? Доколе положу советы в душе моей, болезни в сердце моем день и нощь?» — вот слова, которые исторглись из души, верно, столь же измученной, как моя;[170] боже мой! когда конец? Когда конец моим испытаниям? Несчастные мои товарищи по крайней мере теперь спокойны: если для них и кончились все надежды, то кончились и все опасения; грустно им — они горюют вместе; а я один, не с кем делиться тоской, которая давит меня; к тому же нет у меня и той силы характера, которая, может быть, поддержала бы другого. Не знаю за собой никакой вины, но боюсь за тех, которые были ко мне сострадательны: ужасно подумать, что они за человеколюбие свое могут получить неприятности; я бы охотнее подвергся всему, чем воображать, что заплачу им такою монетою. А между тем, что мне делать?

21 декабряПоутру

Я бы не должен давать волю перу моему, не должен бы поверять бумаге чувства мои: но что утешит меня? Мысль, что это прочтут, может быть, поймут иначе... Но мне скрываться нечего: эти новые неприятности единственно произошли от моего несчастного положения, от одиночества, на которое я осужден; между тем если бы у меня был товарищ, кто скажет, не был ли бы я подвержен другого рода огорчениям? Господи боже мой, даруй мне терпение, на меня одного излей сию горькую чашу, да не буду я поводом страдания для других! Боже мой, тебе известно каждое помышление мое, каждое чувство, прежде чем оно даже мне самому ощутительно! Ты знаешь, чего прошу, чего требует сердце мое: укрепи и утеши меня, мой господи, и не вниди в суд с рабом твоим, яко не оправдается пред тобою всяк живый!

Вечером

И над ними бог: они не постраждут за доброе дело — хочу верить и надеяться [...] [171] Буду за них молиться со всем усердием: господь не презрит молитвы моей!

22 декабря

[...] Читаю Фолльмерову (Vollmer) «Естественную географию по Кантовым идеям»;[172] «Contemplations de la Nature»[173] [174] Бернардена де Сен-Пьера мне показались любопытнее и даже глубокомысленнее. Но ново для меня открытие планеты ниже Урана, которую Ольберс [175] назвал Геркулесом, отстоит Геркулес от Солнца на 50000 миллионов миль.

Перечел я «Лефортовскую Маковницу»,[176] которую в первый раз в 1825 г. прочел мне Дельвиг на квартире у Плетнева: большое сходство с манерой Гофмана.

Если бы страдания и не имели другой пользы, а только бы приучали охотнее умирать, — и то должно бы благодарить за них создателя. Приближается Новый год: сколько перемен было со мною от 22 декабря 1830 до 22 декабря 1831 года, а 32-го буду ли еще на земле? Как вероятно, что меня не будет уже на свете! а между тем: готов ли я покинуть этот свет? Боже мой, сколь многими узами я еще к нему привязан!

23 декабря

Со мною то, что матушка называет: Ich bin aus meines Geleise gekommen.[177] Но, благодаря господа, я мене горевал, чем все эти дни. «Бог не без милости», — говаривал мой верный камердинер Балашов.[178] Эти слова очень просты, но очень утешительны.

В «Новостях литературы» я прочел кое-что покойника Загорского,[179] между прочим, идиллию «Бабушка и внучка»; он был молодой человек с истинным дарованием.

24 декабря

Не знал я, что амбра — произведение царства животных: по Фолльмеру, это затверделость во внутренностях больного кашалота. Он не отрицает существования кракена [180] и даже огромного морского змея, о котором поминает Эгеде.[181] Примечательнейший случай из тех, которые приводит Фолльмер, — поглощение десяти военных судов великаном полипом. Хотел было сочинить что-нибудь для завтрашнего праздника, но не мог.

25 дек<абря>

Благодаря всевышнего, я сегодняшний праздник провел приятнее, чем думал: во весь день не тосковал. Что мои милые? мой брат? матушка? сестры? мои любезные далекие?

26 декаб<ря>

Читаю «Агафокла»[182] Каролины Пихлер. Как все забывается: лет 15 тому назад я уже читал этот роман, но теперь он для меня совсем нов. В нем много хорошего.

27 декабря

Кончил «Агафокла». Признаюсь, что многие места (в особенности развязка) меня сильно растревожили: я с некоторой поры стал мягок, как 16-летняя девушка; но, может быть, это и прежде было, а только страсти, свет, люди заглушали голос моего сердца (недаром же меня называли в ребячестве плаксою). Недостатки этого романа вижу, но не хочется говорить об них, потому что написать его могла только истинно прекрасная душа. Конец напоминает катастрофу Позы в «Дон Карлосе».[183] Сверх того, замечу еще, что автор невзлюбил бедной Кальпурнии, которая, право, стоила бы того, чтобы отдали больше справедливости ее характеру госпожа Пихлер, Агафокл, Ларисса — и она сама (ибо сама рассказывает про себя невозможное, небывалое, несообразное с этим характером).

Что значит не иметь библиотеки и надеяться на память: в моих «Отроках» столица Деоклетиана Никея, а в самом деле Никомедия была его столицею.[184] Что тут делать: самые простые, первоначальные сведения, которые получаются в уездных училищах, изглаживаются с скрижалей души — от времени и недостатка в средствах, коими бы они обновлялись.

28 декабря

Сегодня день рождения (если только не ошибаюсь) покойного отца моего: он скончался 1809 на 61-м году от роду; итак, если бы был жив, ему бы ныне минуло 83 года.

Читаю историю века Людовика XIV,[185] перевод Воейкова.

Что-то нездоровится: сам виноват; кажется, обременил желудок.

29 декабря

Все ближе и ближе конец этого рокового года: что-то будет в следующем? Я, который теперь отмечаю чувства свои, перечту ли эту отметку через год? При наступлении нового года у всех сердце бьется сильнее, все ожидают чего-то лучшего, нового: мне чего ожидать? Но в сытость мне этот 1831-й год, в сытость и в тягость так, как давно ни один не был: между тем сколько я от судьбы получил благодеяний и в этот даже тяжелый год. «Аще благая прияхом от руки господни, злых ли не стерпим?». Иова, гл. 2, ст. 10. Сверх того ужели сомневаюсь, что самое зло служит мне ко благу? Однако же пора ожидать блага не в этой, а в другой, лучшей жизни.

30 декабря

Бог судил мне еще радость перед новым годом: получил я письмо от сестры и список братина к ней,[186] да с дюжину книг русских и английских; русские посылает мне добрый мой Владимир Андреевич.[187] Никогда — заметил кто-то — радость не приходит одна. Так-то и со мною сегодня случилось: после довольно продолжительной умственной засухи разрешился я стихами «На Новый год».[188] Вот они:

Итак, протек и он, сей год, событий полный, [Тяжелый, роковой И славный для моей страны родной!] Его кровавые, сверкающие волны Над Русью пронеслись разливом горьких бед. Но духом русские не пали: Промчалось лето слез, и стонов, и печали, Исчезнет их и самой след; А уцелеют те скрижали, На коих россы начертали Блестящий новый ряд побед. Не лесть мне будет вдохновеньем, Нет! не унижу дара своего, Благих судеб определеньем Его я не утратил одного, Когда ужасным общим потопленьем Вдруг были сорваны и вдаль увлечены Все, все мои златые сны [Все без возврата вдаль увлечены] [Все черной бездною поглощены] [И без возврата вдруг поглощены] [И вдруг зевом глубины] [Что для меня когда-то жизнь земную В одежду облекало золотую], Мои надежды и мечтанья Все алчной бездною поглощены, Все бременем подавлены страданья. И самые мои желанья В растерзанной моей груди задушены Рукою хладного страданья. Нет, не унижу дара моего. Единственного мне оставленного блага От истребления всего, Но песней требует бесстрашная отваг», Но мужа, кто тогда неколебим, Когда [грохочет гром] падут, как дождь, перуны И расступается в громах земля [под] пред ним, — Такого мужа да прославят струны! Венца и доблестей Петра наследник юный. [В сей славный, грозный год] В сей бедственный и вместе славный год Чрез море зол могущий свой народ [Бестрепетный и мудрый царь России] Поставил в пристань царь России; Так в шумном поле разъяренных вод По черному хребту неистовой стихии Заводит [смелый] мудрый кормчий [легкий] челн За пагубный [подводный] в пучине скрытый камень И презирает гром и быстрых молний пламень, [И диких] Свирепых ветров рев и вопли [жадных] диких волн! О сколь отраден после бури Безоблачный и чистый блеск лазури, О сколь сладка по буре тишина! Да осенится же ее крылами Надолго полуночная страна! Не разлучайтесь, матери, с сынами, [А вы, герои, слуху чад и жен] [Мужья, не покидайте милых жен!] [Да будет росе владыкою племен] В объятьях мира, средь родимых стен, Бойцы, вещайте слуху чад и жен Опасность, и труды, и честь своих знамен, И незабвенные в веках грядущих битвы. А бледный мор и дерзостный мятеж Да не шагнут за наш святой рубеж! Отечество мое! единые молитвы Я в дар могу принесть тебе. О счастии твоем взываю к всеблагому И день и ночь я в пламенной мольбе: Так! вышний повелит архангелу святому, [На страже стать] И станет грозный страж у прага твоего, [Он стал] И отобьет и страх, и скорбь, и бедства От древнего славенова наследства Алмазный щит его! 31 декабря 1831

Несколько минут — и пробьет полночь — и этот год исчезнет; последнее мое занятие в нем было — писать к сестрам и матушке.

1832 год

1 января [189]

«Господи, прибежище был еси нам в род и род» и пр. Псал. 89.

1 Как в беспрерывном токе вод Струи несутся за струями, Так убегают дни за днями, За годом улетает год. 2 И вот еще один протек. Он скрылся, как мечта ночная, Которую, с одра вставая, Позабывает человек. 3 [Как ослабев в пустой дали] И как в глухой, пустой дали Без следа умирают звуки, Так радости его и муки [Без возвращения] Все, будто не были, прошли. После 3-й строфы [Подобно им] Прошли они — пройдут и те, Которые судьба господня Заутра нам или сегодня В святой готовит темноте. Прежде 4-й строфы Я пред завесою стою — Я жив и здрав... но что за нею? Чрез год, чрез день, быть может, тлею, И ветр развеет персть мою. 4 [Проходит все] [весенний] Не вянем ли, как вешний цвет? Мы жизнь приемлем на мгновенье... Нас видит солнца восхожденье, — Луна восходит — и нас нет! 5 Сыны грехов и суеты, [Сотканье] Наш век не ткань ли паутины? Без изменения, единый, О вечный, пребываешь ты! 6 Ты был до сотворенья гор [Земли сей и твоей] [До рождества твоей] И до создания вселенной Так прежде, чем твой свет священный Звездами озарил обзор! 7 [когда весь] Ты будешь в час, в который мир Падет, как лист увядший с древа, И [бездной] мраком гробового зева Пожнутся море, твердь, эфир. После 7-й строфы Как ризу, ты свиешь тогда Шатер огромный тверди звездной; Но сам над беспредельной бездной Останешься, чем был всегда! [Грядущее, о боже мой, Единому тебе подвластно. И то, что будет, так же ясно, Как день вчерашний, пред тобой.] [Что есть и будет] [Все то, что будет, боже мой, Единому тебе подвластно И столь тебе светло и ясно, Как день вчерашний пред тобой] 8 [Тебе же тысяча веков] Так! пред тобою ряд веков Не боле срока часового, Что среди сумрака немого Стоит на страже у шатров. 9 [Но каждый день и каждый час] Но ты же каждый день и час, Непостижимый вседержитель, [Ты наш] Защитник наш и наш хранитель, [Ты слышишь, зришь и любишь нас] Блюдешь, и зришь, и слышишь нас. 10 Ты, дивный благостью своей, Ты, милостью повсюдусущий, Будь близок нам и в год грядущий, Отец, храни своих детей! 11 Мы молча примем, что бы нам Твои судьбы ни даровали; Твое посланье и печали, Ты жизни силу дал слезам. 12 Избавь нас только от грехов, [От ропота и преткновенья] Излей нам в перси дух смиренья, И громким гласом песнопенья Тебя прославим, бог богов!

Благодаря господа, с новым годом моя тоска совсем прошла: обыкновенное мое лекарство — Поэзия наконец подействовала.

Прочел я «Еруслана Лазаревича»: [190] в этой сказке точно есть отголоски из «Ша-Наме»; ослепление царя Картауса (у Фирдоуси царь называется Кавусом) и его богатырей и бой отца с сыном, очевидно, перешли в русскую сказку из персидской поэмы. Сверх того, господин издатель, кажется, изволил кое-где переправить слог,[191] а может быть, и самое повествование русского краснобая: хотелось бы мне послушать «Еруслана Лазаревича» из уст простолюдина, в приволжских губерниях; почти уверен, что тут бы я нашел еще более следов азиатского происхождения этой сказки.

2 января

Поутру я переправлял вчерашний псалом; а после обеда наконец выразил сонетом мысль,[192] за которую напрасно на прошедшей неделе принимался два или три раза:

[Звезда стоит недвижна] пред мирами Сей малый мир пред оными мирами, [Огромными] Которые бесчисленной толпой [Парящими по] [Несущимися в] Парят и блещут в тверди голубой. Одна пылинка, — [что пред ним мы] мы же — что мы сами? Но солнцев сонм, катящихся над нами. Вовеки на весах любви святой Не взвесит ни одной души живой — Не весит вечный нашими весами... [Господь] не весит Ничто вселенна пред ее творцом. Вещал же [он] так творец и царь вселенной: «Сынов Адама буду я отцом; Избавлю род их, смертью уловленной, Он не погибнет пред моим лицом», — И се — от девы родился смиренной.

