Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Будущее капитализма - Пол Коллиер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Пол Коллиер

Будущее капитализма

Посвящается Сью

Такие разные жизни.

Такие похожие тревоги

Часть I

Кризис

1

Новые тревоги

Страсть и прагматизм

Наши общества раскалывают глубокие трещины. Они рождают в людях новые тревоги, гнев и возмущение и заряжают нашу политическую жизнь новыми страстями. На форму, которую принимают эти тревоги, оказывает влияние то, где живут люди, какое у них образование, а также их представления о морали. Это бунт провинций против центра, севера Англии против Лондона, внутренних областей страны – против прибрежных регионов. Это бунт менее образованных слоев населения против более образованных, трудящихся, с трудом сводящих концы с концами, против «ловкачей», «проныр» и «охотников за рентой». Если раньше революционной силой в обществе был рабочий класс, то теперь в этой роли выступают малообразованные провинциальные работяги: санкюлотов (sans culottes) сменил крутой Санс (Sans cool)[1]. Что же вызывает гнев этих людей?

Новые обиды и новое недовольство получили географическое измерение. Долгий период сокращения экономического разрыва между разными регионами мира сменился эпохой его быстрого нарастания. И в Северной Америке, и в Европе, и в Японии столичные области сильно обгоняют по темпам роста остальные регионы. Главные городские агломерации не только богатеют намного быстрее провинций, но отрываются от них в социальном отношении, переставая быть похожими на страны, столицами которых они часто являются.

Но и в пределах динамично развивающихся столичных центров эти невероятные экономические преимущества распределяются крайне неравномерно. Новый преуспевающий класс – это уже не капиталисты и не традиционные рабочие: это образованные люди, освоившие новые профессии. Они составили новый класс, члены которого, знакомясь друг с другом в университетах, выработали новое общее самосознание. Люди этой группы уважают знания и профессионализм. Они выработали даже свою особенную мораль, в которой принадлежность к этническим меньшинствам и сексуальная ориентация позволяет говорить о существовании особых групп, описывающих себя в качестве «жертв». Такая характерная для них забота обо всех притесняемых и социально ущемленных дает им в их собственных глазах моральное превосходство над менее образованными слоями населения. Сформировавшись в новый правящий класс, представители этого образованного сословия доверяют государству и друг другу более, чем когда-либо прежде.

В то время как положение образованного сословия стремительно улучшается и тянет за собой общенациональные экономические показатели, менее образованные слои населения, будь то в столичных центрах или в других регионах, находятся сегодня в кризисе и уже получили пренебрежительную кличку «белого рабочего класса». Болезненный процесс упадка начался с постепенного исчезновения содержательных и интересных профессий. Одни профессии, не требующие высокой квалификации, в результате глобализации ушли в Азию, многие другие просто отмирают в результате технологических сдвигов. Потеря рабочих мест особенно сильно ударила по двум возрастным группам: работникам старших возрастов и тем, кто ищет работу впервые.

Потеря работы лицами старших возрастов часто оборачивается распадом семей, ростом наркомании, алкоголизма и семейного насилия. В Америке вызываемый этим надлом и чувство утраты смысла жизни проявляется в снижении продолжительности жизни представителей белого населения, не получивших высшего образования; это происходит на фоне беспрецедентного прогресса медицины, обеспечивающего быстрый рост продолжительности жизни для более привилегированных групп[2]. В Европе эти крайности удалось несколько сгладить благодаря наличию систем социальной защиты, но и здесь эти симптомы столь же широко распространены, и продолжительность жизни населения большинства депрессивных городов, таких как Блэкпул, также снижается. Тем, кому сегодня за пятьдесят и кто ощутил себя лишним в этой жизни, приходится пить из горькой чаши отчаяния. Но немногим лучше оказывается и судьба молодых людей, не получивших нормального образования. Во многих странах Европы перед молодежью встает угроза массовой безработицы: сегодня не имеют работы треть молодых итальянцев, и последний раз столь высокий уровень безработицы наблюдался только в период Великой депрессии 1930-х годов. Опросы показывают беспрецедентный рост пессимизма среди молодежи: большинство молодых людей считают, что будут жить хуже своих родителей. Эти страхи вряд ли можно считать беспочвенными; в последние четыре десятилетия экономическая эффективность капитализма снижалась. Глобальный финансовый кризис 2008–2009 годов выявил это наиболее наглядно, хотя этот пессимизм постепенно нарастает еще с 1980-х годов. Главное достоинство капитализма – его способность обеспечивать устойчивый рост уровня жизни для всех – оказалось под вопросом. Он по-прежнему дает возможности реализации определенным людям, но оставляет очень многих на обочине. В Америке, которая считается воплощением капитализма, половина тех, кто родился в 1980-е годы, живет хуже (в абсолютных показателях), чем жили их родители в их возрасте[3]. Капитализм не дает им шансов. Если принять во внимание огромный прогресс в развитии технологий и всей системы общественных отношений, наблюдающийся после 1980 года, такой результат выглядит просто поразительным. Этот прогресс, ставший возможным именно благодаря капитализму, делает вполне реальным существенное повышение уровня жизни для всех. И однако большинство людей сегодня считают, что их дети будут жить хуже, чем жили они сами. Среди белых рабочих Америки этот пессимизм достигает поразительного уровня: 76 %[4]. Европейцы настроены еще пессимистичнее.

Раздражение и недовольство менее образованных классов смешаны со страхом. Они видят, что образованное сословие отдаляется от них в социальном и культурном отношении, и понимают, что и эта дистанция, и появление групп населения, пользующихся приоритетом при распределении социальных пособий, ослабляют их собственные шансы на получение помощи. Их сомнения в надежности будущих социальных гарантий нарастают именно в тот момент, когда они становятся для них особенно важны.

Тревога, гнев и отчаяние сломали всю ткань политических симпатий и предпочтений людей, уничтожив их доверие к государству и даже друг к другу. Менее образованные слои составили основную массу избирателей, бунт которых обеспечил победу Дональда Трампа над Хиллари Клинтон в США и сторонников Брексита над сторонниками сохранения Британии в Европейском союзе, а также дал мятежным партиям Марин Ле Пен и Жан-Люка Меланшона более 40 % голосов на выборах во Франции (отбросив бывшую правящую партию социалистов за десятипроцентный порог), резко ослабил коалицию христианских демократов и социал-демократов в Германии и позволил крайне правой партии «Альтернатива для Германии» стать официальной партией оппозиции в бундестаге. К разделению людей по уровню образования добавилось разделение по географическому признаку. Противники выхода Великобритании из Евросоюза составляли значительное большинство жителей Лондона, большинство ньюйоркцев поддерживали Хиллари Клинтон, большинство парижан выступили против Ле Пен и Меланшона, а жители Франкфурта сторонились «Альтернативы для Германии». Волна радикальной оппозиции пришла из провинции. Хотя молодежь активнее участвовала в этом мятеже избирателей, это не было простым конфликтом старых и молодых. Крайние политические партии поддерживали не только люди среднего и старшего возраста, оттесненные на обочину жизни после того, как их профессии оказались невостребованными, но и молодые люди, впервые выходившие на рынок труда, не сулящий им никаких радужных перспектив. Во Франции нетипично высокий процент молодежи поддержал крайне правые партии, принявшие новое обличье, в Великобритании и США нетипично высокий процент молодежи проголосовал за левые партии «нового образца».

Избиратели, подобно природе, боятся пустоты. Чувство раздражения и безысходности, порожденное пропастью между теоретически возможным и реальным положением людей, вывело на сцену два типа политиков, которые до этого находились в тени и ждали своего шанса: популистов и идеологов. Когда капиталистическая система начала давать перебои в прошлый раз, в 1930-е годы, наблюдалось то же самое. Тогда новые угрозы почувствовали Олдос Хаксли и Джордж Оруэлл, которые писали о них в своих романах «О дивный новый мир» (1932) и «1984» (1949). Казалось, что с окончанием холодной войны в 1989 году возникает реальная надежда на то, что все подобные катастрофы теперь позади, что мы подошли к «концу истории» и вступили в эпоху перманентной утопии. На самом деле мы стоим сейчас перед вполне реальной перспективой наступления нашей собственной очень своеобразной антиутопии.

На новые тревоги не замедлили отозваться старые идеологии, которые тащат нас назад, к неоправданно жесткой конфронтации левых и правых с ее затасканной терминологией. Идеология подсовывает нам соблазнительно простую комбинацию несложных моральных решений и очевидных истин и универсальный инструментарий анализа, сулящий верные ответы на любые вопросы. Возрождаемые сегодня идеологии: марксизм, родившийся в XIX веке, фашизм, возникший в XX веке, и религиозный фундаментализм, господствовавший в XVII веке, – давно принесли во многих странах свои трагические плоды. Поскольку все идеологии потерпели крах, они растеряли большинство сторонников, а политических идеологов, способных повести их к новому возрождению, почти не осталось. Уцелевшие принадлежали к крохотным осколкам прежних организаций – это были люди, слишком склонные к параноидальной психологии культа и обладающие слишком зашоренным сознанием, чтобы осознать всю реальность исторического краха их идей. В течение десятилетия, предшествовавшего падению коммунизма в 1989 году, последние марксисты, остававшиеся в мире, воображали, что они живут в эпоху «позднего капитализма». Сегодня память общества об этом крахе стерлась настолько, что возникли условия для возрождения марксизма и книжные рынки наводнены новыми книгами на старую тему[5].

В совращении масс с идеологами соперничает другая порода политиков: харизматические популисты. Популисты воздерживаются даже от элементарнейших логических построений идеологии и немедленно переходят к решениям, которые кажутся людям верными первые пару минут. Таким образом, их подход состоит в том, чтобы отвлечь избирателей от более серьезных размышлений, подсунув им вместо этого ряд ярких картинок. Лидеры, обладающие подобными талантами, приходят в политику совсем из другой области – из крохотного круга медийных знаменитостей.

Хотя популярность идеологов и популистов подпитывается тревогами и гневом, порождаемыми новыми разломами в обществе, они не в состоянии предложить людям реальный выход. Эти разломы – вовсе не повторение прошлого, а сложные новые явления. Однако применение на практике знахарских рецептов и снадобий, которыми с таким пылом торгуют эти политики, может принести колоссальный вред. Для болезненных процессов, развивающихся в нашем обществе, есть действенные средства, но их нельзя получить ни из морального пафоса идеологии, ни из спонтанных озарений популистов. Их можно выработать только путем строгого анализа фактов, требующего прагматической трезвости. Все решения, предлагаемые в этой книге, вполне прагматичны.

Но в ней есть место и для страсти, и она тоже пронизывает книгу. Каждая из трех трагических трещин, открывшихся в теле нашего общества, прошла и через мою собственную жизнь. Хотя я старался сохранить трезвую голову, они глубоко ранили мое сердце.

Я был живым свидетелем углубления новой трещины между процветающим столичным центром и депрессивными провинциальными городами. Мой родной Шеффилд стал хрестоматийным примером депрессивного города. Социальная деградация, которой сопровождался закат его металлургической индустрии, блестяще показана в фильме «Мужской стриптиз». Я пережил эту трагедию лично: наш сосед стал безработным, а один наш родственник сумел найти только одну работу: чистить туалеты. Сам я между тем перебрался в Оксфорд – город, ставший воплощением столичного успеха: квартал, где я живу сегодня, имеет самый высокий в стране показатель отношения цены жилья к уровню дохода жителей.

Я видел своими глазами пропасть в профессиональном росте и душевном состоянии между семьями, добившимися необычайного успеха в жизни и процветания, и семьями, которые проваливались в трясину бедности и распада. Когда мне и моей двоюродной сестре было по четырнадцать лет, мы шли с ней «нос к носу»: мы родились в один день, мы были детьми необразованных родителей и поступили по конкурсу в бюджетные средние школы с углубленным изучением различных предметов. Ее безоблачная жизнь закончилась с ранней смертью отца. Без авторитетной фигуры отца дела в семье пошли плохо. Еще будучи несовершеннолетней, она родила ребенка, и для нее началась обычная в подобных случаях череда ошибок, неудач и унижений. Я же быстро одолевал разные вехи на своем пути и, окончив школу с отличием, добился оксфордской стипендии[6]. Отучившись в Оксфорде, я работал на кафедрах Оксфорда, Гарварда и парижских университетов. Словно и этого было недостаточно для моей самооценки, правительство лейбористов удостоило меня ордена Британской империи, правительство консерваторов – рыцарского достоинства, а мои коллеги в Британской академии наградили меня медалью президента Академии. Однажды начавшись, расхождение жизненных путей приобретает свою собственную динамику. Дочери моей двоюродной сестры в семнадцать лет уже сами имели детей, а мой семнадцатилетний сын добился стипендии в одном из лучших учебных заведений страны.

Наконец, я видел своими глазами глобальный разлом: контраст между бурным процветанием США, Великобритании и Франции – стран, в каждой из которых я жил в полном комфорте, и отчаянной бедностью стран Африки, где я работаю. Выбирая свой жизненный путь по окончании университета, мои студенты, главным образом африканцы, оказываются в ситуации драматического конфликта. Один мой суданский студент, уже поработавший врачом в Великобритании, оказался в данный момент перед выбором: остаться в Великобритании или вернуться в Судан, где ему предложили работу в администрации премьер-министра. Он решил вернуться, но его случай – скорее исключение, и в Лондоне сегодня больше суданских врачей, чем в самом Судане.

Эти три ужасающие пропасти не просто предмет моего исследования, а трагедия, которая в конечном счете определила мое представление о собственной цели в жизни. Именно потому, что я хочу изменить это положение, я и написал эту книгу.

Триумф и разложение социал-демократии

Шеффилд – не такой уж примечательный город, но это лишь делает более прочными человеческие связи между его жителями. Когда-то эти связи были мощной политической силой. Именно в городах Северной Англии началась промышленная революция, и их жители первыми испытали новые страхи и тревоги, которые она породила. Осознавая свою общую принадлежность и привязанность к месту, где они выросли, жители городов, подобных Шеффилду, создавали кооперативные организации, помогавшие справиться с этими страхами и тревогами. Благодаря этой изначальной близости они смогли создать организации, которые позволяли на деле реализовать преимущества взаимной поддержки. Строительно-сберегательные кооперативы давали людям возможность накопить средства на покупку жилья; в другом йоркширском городе, Галифаксе, родилась организация, ставшая впоследствии крупнейшим британским банком. Кооперативные страховые общества позволяли людям ограничить свои риски. Объединяясь в аграрные и торговые кооперативы, фермеры и потребители могли лучше отстаивать свои интересы в отношениях с крупными дельцами. Из своей колыбели в Северной Англии кооперативное движение быстро распространилось на многие страны Европы.

Объединяясь в союзы, такие кооперативы стали почвой для создания левоцентристских политических партий – партий социал-демократии. По мере превращения больших человеческих сообществ в нации роль сложившихся в них отношений взаимопомощи еще более возрастала. Как и первые кооперативы, новые политические организации решали практические вопросы, связанные с повседневными заботами рядовых семей. В послевоенный период в разных странах Европы многие из таких социал-демократических партий пришли к власти и использовали ее для реализации вполне прагматических мер и реального решения вопросов, которые волновали население. Меры в области здравоохранения, пенсионного обеспечения, образования и поддержки безработных были закреплены в законодательстве и реально меняли жизнь людей. Они оказались настолько действенными, что были признаны в дальнейшем всеми партиями политического центра. Лево- и правоцентристские политические партии сменяли друг друга у власти, но на эти меры никто не посягал.

Но сегодня социал-демократия как политическая сила переживает свой экзистенциальный кризис. В последнее десятилетие она потерпела длинную череду поражений. В Америке Хиллари Клинтон, представитель левоцентристских политических сил, сильно ослабленная Берни Сандерсом, проиграла Дональду Трампу; в Великобритании Лейбористская партия Блэра и Брауна перешла под контроль марксистов. Во Франции президент Олланд даже не решился баллотироваться на второй срок, а сменивший его кандидат от Социалистической партии Бенуа Амон сошел с дистанции, набрав лишь 8 % голосов. Резко ослабли позиции социал-демократических партий Германии, Италии, Нидерландов, Норвегии и Испании. Казалось бы, такое развитие событий было на руку правоцентристским политикам, но и они потеряли контроль над своими партиями в Великобритании и США, а в Германии и Франции их электоральная база резко сократилась. Почему это произошло?

Дело в том, что социал-демократы как левого, так и правого толка ушли слишком далеко от своих начал – практической деятельности по организации взаимопомощи на уровне низовых человеческих сообществ – и перешли под контроль людей совершенно иного типа, добившихся непропорционально большого влияния: интеллектуалов из среднего класса.

Левых интеллектуалов привлекали идеи философа XIX века Иеремии Бентама. Его философия утилитаризма отделила мораль от ценностей, которые мы инстинктивно разделяем, и выводила ее из одного только принципа разума: поступок должен признаваться моральным, если он «приносит наибольшее счастье наибольшему числу людей». Поскольку интуитивные ценности, которыми люди руководствуются в жизни, не дотягивают до этого «стандарта святости», обществу необходим авангард, состоящий из технократов с прочными моральными устоями, которые будут управлять государством. Такой патерналистский авангард, состоящий из блюстителей интересов общества, стал современной версией стражей из «Государства» Платона. Джон Стюарт Милль, еще один английский интеллектуал, выросший на идеях Бентама и также стоявший у истоков утилитаризма, читал «Государство» на древнегреческом, когда ему было всего восемь лет.

К сожалению, Бентам и Милль вовсе не были моральными колоссами нашего времени и не дотягивали до масштаба Моисея, Иисуса или Магомета. Оба были странными и довольно асоциальными типами. Поведение Бентама было настолько эксцентричным, что современные исследователи признают его аутистом и считают, что он был не способен испытывать чувство единения или общности с кем бы то ни было. У Милля тоже было мало шансов стать нормальным человеком: его намеренно изолировали от других детей, и он, пожалуй, был лучше знаком с жизнью Древней Греции, чем с обществом своего времени. При таких истоках утилитаризма не приходится удивляться, что этика его последователей сильно расходится с этикой остального человечества[7].

Странные ценности Бентама не имели бы никакого особенного влияния, если бы они не проникли в экономическую науку. Как мы увидим ниже, способы объяснения человеческого поведения, которые выработали экономисты, оказались предельным развитием утилитаристской морали. Homo economicus – крайне эгоистичное и бесконечно корыстное существо, интересующееся исключительно собственной персоной, и именно такое представление о человеке легло в основу экономических учений о человеческом поведении. Но для оценки целесообразности мер государственной политики экономической науке нужен был какой-то измеритель совокупного благополучия таких психопатических индивидов («полезности»[8] принимаемых мер). Утилитаризм стал интеллектуальным обоснованием этой арифметики: оказалось, что «наибольшее счастье наибольшего числа людей» удобно подсчитывать с помощью стандартных математических приемов максимизации. При этом предполагалось, что «полезность» обусловлена потреблением, причем дополнительное потребление приводит ко все меньшему приросту полезности. Если бы объем совокупного потребления общества был постоянным, максимизация полезности достигалась бы просто перераспределением дохода, обеспечивающим совершенно равное потребление для всех. Экономисты социал-демократического толка понимали, однако, что в действительности размеры общего потребительского «пирога» не остаются неизменными, а поскольку налоги снижают мотивацию к труду, пирог начал бы сокращаться. Для решения этой проблемы мотивации были разработаны сложные теории «оптимального налогообложения» и уравнения, решающие «проблему принципала и агента». По существу социально-экономическая политика социал-демократии стала постоянно усложняющейся системой методов перераспределения доходов с помощью налогов и минимизации сокращающейся мотивации к труду.

Вскоре стало ясно, что никакого «механического» способа, позволяющего делать выводы на основании «полезности» мер для отдельных индивидуумов о благополучии общества в целом и при этом отвечающего хотя бы минимальным требованиям логической последовательности, просто не существует. Экономисты нехотя соглашались с этим, но продолжали применять свои подходы. Большинство академических философов отказались от утилитаризма, признав его несостоятельным по многим пунктам, но экономисты предпочитали игнорировать эти вопросы. Утилитаризм оказался для них поразительно удобным инструментом. Справедливости ради следует сказать, что для решения многих вопросов государственной политики он и в самом деле может быть вполне достаточным; то, насколько вопиющей оказывается его неадекватность на практике, определяется, скорее, особенностями конкретной политики. Для решения простых проблем – например, «Следует ли строить дорогу именно здесь?» – он является иногда самым лучшим из всех возможных подходов. Но при решении многих более масштабных вопросов он оказывается безнадежно неадекватным.

Экономисты, вооруженные своей утилитаристской арифметикой, вскоре начали заниматься разработкой практически всей государственной политики. Платон воображал своих стражей философами, но на деле они чаще всего оказывались экономистами. Их базовая посылка о психопатии обычного человека служила обоснованием передачи властных полномочий им самим как моральному авангарду, а их идея о том, что целью государства является максимизация «полезности», служила обоснованием перераспределения возможностей потребления в пользу наиболее «нуждающихся». Без всякого явного намерения, и обычно незаметно, содержание социал-демократической политики изменилось и укрепление взаимных обязательств всех граждан друг перед другом перестало быть ее главной задачей.

Всё это в совокупности создало крайне нездоровую ситуацию. Все моральные обязательства стали делом государства, а ответственность за их выполнение возложил на себя этически благонадежный авангард. Граждане перестали быть ответственными моральными субъектами, их роль свелась к роли потребителей. Теперь социальный планировщик и сонм его ангелов-утилитаристов лучше всех знали, «как надо»: коммунитаризм сменился социальным патернализмом.

Хрестоматийной иллюстрацией такого самодовольного патернализма может служить послевоенное планирование городов. Рост автомобильного парка требовал строительства эстакад, а рост населения – нового жилья. В результате целые улицы и кварталы сносились и заменялись суперсовременными эстакадами и многоэтажными строениями. Но, к большому недоумению утилитаристского авангарда, эта политика встречала сопротивление. Снос старых районов был бы оправданным, если бы вопрос сводился только к улучшению материальных условий жизни бедных граждан. Но одновременно он угрожал существованию человеческих сообществ, которые делают саму жизнь людей осмысленной.

Недавние исследования в области социальной психологии позволяют лучше понять причины такого сопротивления. В блестящей книге Джонатана Хайдта приводятся данные о ценностях, которые признаются основополагающими в разных частях света. Автор приходит к выводу, что почти везде люди ставят выше всех прочих следующие шесть ценностей: верность, справедливость, свободу, иерархию, заботу о других и почитание святынь[9]. Идеи взаимной ответственности, зародившиеся в лоне кооперативного движения, были основаны на ценностях верности и справедливости. Утилитаристский подход патерналистского авангарда, классическим образцом политики которого был снос старых жилых кварталов, подрывал обе эти ценности, покушаясь также на такую ценность, как свобода выбора, а недавние исследования в области социальной психологии, дополненные новыми открытиями нейробиологии, показали, что модернистский дизайн, столь близкий сердцу градостроителей, на самом деле вредил благополучию людей, так как он не соответствовал общим эстетическим ценностям. Но почему же авангард не сумел распознать эти моральные дефекты своей политики? Хайдт отвечает и на этот вопрос: его ценности оказались нетипичными. Вместо шести ценностей, разделяемых большинством людей, авангард ограничился двумя: «забота о ближних» и «равенство». Нетипичным был не только набор его ценностей, но и главные черты тех, кто в него входил. Хайдт обобщил эти черты своим сокращением WEIRD[10], которым он определил образованных людей, живущих в богатых промышленно развитых западных странах. Забота о ближних и равенство – это ценности утилитаризма, а WEIRD – обозначение сторонников этих странных ценностей. Хорошее образование повышает нашу эмпатию и учит нас ставить себя на место других[11], но на практике оно часто дает обратный результат, отдаляя тех, кто добился успеха в жизни, от забот и тревог их менее удачливых соседей. Благодаря той уверенности в себе, которую давало представителям авангарда их меритократическое превосходство, они с легкостью начали воображать себя новыми платоновскими стражами, которые вправе не считаться с ценностями других. Подозреваю, что, если бы Хайдт пошел дальше в своем анализе, он пришел бы к выводу, что, хотя внешне WEIRD относятся к иерархиям негативно, это касается только иерархий, унаследованных от прошлого. Новую иерархию они воспринимают как данность, являясь сами новой меритократией.

Реакция против патернализма начала нарастать в 1970-е годы. В принципе она могла быть направлена против недооценки верности и справедливости и за возрождение коммунитаризма, но на деле она оказалась направлена против пренебрежения свободой и требовала защиты индивида от попрания его прав государством, обращаясь к его естественным правам. Бентам называл саму идею естественных прав «высокопарной чепухой», и в этом, полагаю, он был прав. Но политики, борясь за голоса избирателей, начали понимать, что провозглашение новых прав – это удобная тактика. Идея защиты прав звучала «принципиальнее» простых обещаний дополнительных расходов, и если явные обещания могли ставиться под вопрос ввиду связанных с ними расходов и налоговых последствий, то разговоры о правах позволяли особенно не распространяться о связанных с ними обязательствах. Кооперативное движение прочно увязывало права и обязанности; утилитаристы забрали у индивидуума и права, и обязанности, передав их государству. Теперь же либертарианцы вернули индивидууму его права, но не его обязанности.

Сторонники прав индивидуума блокировались с новым политическим движением в защиту прав: защитниками прав социально ущемленных групп. Движение, начатое афроамериканцами, было затем подхвачено феминизмом. Оно нашло и своего философа: это был Джон Ролз, который противопоставил бентамовской критике идеи естественных прав другой высший принцип разума: общество может считаться нравственным, если его законы созданы во благо наименее привилегированных групп. Главной целью этих движений было обеспечение участия этих групп в общественной жизни на равных правах с другими, при этом и у афроамериканцев, и у женщин имелись самые веские поводы требовать глубоких социальных перемен. Как мы увидим ниже, общественные обычаи и традиции могут быть чрезвычайно стойкими, поэтому обеспечение такого участия неизбежно должно было потребовать переходного этапа – этапа борьбы против дискриминации. Полвека спустя мы все еще не вышли из этого переходного этапа, но в этом процессе те движения, которые начались как движения за равноправие, приобрели (возможно, без первоначального намерения) характер жестко очерченных групп, настроенных на конфронтацию: восприятие другой группы как врага усиливает энергию борьбы[12]. Повестка защиты прав получила самое широкое распространение: речь шла о правах индивидуума перед лицом патерналистского государства, о правах избирателей, которых политики периодически осыпали новыми льготами, а также о правах новых групп жертв, добивающихся особого отношения к себе. Между этими тремя группами соискателей прав было мало общего, но им всем не была близка идея органической увязки прав и обязанностей, которой удавалось добиваться социал-демократии, пока она сохраняла связь со своими коммунитаристскими корнями.

Утилитаристские принципы отстаивались экономистами; идеи защиты прав – юристами. По одним вопросам эти два авангарда находили общий язык, образуя чрезвычайно мощные лобби, по другим вопросам они сталкивались. Ролз и его последователи признавали, что защита прав некоторых не больших, но социально незащищенных групп может ухудшать благосостояние общества в целом и, таким образом, не отвечать основному критерию утилитаризма. Сначала превосходство в споре экономистами технократического толка и юристами было на стороне экономистов: идея обеспечения «наибольшего благосостояния для наибольшего числа людей» импонировала политикам, которым нужны были голоса. Но постепенно баланс сил сместился в пользу юристов, в руках которых было ядерное оружие судов.

Хотя эти две идеологии все больше расходились между собой, ни одна из них не жаловала идеи, лежавшие в основе кооперативного движения. И утилитаристы, и ролзианцы, и либертарианцы ставили во главу угла интересы индивида, а не коллектива, при этом и экономисты утилитаристской школы, и юристы-ролзианцы больше подчеркивали различия между группами: первые – по признаку дохода, вторые – по признаку социальной ущемленности. И те и другие повлияли на политику социал-демократии. Экономисты утилитаристской школы выступали за перераспределение, диктуемое потребностями; система социальных гарантий была постепенно перестроена таким образом, что связь между правами на социальную помощь и взносами в социальные фонды была разомкнута, и такая обычнейшая человеческая ценность, как справедливость, теперь игнорировалась. Те, кто не платил взносов в социальные фонды, имел преимущество перед теми, кто их платил. Юристы-ролзианцы требовали компенсаций тем, кто оказался социально ущемленным. Так, вопрос о правах беженцев стал главным приоритетом для социал-демократических сил Германии в ходе переговоров об условиях создания коалиции в 2018 году. Лидер партии Мартин Шульц настаивал на том, что «Германия должна соблюдать международное право независимо от настроений, господствующих в стране»[13]. Это выражение – «независимо от настроений, господствующих в стране» – весьма типично для образа мыслей «морального авангарда». Шульц снискал бы одобрение и Бентама, и Ролза, но уже месяц спустя он был изгнан с поста руководителя партии в результате бунта, поднятого рядовым составом партии. Обе эти идеологии игнорируют то, что подсказывает моральный инстинкт рядового человека: взаимная поддержка важна, а некоторые вещи необходимо заслужить, – и ставят превыше всего один только принцип разума (хотя и понимаемый ими по-разному), проводимый авангардом «тех, кто знает, как надо». В отличие от них кооперативное движение как раз исходило из этого нормального морального инстинкта: философской традиции, восходящей к Давиду Юму и Адаму Смиту. Собственно говоря, Джонатан Хайдт самым определенным образом говорит о долге перед этими мыслителями и считает свою работу «первым шагом в возвращении к жизни проекта Юма».

Если левые интеллектуалы отказывались от практических коммунитаристских идей социал-демократии в пользу идеологем утилитаризма и ролзианства, то правоцентристские партии либо застревали в ностальгии с весьма жидкой идейной основой, либо захватывались группами интеллектуалов со столь же невнятными представлениями. Христианские демократы континентальной Европы, типичными представителями которых служат Сильвио Берлускони, Жак Ширак и Ангела Меркель, в основном предались ностальгии; консервативные и республиканские партии англоязычного мира предпочли идеологию. Философии Ролза была противопоставлена философия Роберта Нозика, согласно которой индивидуум обладает правом на свободу, которая выше интересов коллектива. Эта идея естественным образом смыкалась с новым направлением экономического анализа во главе с нобелевским лауреатом Милтоном Фридманом, согласно которому свобода в осуществлении частного интереса, ограничиваемая исключительно конкуренцией, дает более высокие результаты по сравнению с тем, чего можно достичь с помощью государственного вмешательства и планирования. Это направление составило интеллектуальную основу революций в сфере государственного регулирования, которые совершили Рональд Рейган и Маргарет Тэтчер. Хотя новые идеологии левых и правых позиционировались как диаметрально противоположные, у них была общая черта: представление о приоритете интересов индивидуума и слабость к меритократии: моральному превосходству одной элиты (мыслимой левыми) противопоставлялось практически-жизненное превосходство другой (мыслимой правыми). Героями левых были самые нравственные, героями правых – самые богатые[14].

Что же все-таки случилось с социал-демократией – почему от нее отказались и левые, и правые? В годы ее расцвета, в 1950–1960-е годы, с ней все было более или менее в порядке. Но хотя тогда социал-демократия была ведущим отрядом интеллектуалов, формировавших политику государства, она была детищем своего времени. Она вовсе не была провозвестницей универсальных истин (на что претендуют все идеологии), а выросла из конкретных условий своего времени, и ее идеи могли сохранять силу лишь при сохранении этих условий. Когда условия изменились, ее претензии на универсальность ее рецептов оказались совершенно несостоятельными. К концу 1970-х годов – периода, когда в США и Великобритании был достигнут максимальный уровень социального равноправия – предпосылки ее влияния уже начинали размываться, и восстание масс, которое привело к власти Рейгана и Тэтчер, уже набирало силу. Социал-демократия была у власти с 1945 года до 1970-х годов, поскольку она питалась за счет огромного, неосязаемого и не поддающегося количественной оценке ресурса, накопленного в годы Второй мировой войны: чувства общей принадлежности, возникшего благодаря крайнему напряжению сил наций, принесшему этим нациям победу. По мере того как этот ресурс таял, власть патерналистского государства стала вызывать растущее недовольство и раздражение.

С ослаблением социальных оснований социал-демократии истончался и ее интеллектуальный базис. С появлением нового направления мысли – «теории общественного выбора» – всеведущий платоновский страж, этот строитель планов на будущее для всех, был осмеян и забыт. Новая теория гласила, что решения по вопросам публичной политики – это, как правило, не итог размышлений удалившихся от мира святых, а результат взаимного давления и уравновешивания разных групп интересов, включая самих бюрократов. На бескорыстие планирующей инстанции можно было рассчитывать только до тех пор, пока людьми, принимавшими решения, двигало страстное желание защищать интересы всей нации, характерное для людей военного поколения. У утилитаризма как философии еще остаются отдельные группы приверженцев, но уже есть немало работ, в которых он подвергается уничтожающей критике[15]. Критике со стороны философов вторила критика со стороны таких социальных психологов, как Хайдт, показывавших, что ценности утилитаризма – это отнюдь не всеобщие истины. Подавляющее большинство человечества – это не корыстные тупицы, которых воображают в своих работах экономисты утилитаристской школы, а люди, которые, помимо заботы о ближнем, ценят также справедливость, верность, свободу, почитание святынь и иерархию. Обычный человек ничуть не более эгоистичен, чем представители социал-демократического авангарда, – он просто более разносторонен.

После того как новое либертарианство правых оказалось и более пагубным, и менее эффективным, чем ожидалось, левые вернулись к власти – но не к коммунитаризму. Теперь в них заправляли новые идеологи. Судя по всему, новый авангард вытеснил сторонников коммунитаризма, даже не заметив этого. Но это заметили простые люди – не в последнюю очередь потому, что некоторые из отстаивавшихся авангардом мер после того, как они перестали учитывать интересы местных сообществ, стали вредными и непопулярными. Авангард управлял государством, сидя в процветающих столичных центрах и направлял социальную помощь тем группам населения, которые он считал наиболее нуждающимися: «жертвам». Теперь новые тревоги появились и у тех слоев населения, которые часто «не добирали баллов» по формальным критериям социальной ущемленности, хотя видели при этом, что и их жизнь становится хуже, – как в абсолютном выражении, так и относительно более «модных» обиженных. Следствием присвоения группе статуса «жертвы» было то, что входившие в нее люди не могли ни в какой мере считаться ответственными за свое положение. Даже когда представители рабочего класса отвечали одному из признаков «жертв», это лишь давало им право на какой-то дополнительный объем потребления: такова была главная идея перераспределения по мысли утилитаристов. Идеи общего происхождения, «заслуженности» благ, достоинства и уважения, рождающиеся из взаимных обязанностей людей, настолько чужды этому учению, что они совершенно отсутствовали в дискурсе специалистов. Но обычно белым представителям рабочего класса не присваивали достоинства «жертвы»: вот что пишет National Review, издание стопроцентно WEIRD-овское по духу, по поводу снижения продолжительности жизни в этой группе населения: «они заслуживают того, чтобы умирать»[16]. Видимо, хотя все жертвы равны, некоторые из них «равнее» прочих.

На наших глазах разыгрывается трагедия. Люди моего поколения были свидетелями триумфальных достижений капитализма, обузданного коммунитаристской социал-демократией. Затем власть в социал-демократических партиях захватил новый авангард, который принес в них собственную этику и установил свои приоритеты. Сейчас, когда наши страны начали ощущать разрушительные побочные эффекты действия новых экономических сил, банкротство этой новой этики проявилось самым беспощадным образом. Несостоятельность капитализма сегодня, при господстве новых идеологий, так же очевидна, как успехи, которые были достигнуты в предыдущий период. Пока мы говорили о том, что пошло не так. Теперь пора поговорить о том, как это можно исправить.

Как это исправить?

Речи политиков, газеты, журналы и книжные магазины наших стран полны внешне убедительных рецептов: нужно заниматься профессиональным переобучением рабочих, нужно помогать семьям, оказывающимся в сложных условиях, нужно повысить налоги на богатых… Многие из них верны по духу, но затрагивают лишь какой-то один аспект новых проблем, стоящих перед нашим обществом, и не дают сколько-нибудь целостного ответа на них. Они редко доводятся до уровня практических и реализуемых стратегий, подкрепляемых фактическими свидетельствами их эффективности. Не считая рецептов, предлагаемых идеологами, они также не опираются на какую-то ясную систему этических принципов. Я постарался пойти дальше и попытался последовательно разобраться, что именно пошло не так в нашем обществе, а затем предложить практические пути преодоления раскола, поразившего его на трех уровнях.

Социал-демократии необходима интеллектуальная перезагрузка, которая выведет ее из экзистенциального кризиса и позволит выработать теорию, способную выразить позиции всего центра политического спектра и найти поддержку тех, кто придерживается как левоцентристских, так и правоцентристских позиций. Я решаюсь на такой проект, столь грандиозный по «замаху», только потому, что более шестидесяти лет назад уже выходила книга, оказавшая колоссальное влияние на умы и решавшая именно такую задачу. Книга Энтони Кросленда «Будущее социализма» дала социал-демократии времен ее расцвета стройную и последовательную теоретическую основу. Кросленд решительно размежевался с марксистской идеологией, признав, что капитализм не только не является препятствием для массового благосостояния, но и абсолютно необходим для его достижения. Капитализм создает и дисциплинирует частные предприятия – организации, позволяющие людям использовать для своего блага преимущества массового производства и специализации. Маркс считал, что это будет порождать отчуждение – работа на капиталистов на крупных частных предприятиях будет неизбежно отделять процесс труда от радости труда, – и настаивал на том, что разделение труда делает человека «прикованным к отдельному малому обломку целого». Парадокс, однако, состоит в том, что отчуждение приняло наиболее уродливые формы именно при промышленном социализме, трудовая культура которого выражалась формулой «они делают вид, что платят нам, мы делаем вид, что работаем». Оказалось, что общество вовсе не обязано платить за благосостояние отчуждением и, принимая капитализм, мы вовсе не заключаем сделку с дьяволом. Многие прогрессивные частные компании дают своим работникам смысл жизни и достаточную экономическую независимость для того, чтобы они могли его реализовать. Их работники получают удовлетворение не только от вознаграждения за свой труд, но и от самого труда. Есть, конечно, много других компаний, о которых этого не скажешь, и много людей, которые «застревают» в низкооплачиваемых видах деятельности, не приносящих никакого удовлетворения. Чтобы давать благосостояние всем, капитализм должен быть организован таким образом, чтобы обеспечивать человеку не только трудовой доход, но и осмысленную жизнь. Но в этом и состоит главный вопрос: капитализм нужно не «свергать», а правильно устроить.

Кросленд был прагматиком; он считал, что любую политику следует оценивать по тому, насколько она способна обеспечивать решение поставленных задач, а не по степени ее соответствия идеологическим догматам. Центральная посылка прагматической философии состоит в том, что, поскольку общество меняется, не следует рассчитывать на открытие вечных истин. Книга Кросленда не была библией на все будущие времена: это была стратегия, отвечавшая задачам своего времени. Хотя автор испытывал разумное недоверие к высокомерному патернализму представителей авангарда, его представления о благосостоянии были столь же ограниченными и сводились к равенству в личном потреблении. «Будущее капитализма» – это не римейк «Будущего социализма». Это попытка последовательно сформулировать комплекс мер, позволяющих решать наши новые проблемы.

Академическая наука разделяется на области все более узкой специализации. Это дает определенные преимущества с точки зрения глубины знаний, но задача, которая ставится в данной книге, охватывает целый ряд таких специализированных областей. Она стала возможной только потому, что я многому научился в совместной работе с необычайно широким кругом всемирно известных специалистов. Новое социальное расслоение отчасти обусловлено изменениями в самоидентификации людей, и от Джорджа Акерлофа я узнал о новых психологических и экономических явлениях, характеризующих поведение людей в группах. Оно обусловлено также перекосами в развитии процессов глобализации, и от Тони Венаблса я узнал о новых экономических характеристиках агломерационных процессов, развивающихся в столичных регионах, и о том, почему провинциальные города могут приходить в упадок. Кроме того, оно связано с деградацией норм поведения частного бизнеса, и от Колина Майера я узнал, что́ можно противопоставить процессам обессмысливания человеческой деятельности. Но прежде всего это расслоение связано с тем, что контроль над выработкой публичной политики перешел под контроль утилитаристов, и от Тима Бесли я узнал о новом синтезе теории морали и политической экономии, а от Криса Хуквея – об истоках философии прагматизма.

Хотя я попытался связать воедино идеи и догадки этих гигантов мысли в виде некоей теоретической основы предлагаемых мной практических мер, никто из них не может считаться ответственным за результат[17]. Критики будут искать в этой книге места, которые можно оспорить, и такие места, без сомнения, найдутся. И все же это серьезная попытка применить новые направления научной мысли в поиске решений новых проблем, поразивших наше общество. Я надеюсь, что она, как и «Будущее социализма», сможет послужить платформой, на которой партии политического центра, оказавшиеся в глубоком кризисе, смогут перегруппировать свои силы.

Капиталистическое общество должно не только обеспечивать материальное процветание, но и быть нравственным. В следующей главе я ставлю под вопрос представление о человечестве как об агрегате жадных и эгоистичных homo economicus. К сожалению, мы видим явные признаки того, что некоторые студенты экономических факультетов начинают и в самом деле соответствовать этому типу поведения, хотя это скорее исключение, чем правило. В жизни большинства из нас человеческие отношения играют фундаментальную роль, однако отношения неизбежно порождают обязательства. Люди принимают на себя взаимные обязанности, составляющие основу функционирования человеческого сообщества, и они чрезвычайно важны для нас. Борьба между эгоизмом и соблюдением взаимных обязанностей, между индивидуализмом и общественным началом разыгрывается во всех трех главных сферах нашей жизни: в государственной сфере, на частном предприятии и в семье. В последние десятилетия в каждой из этих сфер наблюдается агрессивное наступление индивидуализма, теснящего общественное начало. Для каждой из этих сфер я предлагаю какие-то меры возрождения и усиления общественной морали, способные поправить сложившийся баланс сил.

Опираясь на незыблемый фундамент такой практической коммунитаристской морали, я рассматриваю явления раскола и расслоения, поразившие наше общество. Новый территориальный разрыв – между метрополисами, переживающими экономический бум, и депрессивными провинциальными городами – можно преодолеть, но это требует радикально нового мышления. Столичные регионы получают колоссальную экономическую ренту, которая должна доставаться всему обществу, но решение этой задачи требует значительной реорганизации всей системы налогообложения. Оживление депрессивных городов реально, но пока здесь удалось достичь немногого. Ни рынок, ни государственное вмешательство не дали здесь сколько-нибудь значительных результатов. Для успешного решения этих проблем необходимо согласованное и длительное применение целого ряда совершенно новых подходов.

Острота нового классового расслоения – между процветающим образованным сословием и впадающими в отчаяние менее образованными слоями – также может быть смягчена. Но никакой отдельный инструмент регулирования не способен преодолеть отчаяние. Утилитаристы озабочены исключительно потреблением, но эта проблема слишком глубока, чтобы ее можно было решить простым увеличением возможностей потребления через наращивание социальных пособий. Для расширения жизненных перспектив людей потребуется еще более широкий спектр мер, чем для решения проблемы депрессивных городов, причем они должны быть направлены не только на отдельного человека, но и на круг близких ему людей. Государство должно поддерживать семьи, оказывающиеся в трудных обстоятельствах, но не брать на себя задачи родителей. Во многих случаях проблемы отчаяния одних еще более обостряются тщеславием и заносчивостью других – людей, получивших хорошее образование и востребованную профессию. Самые неприятные и вредные проявления такого поведения, наверное, можно ограничивать, но и в этом случае дело не просто в чрезмерном потреблении, которое можно сократить с помощью налогов.

Что касается глобального разрыва, то самоуверенный патерналистский авангард, соблазненный ожиданиями постнационального будущего, испытывал слишком оптимистичные ожидания от глобализации. Между тем формы использования глобальных возможностей, которые могут быть вполне рациональными с точки зрения интересов одного человека, не обязательно благотворны для всего общества. В среде экономистов вполне обоснованные доводы против высоких торговых барьеров постепенно свелись к безоговорочному энтузиазму по поводу либерализации торговли. Выгоды, извлекаемые странами из торговли, обычно достаточны для того, чтобы выигрывающие от нее стороны могли полностью возместить потери проигрывающих сторон, однако экономисты, во весь голос отстаивая свободу торговли, совершенно умалчивают о возможности такого возмещения. Без такого возмещения утверждения о том, что от торговли выигрывает все общество в целом, теряют всякое доказательное основание. Вполне обоснованная защита прав расовых меньшинств свелась к защите иммиграции, не допускающей никаких исключений. Между тем торговля и миграция, хотя их помещают под общей рубрикой «глобализации», – это весьма различные экономические процессы: первый обусловлен сравнительными преимуществами, второй – абсолютными. Нет никаких научных оснований считать, что миграция приносит экономические выгоды странам, в которые приезжают мигранты, или странам, из которых они уезжают; единственный, кто получает бесспорные преимущества, – это сами мигранты.

Манифест

Капитализм достиг многого и создает необходимые условия для материального благосостояния, но сентенции в духе доктора Панглоса[18] – это еще не экономическая наука. Ни один из трех новых социальных расколов не может быть преодолен действием одних только рыночных сил и частного интереса: тот, кто в этой ситуации предлагает просто «настроиться на веселую волну и получать удовольствие», не только лишен какого-то чувства гармонии, но и проявляет неоправданное благодушие. Нам нужна активная публичная политика, но социальный патернализм в этой роли уже не раз оказывался несостоятельным. Левые исходили из того, что государство лучше всех знает, что нужно делать. К сожалению, это не так. Предполагалось, что государство с авангардом во главе будет единственной инстанцией, действующей исходя из моральных принципов. Такой взгляд безмерно преувеличивал способность государства к моральному поведению и, соответственно, вовсе не принимал во внимание моральную интуицию семьи и частного предприятия. Правые свято верили в мантру либертарианцев о том, что сбрасывание цепей государственного регулирования освободит частный интерес и позволит ему обогатить всех. Тем самым они безмерно преувеличивали магическую силу рынка и, соответственно, игнорировали ограничения, налагаемые моралью. Нам необходимо государство, которое будет активным, но согласится на более скромную роль; нам необходим рынок, свобода которого будет ограничиваться необходимостью социально осмысленной деятельности, имеющей свою прочную основу в моральных принципах.

За неимением лучшего термина я называю предлагаемые мной меры, направленные на излечение этих недугов, социальным матернализмом. Государство играло бы активную роль как в экономической, так и в социальной сфере, не наращивая при этом явным образом свою власть и полномочия. Его налоговая политика ограничивала бы возможности влиятельных слоев общества присваивать доход, который они не заслужили, но оно не изымало бы при этом со злорадным торжеством доходы богатых для передачи их бедным. Его нормы предусматривали бы право тех, чьи интересы оказываются ущемленными в процессе «созидательного разрушения» и конкуренции, двигающих экономический прогресс, требовать возмещения, но оно не пыталось бы тормозить тот самый процесс, который обеспечивает капитализму его поразительный динамизм[19]. Его патриотизм выражался бы в стремлении людей к единству, которое сменило бы сегодняшнюю чрезмерную заботу об отдельных группах, объединенных «самосознанием обиженных». Глубинная философская основа этого комплекса идей – отказ от идеологии. Я не имею при этом в виду какую-то произвольную мешанину идей, которая придет ей на смену. Я имею в виду готовность признавать наши столь разные и интуитивно осознаваемые моральные ценности, а также прагматичную готовность идти на взаимные уступки, необходимые ввиду их разнообразия. Подход, основанный на игнорировании ценностей и замене их каким-то единым и абсолютным принципом разума, неизбежно сеет рознь и смуту между людьми. Признание наших различных ценностей идет из философии Давида Юма и Адама Смита. Политика, предлагаемая в этой книге, не укладывается в узкие рамки противопоставления «левые-правые», которое было типичным для самых мрачных периодов прошлого столетия и возрождается сегодня с новой силой[20].

Виновниками катастроф XX века были политические лидеры, которые либо страстно верили в ту или иную идеологию – то есть были «людьми принципа», – либо были популистами и харизматическими вождями (и обычно это были мужчины). В отличие от таких идеологов и популистов, лидеры, добившиеся в том же столетии наибольших успехов, были прагматиками. Ли Куан Ю, пришедший к власти в стране, погрязшей в коррупции и бедности, повел прямое наступление на коррупцию и превратил Сингапур в самую процветающую страну XXI века. Пьер Трюдо, придя к власти в стране настолько расколотой, что перед ней стояла угроза отделения одной ее части, сумел ослабить напор квебекского сепаратизма и построил нацию, которая может гордиться своими достижениями. Поль Кагаме поднял Руанду из руин, в которых она оказалась в результате геноцида, и вновь сделал ее нормальной страной. Джонатан Тепперман проанализировал в своей книге «Решение» деятельность десяти таких лидеров, ища формулу, которая помогла каждому из них решить серьезные проблемы своей страны. Он пришел к выводу, что их общей чертой было то, что они сторонились идеологии, сосредоточивали свое внимание на практических способах решения главных проблем и приспосабливаясь к ситуации по мере ее изменения[21]. Они были готовы идти на жесткие меры там, где это было необходимо: залогом их успеха была их решимость лишить покровительства те или иные влиятельные группировки. Ли Куан Ю решился отправить в тюрьму своих друзей; Трюдо отказался предоставить жителям Квебека, своим соотечественникам, независимый статус, которого они энергично добивались; Кагаме не дал своей собственной группировке, состоящей из представителей народа тутси, традиционным способом воспользоваться плодами военной победы. Прежде чем добиться окончательного успеха, все эти лидеры подвергались острейшей критике.

Прагматизм этой книги твердо и последовательно опирается на моральные ценности. Но я избегаю идеологии, и поэтому моя книга неизбежно вызовет неудовольствие идеологов всех мастей. Сегодня именно они занимают господствующие позиции в средствах массовой информации. Причисление себя к «левым» стало дешевым способом приписать себе моральное превосходство. Причисление себя к «правым» стало дешевым способом представить себя «реалистом». Я предлагаю вам заглянуть в будущее этического капитализма. Добро пожаловать в лагерь убежденного центра.

Часть II

Возвращение к этике

2

Основы нравственности: от эгоистичного гена к этической группе

Современный капитализм способен обеспечить всем нам беспрецедентный уровень благосостояния, но он морально несостоятелен и впереди его ждут трагические потрясения. Люди нуждаются в смысле жизни, и капитализм не дает им этого. И однако это возможно. Реальный смысл существования современного капитализма – это обеспечение массового благосостояния. Может быть благодаря тому, что я сам родился в бедной семье и работаю в бедных странах, я понимаю, что это вполне достойная задача. Но одной этой задачи недостаточно. В благополучном обществе люди расцветают и настроены позитивно, потому что материальное благосостояние дополняется чувством общей принадлежности и уважения друг к другу. Материальное благосостояние можно измерить уровнем дохода, а его противоположность – это бедность, доводящая людей до отчаяния. Более или менее адекватным показателем общественного процветания в настоящее время служит понятие «благополучия» (well-being), а его противоположность – это состояние изоляции и унижения.

Изучая экономические науки, я узнал, что децентрализованная рыночная конкуренция – этот главный мотор капитализма – есть единственный способ обеспечить материальное благосостояние общества. Но из чего складываются другие аспекты его благополучия?

В то время как homo economicus предполагается ленивым, такое целенаправленное действие, как труд, важно для того, чтобы человек мог уважать себя[22]. И в то время как homo economicus считается только с собственной самооценкой, то чувство принадлежности к сообществу основано на взаимном уважении людей. Нравственный капитализм, обеспечивающий не только материальное благосостояние, но и взаимное уважение людей и чувство их принадлежности к сообществу – вовсе не оксюморон. Понятно, однако, что многие люди так думают; они считают капитализм непоправимо порочной системой, единственной движущей силой которой является жажда наживы.

В ответ на эту критику сторонники капитализма часто бездумно повторяют марксистскую догму о том, что «цель оправдывает средства». