— Эй, ведьма, проглотившая своих родителей! — кричала она Жанель. — Проклятая ботом беспризорница! Сука позорная!
Любой удобный момент Ибаш норовила использовать для того, чтобы ударить Жанель, дать ей пинка, ущипнуть. Разобьет пиалу, слижет сливки с молока — все сваливает на Жанель. Если не было повода для клеветы, Ибаш подходила к матери и жаловалась! «Мамочка, она мне нашептывает похабные слова». Уштап, разумеется, не утруждала себя выяснением истины, а немедля пускала в дело свою кочергу.
Иногда Ибаш развлекалась таким оригинальным способом: ночью привязывала волосы Жанель к ножке кровати и сильным щипком будила ее. Девочка вскакивала с криком от резкой боли. Ибаш приходила в неописуемый восторг.
Дети привыкают к грубости и жестокости взрослых, вернее воспринимают это, как нечто неизбежное, как норму жизни, но мириться с издевательством своих сверстников не может ни один ребенок. Доведенная до отчаяния, Жанель часто бросалась на Ибаш, но та была сильнее и всегда выходила победительницей в этих поединках.
Иногда дядя Байсерке робко пытался вмешаться в эти потасовки, разобраться по справедливости, но его супруга всякий раз вставала на защиту своего «бедного ребенка»:
— Что ты лезешь, болван седой, в детские споры? Что, бедной девочке и поиграть нельзя, позабавиться?
Весь этот привычный устоявшийся ад прерывался, когда в дом заходил кто-нибудь посторонний. Уштап становилась церемонно-любезной, почти ласковой: «Жанель-джан, поставь самовар гостю», «лапочка моя, пригляди за казаном, у меня нет времени».
...Жанель вначале просто терялась в такие минуты, потом привыкла и уже не обращала внимания на лицемерие Уштап.
— Ах-ах, трудно воспитывать чужого ребенка, — с глубоким вздохом говорила та гостям. — Знаете, как они бывают мнительны, всюду им мерещится обида. Вот Ибаш я ругаю частенько, ведь когда своя матка лягнет — жеребенку не больно. А до Жанель боюсь и пальцем дотронуться. Не знаю, возблагодарит ли нас бог за это трудное дело.
— Обязательно возблагодарит, — говорили гости. — Добро не пропадает. Жанель у тебя как родная дочь.
Но, встречая Жанель на улице, те же люди говорили ей:
— Бедная наша сиротка, как тебе тяжело живется. Знаем мы эту Уштап...
Такая откровенная ложь пугала Жанель, она замыкалась в себе, становилась угрюмой и нелюдимой.
Прошли годы, и Жанель даже не заметила, как превратилась во взрослую девушку. За это время она совершенно привыкла к своему приниженному положению, с тупой покорностью выполняла тяжелую работу, молча выслушивала грубые оскорбления. Душа ее как бы поникла, и только однажды все в ней взбунтовалось, когда она случайно подслушала разговор Уштап с мужем.
— Ну, потолковали мы с этим Турсаном, — говорила Уштап. — Бедняга уже три года обнимает в постели свое голое колено. Я, конечно, завела издалека, с подходом, но он меня сразу понял и обрадовался.
— Что ты мелешь? — возмутился Байсерке. — Как язык у тебя не отсохнет!
— Сам ты ерунду говоришь! Жанель давно уже на выданье. Что мы ее сушить будем? Турсан мужчина еще в соку. Пусть люди говорят, что он жаман — ничтожный, но хозяйство свое он вести умеет, этого никто не посмеет отрицать. Конечно, так просто свою воспитанницу я ему не отдам. Сколько лет поили-кормили. Пусть калым готовит — корову и четырех овечек, не меньше.
Потрясенная, Жанель, не дослушав, выскочила из дома. Турсан... дохлый старикашка-вдовец... маленькое сморщенное личико... на подбородке два десятка рыжеватых волосков... ростом на голову ниже Жанель... вечно возится в своем дворике за камышовой изгородью, доит корову, а голова ей до живота не достает... униженно всем улыбается... «да-да», больше от него слова не добьешься...
Турсан... Она вздрогнула от омерзения, словно ей на голую грудь положили жабу. В первый раз за свою жизнь она испытала чувство яростного протеста. Ушла далеко в степь и не возвращалась домой до самой ночи.
Ни один джигит в ауле еще не предлагал ей своей руки. Бывало, парни несколько раз подбирались по ночам к дому, мяукающими похотливыми голосами вызывали ее. Ясно, что им надо, — позабавиться с бедной девушкой и уйти, посвистывая.
— Тоже мне, гордая, — говорили они. — В чужом доме золу таскает, а ломается, как ханская дочь.
Она понимала, что ни на что хорошее не может рассчитывать в своем сиротском положении, но все равно твердо решила за Турсана замуж не выходить.
Спустя некоторое время в ауле появился незнакомый джигит. Был он очень высокого роста, ширококостный. Продолговатое лицо с выпуклыми, словно бока казана, скулами было очень смуглым, почти черным. Иногда он один бродил вечерами по косогору за аулом, и это было в диковинку местной молодежи. Вскоре в ауле все о нем стало известно, и до Жанель тоже дошли кое-какие сведения. Настоящий служащий! Работает в районе! Двадцать пять лет, а все еще холостой. Приехал сюда в отпуск к родственнику по материнской линии, и приехал не просто так, дядя хочет поставить его на ноги, то есть женить.
Какое дело несчастной сиротке до такого внушительного джигита? Жанель прислушивалась к разговорам лишь краем уха и вдруг как-то случайно встретилась с с ним на речке. Издали он выглядел очень мощным, суровым, даже немного страшноватым, а вблизи оказался добродушным, застенчивым. Выпуклые глаза смотрели совершенно детским взглядом. Жанель сразу же почувствовала к нему какое-то необъяснимое доверие и осмелела даже настолько, что перекинулась с ним парой слов.
После этого они встретились еще несколько раз. Джигит смущенно пытался завести с ней разговор, но Жанель дичилась, молчала, краска стыда заливала ее щеки. Ох, уж эти аульные девушки!
Однажды она подняла глаза и увидела, что джигит смотрит на нее с удивительной нежностью. Она встрепенулась, теплая весенняя волна захлестнула ее с ног до головы, позвала ее к чему-то неведомому, прекрасному: проснулась ее юность.
Раз она задремала в траве на берегу реки. Во сне ее не оставляло ощущение безотчетного счастья. Внезапно сон улетел, она открыла глаза — рядом сидел он, Коспан.
«Ах, неужели и он только одного добивается», — с внезапной горечью подумала она и резко встала.
— Жанель, мне надо с тобой поговорить, — глухо сказал он.
И вдруг она мгновенно поняла, что он не обидит ее, не обидит никогда. Она смело придвинулась к нему, и он обнял ее за шею, прижал ее голову к своей груди, стал целовать сначала ее волосы, потом глаза, потом губы.
Земля и небо вращались вокруг них. Жанель дрожала. Нестерпимо прекрасное чувство впервые в жизни пронизало ее с головы до ног. Умереть в его руках...
Коспан откупился лошадью и увез Жанель к себе в районный центр. Жизнь ее переменилась так разительно, что она думала: «Я родилась заново». Трудно было поверить в эти неожиданные перемены. Первое время ее не оставляло ощущение зыбкости, непрочности своего счастья. Вечером в ожидании мужа она ставила на крыльце самовар и стояла молча, борясь с волнением, боясь, что он не придет, и волшебный замок рухнет. Однако он появлялся всегда, и всегда, когда он выходил из-за угла, ей хотелось сбежать с крыльца и броситься ему на шею. Еле-еле удерживала она себя от такого несолидного поступка. И Коспан тоже сдерживал себя. Солидно брал из ее рук топор, колол дрова, прежде чем войти в дом, но взгляды, которые при этом он бросал на нее, были откровеннее движений. От этих взглядов в висках у нее стучала кровь.
В первую же ночь Жанель рассказала мужу свою нехитрую жизнь, выплакала на его груди все свои горести. Он не только любил ее — щадил, разговаривал с ней, как с ребенком. А для нее Коспан заполнил все время и пространство. Она гордилась его внешностью, его походкой, манерами. Да, если были в то время на земле счастливые люди, то двое из них — Жанель и Коспан. И вот пришла война.
Нельзя сказать, что Жанель довольно ясно представляла себе, что такое война. Одно только она знала — там могут убить ее Коспана, и эта мысль наполняла ее холодным ужасом.
В доме без Коспана стало пусто. Правда, маленький Мурат, так забавно похожий на отца, скрашивал ее новое одиночество, но все равно мира уже не было в ее душе, и по ночам она долго шептала, заклиная судьбу пожалеть ее Коспана.
Неутоленная жажда счастья сжигала Жанель. Вновь и вновь в мыслях она возвращалась к счастливым временам. Всюду она видела следы мужа. Вон его табуретка, он сам ее красил в светло-зеленый цвет, краска теперь облупилась; вот стол, накрытый клеенкой, за ним он сидел и, шевеля губами, читал вот эту книгу с захватанной обложкой — «Богатырский эпос»; вот калитка, что он сам поставил перед войной.
Она тогда не отходила от него и смотрела, как он вбивает гвоздь за гвоздем. Напряженно прикусив правый угол рта, он двумя точными ударами вгонял гвоздь в доску и удовлетворенно приговаривал: «Сиди так». Всегда, когда он работал, строгал или пилил, он прикусывал губу таким образом.
В передней, на вешалке, тоже сделанной руками Коспана, висело его большое черное пальто. Жанель долго не снимала это пальто. Ей было приятно смотреть на него, мечталось, что Коспан только что снял его с плеч.
Проходили недели и месяцы. Прибыло извещение о пропаже без вести. Пальто уныло висело на своем месте, потеряв уже свое тепло и запах, уже не частичка Коспана, а просто холодный предмет. Жанель спрятала его в сундук.
Жанель теперь работала грузчиком в конторе заготживсырья, с утра до ночи таскала тюки шерсти и овечьих шкур, пропиталась кислым дурнотным запахом. Возвращалась поздно, усталая, как верблюд, но заснуть не могла — рядом пустовало место Коспана.
Чаще всего она вспоминала сцену прощания. Коспан старался держаться молодцом, пытался не выдать волнения и поэтому суетился, натужно бодрым голосом разговаривал с товарищами, а на прощание сказал лишь:
— Держись, Жанель. Береги Муратика...
Они построились в колонну, и он бросил жене и сыну последний взгляд, полный тоски. Лицо его исказилось болью, словно он собственными руками что-то вырывал у себя изнутри.
— О боже, будь милостив к нему, — шептала Жанель по ночам. — Он не обидел ни одной живой души.
Мурат... Мурат-джан... Это имя дал ему отец. Сколько радости он принес им! Смуглый, толстенький, ширококостный, как отец, — настоящий крепыш. Круглые выпуклые лукавые глазищи. Мурат — сорви-голова, все переворачивал в доме, изображая сражающегося на фронте отца: «Пуф! пуф! бей фашистов! чи! чи!» Возвращаясь с улицы, он хвастался перед матерью: «Мам-мам, как я сегодня надавал Абитаю», — но невзирая на такую воинственность был он очень добрым, делился с товарищами последней краюшкой хлеба.
Однажды, когда Жанель вернулась с работы, мальчик сидел на полу и строгал доску. Мастерил себе лодку. Весь напрягся, прикусил правый угол рта — вылитый Коспан. Сердце Жанель дрогнуло от нежности. Обняв сына, она долго его целовала и плакала.
В мягкой теплой мгле плавает желтый огонек лампы. Мурат лежит на руках, тихо посапывает во сне. Она вдыхает его запах. Мурат ли это? А не маленький Каламуш! Вот тебе на, Муратик, выходит, вовсе не умер, просто он стал Каламушем. Как это она раньше не догадывалась? Жанель улыбается во сне. Ее ребенок жив.
3
Догорает кизяк под казаном. Жанель спит и улыбается во сне.
Что это — сон или явь? Летние джайляу. Солнце в зените. Печет вовсю. Невидимое на солнце пламя очага. Над ним колышется воздух. Жанель готовит обед. В ногах у нее крутится льстивая бестия Майлаяк. Крикнешь «прочь», собака изображает из себя самое несчастное в мире существо — отползает на брюхе, скулит, смотрит на хозяйку так, словно молит о вечном спасении.
— Брось ей косточку, Жанель. Все равно не отвяжется.
Это голос Коспана. Он снимает седло с Тортобеля. Спокойные неторопливые движения. Огромный, сутуловатый, он идет к Жанель, и она ясно до мельчайших подробностей видит его продолговатое лицо со впалыми щеками, с миндалевидной бородавкой на правом виске, подернутые уже сединой торчащие усы, морщины на багрово-черном фоне и две глубоких складки кожи на выбритом до синевы темени.
Взгляд его остался совершенно детским, несмотря на все эти годы. Сейчас в нем светится какая-то веселая хитринка, словно Коспан припас для нее какую-то радостную новость. Жанель знает, что он хочет ей сказать. Знает, знает... Что же? Нет, она не помнит. Нет, нет... Ладно уж, не надо ей никаких исключительных радостей, лишь бы он был рядом. Но он и так рядом, чего же ты боишься?
— Апа! Апа... — слышится голос издалека.
Жанель вздрагивает — это голос Каламуша. Но где он сам? Откуда доносится голос? Жанель куда-то бежит наугад. Голос звучит теперь сзади. Коспан! Куда девался Коспан? В растерянности она останавливается.
Неожиданно опускается ночь. Вокруг темно и тихо, и только откуда-то с большой высоты доносятся резкие странные трели жаворонка. Что это за жаворонок, поющий ночью? Жанель хочет бежать, но ноги не слушаются, пытается крикнуть, но нет голоса. Резкая трель с высоты штопором ввинчивается в ее мозг...
Жанель просыпается в холодном поту. Садится. Болит затекшая во сне шея.
Лампа вот-вот потухнет, в доме темно. Надрываясь, звонит на столе будильник Каламуша. Обычно он вскакивает от этого звонка и выбегает посмотреть отару. Жанель приходит в себя. Вероятно, рассвет близок. Она вспоминает про Коспана и встает. Бессовестная, спала в такую ночь. О боже милостивый, буран-то все еще воет.
Она вновь выходит из дома и смотрит в непроглядную ревущую ночь. Их кошары самые крайние, за ними в огромной степи, где бушует буран, нет ни одной живой души, нет куста, чтобы спрятаться, нет шалаша, чтобы обогреться, и где-то бродит Коспан со своей отарой.
Жанель стоит неподвижно, не обращая внимания на снег, набившийся за воротник, думает, думает...
Дни тогда тянулись мутной безликой чередой. Лето сменяло весну, потом приходила осень, за ней следовала зима, а она только и делала, что таскала свои вонючие тюки. Тоска по Коспану померкла, потеряла свою остроту, превратилась в обычное уныние, тупое безразличие.
Человек привыкает и к горю, оно становится обычным явлением. К тому же не она одна горюет — почти в каждом доме лежат похоронки.
Те четыре счастливых года с Коспаном представляются ей сейчас увиденным когда-то сказочно-прекрасным миражом. Она по-прежнему вспоминает о них, как дети долгой зимой вспоминают весеннюю ярмарку.
Правда, все-таки что-то переменилось в ее жизни по сравнению с годами сиротства. Как ни клади, но все-таки есть в ее сегодня какой-то важный смысл, есть борьба. Иначе откуда такое упорство? Даже если Коспан не вернется, она будет хранить его очаг и воспитает его сына порядочным человеком.
Жанель была молода и сильна. Она не страшилась никакой работы, и каждый кусок сахара, который ей удавалось добыть для Мурата, каждая ситцевая рубашонка приносили ей радость. Сын рос веселым, крепким мальчишкой, и он так напоминал ей отца.
С фронта начали приходить обнадеживающие вести, и люди повеселели. В самые лютые морозы они собирались в промерзших домах. Они чувствовали, что ведут общую борьбу, и поэтому жаждали общей радости. Липкий военный хлеб и жидкая похлебка из проса казались им лакомствами пышного тоя. Пели песни и утешали тех, у кого в доме лежала «черная бумага», и даже у этих несчастных появлялась слабая надежда.
Жанель тоже ходила иногда на бедные праздники и даже пела вместе с другими женщинами. Пела она и дома, когда укладывала Мурата спать, пела разные немудреные забавные песенки, которые сочиняла для него сама, пела иной раз что-то неопределенное и самой себе, забывшись, когда Мурат уже сладко посапывал во сне. Пела она и в тот вечер.
— Вечер добрый! — вдруг близко прогудел грубый мужской голос. Она вздрогнула. В облаке морозного пара в комнату влез некто огромный, грузный, в тяжелой шубе. В мерцающем свете тускло блеснули маленькие, словно подернутые сальной пленкой глазки, обозначились забеленные инеем черные усы. Жаппасбай...
«Господи, какой черт его принес?» — подумала Жанель.
Какую должность занимал в районе Жаппасбай, Жанель не знала, знала лишь, что он важная птица. Обычно он всегда появлялся, когда собирали людей для какого-нибудь срочного дела. Появлялся и командовал, распоряжался отрывисто, словно лаял. Даже с районным начальством у него разговор был короткий.
— Подкинь-ка мне людишек десятка два, — говорил он и возражений не слушал.
Когда он, важно закинув голову, скрестив на своем объемистом заду руки, появлялся из переулка, начальники учреждений хватались за головы — «опять всех людей заберет».
Возражать ему, упрашивать, умолять, говорить о нехватке рабочих рук, о том, что люди смертельно устали, что не потянут, — было бессмысленно. В таких случаях Жаппасбай снисходительно усмехался в усы, насмешливо и подозрительно прощупывал глазками начальников.
— Закон военного времени, знаешь, что это такое? Ты у меня лучше не трепыхайся. Голова-то у тебя одна, или имеешь еще в запасе?
С женщинами, которые составляли тогда главную рабочую силу, Жаппасбай и совсем не церемонился.
— Давай, давай, марш! — рявкал он, сразу пресекая все мольбы, вопли и плач по оставленным без присмотра малым детям.
По необъяснимой причине Жаппасбай был добр к Жанель и ни разу не мобилизовывал ее на далекие работы.
— У тебя ведь маленький ребенок. Тебе нельзя далеко уезжать, — говорил он ей.
Но ведь у других тоже были маленькие дети.
Теперь Жанель смотрела с недоумением на столь важного и незваного гостя, пришедшего в такой поздний час.
— Ну как, Жанель, жива-здорова? — спросил Жаппасбай, бесцеремонно проходя в глубь комнаты.
— Слава богу, — привычно ответила она.
Последовало неловкое молчание, которое, казалось, слегка смутило Жаппасбая. Впрочем, он тут же оправился и сказал с легким смешком:
— Ты что же не приглашаешь гостя на почетное место?
— Проходите, проходите...
— Ну вот, это уже другое дело.
Он снял шубу, стащил валенки, остался в стеганой душегрейке, деловито протопал на почетное место и расселся совершенно по-хозяйски.
— Вот захотелось вдруг у тебя чайку попить, — сказал Жаппасбай и улыбнулся Жанель.
Жанель выгребла из печки горячие угли, чтобы разогреть чай. Сердце ее колотилось, от смущения она ничего не соображала. Что значит этот приход ночью к одинокой женщине? Но не выгонять же его из дому? Где это видано, чтобы гостя выгонять? Она пыталась подготовить фразу, выражающую вежливое недоумение, что-нибудь вроде «ваш неожиданный приход в дом, где нет мужчины..», но не смогла сказать ничего, а только краснела все больше и роняла кизячные угольки.
Жаппасбай по-своему истолковал растерянность молодой женщины и, самодовольно хмыкнув, приподнял голову с подушек, на которых так удобно разлегся:
— Не волнуйся, дорогая, не смущайся. Жаппасбай не какой-нибудь скряга, чтобы прийти с пустыми руками.
Он встал и вытащил из кармана шубы тяжелый сверток:
— Вот тебе баранья ножка и крестец в придачу. Нарежь хорошенько.
Жанель, двигаясь как во сне, приготовила чай, расстелила дастархан. Жаппасбай вновь разлегся и хитровато подмигнул ей:
— Принеси-ка стаканчики.
Жестом фокусника он извлек откуда-то поллитровку, посмотрел ее на свет, вожделенно улыбнулся, сглотнул слюну и сказал веско, точно вбивая кол:
— Эта штука теперь подороже, чем птичье молоко.
Наполнив один стакан до краев, а второй наполовину, он чокнулся первым стаканом с бутылкой, а второй торжественно, как бесценный дар, преподнес Жанель: