Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Будущее капитализма - Пол Коллиер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Семья, частное предприятие и государство — вот те главные арены, на которых протекает наша жизнь. Проще всего строить их в виде иерархий, в рамках которых верхние отдают приказы нижним. Но, хотя иерархии строятся быстрее, они редко эффективны на практике: люди выполняют приказы только в том случае, если начальники следят за тем, что делают подчиненные. Постепенно многие организации поняли, что более эффективный путь — делать иерархию менее жесткой, устанавливать взаимосвязанные задачи, исполнители которых ясно понимают смысл того, что они делают, давать людям больше самостоятельности и делать их ответственными. Переход от иерархии, основанной на власти, к взаимозависимости, основанной на понимании цели деятельности, предполагает и изменение типа руководителей. Вместо главнокомандующего руководитель становится теперь главным генератором и распространителем идей. Кнут и пряник сменяются нарративом.

В современных семьях родители имеют равные права и побуждают детей выполнять свои обязанности, действуя убеждением. В частных компаниях и в государственных структурах иерархии радикально упростились. Вот лишь один пример: раньше в Банке Англии было шесть разных столовых для сотрудников различных категорий. Сегодня такая степень дифференциации просто немыслима. Функция руководителей не исчезла, но видоизменилась. Для ее сохранения есть достаточно веских причин: все утопические альтернативы неизменно заводили людей в тупик.

Люди, руководящие организациями — идет ли речь о семьях, частных предприятиях или государстве, — обладают большей властью, чем их подчиненные, но масштабы их ответственности обычно намного превышают масштабы их власти. Чтобы выполнять свои задачи, они должны добиваться выполнения другими участниками группы своих, средства принуждения, которые они имеют в своем распоряжении, весьма ограниченны. Дома я, например, стараюсь убедить моего сына Алекса вовремя ложиться спать. Но «голое» принуждение — это тяжкий труд, и к тому же оно не очень-то действует: Алекс будет тогда читать тайком, под одеялом. Руководители всех эффективных организаций — идет ли речь о семье, частной компании или государстве — обнаруживают, что могут радикально повысить уровень выполнения задач подчиненными, если им удается воспитать в них чувство ответственности. Алексу не хочется спать, он бы еще почитал в постели, но если мне удается убедить его, что ему необходимо спать, мне уже не нужно принуждать его, как раньше. Так власть становится авторитетом. Выражаясь более академическим языком, происходит процесс формирования моральных норм, необходимых для решения стратегических задач. Главный источник власти руководителей — это не их право отдавать команды, а то, что они находятся в центре сетевой структуры. Им принадлежит возможность убеждать[59]. То, что лидеры используют мораль как стратегическое средство, чтобы определять ход нашей жизни, звучит зловеще и подозрительно. И однако это как раз весьма разумный процесс, благодаря которому современным людям живется лучше, чем жилось людям во всех обществах прошлого. И мы могли бы сделать наше общество еще лучше.

Но как же руководители на деле используют слово в рамках своей стратегии для воспитания ответственности? Вот, например, как это делал в 1943 году Роберт Вуд Джонсон, председатель совета директоров Johnson & Johnson. Джонсон составил свод моральных принципов компании, назвав его «Наше кредо» (текст был вполне буквально высечен в камне). Он начинается такими словами: «Прежде всего мы считаем себя ответственными перед людьми, пользующимися нашей продукцией». Обратите внимание: он пишет «мы» и «наш», а не «я» и «мой»: эти слова должны были быть символом веры как руководства, так и сотрудников. Далее перечисляются менее важные обязательства компании: перед сотрудниками, перед жителями тех мест, где работают ее предприятия и, уже в последнюю очередь, перед ее акционерами. В течение трех поколений «Кредо» поддерживали вдохновляющими историями из жизни компании, и если посетить вебсайт компании сегодня, он по-прежнему организован вокруг различных сюжетов подобного рода. Имело ли это все какой-то реальный смысл?

В 1982 году компанию постиг страшный удар. Расследование обстоятельств смерти семи человек в Чикаго показало, что причиной их смерти стал яд, введенный преступником в бутылочки с тайленолом — популярным продуктом компании. То, что произошло после этого, было настолько необычно, что до сих пор приводится в качестве примера на занятиях в бизнес-школах. Еще до того, как высшее руководство компании успело среагировать на ситуацию, руководители местных отделений по собственной инициативе изъяли весь тайленол из торговой сети, пообещав магазинам полное возмещение убытков. Это не кажется таким уж необычным шагом только потому, что после этого инцидента такое поведение стало нормой в бизнесе, однако до 1982 года компании в подобных случаях не изымали продукцию; типичной реакцией было отрицание вины. Местные руководители компании рискнули взять на себя ответственность за шаг, стоивший компании около 100 миллионов долларов, поскольку принимали всерьез слова корпоративного кредо о том, что они должны ставить превыше всего интересы покупателей[60]. Эти первоочередные меры (которые задним числом были полностью одобрены высшим руководством) были не только моральным поступком — выяснилось, что это также наиболее правильное поведение в бизнесе. Вопреки всем прогнозам компания быстро восстановила свою долю рынка[61].

Здравый принцип экономической науки, который признавал Адам Смит, состоит в понимании того, что односторонний альтруизм должен ограничиваться «долгом спасения». Он не способен в достаточной степени уравновесить частный интерес. Взаимные обязательства чрезвычайно важны, но их необходимо «строить». Именно это достигается совместным действием нарративов общей принадлежности, необходимости обязательств и целесообразного действия[62]. Я схематически представил это в виде последовательности: общая принадлежность, затем обязанности, затем целесообразное действие, но последовательность здесь не принципиальна, потому что, если общее действие дает позитивные результаты для многих людей, оно может служить основой как общей идентичности, так и общих обязательств.

Нарративы — очень мощное средство, но они могут расходиться с реальностью лишь до определенного предела: лидеров видят и слышат слишком многие, поэтому они не могут позволить себе явное противоречие между своими словами и делами. Их дела должны подтверждать их слова: если ты говоришь, что ты и я — это «мы», но при этом предпочитаешь свои интересы моим, ты сам изобличаешь лживость своих речей о том, что мы все принадлежим одному целому. Если мы говорим, что у нас есть обязательства друг перед другом, но при этом действуем в собственных интересах, мы изобличаем лживость этих разговоров о долге. Если бы компания Johnson & Johnson просто эксплуатировала своих сотрудников, ее глава никогда не взял бы на себя ответственность за изъятие продукта из торговой сети. Но его стиль руководства был именно примером для всех — и он даже удостоился президентской «Медали свободы», приняв ее от имени всех сотрудников компании.

Руководитель может расшатывать систему норм поведением, которое с ней не согласуется, а может укреплять ее, учитывая в своих действиях долгосрочные цели. Представим себе, что ваша аудитория подозревает вас в двуличии. Например, ваше «Кредо» гласит, что вы ставите интересы покупателей выше интересов прибыли, но может быть всё это написано просто для того, чтобы пустить пыль в глаза покупателям? Можно ли развеять такие подозрения? Майкл Спенс предложил свое решение этой проблемы — «теорию сигнализирования» и получил за это Нобелевскую премию. Например, добавить, что вы «действительно имеете это в виду» делу явно не поможет: если мы и не имеем это в виду, мы всё равно так скажем. Никакие слова тут не помогут — но может помочь поступок. Вам следует сделать нечто, что показалось бы человеку, который на самом деле ставит свои интересы выше интересов покупателей, неприемлемо высокой ценой. Единственное действие, которое убедит других, будет, наверное, для вас непростым, даже если вы и в самом деле говорите то, что думаете, но это та цена, которую необходимо заплатить, чтобы завоевать доверие. Подобные «сигналы» повышают доверие людей к вашей системе убеждений, но не делают излишним и слово: «сигналы» рождают доверие, слово делает ваши действия более понятными. Они дополняют друг друга.

Переход власти в авторитет принципиально важен для формирования отношений взаимности внутри очень больших групп людей — например, когда необходимо, чтобы все граждане признавали свои обязательства по уплате налогов. Лидеры — не инженеры человеческих душ, но они могут использовать наши эмоции. Лидеры, рассчитывающие только на принуждение, опасны. Хороший лидер способен воспользоваться своей позицией главного коммуникатора идей, находящегося в узловом центре сетевой группы. Он достигает влияния, действуя словом и делом. Все лидеры создают новые и корректируют старые нарративы таким образом, чтобы они гармонировали с системой убеждений группы, но только великие лидеры создают сами системы убеждений[63]. Последним убедительным примером руководства на основе нарративов, распространяемых в рамках сетевого сообщества, стала организация ИГИЛ. Ее лидеры поняли гигантские возможности социальных сетей по распространению действенных новых нарративов. Нарратив принадлежности к группе связал вместе молодых людей, считавших себя до этого шведами, марокканцами, бельгийцами, тунисцами или австралийцами, дав им новую общую идентичность, основанную на вере. Нарратив долга вынуждал их совершать жестокие деяния в стремлении заслужить уважение остальных участников группы. Новые нарративы выстроили причинно-следственную связь, делая выполнение приказов осмысленным и связывая те ужасы, которые они творили, с земной целью построения «халифата». Благодаря щедрым источникам пушечного мяса и саудовским деньгам ИГИЛ быстро стала значительным игроком на мировой арене, которого, как когда-то фашизм, удалось сокрушить только благодаря превосходящей силе. Ее система убеждений обладает внутренней цельностью и устойчива благодаря этому, а каждый ее элемент, взятый по отдельности, настолько отвратителен, что создает пропасть между группой и остальным миром, сплачивая группу еще более.