Если бы мне удалось составить с десяток подобных сонетов на рождество и с десяток на пасху — не худо бы было: картины и мысли — такие, какие греки вливали в форму своих гимнов и эпиграмм (греческие эпиграммы совсем не то, что наши), — так мне кажется, удачно бы могли быть одетыми в форму сонетов.

Вечером я прочел несколько сказок, из которых сказка «О старике и сыне его журавле»[193] очень замысловата и живо напоминает Лафонтеновы и Боккаччиевы вымыслы: этою сказкою можно воспользоваться для «Декамерона».

3 января

Прочел 30 первых глав пророка Исайи. Нет сомнения, что ни один из прочих пророков не может с ним сравниться силою, выспренностию и пламенем: начальные пять глав составляют такую оду,[194] какой подобной нет ни на каком языке, ни у одного народа (они были любимые моего покойного друга Грибоедова — ив первый раз я познакомился с ними, когда он мне их прочел 1821-го <г.> в Тифлисе). Удивительно начало пятой: «Воспою ныне возлюбленному песнь» и проч. Шестая по таинственности, восторгу и чудесному, которые в ней господствуют, почти еще высше. Ни слова не говорю о 12 и 13-й (видение на Вавилон):[195] они известны даже тем, которые не читают св<ященного> Писания; но не могу не выписать двух уподоблений, чрезвычайных по своей разительности, точности изображения и новости:

1

«И будут как во сне идущие и пиющие, и восставшим (им) тощ их сон, и яко же во сне жаждай, аки пияй, воспрянув же еще жаждет, душа же его вотще надеяся, — тако будет богатство всех языков, елицы воззваша на гору Сионю».[196]

Гл. 29, ст. 8.
2

«И падение его будет яко сокрушение сосуда глиняна, от глины дробны; яко не можно обрести в них чрепа, им же огнь возмещи и в он же влиеши воды мало».[197]

Гл. 30, ст. 14.

Voila bien la nature, prise sur le fait![198]

4 января

Пока у меня нет еще обдуманного плана для моей драматической сказки;[199] зато умножается, благодаря бога, число духовных песней. Вот утренняя молитва,[200] которую я сегодня составил:

1 [Ты мой] Отец хранитель, боже мой! Под сенью твоего покрова Я сладостный вкушал покой, И вот открыл я вежды снова. 2 Ты создал свет златого дня, Ты создал мрак отрадной ночи; И день, и ночь блюдут меня Твои недремлющие очи. 3 Благий, воздать могу ли я Твоей любви неизреченной? Не примет жертвы длань твоя, Ты требуешь души смиренной, 4 Души, боящейся грехов, И чистой, и прямой, и верной, И любящей твоих сынов Любовию нелицемерной. 5 О милосердый мой отец! Я от тебя ли что сокрою? [Твой взо] Ты проникаешь тьму сердец, Их дно раскрыто пред тобою. 6 Я падал, падаю стократ, [Источник благ] Но, в милостях неистощимый, Ты зришь, я скорбию объят, Терзаюся, грехом тягчимый. 7 Без помощи твоей что я? Ты ведаешь мое бессилье. Но где бессильна мощь моя, Там мощно сил твоих обилье. 8 [Всесильный!] О боже! дух мой обнови И сердце мне создай иное! Надежды, веры и любви Да светит солнце мне святое! 9 Ты склонишься к мольбе моей: Христовой кровью омовенный, И я в числе твоих детей Небес наследник нареченный. 10 Сей день, мне посланный тобой, Да будет мне к тебе ступенью, [Даруешь мне без преткновенья] Да будет на стезе земной Мне шагом к вечному спасенью. 5 января

Сегодня я день провел довольно праздно: читал анекдоты[201] — и только. Не упрекаю себя за это: ум — пружина, которая от беспрестанного напряжения слабеет; нужен иногда и отдых. Замечу странный сон, который я видел поутру, перед тем как встал: мне снилось, что я должен был представлять в «Венециянском мавре» роль Отелло, а незнакомая мне девушка — роль Дездемоны; зрители были собраны, занавесь должна была подняться, и вдруг я вспомнил, что вовсе не знаю и не твердил своей роли.



Поделиться книгой:

На главную
Назад