В.В. Капнист
Избранные произведения
В. В. КАПНИСТ
«В
Главной, самой острой проблемой общественной жизни в ту эпоху было положение закабаленного крестьянства. Несмотря на жестокость подавления Пугачевского восстания крестьянские волнения продолжались в течение всего екатерининского царствования. По воцарении Павла I они вспыхнули вновь, охватив ряд губерний. Современники назвали их — «малой пугачевщиной».
Скупые строки документов в делах Тайной экспедиции за 1796–1797 годы говорят о широте повстанческого движения, которое не могли остановить ни плети, ни нагайки, ни пули.[2]
Именно на почве антифеодальной борьбы народа за свободу и возникла передовая просветительская мысль, имевшая в литературе второй половины XVIII века таких своих замечательных представителей, как Н. И. Новиков, Д. И. Фонвизин, Я. Б. Княжнин, молодой И. А. Крылов и др. В ряду этих писателей имя Капниста занимает почетное место.
Существовало немало различий и оттенков во взглядах русских просветителей, но всех их объединяла вражда к крепостническому рабству, беззаконию, насилию над человеком. Просветители искренне верили в то, что наболевшие социальные проблемы и противоречия могут быть разрешены мирным путем — на основе разума, в результате пропаганды гуманистической морали и философии, принципы которых рано или поздно должны были быть приняты правительством. Только Радищев, чья деятельность открыла новую эпоху в истории освободительной мысли, сумел возвыситься до идеи народной революции. Не надежды и иллюзии составляли силу просветительской идеологии в России, а то общее, что роднит ее с бунтарским духом Радищева, — прежде всего смелая критика помещичьего произвола и иных злоупотреблений властью, защита прав угнетенного человека. Представляется бесспорным, что критическое отношение к действительности питало творчество Капниста, и горе народное — горе закрепощенного крестьянства — побуждало его к созданию лучших своих вольнолюбивых произведений.
Капнист начал свою литературную деятельность в конце 1770-х годов, когда традиции классицизма оказывали еще сильное воздействие на литературное развитие, а закончил в 1823 году, за полтора года до издания первой главы «Евгения Онегина». Все это время, то есть около полувека его жизни, было заполнено вдохновенным творческим трудом.
Привлекательная особенность Капниста-поэта — неувядаемая молодость духа, особенно поразительная для того времени, когда в русской поэзии совершались великие перемены, когда почти каждое десятилетие выводило ее на новые рубежи творчества. И хотя на исходе XVIII века Капнист не воспринимался как дерзкий новатор, но его писательский облик не выглядел старомодным даже в начале 1820-х годов.
Многое соединяет Капниста с эпохой Карамзина, Жуковского, Батюшкова и молодого Пушкина, когда нашей поэзии стали доступны сокровеннейшие изгибы внутреннего мира человека. Теплое, гуманное чувство, согревающее стихи Капниста, свидетельствует о том, что в его произведениях русская поэзия обретала свою «душу», становилась зеркалом сердечной жизни личности, — заслуга, в свое время отмеченная Белинским и Гоголем.
Характернейшей чертой творчества Капниста было и то, что он всегда оставался поэтом-гражданином в самом точном смысле этого слова. При этом он сумел затронуть такие вопросы общественного устройства, которые не потеряли своей злободневности и в последующие десятилетия русской жизни.
Лучшее и самое важное в идейном отношении произведение Капниста — стихотворная комедия «Ябеда» — открывает новую главу в истории отечественной драматургии и театра. «Неумолимая «Ябеда», — писал поэт и драматург А. И. Писарев, современник Пушкина, — покрыла вечным позором криводушие и лихоимство преступных служителей Фемиды, и гений Капниста появился во всем блеске… Казалось… восстал из могилы сам Аристофан».[1]
«Это произведение, — говорил позднее Белинский, — было благородным порывом негодования против одной из возмутительнейших сторон современной ему действительности».[2]
Все творчество поэта, во всех его ответвлениях, являет собой замечательный пример служения родине поэтическим словом. Сам Капнист мог с полным правом сказать в автоэпитафии:
Василий Васильевич Капнист родился 23 февраля (12 февраля) 1758[3] года в селе Обуховка, Миргородского повета (уезда), Полтавской губернии. Дед поэта Петр Христофорович Капнист (Капнисси), уроженец греческого острова Занта, боролся против турецкого ига и вынужден был в 1711 году покинуть Грецию. Его новой родиной стала Украина.
Отец поэта Василий Петрович Капнист, отважный воин, сотник Слободского полка, затем полковник Миргородского полка и бригадир, отличился в ряде сражений, участвовал в 1737 году во взятии Очакова. Во время его осады он «предводительствуя казаками не более 7000 человек, препятствовал соединенной сорокатысячной турецко-татарской армии окружить русскую, стоявшую лагерем под крепостью».[1] За свои воинские доблести В. П. Капнист был назначен командиром слободских полков, награжден несколькими селами в Миргородском повете; одним из них было имение Обуховка на реке Псел. Это был незаурядный и культурный человек, стремившийся дать надлежащее образование своим детям, которых было пятеро, причем трое последних были от второй жены — Софьи Андреевны Дуниной-Борковской. В. П. Капнисту не пришлось увидеть своего последнего, шестого сына — будущего поэта.[2] Когда ребенок появился на свет, отец, мобилизованный на войну с Пруссией, был далеко от семьи. А 19 августа 1757 года В. П. Капнист пал смертью храбрых в битве при деревне Гросс-Егерсдорф.
С. А. Дунина-Борковская серьезно относилась к воспитанию детей, и ее сын Василий получил неплохое по тем временам образование, освоив еще дома французский и немецкий языки.
Когда мальчик подрос, его как сына заслуженного военачальника удалось устроить в школу при лейб-гвардии Измайловском полку, находившуюся в Петербурге. В январе 1771 года юный Капнист был зачислен туда с чином капрала. Спустя полгода его произвели в подпрапорщики, а через пятнадцать месяцев — в сержанты.[3]
Здесь, в военной школе, завязалась большая, подлинно романтическая дружба Капниста с Николаем Александровичем Львовым, который на несколько лет был старше его. Когда в январе 1773 года, уже по окончании полковой школы, Капнист был переведен в лейб-гвардии Преображенский полк, он познакомился там с Г. Р. Державиным, ставшим впоследствии также его другом. Но в то время Державин еще только начинал свой путь в поэзии и сам нуждался в наставнике. Видимо, в середине 1770-х годов установились короткие отношения Капниста с даровитым поэтом-баснописцем И. И. Хемницером. Но, конечно, первостепенное значение в его литературном и общекультурном развитии имела дружба с Николаем Львовым, который и стал его первым и подлинным вдохновителем.
Львов был душой литературного кружка, возникшего в 1770-е годы и просуществовавшего до 1800 года. Главными его участниками были Державин, Капнист, И. И. Хемницер. Входили в кружок поэты и литераторы: M. H. Муравьев, А. С. Хвостов, А. В. Храповицкий, О. П. Козодавлев, П. Л. Вельяминов, позже А. М. Бакунин. К нему примыкали художник Д. Г. Левицкий, архитектор Д. Кваренги, видные композиторы той эпохи, боровшиеся за национальные формы русской музыки, — В. А. Пашкевич, М. Матинский, Е. И. Фомин.[1] Близок к кружку был композитор Д. С. Бортнянский.
Львов был признанным авторитетом, к словам которого прислушивались все, включая и Державина, который вспоминал о нем: «Люди, словесностью, разными художествами и даже мастерствами занимавшиеся, часто прибегали к нему на совещание и часто приговор его превращали себе в закон».[2] Один из образованнейших людей своего времени, удивительно разносторонне одаренный: поэт, музыкант, архитектор, гравер, живописец, историк, критик, археолог, геолог, краевед, — кем только не был Львов! Интересы и взгляды Львова проливают свет на идейную атмосферу кружка — этого очага русской возрожденческой мысли, с которым долгие годы был связан Капнист.
Львов был автором многих стихотворных произведений, характеризующих его как даровитого, оригинального и целеустремленного поэта, глубоко осознавшего, что магистральный путь русской поэзии — это путь народности и национальной самобытности.[3] Он был из числа тех людей, кто преодолел сословные предрассудки своей среды и кто значительно усилил демократические тенденции русского просвещения. Помимо стихов, богатый материал, демонстрирующий народолюбие Львова, находится в его путевых тетрадях, до сих пор остававшихся вне поля зрения литературоведов.
Некоторые страницы этих тетрадей — подлинный гимн русскому крестьянину-«оратаю» и земле, которая «благотворит и щедро награждает трудящегося».[1] Мечтая о гармонически прекрасном человеке, в «твердом теле» которого обитает «благородство духа»,[2] Львов обращался мыслью к крестьянину, считая именно его — простого человека — опорой отечества. Он не может примириться с тем, чтобы прекрасный облик русского человека, который «устоял противу бурь и монголов незыблемо, не изменил ни образа своего, ни поведения»,[3] искажался бы ныне невежеством, косностью, бедностью, порабощеньем.
Тетради Львова отражают его серьезный интерес к передовым писателям и мыслителям эпохи Просвещения — Монтескье, Вольтеру, а особенно его горячую увлеченность «благодетелем человечества» — Жан-Жаком Руссо. Примечательно переведенное Львовым одно место из «Персидских писем» Монтескье (в «путевых тетрадях» мы находим целый ряд переводов Львова из этого сочинения), где говорится о варварах, вторгнувшихся в пределы Римской империи: «...народы сии были не совсем варварские, потому что они были вольные; но они тогда ими стали, как стали подвержены самовластию и потеряли сию приятную свободу, столько сходную с разумом, с человечеством и с природою».[4] Столь же показателен и львовский перевод стихотворения Грессе о былых, лучших временах, когда
Об отношении Львова к самодержавию Екатерины II известно немного. Он не шел на серьезный конфликт с властью, но вряд ли можно усомниться в оппозиционном характере его воззрений. Вот, например, любопытная запись, посвященная какой-то греческой императрице, «обагренной кровию сынов своих», которая «колеблема на престоле суеверием и бунтами… прославлена своими дарованиями и обесчещена слабостями, представляет соборище великих доброт и преступлений еще величайших…».[1] Читая подобные строки, трудно отрешиться от мысли, что это наброски к «портрету»… российской императрицы. Зная, какое значение в просветительской литературе имели политические аллюзии, вряд ли стоит гадать о прототипе «греки»: ведь именно царствование Екатерины было ознаменовано неслыханными «бунтами» (т. е. восстанием Пугачева), а о «дарованиях» и «слабостях» царицы было известно многим.
Оппозиционность гнету абсолютистской государственности проявлялась и в сочинениях других членов львовского кружка. Некоторые басни Хемницера скрытым образом метили в Екатерину II и придворную клику («Добрый царь», «Львово путешествие», «Лев-сват»). На бездушие вельмож нападал в своих гневно-саркастических стихах Державин, утверждению человеческого достоинства посвящен был ряд стихотворений М. Н. Муравьева. Дух непокорства определял и творческое лицо Капниста с первых же его шагов на литературном поприще.
В июле 1775 года Капнист расстается с военной службой, к которой, как видно, не чувствовал склонности, и с еще большим рвением отдается литературному творчеству. Его первым появившимся в печати стихотворением была написанная на французском языке в 1774 году и опубликованная в 1775-м ода по случаю победы над Турцией и заключения Кучук-Кайнарджийского мирного договора.
Произведением же, принесшим молодому поэту шумную известность, стала «Сатира первая». Она была опубликована в 1780 году — в период, когда политически острая и злободневная сатира была фактически запрещена, причем инициатором запрета была сама Екатерина II. Однако и после закрытия «Трутня», «Живописца» и, наконец, «Кошелька» (1774) — журналов, издававшихся Н. И. Новиковым, сатира все же продолжала существовать и была далеко не безобидной.[2] Произведение Капниста было одним из ярких тому подтверждений.
Общий смысл его сводился к тому, что жизнь современного дворянского общества основана на лжи, обмане и лицемерии. Рисуя картины алогической действительности, в которой все происходит «наоборот», вопреки здравому смыслу, чести и правде, Капнист создает художественный образ «маскарада», где все люди, «закрывшись масками, не свой нам кажут вид».[1]
Капнист нападает на типичные в екатерининское царствование злодеяния, рассказывая, к примеру, о том, как отъявленный проходимец и вор становится богатым помещиком и унижает честных, но бессильных помешать его преступлениям людей. Когда поэт повествует о том, как он тщетно искал правды у судей Бестолкова и Драча, который «так истцов драл, как алчный волк овец» и который «правдой покривить умел и по закону», он бичевал реально существующее в России социальное зло.
Автор сатиры смог заговорить о подобных преступлениях довольно откровенно лишь благодаря тому, что отнес их к недавнему прошлому. Царствование Екатерины II будто бы положило им конец. Это был, конечно, тактический ход, ибо главная мысль стихотворения как раз и заключалась в том, что порочность нравов, укоренившаяся в дворянском обществе, неистребима. Эту мысль Капнист опять-таки проводит не прямо, а в форме критики «глупости», перед которой бессильна императрица:
Высказывалось мнение о том, будто поэт в своей сатире объяснял «порочность людей разных общественных групп» «господством человеческой «глупости» вообще, слабостями человеческой натуры».[2] Однако речь у Капниста идет о людях примерно одной группы, о тех, кто пользуется всеми благами жизни. Кроме того, он имел в виду не просто глупость, но и нравственную низость. Как известно, просветительский культ разума отнюдь не сводился к апологии «чистого» интеллекта. Это был культ благородного, возвышенного ума, устремленного к благим целям. И наоборот, с понятием глупости ассоциировалось невежество, корыстолюбие, порочность. Вместе с тем обличение глупости, столь популярное в просветительской литературе и идущее еще от известной сатиры Буало, служило удобным предлогом для критики социальных язв общества. Поэты-сатирики Д. П. Горчаков, С. Н. Марин, И. М. Долгоруков позднее также будут пользоваться этим приемом, прикрывая свои инвективы обличением «дурачества» и «глупости».
Проблема истинных путей развития русской сатиры в XVIII веке — развиваться ли ей по пути благонамеренной, «улыбательной» или беспощадно-разоблачительной, — впервые вставшая в споре Новикова с Екатериной II о характере сатиры,[1] была тесно связана с вопросом о сатире «на лицо» и абстрактно-моралистическим осуждением «порока» вообще. Борьба Новикова за право писателя указывать на конкретных виновников злодеяний была борьбой за свободное общественное мнение и встретила гневное сопротивление императрицы.
Опасность социально-политического звучания сатиры «на лица» определялась тем, против кого она была направлена. С предельной ясностью об опасности сатиры «на лица» для правящей верхушки было сказано в официозной статье «Влияние сатиры на нравы общества». Сатира превращается в преступление, писал автор, когда «приводит лично в презрение членов или самых
Стихотворение Капниста непосредственно не задевало никого из «начальников общества», но самый принцип сатиры «на лица» заявлен был в нем довольно решительно, вплоть до того, что фамилии нескольких людей были названы поэтом с незначительными изменениями, как например продажный поэт Рубан, переименованный в Рубова. В результате выступление Капниста вызвало бурю негодования в некоторых кругах и породило журнальную полемику.[3]
Три года поэт нигде не печатался, что дало повод думать о кознях недоброжелателей, возмущенных его произведением. «Неужели, — спрашивал Капниста О. П. Козодавлев о причинах его молчания, — толпа не любимых музами стихотворцев и прочие, кои противу вас за сатиру вашу восстали, вам в том препятствуют?»[1]
При повторной публикации сатиры в «Собеседнике любителей российского слова» (1783) — журнале, где участвовала императрица, Капнист изъял прозрачно зашифрованные фамилии писателей-современников, занимавшие ровно две строки. Вместо них появились две другие:
По справедливому замечанию Добролюбова, эти два стиха могли «служить и хорошим комментарием к выставленным прежде именам»,[2] которые, конечно, были у всех на памяти. Так ответил поэт на гневные тирады неизвестного критика, упрекавшего его в покушении на авторитет «заслуженных» писателей. Несмотря на содержащиеся в сатире комплименты Екатерине, она вряд ли могла понравиться ей. Ведь высмеивая «ослиный собор» поставщиков торжественных од, которые прославляли совершенства монархини, поэт в какой-то мере дискредитировал и самый «жанр» одического восхваления, поощрявшийся Екатериной. Дерзостью было и то, что Капнист зло высмеял присяжного панегириста царицы — ее «карманного стихотворца» В. П. Петрова. Строки, посвященные ему как в первой, так и во второй публикации стихотворения, красноречиво свидетельствовали о том, что автор их не намерен был отказываться от сатиры «на лицо».
«Сатира первая» действительно стала и «последней» для Капниста, как он озаглавил ее во второй публикации, но сатирическая струя не иссякала в его поэзии. Связь с сатирическим направлением, о котором Н. Г. Чернышевский сказал, что оно всегда составляло «самую живую… сторону нашей литературы»,[3] у Капниста не ослабла, а укрепилась. Усилились в его творчестве и те тенденции, которые выразили стремление русской поэзии к естественности, к сближению с действительностью. Обилие бытовых подробностей, живые разговорные интонации в «монологе» Щечилова, афористичность авторской речи, четкость портретных зарисовок — все эти черты, присущие «Сатире первой и последней», уже предвещали будущего творца «Ябеды». До конца своих дней Капнист остался верен тому, что провозгласил на заре своей литературной деятельности:
В конце 1780 года Капнист вместе с Хемницером уехал из Петербурга в свое село Обуховку. В столицу он вернулся зимой 1781 года, где женился на Александре Алексеевне Дьяковой. С сентября 1782 года он занимал должность контролера в Главном почтовом правлении, но в мае 1783 года оставил службу и снова поселился в Обуховке, где прожил до 1787 года. За это время он не раз появлялся в Петербурге, как по своим литературным делам, так и по делам украинского дворянства. Еще в 1782 году поэт был избран предводителем дворянства Миргородского уезда, а в январе 1785 года — Киевской губернии. Высказывалось правдоподобное предположение, что нежелание постоянно жить в Петербурге и состоять на казенной службе было своего рода оппозицией политическому климату екатерининского царствования.
Замечательным памятником этой оппозиционности явилась знаменитая ода «На рабство» — злободневный и страстный отклик Капниста на изданный Екатериной II 3 мая 1783 года указ, согласно которому крестьяне Киевского, Черниговского и Новгород-Северского наместничеств объявлялись крепостными людьми тех помещиков, на чьих землях застал их новый закон.
О трагизме положения этих вольных ранее людей, которые «одним ударом» были обращены в рабов, позднее поведал сын поэта Алексей Капнист.[1] Он рассказывал, что на Украине периодически производились переписи «регистровых» (т. е. реестровых) казаков и каждый время от времени мог просить о внесении его в число казаков, чем «открывался путь к заслугам и к отличию в народе». Потому-то, когда была объявлена общая перепись, люди не подозревали о грозящем несчастии и прибегали с просьбами к помещикам, составлявшим ревизии, и вписывались в них «вольные обыватели, старцы, выписные из ряду регистровых казаков, вдовы с семействами, сироты, даже пришельцы из-за Днепра, Буга, Прута и Дуная… пришедшие для вольных работ и промыслов».[1] (Некоторые местные жители, попавшие в эту страшную ловушку, становились даже рабами своих же родственников.)
Подобно своему другу Львову, Капнист близко к сердцу принимал горькую участь закабаленного крестьянства. Как и большинство од Капниста, «Ода на рабство» — это лирический монолог, идущий от авторского лица. Достойно внимания, что поэт говорит не только от своего лица, но и от имени всех, кто
Ощущение своего глубокого соучастия, сопереживания с угнетенными людьми передается в оде через образ цепей, сковавших народ и надетых также на руки самого поэта. Этот метафорический образ, проходящий сквозь все стихотворение, связывает народную беду со скорбью самого поэта:
Лира, покрытая пылью, — этим образом Капнист, надо полагать, хотел напомнить читателям о своем вынужденном молчании из-за нападок на «Сатиру первую». Таким вступлением он мотивировал и необходимость прервать свое молчание ради того, чтоб снова высказать горькую правду — на этот раз по чрезвычайно важному поводу. С большой смелостью поэт обличает сильных мира сего в свершаемых ими преступлениях, адресуя свои обвинения, конечно, прежде всего Екатерине II:
Последовательная антикрепостническая направленность «Оды на рабство» позволяет причислить ее к выдающимся памятникам русской освободительной мысли конца XVIII века.
Среди современных писателей Капнист был единственным, кто, подобно Радищеву, осмелился осудить в своей оде самый институт крепостничества. Без всяких оговорок поэт называет закабаление свободных крестьян Украины рабством, не находя ему никакого оправдания. Вместе с тем обобщенный смысл произведения позволял отнести слова «порабощение отчизны» не только к Украине, но и ко всей России.
Понятно, что поэт был далек от того, чтоб призывать к неповиновению или помышлять о народном мщении. Как типичный просветитель XVIII столетия, Капнист верил в то, что только верховная власть в состоянии решить крестьянский вопрос, и никто больше. Видимо, он не терял надежды, что голос его будет услышан императрицей и, быть может, найдет отклик в ее сердце. Говоря словами Добролюбова, ему свойственна была немалая доза «той благородной доверчивости и наивности, с которою тогдашние сатирики смотрели на свое дело».[1]
Однако обстановка была такова, что Капнист не решился представить оду Екатерине, а тем более печатать ее. О несвоевременности и опасности ее оглашения дружески предупреждал Капниста в 1786 году Державин. В противном случае поэта наверняка ожидали бы неприятности, причем куда более чувствительные, нежели те, которые возбудила «Сатира». При дворе «Ода на рабство», конечно, была бы квалифицирована как неслыханная дерзость. Ведь автор ее позволял оспаривать «высочайшее постановление», да еще при этом открыто поучать императрицу! То был беспримерный случай и в истории одического жанра, где элемент неодобрения и критики мог проявляться в едва уловимой и тщательно замаскированной похвалами форме.
15 февраля 1786 года Екатерина издала указ, согласно которому в прошениях, подаваемых на «высочайшее имя», надлежало подписываться не словом «раб», а «верноподданный». Ответом на указ была «Ода на истребление звания раба» Капниста.
По мнению Д. Д. Благого, Капнист написал это стихотворение с намерением «подчеркнуто продемонстрировать свою политическую лояльность»[1] ввиду опасения неблагоприятных толков о его предыдущей оде. Действительно, внешне «Ода на истребление звания раба» выглядит как сплошной панегирик императрице. Г. П. Макогоненко даже утверждает, что Капнист в этом произведении, «как истинный «верноподданный», грубо льстит императрице».[2] Однако вопрос с этой одой далеко не так прост.
Новый указ Екатерины был, разумеется, чистейшей игрой в либерализм. Это было ясно и Капнисту. Однако вопреки очевидному смыслу указа, он в своей оде лишь делает вид, что принимает его всерьез, истолковывая постановление как реформу, упраздняющую рабство. В этом проявилась не столько наивность Капниста, как считал Добролюбов, сколько расчет — сознательное обращение к испытанной форме пропаганды просветительских идей, присущей жанру торжественной оды, каким его создал Ломоносов. Под видом прославления монарха и его милостей превозносился желанный правительственный курс: программа развития наук в стране, благость просвещения и т. д. Подобно своим предшественникам — Ломоносову в первую очередь, — Капнист также выдает желаемое за сущее, собственные благородные идеалы — за убеждения царицы, как бы призывая ее на деле оправдать приписанные ей заслуги. Это был испытанный способ деликатного наставления царствующих особ, к которому многократно прибегали поэты XVIII века. По некоторым данным, императрица вполне разгадала умысел автора. Она будто бы велела передать Капнисту: «Вы-де хотите <уничтожения рабства>… на деле… Довольно и слова!»[3]
Поэт прожил в Обуховке до самой смерти Екатерины II. Там у него был «небольшой домик, выстроенный на берегу реки и окруженный высоким лесом, где царствовали вечный шум мельниц и вечная прохлада; здесь по большей части он писал все, что внушало ему вдохновение», — рассказывает дочь поэта. Именно к этому домику приходили целыми толпами крестьяне «за каким-нибудь советом или с жалобою на несправедливости и притеснения исправников и заседателей». Капнист, как пишет его дочь, всегда принимал «живое участие» в их делах «и тотчас же относился к начальству, требуя справедливости, за что все в деревне не называли его иначе как отцом своим».[1]
Та же мемуаристка приводит факты, говорящие о ненависти Капниста к крепостному праву и о стремлении писателя бороться с наиболее жестокими его проявлениями. «Я помню, в какое негодование, в какой ужас он пришел раз, — пишет дочь Капниста, — когда увидел, катаясь зимою по деревне, в сильный холод и мороз почти нагих людей, привязанных к колодам на дворе за то, что они не платят податей. Он немедленно приказал отпустить их. Он так был встревожен этим зрелищем, что, приехав домой, чуть было не заболел и впоследствии своим ходатайством лишил исправника места».[2] Друг Николая Львова, единомышленник в отношении к крестьянству, не мог поступать иначе.
Судьба сталкивала Капниста с многочисленными проявлениями социального зла. И он боролся с ним всеми доступными ему средствами — и в жизни, и в поэзии. Горячий гражданский темперамент, всегдашняя вражда к несправедливости побуждали поэта к широкому осмыслению фактов современной русской действительности. Свое наивысшее выражение эта тенденция его творчества нашла к комедии «Ябеда».
Непосредственным поводом к написанию «Ябеды» (пьеса была закончена, по-видимому, в 1794 году) послужил запутанный судебный процесс, начатый еще матерью Капниста с полковницей Тарновской по поводу присвоенного ею в конце 60-х годов имения Капнистов в Саратовской губернии. Процесс был продолжен самим поэтом с 1786 года и велся много лет, в течение которых писатель получил печальную возможность близко познакомиться с хищнической практикой русского судопроизводства. Но, конечно, Капнист пользовался при написании «Ябеды» не только личными наблюдениями. Дав в комедии обобщенное изображение произвола русской бюрократии, он продолжил дело своих предшественников — А. Д. Кантемира, А. П. Сумарокова, Н. И. Новикова, Д. И. Фонвизина, И. И. Хемницера и других, во всеуслышанье заговоривших о грабительских нравах российского чиновничества.[1] Личный опыт и подсказанная русской действительностью тема дали возможность драматургу создать, не нарушая правил классицистической поэтики, произведение, отмеченное печатью национального своеобразия и жизненной правдой.
Председателю Гражданской палаты Капнист в своей пьесе присвоил типичную для классицизма фамилию-этикетку. Тем не менее Кривосудов раскрывается перед зрителями во многих «измерениях» — он циничен, нагл, жесток, жаден; ему свойственна и осторожность, и он не глуп. Художественно убедителен, полнокровен и образ его жены Феклы. Это грубая, властная женщина, заставляющая мужа плясать под свою дудку, настоящая хищница, наделенная и чертами крепостницы, которая бьет по щекам служанку и вместе с тем умеет с такими людьми, как Праволов, соблюдать правила хорошего тона. А Прямиков — этот, с первого взгляда, «голубой» герой, ходячая добродетель. И в нем есть черты настоящего характера. Присмотримся хотя бы к тому, с каким темпераментом, горячностью, решительностью наступает Прямиков на Праволова, требуя, чтобы он и не думал о женитьбе на Софье, иначе:
Живость характеров, образы людей, наделенные порою просто реалистическими чертами, — не только это выгодно отличало комедию Капниста от многих пьес классицистической драматургии.
Традиционная фабула классицистической комедии — любовь, преодолевающая препятствия, — отодвинулась у Капниста на задний план, уступая место широко развернутой картине сутяжничества, грабительства. Все обстоятельства дела, мошеннические проделки судейских, подкупы, подчистки в делах, так называемое «заседание» суда — еще не протрезвевших со вчерашнего вечера чиновников, заранее предрешивших дело, — все это происходит на сцене, а не за кулисами.
Как справедливо заметил Д. Д. Благой, Капнист сумел даже классицистическое требование трех единств применить «для придания пьесе большей сатирической остроты. Особенно удачно использовал Капнист требование единства места».[1] В самом деле, то, что в доме председателя Гражданской палаты происходят пьяные оргии, картежная игра и судебные «таинства», усиливает обличительное звучание сатирической пьесы Капниста.
Смелость и оригинальность «Ябеды» заключались прежде всего в изображении злоупотреблений судебного аппарата как типических явлений российской действительности. И эта типичность производила страшное впечатление.
Уже в «Сатире первой» Капнистом был намечен принцип изображения алогизма действительности, чудовищной фантасмагории жизни, где все совершается «наоборот», вопреки логике, истине, правде, здравому смыслу. В «Ябеде» черное предстает как белое, преступления оправдываются, а истина, которую защищает Прямиков, благодаря судейским ухищрениям его врагов выглядит как ложь. Алогичность, противоестественность происходящего становится и художественным приемом изображения действительности. Главный враг Прямикова «ябедник» Праволов превосходно владеет ремеслом «неправду мрачную так чистить, как стекло», и умеет повернуть дело таким образом, что оно, по словам Доброва, «как солнце ясно будь, то будет аки мрак». Праволову помогают в этом все подкупленные им судейские.
Надо сказать, что дикая несообразность происходящего — бессмыслица лишь с точки зрения положительных героев комедии и, конечно, самого автора. Для отрицательных же персонажей ход событий имеет свою железную логику.
Кто является страдающим лицом в комедии? Не только честный воин Прямиков, у которого грабитель и чуть ли не убийца Праволов отнимает имение, но и многие другие честные, живущие в бедности люди, о чем говорят, согласно традициям классицистической поэтики, уже их фамилии — Простин, корнет Скудов, Бедняковы. Против Бедняковых возбуждено дело полковницей Чужхватовой, а исход его заранее предрешен тем, что она приходится внучатной сестрой самому наместнику.
С точки зрения Кривосудова, абсолютно правильно то, что дела честных людей либо тех, кому не по средствам дать крупную взятку, лежат без движения или же решаются не в их пользу. Всегда «виноваты Бедняковы», как говорит Добров.
От классицистических образцов комедии подобного типа (мольеровских «Мизантропа», «Тартюфа» или княжнинского «Хвастуна») пьеса Капниста существенно отличается еще и тем, что в ней нет центрального героя, главного отрицательного персонажа. Он заменен коллективным образом «ябеды», рисующим продажность государственного аппарата самодержавной России. Не менее важное значение имеет и то, что «ябеда» как мрачная, черная сила фактически противостоит всем обездоленным, а стало быть, и крестьянам. Последние явно подразумеваются Капнистом. Они-то, конечно, в первую очередь и ходят «под окнами» у Кривосудовых. Их-то и имеет в виду служанка Анна. Эта обладательница здравого народного смысла, с сарказмом говоря о «прелестях» будущей жизни Софьи с грабителем Праволовым, если та выйдет за него замуж, иронизирует по поводу того, как потечет Софье в руки богатство и
Капнист дает понять, что действие его комедии происходит именно в стране, где властвует произвол не только «ябедников» — судейских, но и крепостников, пользующихся для своих выгод «ябедой».
Вот, например, суть одного из дел, о котором докладывает Добров:
Эти строки могут быть прокомментированы фактами самой жизни. При закрепощении украинцев в 1783 году крепостными становились и родственники помещика, на земле которого они жили: «вносились в перепись… дяди к племянникам, зятья к родным жены».[1]
Резким обличением крепостников является и образ того же Праволова — помещика, да к тому же и крупного.
В любопытном архивном документе «Письмо неизвестного», обращенном к Екатерине II, выразительно говорится о нужде крестьян как результате лихоимства судейских чиновников. «Неизвестный» резко критикует изданное царицей «Учреждение для управления губерний» (1775), следствием которого было увеличение присутственных мест, что привело лишь к усилению «мздоимства». «…Многие без стыда и совести обирают поселян, — пишет автор о судейских чиновниках, — …бедные мечутся, не знают, где просить, исправник грозит, а не задаря всех судов, ничего не получишь, нельзя всего описать злоупотребления». И автор письма просит Екатерину II «уменьшить присутственные места и убавить судей», чтобы меньше было «волков во одеждах овчих…».[2] Точнее и выразительнее трудно сказать!
Уродливый, порочный мир раскрывается Капнистом в его комедии, герои которой неуклонно следуют правилу, изложенному в песенке прокурора Хватайко: «Бери, большой тут нет науки…» И Капнист показывает, что хищничество — целая система, что судебный произвол не случаен, а неизбежен, так как опирается на практику всей верховной власти. Уже в первом действии Добров намекает Прямикову на то, что и у наместника он не найдет защиты, ибо и тот пользуется теми же методами, что и многочисленные Кривосудовы. Характерны и жалобы Феклы на совершаемую по отношению к ним несправедливость (в финале пьесы). Она мотивирует это так: «В одном лишь разве здесь суде засели воры?»
Взятки и подачки Хлестакову в гоголевском «Ревизоре» кажутся сущим пустяком по сравнению с тем поистине фантастическим по размаху подкупом, который осуществляет в комедии Капниста Праволов. И существенным для реальной основы «Ябеды» является то, что это было присуще именно екатерининскому царствованию, когда благодаря системе фаворитизма и грабительству отдельные лица становились владельцами несметных богатств.
Но весь ужас происходящего беззакония определяется не просто низменными человеческими качествами таких бесчестных людей, как Кривосудов или Хватайко, а тем, что все они совершают зло под прикрытием законности. Например, усердие секретаря Кохтина всецело направлено на юридическое оправдание… беззаконности. И на помощь ему приходит запутанность русского законодательства, наличие огромного количества указов, многие из которых противоречили друг другу, но тем не менее существовали рядом и могли быть применены, так как лишь немногие посвященные знали, что последующий закон отменил предыдущий.
Когда Кривосудов, понимая, что претензии Праволова незаконны и «дело плоховато» (эти слова, как рефрен, проходят через всю пьесу), трусит, его жена Фекла успокаивает его: «Законов столько… Указов миллион». И действительно, Кривосудов при содействии Кохтина и членов палаты «законами лишь беззаконье удит».
Сам образ судейского стола в пьесе Капниста становится зловещим символом неправосудия. Добров и Анна — положительные персонажи, хотя и беспомощные в борьбе со злом, — с предельной ясностью выражают авторскую мысль о засилье лихоимства. Увидав разбросанные по комнате винные бутылки, они ставят их под стол, закрывая его красным сукном — судейским «скромным» покрывалом. Добров комментирует:
Выше всего Капнист как передовой сын своего века, как просветитель ставил закон. Но в сущности всем ходом своей пьесы он опровергает прозвучавшую в ней фразу: «законы святы, но исполнители лихие супостаты», показывая, что и неупорядоченность русских законов, помимо продажности всего судейского аппарата, открывает широкие возможности для мошеннических операций. Порочна сама система законодательства.
Внешне благополучный финал пьесы, как и полагалось в классицистической комедии, вроде бы доказывает, что вера Прямикова в «святость» закона вполне оправдана. Сенат отдает под суд всю Гражданскую палату. Тем не менее преступники надеются выйти сухими из воды и даже Добров говорит:
Постановщик «Ябеды» в Красноярском театре им. Ленинского комсомола Ю. Мочалов ввел в пьесу гротесковый прием: Прямиков размахивает на сцене игрушечной саблей. Возможность такой трактовки этого образа Капнистом не предусматривалась. Прямиков для него — типичный положительный герой классицизма, в поведении которого не могло быть ничего смешного. И все же упомянутый прием в этом безусловно удачном спектакле[1] не кажется неоправданным. Положительный герой, вооруженный лишь верой в святость закона, истину, конечно, не в силах победить наглых вершителей «правосудия». Об этом и говорит довольно пессимистический финал комедии — он создает ощущение безнаказанности, неискоренимости зла, которое клеймит автор. И вообще в «Ябеде», пожалуй, больше ужасного и страшного, чем комического. Сцена попойки чиновников в третьем действии выходит за рамки внешнефарсовой буффонады, превращаясь в гротескно-символическое изображение разгула грабителей и мерзавцев, правивших Россией в XVIII веке.
При Екатерине II постановка и публикация комедии Капниста натолкнулись на непреодолимые препятствия. Восшествие на престол Павла I подало Капнисту некоторые надежды. Павел I дал свободу Костюшко, выпустил из
До опубликования «Ябеды» Капнист читал ее в доме у Державина, затем у Львова. По свидетельству современника, посвящение «Ябеды» Павлу I, написанное по совету Львова, сразу же пресекло разговоры по поводу «неслыханной дерзости, с какою выведена в комедии безнравственность губернских чиновников и обнаружены их злоупотребления…»[1]