А ещё она, правда, с изрядной долей сарказма, говорила о том, что поражается тому, как она, человек, столь далёкий от политики, «смогла спровоцировать» холодную войну. Ведь после её встреч с гостем прозвучала знаменитая фултоновская речь. Именно после этой речи, словосочетание «железный занавес» обрело права гражданства по обе стороны этого занавеса. Только после постановления она догадалась о том, что каждое её слово записывают. Она называла это устройство «звукоулавливателем». И стала его бояться. В доме теперь она произносила только какието обыденные дежурные слова, а всё остальное, адресованное её собеседникам, писала на бумаге.
Она научилась радоваться разным всяким мелочам. Гордилась тем, что её сын, наконец-то, защитил диссертацию. Когда на защите зачитывали биографическую справку, зал ахал и охал. Ахал, услышав, что его отцом является поэт, расстрелянный по таганцевскому делу. Охал, когда узнавал, кто его мать. А многие в зале вообще не могли закрыть рот, когда слышали, что соискатель работает в сумасшедшем доме. Вернее, в библиотеке сумасшедшего дома. Они и не знали, что просто это было единственным местом, куда его согласились взять на работу.
А потом сына вновь арестовали. После его ареста был обыск. Именно тогда она начала жечь свои бумаги. А ещё она приходила к друзьям и знакомым, у которых хранились её рукописи, и приказывала сжечь их. Процесс сожжения нередко контролировала сама. Напрасно утверждают, что рукописи не горят. Её рукописи горели. Горели синим пламенем в буржуйках и каминах, в оцинкованных вёдрах и самодельных печках. Сгорали дотла, обеспечивая ей уверенность в том, что ничьи грязные руки не будут копаться в том, что составляло суть и смысл её жизни.
А потом ей весьма прозрачно намекнули, что если она напишет что-то прославляющее власть, то сможет облегчить участь сына. Она написала. Целый цикл стихотворений о победе. А сын всё ещё продолжал сидеть. Сначала в Лефортовской тюрьме. А потом его отправили в лагерь строгого режима. Осудили на десять лет за принадлежность к какой-то антисоветской группе.
Очевидно, что когда поэту надо написать нечто такое, к чему у него не лежит сердце, то ему очень трудно найти слова. Она писала эти хвалебные стихи, не забывая о том, что в истории литературы уже были попытки создать нечто, что могло бы понравиться Верховному. Не понравилось. Всё дело было в том, что вдохновению невозможно приказать. А когда приказываешь, то оно жестоко мстит за то, что ты осмелился разговаривать с ним неподобающим образом. Она помнила о том, что когда-то Опального поэта не осудили за его эпиграмму, посвящённую кремлёвскому горцу. А вот за оду, написанную с целью восхваления Верховного, посадили в лагерь.
А ещё был яркий пример того, как один мастер от драматургии пытался написать и поставить пьесу, посвящённую юности вождя. Пьеса была просто бездарная. И Самый-Самый-Самый понял это раньше всех. Пьесу изъяли из репертуара уже в процессе репетиции. Драматурга не преследовали. Просто перестали замечать. И вся эта пьеса так и осталась скрытым упрёком всем тем, кто пытался угодить, но не смог. Упрёк же Верховного заключался всего лишь в том, что нельзя было так бездарно писать о том, кто очень хорошо знает, на что на самом деле способен твой талант. Драматургу же оставалось писать в стол и придумывать анекдоты на тему о том, почему его пьесы не ставят.
Одна известная парижская газета сразу после появления её стихов о мире, назвала её личной трагедией то, что она, тридцать три года боровшаяся за свободу своего творчества, наконец-то, сдалась на милость победителя. Она молча проглотила эту горькую пилюлю. Гораздо страшнее этого было осознание простого факта, что даже эта её уступка власти так и не помогла её сыну. Слабым утешением всё же явилось то, что её восстановили в Союзе писателей. До конца жизни она будет вспоминать то, что всё же нашёлся литературовед, который сказал на этом знаменитом заседании о её восстановлении, что её стихи будут жить столько же, сколько будет жив язык, на котором они написаны. Это был всего лишь один слабый голос в рычащем потоке критики в её адрес. Но всё равно на душе от этого становилось тепло.
А ещё был курьёзный случай, когда какая-то делегация из Великобритании пожелала встретиться с ней. Ей задавались чёткие вопросы о том, насколько справедливым является это постановление. Она мужественно отвечала, что постановление правильное и что она с ним абсолютно согласна. Иностранцы её не поняли. Да и не могли понять. Просто все они были не в состоянии даже представить себе всё то, что могла бы сотворить власть с ней и её сыном, если бы она ответила иначе.
А сын её был искренне убеждён, что именно она является виновницей его трагической судьбы. Он писал в своих письмах, что если бы он был сыном простой бабы, то стал бы процветающим советским профессором. Таких в стране множество. И он был бы одним из них. А ещё он был уверен, что спасать его, доказывать его невиновность, пытаться вызволить его из лагеря – это её прямая обязанность. А пренебрежение этой обязанностью – просто преступление.
Конечно же, она ничего и никому не объясняла. Не рассказывала о том, каким оскорблениям она подвергалась в прокуратуре и других официальных учреждениях. О том, чего ей стоило написать эти, правильные, с точки зрения власти, стихи. Какое она свершила немыслимое насилие над собой, выдавив их из себя, желая всего лишь помочь сыну.
Оказалось, что зря. Жертва была напрасной. Сына всё же так и не выпустили. Она не рассказывала ему о том, что самый главный писатель Советского Союза, направлял её письма в военную прокуратуру и указывал, что она ведёт себя как хороший советский гражданин и выступает с патриотическими стихами. Что хорошо было бы выпустить её сына, за которого она с таким энтузиазмом ручается. Никакой реакции так и не последовало. Было почему-то горько и обидно от того, что ничего из того, что она сделала, так и не помогло её сыну.
Она писала письма сыну. Но никогда не сообщала обо всех своих тщетных попытках добиться отмены его приговора. Была слишком горда для того, чтобы оправдываться. Даже перед ним. Сын же язвительно замечал, что так пишут отдыхающим на южном берегу Крыма. А потом сына отпустили. Отпустили уже после двадцатого съезда партии и разоблачения культа личности. И уже было абсолютно неважно, обращалась она куда-то или нет. Его просто выпустили тогда, когда началась массовая, рутинная, бюрократическая проверка законности осуждения тех, кто сидел в лагерях.
Именно тогда, когда выпустили сына, её таинственный Гость снова приехал в Советский Союз. Лауреат позвонил и сообщил ей, что англичанин очень хотел бы увидеться с ней. Её ответ был однозначен.
– Моего сына только-только выпустили. Я боюсь. Боюсь рисковать и подвергать опасности тех, кто мне близок и дорог. Не могу встретиться. Это слишком опасно.
Гость всё понял. Ни на чём не настаивал. Так и уехал, не встретившись с ней. Но продолжал способствовать тому, чтобы её творчество не осталось вне внимания по ту сторону железного занавеса. Содействовал новым изданиям и новым рецензиям. И даже активно участвовал в процессе её выдвижения на очень престижную премию.
А потом наступило время, когда она стала болеть. Тяжело болеть. Подолгу лежала в больнице. Очень тяжело переживала то, что во время её затяжной болезни сын так ни разу и не навестил её.
– Бог с ним. Он больной человек. Ему там повредили душу.
***
Третья и последняя встреча Мадам и Гостя пройдёт в Великобритании. Будет она достаточно формальной и холодной. Никаких задушевных разговоров и встреч вдвоём. Она ему скажет лишь о том, что её безмерно удивило решение властей, давших разрешение на эту поездку. А ещё она достаточно отстранённо поблагодарит его за все те хлопоты, которые она, сама не желая того, ему доставила. Этими словами она как бы подведёт некую черту и обозначит ту степень отчуждённости, которую Гость воспримет как должное. Даже то, что она побывает у него дома в гостях, не сможет растопить тот лёд, который уже прочно сковал их отношения.
Её изберут почётным доктором одного из самых уважаемых университетов мира. Она прекрасно будет осознавать, что вся эта поездка – это всего лишь заместительная терапия. Некая компенсация за то, что ей всё же не дали ту знаменитую премию, которую все литераторы считают самой главной наградой. Её представляли к ней. Гость и представлял. Но премии ей так и не дали. А дали её в тот год роману и романисту, о котором сегодня вспоминают лишь профессионалы-литераторы. Ну, значит, так и надо было.
Её имя всё-таки прозвучит в этом прекрасном зале, где, как правило, выступают со своими лекциями те, кто удостоился этой премии. Его произнесёт российский поэт уже тогда, когда она покинет этот бренный мир. Произнесёт наряду с именем Опального поэта, называя их своими предшественниками и людьми, которые, может быть, более, чем он, заслуживали того, чтобы получить эту премию. Этого она никогда уже не узнает.
Но в её памяти оставит глубокий след то, что всё-таки эту премию дали Лауреату. Не за стихи. За скандальный роман, который зарубежные спецслужбы будут печатать и бесплатно раздавать как один из инструментов борьбы с коммунизмом. Лауреат от премии откажется. Вернее, его заставят от неё отказаться. Получение им этой премии она тоже воспримет как норму. Отнесёт его в разряд тех событий, которые могут и должны происходить. Лауреат – он ведь и есть лауреат. Избранник судьбы. То обласканный ею, то оболганный и отвергнутый.
А ещё она напоследок съездит в свою любимую Италию. Получит там тоже какую-то премию и будет радоваться тому, что несмотря ни на что, она, оказывается, так и не забыла итальянский. И будет безмерно благодарна судьбе за то, что та дала ей возможность попрощаться с Парижем. И даже увидеть здесь человека, который когда-то был влюблён в неё и увековечил её образ в своём творчестве. Они вместе всё же вспомнят всё то, что когда-то про неё говорили. И вместе будут улыбаться тому, что в её жизни были люди, убеждённые в том, что с неё стоит сделать и леонардовский рисунок, и генсборовский портрет маслом, а лучше всего, поместить её в самом центральном месте мозаики. Именно такую мозаику и создал когда-то её друг. И опять же, во время всех этих встреч ей будет невыносимо больно смотреть в прошлое и осознавать, что жизнь всё-таки близится к своему финалу. Ничего уже нельзя было ни изменить, ни добавить.
После всего этого ей оставалось лишь спокойно умереть, осознавая, что последний круг её земной жизни окончательно замкнулся. Что и случилось. Но и это стало непростым испытанием для всего официоза, включая писателей, литераторов, чиновников и представителей спецслужб. Её уже не было среди живых, но проблема того, как её нужно и можно воспринимать, всё ещё оставалась в повестке дня. Теперь они всего лишь пытались понять, где и как возможно будет её похоронить. Такая уж была у неё судьба. Судьба поэта, стремившегося к свободе в обществе, где эта свобода была самой непостижимой и недостижимой категорией.
Гость всё же посетит её могилу. Спустя годы. Тогда, когда это будет возможно. И скажет последнее прости той, что так поразила его воображение много лет тому назад в залитом дождём прекрасном городе. В городе, в котором она сумела стать таким же его символом, как дворцы и замки этого уникального творения Петра Великого.