Нарратив ИГИЛ служил ее стратегии, целью которой было отбросить наше общество в XII век. Наши лидеры могли бы использовать его для достижения более позитивных целей.

Обязательства «мягкого действия»

Мы начали с дефицита нравственности, характерного для современного капитализма: нам говорят, что общество может обойтись без нравственности, потому что частный интерес сам собой приведет всех нас к нирване массового благосостояния. «Жадность есть благо»: чем больше у людей потребностей, тем больше они будут работать и тем быстрее будет расти наше общее материальное благосостояние. Но мы ушли уже очень далеко от этого идеала. Дело в том, что мы — общественные существа, хотя каждый из нас в отдельности не является ни homo economicus, ни святым альтруистом. Мы нуждаемся в уважении и принадлежности к группе, и именно они образуют базис наших моральных ценностей. Шесть таких ценностей оказались общими для людей, живущих в самых разных уголках земли, и ни одна из них не вытекает из разума. Забота о ближнем и свобода — это, быть может, первичные ценности с точки зрения эволюции. Верность и почитание святынь, по-видимому, сформировались как ценности, сохраняющие группу: члены группы должны были соблюдать их как нормы и интериоризировать их как ценности, а наградой за это было сохранение принадлежности к группе. Нормы справедливости и иерархии, по-видимому, развились как средство сохранения порядка в группе, а наградой за их соблюдение было уважение.

Наши ценности имеют значение, потому что выполнение наших обязательств, которого они требуют, важнее удовлетворения наших желаний. Удивительно, как на основе этого ограниченного набора ценностей мы научились формировать практически неограниченное число обязательств, создавая системы убеждений, состоящие из нарративов и обеспечиваемые действиями-сигналами. Такие системы убеждений могут сознательно строиться лидерами, находящимися в узловых центрах своих сетевых сообществ: семей, частных компаний и целых стран. В зависимости от конкретного содержания нарративов они могут порождать удивительно разные формы группового поведения, каждая из которых в конечном счете поддерживается нашими общими ценностями и устремлениями.

Все это важно с точки зрения поиска решений тех проблем, которые стоят сегодня перед нашими странами. Нас соблазняют разные идеологии, каждая из которых стремится оторвать мораль от наших общих ценностей. Каждая ставит превыше всего разум и предпочитает какую-то одну ценность другим. В результате каждая из них неизбежно входит в противоречие с какими-то из наших ценностей и психологическими основаниями, на которых они держатся. Если достижение их главной цели подрывает идеал принадлежности к группе, они отвечают: «Что из того?» Если это обрекает кого-то на унижение, они ответят: «Значит, так тому и быть...» — все идеологии допускают «неизбежные потери» и твердят, что когда рубишь лес, неизбежно летят щепки. Хотя все они сходятся на том, что высшая ценность — это разум, они не согласны друг с другом в определении того, что это за разум. Именно поэтому путь идеологии неизбежно приведет к неразрешимым социальным конфликтам. Идеологии ведут нас не вперед, к их воображаемым утопиям, а назад, к «беспросветной, тупой и кратковременной» жизни.

Популисты тоже стремятся привлечь нас на свою сторону. Они превозносят наши ценности и устремления, но отвергают социальное знание, накопленное за многие века и находящее отражение в нашем практическом разуме и наших учреждениях, и игнорируют нашу способность строить отношения взаимности. Приди они к власти, они тоже отбросили бы нас в прошлое.

В этой книге предлагается иной путь: путь этического капитализма, отвечающего нормам, построенным на наших ценностях, отточенным практическим разумом и воспроизводящимся самим обществом. Простота этого предложения обманчива: здесь немало своих противоречий и сложностей. Идеологов смутит оборот «построенный на наших ценностях», популистов — «отточенные практическим разумом». Наконец, что значит «воспроизводящиеся самим обществом»? Здесь я не имею в виду никакое идеальное состояние вне времени, будь то государство Платона, марксистский рай или триумф «конца истории» — все они смехотворны. Под таким воспроизведением я имею в виду только то, что нормы общества не должны нести внутри себя семена собственного разрушения. Выражаясь языком общественных наук, мы стремимся создать нечто, что будет «локально устойчивым». Время от времени общество неизбежно будет испытывать потрясения: природные, такие как изменение климата, или духовные, такие как рождение новой религии. Такие потрясения могут настолько сильно «выбрасывать» общество из его локального равновесия, что оно вынуждено будет двигаться в направлении совершенно иных норм. Но наши нормы не должны падать под грузом собственных противоречий.

Мы уже нарисовали достаточно связную картину того, как поведение отдельных людей формируется обязательствами, почему это важно, почему этот процесс может нарушаться и как его можно восстановить. Чуть ниже я намерен рассмотреть эти идеи в связи с тремя видами групп, играющих главную роль в нашей жизни: семьей, частным предприятием и государством. Я покажу, как руководители этих групп могли бы формировать взаимные обязательства, перестраивая капитализм так, чтобы он способствовал утверждению наших общих ценностей, а не подрывал их.

Делая особый акцент на взаимных обязательствах, я сильно расхожусь с преобладающим политическим дискурсом, который свел моральную проблематику к борьбе за индивидуальные права и блага, свалив все обязательства на плечи государства. Ведь чтобы у кого-то возникло право, у кого-то другого должно возникнуть обязательство. Появление нового обязательства диктует смену поведения, делающую возможным осуществление возникшего права: без соответствующего обязательства новое право останется пустым звуком. Это обеспечивается именно взаимным характером обязательств: каждое новое право неразрывно связано с новым обязательством.

Права предполагают обязательства, но обязательства не обязательно предполагают права. Обязательства родителей перед детьми идут намного дальше юридических прав детей. «Долгу спасения» также не обязательно соответствует какое-то право: мы бросаемся спасать тонущего в пруду ребенка потому, что он оказался в беде, а вовсе не потому, что у него есть право быть спасенным. Общество, которому удается сформировать множество обязательств, может быть щедрее и гармоничнее, чем общество, где всё решают только права. Обязательства по отношению к правам — это примерно то же, что налоги по отношению к государственным расходам: наиболее сложная задача. Западные избиратели уже в основном усвоили, что главная проблема государственных расходов — это правильный баланс между благами, которые они обеспечивают, и способами их покрытия. Если он не обеспечивается, то на выборах политики просто обещают населению щедрые траты, а в послевыборный период проблема превышения бюджетных расходов над доходами «решается» с помощью инфляции[64]. Аналогией новых обязательств служат дополнительные доходы бюджета, аналогией «создания» прав — дополнительные расходы. Права и притязания на них могут быть вполне оправданными, но это определяется только путем публичного обсуждения того, чьи обязательства будут их поддерживать.

Без такого анализа процесс порождения новых прав из старых текстов будет подобен работе печатного станка: индивидуальные права сыплются на население как свеженапечатанные банкноты. Если мы не создаем соответствующих им новых обязательств, для устранения дефицита нужно будет чем-то поступаться. Если люди не готовы нести бремя обязательств, соответствующих новым юридическим правам, могут пострадать те обязательства, которым не соответствуют юридические права, — например, сам принцип взаимности и некоторые виды «долга спасения».

Такой акцент на правах открыл новые возможности для юристов. Обычно юристы исходят из какого-то письменного текста — например, закона или договора — и стараются «вычитать» из него те права, которые могут им подразумеваться. Каждое такое решение впоследствии становится прецедентом и побуждает их искать возможности «вычитать» еще какое-то право. Такой процесс «открытия» юристами-профессионалами новых прав, подразумеваемых старыми текстами, приводит к тому, что в обществе медленно нарастает разрыв между тем, что «открывают» специалисты, и тем, что является этически оправданным в глазах большинства людей. Вот пример из современной британской жизни, который уже не выглядит чем-то экстраординарным: некий суд постановил, что школы уже не вправе употреблять слова «мать» и «отец», поскольку это нарушает «открытые» юристами права однополых пар. В данном случае новое право, созданное судьей в интересах горстки людей, уничтожает фундаментальные понятия, которыми пользуются миллионы других семей при воспитании детей. Это решение, вред от которого столь колоссально перевешивает предположительно создаваемое им благо, свидетельствует о победе идеологии над прагматизмом; эгоистическое отстаивание собственных прав ослабляет взаимное уважение.

Признавая новые обязательства перед другими, мы создаем в обществе условия для большего процветания; пренебрегая ими, мы идем в противоположном направлении. В капиталистическом обществе нарастает явление пренебрежения обязательствами; первейшим его симптомом является снижение уровня доверия между людьми. Главным индикатором изменения уровня доверия между людьми в предстоящие десятилетия служит то, как он изменился в среде американской молодежи уже сегодня: сегодняшняя молодежь — это завтрашние взрослые, а тенденции, зарождающиеся в Америке, переносятся в Европу. Показатель доверия к людям у американских подростков упал на 40%[65]. Это падение произошло во всех слоях населения, но особенно отчетливо оно проявляется среди малоимущих. По мнению Роберта Патнэма, это говорит не о какой-то растущей паранойе, а о «враждебной социальной реальности, в которой живут люди»[66]. Несмотря на все обещания благосостояния, сегодня капитализм приносит людям только агрессию, унижение и страх, превращаясь в «общество ротвейлеров». Чтобы эти обещания стали реальностью, необходимо восстановить чувство уважения людей друг к другу. Прагматизм говорит, что в этом нам нужно руководствоваться рассуждением, учитывающим условия и реальные факты. Именно этим мы теперь и займемся.

3

Моральное государство

Государства, умевшие подкрепить моральную цель разумными идеями, добивались поразительных результатов. В один из таких периодов, с 1945 по 1970 год, довелось расти людям моего поколения. Мы были свидетелями быстрого роста благосостояния, который обеспечивали государства, сознательно поставившие капитализм на службу всему обществу. Так было не всегда, и этого не происходит сегодня.

Мои родители были молодыми людьми в 1930-е годы, и я узнал, пусть и не на собственном опыте, сколь глубокий крах потерпело государство в те годы. Слушая их рассказы, я сумел осознать, какой трагедией была тогда массовая безработица. Государству, как и обществу, которое оно представляло, не хватило понимания того, что обеспечение полной занятости есть его обязанность и моральный долг. Ему также не хватило идей, чтобы решить эти проблемы практически. Как следствие, государство проявило чрезвычайную неспособность управлять капиталистической системой. Между тем идеологии фашизма и марксизма ждали своего часа. Они сумели добиться определенных позиций только в Германии и Италии, но и этого оказалось достаточно, чтобы запалить мировой пожар. Государство и общество осознало свои задачи с большим опозданием, через колоссальные потрясения, связанные с массовой гибелью людей. В США Рузвельт понял, что государство обязано обеспечить население работой — результатом этого стал его Новый курс. Рузвельт был избран, потому что люди поняли моральное значение Нового курса. Появились новые идеи: «Общая теория занятости, процента и денег» Кейнса подводила под борьбу с массовой безработицей теоретическую основу. Сначала правительства с трудом воспринимали эти идеи; хотя книга появилась еще в 1936 году, выход из Великой депрессии был вызван, скорее, ростом спроса, обусловленным перевооружением армии. Как выразился с горькой иронией Пол Кругман, Вторая мировая война была крупнейшим в истории пакетом мер стимулирования экономики. Но после войны теория Кейнса действительно применялась для обеспечения полной занятости, и ее недостаточность проявилась лишь постепенно, с нарастанием инфляционных тенденций в 1970-х годах.

Государство не сумело помочь людям в 1930-е годы, и сегодня это происходит вновь. Слово «капитализм» вызывает широкое презрение. И однако этим словом, ставшим сегодня почти неприличным, обозначается сложная система рыночных отношений, норм поведения и частных предприятий, породившая в равной степени и экономическое чудо 1945–1970 годов, и трагедию 1929– 1939 годов. Люди моего поколения не были свидетелями трагедии, жили во времена экономического чуда и спокойно и наивно полагали, что оно обязательно будет длиться и далее. Нынешнее поколение поняло, что этого не случится. Новые страхи и тревоги людей связаны с ростом экономического расслоения между ними. Нарастает региональное разделение — между процветающими метрополисами и депрессивными провинциальными городами; растет и классовое расслоение — между людьми престижных и интересных профессий и людьми, которые оказались в отстойниках рынка труда или не имеют работы вообще.

Все эти новые страхи и проблемы, как и во времена Великой депрессии 1930-х годов, рождены капитализмом. Заделывание социальных трещин, вызываемых структурными сдвигами, требует вмешательства государства. Но, как и в 1930-е годы, и государство, и общество, которое оно представляет, слишком медленно осознают свой моральный долг — свою обязанность решать эти новые проблемы, и вместо этого, чтобы устранить их в зародыше, дали им развиться до масштабов кризиса. Государство не может быть более моральным, чем население соответствующей страны, но оно может укреплять систему взаимных обязательств и постепенно побуждать нас брать на себя новые. Но если государство пытается навязать обществу ценности, отличные от ценностей его граждан, оно теряет их доверие, а его авторитет расшатывается. Моральный горизонт государства задан моральным горизонтом общества. Отсутствие моральных целей у сегодняшнего государства лишь отражает ослабление моральных установок всего общества: став более разделенным, наше общество стало также менее склонным проявлять щедрость к тем, кто оказался по ту сторону социального раскола.

Как и в 1930-е годы, отсутствие моральной цели отягощается отсутствием новых практических идей. В третьей части книги я пытаюсь заполнить этот вакуум новых идей и предлагаю некоторые практические способы преодоления болезненных социальных размежеваний. Но сначала нам нужно понять, в чем проявляется моральная несостоятельность государства и как она обусловлена изменениями, происходящими в моральной ткани нашего общества.

Появление морального государства

Пора наивысшей славы морального государства пришлась на первые два послевоенных десятилетия. В эту удивительную эпоху моральной осмысленности государства создали беспрецедентную систему взаимных обязательств. Чрезвычайное расширение объема обязательств граждан друг перед другом, осуществлявшихся через механизмы государства, выражали элегантные нарративы социальной поддержки «от колыбели до могилы» и Нового курса. Отчисляя средства в управляемые государством общенациональные программы страхования, от медицинской помощи по беременности до пенсий по старости, люди защищали друг друга, действуя в соответствии с главными этическими принципами коммунитаристской социал-демократии. Социал-демократия занимала весь центр политического спектра. В Америке это был период сотрудничества двух партий конгресса, в Германии — эпоха «социального рыночного хозяйства». В Великобритании либерал, работавший в коалиции, ведущую роль в которой играли консерваторы, разработал модель Национальной службы здравоохранения — главного и образцового учреждения всей британской системы социальной защиты — которая была выстроена при правительстве лейбористов и уцелела при всех кабинетах консерваторов. И в Северной Америке, и в Европе, при всей остроте политической борьбы в период с 1945 по 1970 год, политические разногласия между лидерами основных партий были минимальными[67].

Но в основе этих успехов социал-демократии лежало наследие, которое было столь очевидным, что его часто принимали за что-то само собой разумеющееся. Выход из Великой депрессии «с помощью» Второй мировой войны — это был, конечно, вовсе не какой-то нечаянно подвернувшийся «пакет мер стимулирования экономики».

Это был единый титанический рывок, и в то время лидеры стран должны были говорить с людьми об их общей принадлежности и взаимных обязательствах. Это наследие превратило каждую из стран в гигантское единое сообщество, в общество, глубоко осознающее свою общую идентичность и значение взаимных обязательств и взаимной помощи. Люди были готовы к восприятию идей социал-демократов о связи действий каждого индивида с их последствиями для коллективного целого. В течение первых послевоенных десятилетий богатые готовы были мириться со ставками подоходного налога на уровне выше 80%; молодые готовы были служить по призыву в армии; в Великобритании даже криминал сдерживал свои инстинкты, чтобы в стране сохранялась невооруженная полиция. Все это создало предпосылки для огромного возрастания роли государства в соответствии с основными принципами социал-демократии.

Однако социал-демократическое государство все более подпадало под контроль утилитаристского и ролзианского «авангарда»; моральное государство выродилось в патерналистское. Это не имело бы такого значения, если бы новый авангард понимал, что без постоянного возрождения идей общей принадлежности это чрезвычайно ценное наследие будет растрачено. Однако он не только не понимал этого, но и делал ровно обратное. Утилитаристский авангард проповедовал глобализм, а ролзианцы поощряли специфическое групповое самосознание тех или иных «жертв». Постепенно социальная база социал-демократических идей была размыта, и к 2017 году социал-демократические партии всех западных стран потеряли своих избирателей, и под угрозой оказалось само их дальнейшее существование[68]. Понятия, введенные нами в главе 2, помогут нам понять, почему это произошло.

Упадок морального государства: расшатывание социал-демократического общества

Крушение социал-демократии еще более ускорилось тем, что постепенное подтачивание представлений о необходимости взаимных обязательств происходило именно тогда, когда потребность в них становилась все более ощутимой: структурные сдвиги в экономике порождали разлад и неустроенность в жизни все большего числа людей. Ценой впечатляющего экономического роста того времени было усложнение человеческой жизни. Эта новая сложность жизни, в свою очередь, требовала освоения новых, более специализированных профессий, для них требовались высокообразованные люди, а это вызывало беспрецедентный рост высшего образования. Эти глубочайшие структурные сдвиги не могли не повлиять на самосознание людей.

Чтобы понять, почему этот коктейль оказался смертельным для социал-демократии, я хочу предложить некую модель. Любая хорошая модель основана на допущениях, которые упрощают объект и сами не являются чем-то неожиданным, но дают неожиданные результаты. В идеале модель выявляет какие-то моменты, которые, после того как она сформулирована, кажутся очевидными, но до этого нами не осознавались. Обычно модели представляют рядами уравнений, но я попробую изложить свою в нескольких предложениях[69]. Она довольно проста, но понимание того, как она работает, требует некоторого терпения. Наградой за это терпение будут весьма интересные вещи, которые она выявляет. Я начну с некоторых психологических фактов, дополняя их затем кое-какими данными экономической науки.

Мои психологические допущения довольно элементарны, но далеко не так примитивны, как абсурдная патология рационального экономического мужчины. Этот тип вымер еще в каменном веке, и ему на смену (как мы видели выше) пришла рациональная социальная женщина. Моделируя ее поведение, я опираюсь на положения экономической теории идентичности — научного направления, созданного Джорджем Акерлофом и Рэйчел Крэнтон. Предположим, что все мы имеем два объективных момента нашей идентичности: работу и национальность. Идентичность есть источник уважения, которое отчасти обусловливается каждым из этих параметров. Чтобы определить, какую именно «долю» создает каждый из них, предположим, что уважение, обусловленное работой, связано с доходом от нее, а уважение, связанное с национальностью, отражает престиж соответствующей нации. После этого мы вводим момент выбора, который мы назовем значимостью. Хотя эти объективные параметры идентичности — работа и национальность — нам не подконтрольны, мы можем выбирать, какой из них мы считаем самым значимым для себя. «Вес» параметра идентичности, который я признаю для себя более значимым, возрастает — это работает как особая карта в игре: она удваивает уважение, «производимое» тем параметром, на который я положил эту карту. Введение такой «карты значимости» имеет еще одно следствие: оно делит всех нас еще на две группы: тех, кто считает более значимой свою работу, и тех, кто считает более значимой свою национальность. Выбирая более значимый для меня параметр идентичности, я одновременно выбираю ту или иную из этих двух групп. Я извлекаю дополнительную «порцию» уважения из членства в этой группе, и оно зависит от уважения, которым пользуется группа.

Сводя теперь все это вместе, мы видим, что уважение к каждому человеку формируется из четырех частей. Одна обусловлена работой, другая — национальностью, третья, дополнительная часть — тем, какой из этих двух факторов мы считаем более значимым для себя, и, наконец, четвертая — чувством принадлежности к группе, которая считает значимым тот же параметр идентичности, что и мы. Чтобы как-то конкретизировать размер этой последней части, предположим, что она просто равна среднему значению «уровня уважения» каждого члена группы, создаваемого тремя остальными «порциями». Как же мы решаем, какой из параметров идентичности считать более значимым?[70] Здесь нам и потребуется знание экономической науки: наша «рациональная социальная женщина» считает уважение полезным, и максимизирует эту полезность: именно в этом проявляется ее «рациональность». Теперь мы можем применить эту небольшую модель к послевоенной истории нашего общества.

Сразу после Второй мировой войны неравенство в оплате труда было умеренным, а принадлежность к нации давала престиж, так что даже самые высокооплачиваемые работники максимизировали свою полезность, проистекающую из уважения, выбирая в качестве значимого фактора свою национальность, а не свою работу. Суммируя четыре «порции» уважения, мы видим, что его распределение в обществе было достаточно равномерным. Все извлекали одну и ту же долю уважения из своей национальной идентичности; поскольку все считали этот фактор значимым, все получали одинаковую двойную «порцию»; поскольку все избрали в качестве значимого один и тот же параметр идентичности, все извлекали одинаковую порцию уважения из принадлежности к своей группе, признающей этот фактор значимым; таким образом, различия в уважении были обусловлены только умеренными различиями в оплате труда.

Посмотрим теперь, как эта благостная картина начинает распадаться. Со временем, по мере усложнения экономической структуры, все больше людей стало получать престижное образование, которое дополнялось престижной работой и хорошей зарплатой, отражающей более высокую доходность их труда. В какой-то момент наиболее квалифицированные работники начали считать более значимой уже не свою национальность, а свою профессию, поскольку именно она позволяла им максимизировать уважение к себе.

По мере того как это происходило, в отношении этой последней «порции» уважения, обусловленной выбором в качестве значимого того же параметра идентичности, который выбран многими другими людьми, начинали проявляться различия. Те, кто теперь считал значимым параметром идентичности свою работу, связывали уважение к себе со своим членством в группе других людей, сделавших такой же выбор. И наоборот, те, кто по-прежнему считал значимым параметром национальность, теряли в уважении[71]. Само это изменение, в свою очередь, побуждало большее число людей признавать работу более значимым фактором, чем национальность. Где остановится этот процесс?

На первый взгляд кажется, что в конце концов все люди просто пересматривают значимые для них факторы. Это возможно, но вероятнее то, что люди, занятые менее квалифицированным трудом, продолжают признавать более значимой свою национальность. Сравнивая этот итог с принятым нами исходным состоянием общества, мы видим, что профессионалы «отпали» от своей национальности, причем в их числе мы находим и утилитаристский авангард. В конце процесса такого отпадения они чувствуют себя более уважаемыми, чем в начале. В отличие от них, менее квалифицированные работники, для которых момент национальности сохранил значимость, потеряли в уважении; так как самые респектабельные отпали от группы, для которой национальность значима, принадлежность к ней дает меньше уважения.

Эта модель, как и любая другая, грешит редукционизмом и крайне упрощает реальную действительность. И все же она помогает нам, не утонув в массе деталей, объяснить, почему и как наше общество трещит по всем швам. На всех этапах процесса каждый человек просто стремится получить максимум уважения к себе. Но в результате структурных сдвигов в экономике по обществу проходит трещина. Профессионалы начинают считать главным параметром своей идентичности свою работу. Сьюзан Чайра в свою бытность редактором New York Times по международным вопросам прекрасно выразила это в интервью, которое она дала Элисон Вулф: «Работа приносит мне огромное удовлетворение — это неотъемлемая часть моего самовосприятия»[72]. Между тем менее образованные слои, которые не могли отзываться о своей работе с таким энтузиазмом, по-прежнему держались за свою национальность, но уже чувствовали, что их оттесняют на обочину жизни.

Поскольку довольным собой профессионалам достается больше уважения, чем людям из маргинализованных слоев, им очень важно дать понять остальным, что они действительно считают свою профессию главной составляющей своей личности. Теперь мы можем воспользоваться ключевой идеей «теории сигнализирования» Майкла Спенса, чтобы понять, как они, вероятно, будут это делать. Чтобы убедительно продемонстрировать, что я уже не считаю национальность значимым для себя параметром моей идентичности, я должен сделать что-то, на что я не пошел бы в ином случае, — принизить значение нации. Это помогает понять, почему социальные элиты так часто высказываются с явным пренебрежением о собственных странах: так они добиваются респектабельности — ведь именно это радикально отличает их от людей, находящихся ниже их по социальному положению. Поскольку, выламываясь из общего самосознания нации, они теряют в уважении со стороны тех, с кем они расстаются, вовсе не удивительно, что они вызывают у последних чувство обиды и неприязни. Надеюсь, что кое-что из описанного совпадает с вашими наблюдениями.

В новый класс образованных людей востребованных профессий вошли как правые, отстаивающие либертарианский принцип свободы зарабатывать собственными талантами, так и левые, усвоившие идеи утилитаризма или ролзианские идеи приоритета прав. Последняя группа не только сама отказалась от своего национального самосознания, но и призывала других следовать своему примеру. Левые подталкивали людей с теми или иными особенностями, которые, как они считали, давали им право признавать себя «жертвами», считать их самой значимой чертой их личности.

Последствия утраты общей идентичности

Это размывание общей идентичности сказалось на жизни всего общества. По мере фрагментации самосознания людей и растущего противопоставления профессий национальности доверие к людям, стоящим на верхушке общественной пирамиды, начало таять[73]. Как это произошло?

Вспомним главную идею главы 2. Готовность помогать другим формируется в нас совместным действием трех идей: идеи общей принадлежности к одной группе, идеи взаимных обязательств членов группы и идеи причинной связи между помощью другим и благополучием группы, что делает такую помощь осмысленной. Таким образом, размывание общей идентичности подрывает готовность тех, кому больше повезло в жизни, признавать, что они имеют обязательства перед теми, кому повезло меньше.

Основой большинства проявлений человеческой щедрости служит идея взаимных обязательств. Это важный шаг от довольно слабого чувства альтруизма и осознания «долга спасения» к гораздо более мощному воздействию: пониманию необходимости взаимных обязательств, которое заставляет людей мириться с высокими налогами. Но вместе с этим пониманием возникает проблема координации: если вы признаете взаимность обязательств, я готов буду признать свое обязательство перед вами, но как мне узнать, что вы признаете свое обязательство? И как вам узнать, что я признаю свое? Почему мы верим, что каждый из нас выполнит свои обязательства, когда это потребуется?

Ответ на этот вопрос нам дает экспериментальная социальная психология: нам необходимы общие знания. Каждый из нас должен знать, что другой знает о признании нами нашего обязательства, и это «мы знаем, что мы знаем, что мы знаем» отражается как некое эхо. Именно такое знание постепенно формируется общими идеями принадлежности, обязательств и целесообразности, циркулирующими внутри «сетевой» социальной группы. Границы, в которых действуют обязательства взаимности, совпадают с предположительными границами группы, к которой мы принадлежим, а осознание того, что у нас одни и те же нарративы, подкрепляет это ощущением практических границ общего знания. Поскольку нарративы в основном выражаются в языке, существует естественный верхний и труднопреодолимый предел численности группы: общий язык[74]. Однако никакого соответствующего ему нижнего предела не существует: в рамках языковой группы идентичности могут очень сильно дробиться. Трещины в общей идентичности ослабляют как группу, в рамках которой существуют взаимные обязательства, так и практическую реализуемость взаимных обязательств между членами отделившихся друг от друга групп.

Не приходится сомневаться в том, что наше общество действительно разделилось на лиц, получающих доходы выше среднего уровня и отказавшихся от национальной идентичности в пользу своей профессии, и менее обеспеченные слои общества, которые остались ей верны. После Трампа, Брексита и Ле Пен не приходится сомневаться и в том, что эти две группы осознают факт этого разделения.

Итак, подведем предварительный итог. Часть населения, представленная образованными людьми и профессионалами, все больше уходила от национальности как основного параметра своего самосознания, предоставляя менее удачливым членам общества держаться за нее и далее, несмотря на ее сниженный статус. Это, в свою очередь, ослабило осознание всеми членами общества их общей идентичности. Это ослабило убеждение тех, кому больше повезло в жизни, в том, что у них есть обязательства перед теми, кому повезло меньше, и подорвало сложившиеся после 1945 года представления о том, что состоятельные люди должны быть готовы платить высокие перераспределительные налоги, чтобы помогать бедным. По крайней мере такой вывод согласуется с очень значительным снижением максимальных налоговых ставок с начала 1970-х годов.

Теперь мы готовы сделать следующий шаг: менее удачливая часть населения наблюдает это ослабление чувства долга на стороне более удачливой. Это все-таки сложно не заметить, а здесь речь идет о вещах, существенных для более бедной части населения. Поскольку это так, может ли это как-то повлиять на степень доверия простых людей по отношению к тем, кто находится на более высоких ступенях социальной лестницы? Достаточно задать этот вопрос, чтобы понять всю очевидность ответа: да, доверие понизится. Если само образованное сословие отличает себя от менее образованного и считает, что его обязательства по отношению к последнему стали меньше, последнему глупо по-прежнему доверять ему так же, как оно доверяло ему, когда знало, что значимые факторы идентичности для всего общества одни и те же. Мы доверяем людям, когда мы убеждены в том, что можем предсказать их поведение. Мы гораздо увереннее в наших собственных прогнозах, когда мы можем уверенно применять приемы, основанные на так называемой теории чужого сознания: я предсказываю поведение другого, представляя, как я сам поступил бы на его месте. Но использование этого метода надежно только в той мере, в какой я уверен, что у нас общая система убеждений. Если наши системы убеждений радикально различны, я не могу представить себя на месте другого, поскольку я не вхож в ментальный мир, законы которого диктуют его поведение. Я не могу ему доверять.

Утилитаристский авангард даже разработал теорию, в которой предсказывалось снижение доверия и предлагались способы его предотвращения. Генри Сиджвик, профессор моральной философии Кембриджского университета и убежденный последователь Бентама, настаивал на том, что правящий авангард должен скрывать свои истинные цели от остального населения. Он считал, что в ситуации ослабления доверия можно пойти и на обман[75]. Конечно, выявившаяся неспособность авангарда, оказавшегося у руля государства, устранить новые социальные напряжения, немало способствовала серьезному снижению доверия к правящему классу после 1970 -х годов. Но вопреки нелепой и самоубийственной идее Сиджвика корни этой проблемы намного глубже простой неспособности государства добиться желаемых результатов.

Но и это снижение доверия — еще не последняя точка в процессе распада социал-демократии. Следующий шаг вниз — это последствия снижения доверия для возможности дальнейшего сотрудничества. В сложном обществе наличие доверия делает возможным бесчисленное количество отношений, и если доверие нарушается, сотрудничество начинает «сбоить». Люди начинают больше полагаться на правовые механизмы как гарантию обеспечения должного поведения (это, безусловно, хорошо для юристов, но не обязательно хорошо для всех остальных). С ослаблением чувства долга, испытываемого людьми востребованных профессий по отношению к согражданам, уже не имеющим с ними общей значимой идентичности, их поведение становится более беспринципным. Люди востребованных профессий могут даже считать остальное население «бакланами» и гордиться умением «обчищать лохов». В утечках из электронной почты высших руководителей финансовых компаний видно, что в этих кругах бытовали именно такие взгляды. Принцип работы Уолл-стрит в годы, предшествовавшие финансовому кризису, был весьма точно охарактеризован Джозефом Стиглицем: «найти лохов». Очевидно, что все это усиливает действие глубинных факторов структурных перемен в экономике, вызывающих рост неравенства.

Почему мы с опаской относимся к идеям общей национальной идентичности

Люди опасаются признавать национальную идентичность значимым для себя фактором, и причины для этого вполне понятны: национализм уже приводил к некоторым поистине ужасающим вещам. Неявным образом черты, которые можно сделать основанием для исключения других, подразумеваются любой идентичностью, но дело принимает по-настоящему опасный оборот, когда такие черты оказываются явными и используются как основания для враждебности по отношению к другим: «мы» — это «не они», а «они» — объект нашей ненависти: мы желаем им зла. Возникает агрессивная идентичность. В некоторых ситуациях агрессивная идентичность может даже быть здоровым явлением. Например, спортивные команды показывают лучшие результаты, когда они воспринимают борьбу с другой командой как соперничество; то же самое справедливо для многих частных компаний. Такое соперничество благоприятно для всех нас, оно заставляет людей напрягать силы, и это одно из недостаточно ценимых преимуществ капитализма. Но исторически самые опасные формы агрессивных идентичностей — это конфликты больших групп людей, которые относят себя к какому-то этносу, религии и национальности и противопоставляют себя другим. Это приводило к погромам, джихаду и мировой войне.

Немногие страны пострадали от такой агрессивной идентичности больше, чем Германия. В XVII веке Тридцатилетняя война между католиками и протестантами полностью опустошила процветавшую до этого страну. В конце концов эта война завершилась Вестфальским миром, который, по существу, привел к тому, что вместо религии значимой идентичностью стала национальность. Мир действительно был восстановлен, но в конечном счете он привел Германию к ужасам национал-социализма, холокоста, мировой войны и военного поражения. Не удивительно, что сегодня большинство немцев стремятся построить более широкую идентичность и с таким энтузиазмом продвигают идеи единой Европы.

Но Европа — это не просто кусок суши, которому можно привить тот или иной государственный строй. Как мы уже видели, государство будет работать лучше, если границы политической и гражданской власти совпадают с границами общей идентичности. Если они не совпадают, то либо границы идентичности должны приспособиться к границам государства, либо наоборот. Во всех современных обществах в основе функционирования механизмов политической власти лежит очень умеренный уровень принуждения и высокая степень добровольного соблюдения норм. Добровольное соблюдение норм невозможно без уже упоминавшегося нами чувства долга, которое делает из обычной власти авторитет. Если людям не свойственно это чувство, у власти остается только три варианта действий. Первый — заставить население соблюдать требования посредством реального принуждения: северокорейский вариант. Второй — попытаться реализовать первый вариант, но получить в ответ организованное насилие против государства: сирийский вариант. Третий — осознать ограниченность своих возможностей и прийти к своего рода театру: власть издает свои распоряжения, зная, что их будут игнорировать, а те, к кому они обращены, находят способы избегать их выполнения, не делая это слишком уж явно и беззастенчиво. Таким оказался опыт Европейского союза, добивавшегося соблюдения своих норм финансовой дисциплины; нашелся лишь один народ, который никогда их не нарушал: финны.

Люди, живущие в современном обществе экономического благосостояния, росли в эпоху, когда власть уже развилась в авторитет, и считают это нормой. Всю жизнь работая в странах, которые с огромным трудом осуществляют эту трансформацию сегодня, я постепенно понял, насколько это ценное, неочевидное и, в сущности, очень хрупкое достижение. Чтобы сделать Европу новым государственным организмом, необходимо сформировать новую широкую идентичность, но это необычайно сложная задача. Совместные усилия такого масштаба очень сложно организовать, само же средство распространения нарративов идентичности и долга — язык — крайне дифференцировано: в Европе нет общего языка[76]. Попытки наделить авторитетом некую центральную инстанцию, с которой отождествляют себя лишь немногие, создают предпосылки для утраты властью авторитета, дробления целого на региональные идентичности и сползания в индивидуализм — в ад homo economicus.

Более того, многие люди не только не движутся к более широкой идентичности, но возвращаются к более узкой. Многие каталонцы, которые на протяжении более пятисот лет были не только каталонцами, но и испанцами, хотят сегодня снова стать просто каталонцами. Многие шотландцы, которые на протяжении более трехсот лет были не только шотландцами, но и британцами, хотят сегодня снова стать просто шотландцами. Между большим и малым «мы» они выбирают малое. После более полутора столетий существования единого итальянского народа, «Лига Севера» сегодня хочет представлять просто «Север». Словенцы, побыв более пятидесяти лет югославами, добились реального воплощения своей мечты об отделении; это обернулось катастрофой для остальных югославов. В наши дни пример каталонцев вдохновляет на борьбу за отделение южные регионы Бразилии. И самое поразительное — вновь возрождается идея Биафры. Сепаратистское движение, спровоцировавшее пятьдесят лет назад кровопролитную войну в Нигерии, вновь начало свою агитацию. Все эти внешне различные сепаратистские процессы имеют одну общую черту: за ними стоит желание богатых регионов избавиться от обязательств перед остальной частью страны. Каталония — самая богатая из семнадцати областей Испании, и именно она выступает против перераспределения налогов в пользу более бедных областей. Шотландская национальная партия сделала лозунгом своей избирательной кампании фразу «Эта нефть — шотландская», хотя фактически нефть находится вдали от берегов Шотландии в Северном море. Северная Италия — самая богатая часть страны, и бродящие здесь сепаратистские идеи отражают раздражение и недовольство по поводу финансовых трансфертов в пользу более бедных регионов. А теперь угадайте, какой регион Югославии самый богатый. Угадайте, какие три области Бразилии богаче всех остальных. Угадайте, в какой части Нигерии расположены нефтяные месторождения. Все эти политические движения, прячущиеся за красивыми нарративами о праве на самоопределение, служат новыми признаками распада социал-демократического государства и нежелания нести взаимные обязательства, сформированные на основе широкой общей идентичности. Все они заслуживают эпитетов «корыстный» и «эгоистический» в той же мере, как и капитализм. То, что они к ним пока не приклеились, объясняется не их целями, а лишь их качественным пиаром.

Нам нужно формировать широкие идентичности, но их нельзя сформировать на основе национализма. Национализм используется политиками-популистами, чтобы формировать базы своей электоральной поддержки на основе идей ненависти к другим людям, живущим в той же стране. Вся эта стратегия состоит в том, чтобы добиться согласия внутри одной части общества за счет ее разрыва с другими его частями. Агрессивные идентичности, которые она порождает, убивают великодушие, доверие и сотрудничество. Именно это отвергают образованные люди, и в этом они совершенно правы. Но сегодня они не предлагают никакой альтернативной основы для общей идентичности. Фактически представители образованного сословия говорят, что они уже не ассоциируют себя с менее образованными гражданами. Применяя утилитаристские принципы, они не проводят никакого различия между своими менее образованными согражданами и иностранцами. Поскольку самые прочные обязательства — взаимные — основываются только на общей идентичности, отсюда следует, что они считают себя обязанными своим согражданам, не входящим в состав элиты, не больше, чем жителям любой другой страны мира.

Этот развивающийся процесс эрозии обязательств виден из результатов последних социальных опросов. В современных СМИ Великобритании бытует мнение, что сегодняшние молодые люди относятся к своим неимущим соотечественникам с бóльшим великодушием, чем их родители. В одном масштабном опросе с рандомизированной выборкой, проведенном в 2017 году, респондентов просили выбрать одно из двух противоположных утверждений. Первое гласило: «Обязательство человека платить налоги важнее его личного благосостояния». Противоположное утверждение: «Возможность оставить себе более значительную часть дохода — это вознаграждение за более упорный труд». Вопреки мифу, господствующему в СМИ, и в полном соответствии с представлением о том, что общая идентичность есть расходуемый актив, люди возрастной группы «старше 35» поддержали идею о необходимости уплаты налогов, в то время как группа «18–34» больше склонялась к индивидуалистической моральной позиции, согласно которой человек вправе оставить себе то, что он заработал[77].

По мере расшатывания дисциплины обязательств люди перестают получать то, что им причитается, и доверие к государству снижается. Эта неумолимая тенденция нарастает во всем западном обществе. На деле изменение в структуре обязательств, движение от взаимных обязательств в пределах конкретной страны к глобальным обязательствам, не предполагающим взаимности, — от гражданина национального государства к «гражданину мира» — может означать одну из трех совершенно разных вещей. Может быть, вам стоило бы спросить себя, какая из них ближе для вас.

Один вариант состоит в том, что вы не менее великодушны к бедным, чем поколение, которое в период с 1945 по 1970 год построило вашу национальную налоговую систему исходя из убеждения в существовании общей национальной идентичности, но хотели бы теперь помогать малоимущим в глобальном, а не национальном масштабе. Это имеет очень серьезные следствия. Согласно средним данным по всем современным развитым странам, примерно 40% доходов населения этих стран изымается путем налогов и перераспределяется в различных формах — например, в виде прямых выплат малоимущим, социальных расходов, распределяемых в основном в пользу бедных, и расходов на инфраструктурные объекты, которыми пользуются почти все. Таким образом, вы по-прежнему не против того, чтобы 40% доходов страны изымалось в виде налогов, но теперь вы хотите, чтобы эти средства распределялись в глобальном, а не в национальном масштабе: вы не считаете свои обязательства перед вашими соотечественниками чем-то особенно важным. Принимая во внимание масштабы глобального неравенства, такое перераспределение вызвало бы громадный рост помощи бедным странам; бóльшая часть тех 40% доходов, которые аккумулируются в виде налогов, будет направляться им. Следствием такого перераспределения налогов в пользу бедных всего мира станет то, что в вашей стране положение бедных радикально ухудшится. Вы можете отмахиваться от этих соображений как морально несостоятельных — ведь их нужды не так остры, как нужды людей, которым вы решили помогать теперь, — но у них все же есть основания беспокоиться по этому поводу.

Второй вариант состоит том, что вы остаетесь таким же щедрым по отношению к вашим соотечественникам, как и предыдущие поколения, но хотите теперь проявить такую же щедрость в мировом масштабе. В этом случае последствия будут более серьезными: это потребует радикального повышения налогов. Чтобы можно было сохранить прежнюю щедрость к соотечественникам и проявлять такую же щедрость ко всем жителям планеты, доход лиц востребованных профессий после уплаты налогов должен будет очень существенно снизиться. Ни одна страна не может сделать это в одиночку, так как значительная часть ее квалифицированных кадров уедет, оставив ее более бедных граждан в более сложном экономическом положении. Это политика сердца, которое не дружит с головой.

Третий вариант состоит в том, что вы в действительности понимаете смену вашей значимой идентичности не как значительно более острое осознание чувства долга по отношению к людям всей планеты, а как ослабление чувства долга по отношению к вашим соотечественникам. В этом случае вы оказываетесь в удобной позиции великолепной безответственности. Налоги можно сократить, потому что теперь это неудобное чувство долга, которое требовало от вас проявлений щедрости, удалось заставить замолчать: «вы вправе оставить заработанное себе». Ваши более бедные соотечественники будут жить хуже. Это политика «головы без сердца».

Образованная элита, презирающая национальную идентичность, хотела бы говорить с позиции морального превосходства: мы заботимся обо всех, а вы — просто «жалкие людишки». Но оправданна ли эта моральная поза? Давайте заглянем на поколение вперед и представим себе, что эта новая идентичность «гражданина мира» получила достаточное распространение и нашла полное отражение в политике государства[78]. На смену налоговой политике, основанной на идее национальной идентичности, пришли другие принципы. Какой из описанных выше трех вариантов «гражданина мира» вероятнее всего станет реальностью? Я предполагаю, что это будет, скорее всего, какой-то компромисс первого и третьего вариантов: несколько бóльшая щедрость по отношению к бедным всей планеты будет более чем уравновешена гораздо более умеренной щедростью к бедным у себя дома.

Головоломка

Перед современными богатыми странами встает сегодня головоломная задача. Непреложный факт состоит в том, что сфера публичной политики неизбежно имеет территориальный характер. Процессы, наделяющие публичную политику ее политической санкцией, тоже территориальны: на национальных и местных выборах избираются представители населения, получающие властные полномочия в отношении конкретной территории. Наконец, осуществление публичной политики в конечном счете также имеет территориальный характер: образовательные и медицинские услуги организованы по территориальному принципу; инфраструктурные объекты территориальны по определению; сбор налогов и выплата пособий также привязаны к конкретным территориям.

Мы не можем игнорировать тот факт, что наши государства имеют пространственное устройство. Более того, они имеют по преимуществу национальный характер. Однако наша идентичность и сети социального взаимодействия, лежащие в ее основе, становятся все менее территориальными.

В основе эпохи социал-демократии — периода с 1945 по 1970 год — были выдающиеся исторические свершения, благодаря которым чувство взаимной общности способно было охватить целые страны. Но в результате разделения людей по профессиям — следствия возрастающей сложности общественной жизни — наша территориально обусловленная идентичность и системы территориального социального взаимодействия уже ослабли. Сегодня, когда распространение смартфонов и социальных сетей начинает вызывать изменения в нашем поведении, мы наблюдаем новую волну наступления на общую территориально обусловленную идентичность. Смартфоны становятся крайним воплощением индивидуализма: люди без разбора рассылают своим «френдам» селфи в надежде собрать как можно больше «лайков». Пространственное измерение нашего общения съеживается на глазах, и мы явственно ощущаем этот процесс, когда оказываемся в публичных местах — кафе и поездах — в окружении людей, которые находятся рядом с нами, но уже невидимы друг для друга: каждый глядит в свой экран. Пространство связывает нас через публичную политику, но уже не связывает нас социально. Социальное пространство вытесняется суррогатными сообществами «эхо-камер» цифровой коммуникации и схлопывается в результате более радикального ухода людей из общения лицом к лицу в изоляцию озабоченного нарциссизма. Я готов предсказать, что, если эту расходящуюся эволюцию наших общественных структур и наших человеческих связей не удастся остановить, наше общество будет дегенерировать, становясь менее щедрым и менее способным к доверию и сотрудничеству. Эти тенденции проявляются уже сегодня.

Теоретически мы могли бы перестроить наши общественные структуры, сделав их непространственными. Возможно, что некоторые техногики из Кремниевой долины уже сегодня грезят о будущем, где каждый сможет свободно выбирать себе политическое образование независимо от того, где ему довелось родиться или жить. Каждое такое образование могло бы иметь собственную валюту — свой собственный биткойн. Каждое из них могло бы устанавливать свои налоговые ставки, свою систему социальных выплат и здравоохранения; есть даже планы создания плавучих островов, не входящих ни в одну национальную юрисдикцию. Вам это кажется заманчивым? Если да, попробуйте представить, чем это, скорее всего, закончится. Богатые люди наверняка будут «прописываться» в таких искусственных политических образованиях с низкими налоговыми ставками. Миллиардеры делают это уже сегодня, устраняя связь между местом юридической регистрации своих компаний и местом, где они получают доход, а сами удаляясь на жительство в Монако. Люди со слабым здоровьем будут искать себе политические образования со щедрыми системами здравоохранения, которым когда-то неизбежно придется объявлять дефолт под грузом неподъемных обязательств.

Непространственное политическое образование — это плод фантазии, и единственная реальная альтернатива — это вернуть к жизни человеческие связи, имеющие реальное пространственное измерение. К сожалению, поскольку наиболее реальная основа большинства политических сообществ — национальная, нам необходимо чувство общей национальной идентичности. Но мы знаем, что национальная идентичность может быть злобно-агрессивной. Можно ли сформировать связи, которые будут достаточно прочными, чтобы поддерживать жизнеспособное политическое образование, но не будут при этом опасными? Это центральный вопрос, на который должны дать ответ общественные науки. От этого ответа зависит будущее наших стран.

Националисты уже близко подошли к тому, чтобы провозгласить идею национальной идентичности своим «интеллектуальным активом». Более того, они воображают себя выразителями некоей непрерывной традиции национальной идентичности. На самом деле это вовсе не так. Во многих обществах традиционная национальная идентичность охватывала практически всех членов общества. В годы Первой мировой войны Витгенштейн, австрийский еврей, живший в Великобритании, ясно осознавал, что его долг — вернуться в Австрию и воевать за свою страну. В отличие от этой традиционной формы национализма новые националисты стремятся определять национальную идентичность на основе таких критериев, как национальность или религия. Этот вариант национализма появился относительно недавно и является наследием фашизма. Такое новое определение национальной идентичности исключает из нее миллионы людей, являющихся членами общества. Новые националисты не только вполне определенно намерены делить общество по признаку «мы» и «они». Они провоцируют дальнейшие размежевания в лагере их самозваного «мы», поскольку их идеи воспринимаются многими людьми крайне негативно. Оживление этих тенденций вызывает в обществе ожесточенные раздоры. Марин Ле Пен не объединила Францию, а лишь вызвала новый раскол в стране, когда две трети граждан выступили против нее; приход к власти Дональда Трампа расколол американское общество практически пополам. Такой национализм нельзя даже считать реальным средством восстановления утраченной общей идентичности, память о которой заряжает его энергией — напротив, он уничтожил бы любую перспективу ее восстановления. Он лишь подорвал бы, в свою очередь, взаимное доверие и сотрудничество, порождаемые общей идентичностью, а с ними и взаимное уважение и великодушие, опирающиеся на взаимное доверие и сотрудничество.

Другая группа, образованные «граждане мира», отказываются от своей национальной идентичности. Они охотно посылают другим сигналы о своем социальном превосходстве, убеждая при этом самих себя, что такое эгоистическое поведение является морально оправданным. Беспристрастный анализ приводит к выводу, что обе эти группы граждан, голос которых особенно явственно слышен в последнее время, грозят подорвать общую идентичность, обретенную такой огромной ценой.

Мы должны найти выход из этой ситуации. Вспоминая яркий образ, придуманный Витгенштейном для изображения людей, попадающих в ловушки путаных идей, нам нужно «указать мухе выход из бутылки».

И здесь на сцену выходит патриотизм.

Принадлежность, место и патриотизм

Чтобы обеспечивалось благополучие для всех, общество должно быть основано на глубоком чувстве общей идентичности. Вопрос здесь вовсе не в том, действительно ли это так: отрицать возможность социального согласия так же глупо, как отрицать глобальное потепление. Эта истина подтверждается успехами Дании, Норвегии, Исландии и Финляндии, самых счастливых стран в мире, и Бутана — самой счастливой азиатской страны. Но, к сожалению, все эти пять стран добиваются социального согласия с помощью стратегии, которая не подходит для большинства других стран. Они построили общую идентичность на основе своей самобытной общей культуры. Я сомневаюсь, что фактическое содержание такой культуры так уж важно: хюгге[79] и буддийские монастыри имеют мало общего между собой. Но большинство стран либо всегда отличались слишком большим культурным разнообразием, чтобы этот путь был для них реальным, либо стали такими в наше время. И все же нам лучше не сокрушаться по поводу этой особенности нашего общества, а выработать реалистичную стратегию восстановления общей идентичности, совместимой с условиями современности.

Старые методы, которые позволяли успешно строить общую идентичность в масштабах целой страны, уже не работают. В доисторической Британии общая идентичность могла строиться на основе колоссального общего предприятия: возведения Стоунхенджа — «объединяющего дела, воплощавшего мечту о единой культуре острова»[80]. В Англии XIV века ее укрепляла война с Францией, слившая в почти немыслимую амальгаму норманнов, англосаксов, чьих вождей истребляли норманны, викингов, истреблявших англосаксов, и бриттов, чья культура была уничтожена при захвате острова англосаксами. В разных странах Европы XIX века она опиралась на миф об этнической чистоте. В середине XX века она укреплялась войной и поддерживалась культурными особенностями: у американцев был бейсбол, у британцев — чай, у немцев — сосиски с пивом. Но по мере того, как в наших странах торжествует мультикультурность, даже бейсбол, чай и сосиски с пивом становятся малозначимыми различиями: на этом вряд ли можно выстроить какую-то эффективную стратегию.

Представляется заманчивой стратегия построения общей идентичности вокруг общих ценностей. Этот подход популярен, поскольку люди верят в свои ценности и считают, что именно на них можно строить общую идентичность. Проблема, однако, состоит в том, что в любом современном обществе существует поразительное разнообразие ценностей: это одна из главных черт современности. Начиная искать общие ценности, мы получаем нечто, исключающее слишком многих: «Не разделяете наши ценности? — валите отсюда». И Дональд Трамп, и Берни Сандерс — американцы, но попробуйте отыскать хоть какие-то ценности, которые значимы для них обоих и вместе с тем отличают Америку от других наций. Тот же вопрос — с соответствующей заменой имен — применим и к большинству западных стран. Набор ценностей, разделяемых всеми членами общества, настолько минимален, что они не могут считаться характерными для какой-то конкретной страны и отличать ее от других, то есть служить надежной платформой, на которой можно строить систему взаимных обязательств

Когда национальная идентичность вышла из моды, вес ценностной идентичности вырос, и результат оказался весьма неприглядным. Этому способствовала та новая легкость, с которой мы ограничиваем наши социальные контакты только теми, с кем мы согласны: феномен так называемой эхо-камеры. Такие ценностные эхо-камеры не только не могут стать путем к социальному согласию, но еще больше дробят западное общество. Сегодня количество оскорблений, поношений и угроз применения насилия — одним словом, градус ненависти — в сетях, строящихся вокруг ценностей, пожалуй, выше, чем даже в общении между этническими и религиозными группами.

Но если ценности оказываются столь же ненадежной основой для построения общей идентичности, что и национальность и религия, остается ли у нас что-то еще? Может быть, нам лучше попытаться сделать идею «гражданина мира» реальной, распустив нации и передав политическую власть Организации Объединенных Наций? В действительности, как видно, собственно, и из упоминания наций в названии этой организации, в силу той очевидной причины, что в большинстве стран крупнейшей реальной единицей общей идентичности является нация, структурными элементами политической власти и авторитета являются не индивидуумы, а нации. Если бы мы решили сосредоточить политическую власть на глобальном уровне, люди отказались бы добровольно выполнять ее решения: власть не стала бы авторитетом. Мировое правительство обернулось бы неким глобальным вариантом Сомали.

И все же ответ на вопрос о реальной идентичности, способной вместить всех людей, вполне очевиден. Это — чувство принадлежности к месту. Почему, скажем, я считаю себя йоркширцем? Да, мне импонируют местные

ценности: откровенный и прямой стиль общения без какой-либо претенциозности. Но на самом деле это не главное. Недавно я участвовал в утренней радиопередаче с баронессой Саидой Варси — первой мусульманкой, ставшей членом кабинета министров Великобритании. Мы никогда раньше не встречались, и формат беседы, в которой каждый рассказывает о своих новых книгах, — это не тот формат, который естественным образом располагает людей к сближению. И все же я скоро почувствовал себя в ее обществе очень раскованно. Оказалось, что она выросла в Брэдфорде и говорила с тем удивительным акцентом, на котором в детстве говорил и я и который стерся во мне после полувека работы в Оксфорде (так что, пожалуй, я чувствовал себя с ней свободнее, чем она со мной). Главным было то, что у нас было общее чувство принадлежности к месту, проявлявшееся в тонкостях акцента и выбора слов; я заметил, что когда мы просили сотрудников Би-би-си заварить нам чай, мы оба употребили при этом характерное йоркширское словечко.

Подобные случаи можно рассматривать в значительно более общем контексте. У людей есть глубинная потребность принадлежать к чему-то. Главные составляющие этого чувства принадлежности — кто?и где? Обе они формируются в детстве и обычно сохраняются на всю жизнь. Мы отвечаем на вопрос кто?, когда относим себя к какой-то группе, и именно на этом до сих пор делала основной акцент экономическая теория идентичности; мы отвечаем на вопрос где?, воспринимая какое-то место как собственный дом. Спросите себя, что означает для вас слово дом. Для большинства людей оно означает место, где они выросли.

Наиболее жизнеспособное понятие национальности, возможное в наше время, — это представление о ней как о том, что связывает людей чувством принадлежности к одному месту. Это «место» может быть многослойным, как луковица. Его сердцевина — это наш дом, но значительная доля чувства принадлежности, которое связано для нас с нашим домом, приходится на район или город, в котором он расположен. Точно так же большая доля значимости города для нас относится к стране, а в европейских странах — и к Европейскому союзу. Население типичной страны разнообразно по своим внешним признакам и имеет самые разные ценности, но людей объединяет то место, где находится их дом. Достаточно ли этого?

Один повод для оптимизма состоит в том, что идентичность на основе места — это одна из черт, глубоко «вшитых» в нашу душевную структуру процессом эволюции, — в отличие от ценностей, которые были заложены в нас относительно более недавно средствами языка и проникли еще не так глубоко. «Идентичность места» не только наиболее глубоко сидит в нас, но и сильнее всего проявляется. В теории конфликтов имеется такое стандартное понятие, как соотношение сил нападения и обороны, необходимое для победы нападающих. Многое, конечно, зависит и от используемых средств войны, но в целом на протяжении всей истории человеческих конфликтов защитники территории сражаются ожесточеннее нападающих, и это соотношение составляет примерно 3:1. Удивительно то, что эта пропорция сохраняется и для многих других биологических видов. Если проследить эволюционное развитие разных видов, можно убедиться, что чувство территории проявляется в нас как глубоко «вшитое» свойство сознания уже около четырех миллионов лет[81]. Инстинкт защиты территории имеет очень глубокие корни, и это «чувство дома» сидит в нас очень прочно.

Итак, наше глубокое чувство принадлежности к месту задано самим генетическим происхождением наших «страстей». Но, как мы видели в главе 2, для нас важны и «мягко запрограммированные» ценности, создаваемые нарративами. Нарративы помогают нам удерживать их в памяти и «читать» место нашего обитания не просто как моментальный снимок его текущего состояния, а как результат эволюции: наша привязанность к нашему городу в его нынешнем виде усиливается благодаря знанию о лежащих под ним археологических слоях последовательных перемен, в результате которых он приобрел свой сегодняшний облик. Эта память является общим знанием всех, кто вырос в этом городе, и подкрепляет нашу общую идентичность.

И однако политики основных партий целыми десятилетиями сознательно избегали самого упоминания идеи принадлежности. Более того, они ее активно дискредитировали. Наши политики находятся в узловых точках национальных социальных сетей, они — наши главные коммуникаторы. Активно подрывая чувство общей принадлежности, они ускоряли распад системы взаимных обязательств, от существования которой зависит наше благосостояние. В подавляющем большинстве они исходили из утилитаристских или ролзианских этических посылок и представляли самих себя вершиной эволюции патерналистского государства. Нарративы принадлежности к собственной стране, за отсутствием иных носителей, были подхвачены националистами, которые использовали их для продвижения собственных идей, сеющих рознь между людьми. Моральное государство зачахло.

В 2017 году президент Франции Макрон нарушил эту традицию. Он ввел в оборот слова, которые позволяют различать два вида общенациональной идентичности, национализм и патриотизм, заявляя, что сам он — патриот, но не националист. Нарративы патриотизма как принадлежности к общей территории могут служить для того, чтобы вновь отвоевать у националистов узурпированную ими идею и ценность принадлежности и восстановить ее центральное место в нашей идентичности. Результаты опроса, проведенного недавно в Великобритании, дают новые подтверждения жизнеспособности этой стратегии. В ходе опроса представителей разных групп населения спрашивали, какие ассоциации вызывает у них слово «патриотизм», упоминаемое в одном ряду со многими другими понятиями, имеющими политический и гражданский смысл[82]. Результаты опроса весьма обнадеживают: слово «патриотизм» чаще всего ассоциировалось у респондентов с четырьмя словами и выражениями: «привлекательный», «вдохновляющий», «вызывающий удовлетворение» и «греющий душу». В этом отношении оно сильно отличалось от всех других идеологических понятий, которые также «тестировались» в опросе. Самое удивительное то, что слово «патриотизм» вызывает такую положительную реакцию у представителей всех возрастов и у членов групп, которые во всем остальном показывают устрашающее расхождение политических и социальных предпочтений.

Патриотизм также отличается от национализма в том, как нации относятся друг к другу. В дискурсе националистов, гордящихся тем, что они ставят свою страну «выше» всех остальных, международные отношения — это игра с нулевой суммой, в которой победителем оказывается самая негибкая сторона. Патриотизм, воплощением которого служит президент Макрон, — это дискурс взаимовыгодного сотрудничества. Он совершенно определенно стремится построить новые взаимные обязательства: в пределах Европы — в экономической области, в рамках НАТО — по вопросам безопасности в регионе Сахеля в Африке, на глобальном уровне — по вопросам изменения климата. Тем не менее Макрон действует в интересах своей страны. Когда итальянская компания попыталась купить крупнейшую верфь страны, он вмешался, чтобы обеспечить защиту интересов Франции. Макрон — не утилитарист. В отличие от национализма, патриотизм не агрессивен, и это отличие принципиально.

Если дела людей расходятся с их словами, нарративы общей принадлежности к месту не будут убеждать — так бывает со всеми нарративами. В середине луковицы находится дом: если наша привязанность к дому слаба, следующие слои тоже будут слабее сцеплены друг с другом. Одна из причин потери молодыми людьми чувства принадлежности к месту состоит в том, что купить жилье стало намного труднее. Доля домовладельцев в составе населения — хороший практический показатель прочности этого ядра нашего чувства принадлежности, и, как мы увидим ниже, восстановление жилищной собственности требует разумной государственной политики.

Хотя глубинной психологической основой общего чувства принадлежности является «чувство места», оно может дополняться целесообразным действием. Страна — это естественная единица, в границах которой осуществляются многие виды общественной политики, и наша общая идентичность задается общими целями наших действий, направленных на повышение нашего общего благосостояния. Нарративы целесообразности могут показывать нам, как выполнение наших обязательств друг перед другом, основанное на признании общей идентичности, формирующей отношения взаимности, может постепенно улучшать условия жизни для всех нас. Слушая, что говорят политики о целесообразности, мы легко можем различать нарративы, которые формируют общую идентичность, и нарративы, которые ее разрушают. Очевидно, что в военное время нарративы целесообразности в подавляющем большинстве случаев строятся вокруг необходимости взаимопомощи и тем укрепляют общую идентичность; в удивительную эпоху с 1945 по 1970 год общественные нарративы также были преимущественно такими. Сегодня наши политики бездумно плетут и распространяют нарративы целесообразности, говорящие о противоположности наших интересов интересам каких-то других групп. Они активно поощряют население к формированию агрессивных групповых идентичностей, которые разъедают и разрушают общество. Взятый сам по себе, каждый нарратив о противоположности интересов может быть верным, но, работая совместно, они распространяют в обществе столько яда, что его общее благосостояние ухудшается.

Политики — это прежде всего распространители идей. В обществе с разными культурами и разными ценностями построение общей идентичности — необходимое условие общего благосостояния, но и очень непростая задача, которая является первейшим долгом руководителей. Отшатываясь от идей общей принадлежности к месту или общей цели, политики невольно ускорили процесс ослабления способности патерналистских государств выполнять свои обязательства. К счастью, будущего у нас пока еще хватает.

4

Моральная компания

В годы моей юности самой уважаемой британской компанией была Imperial Chemical Industries. Сочетая передовую науку и большие масштабы деятельности, компания добилась превосходной репутации, и работать в ней было чрезвычайно престижным делом. Это нашло отражение и в том, как она формулировала свою миссию: «Мы стремимся стать лучшей компанией мировой химической отрасли». Но в 1990-е годы ICI стала выражать свою миссию иначе: «Мы стремимся обеспечить максимизацию нашей акционерной стоимости». Что же произошло и почему это важно?

Частные предприятия — это внутренний нерв капитализма. Широко распространенное представление о капитализме как обществе эгоизма и продажности во многом связано с их все более корыстным поведением. Здесь не помогли и экономисты. Лауреат Нобелевской премии Милтон Фридман во всеуслышание провозгласил свой универсальный экономический рецепт, впервые изложенный в 1970 году в статье в New York Times, согласно которому единственное предназначение частной компании — это извлечение прибыли. По мере того как идеи Фридмана распространялись в верхних эшелонах управления частных компаний, это мнение постепенно стало нормой для бизнес-школ и через них распространилось во многих крупных компаниях, таких как ICI. Это не обошлось без последствий.

Если у современного капитализма есть черта, которая наиболее отвратительна для людей, то это его «зацикленность» на прибыли. Сегодня, когда людям предлагают выбрать между двумя высказываниями: «Получение прибыли должно быть главной целью предприятия» и «Получение прибыли должно быть только одной из целей предприятия», с Фридманом согласен только каждый четвертый опрошенный, причем этот разрыв одинаков для разных возрастных групп и не зависит от их мнений по другим вопросам[83].



Поделиться книгой:

На главную
Назад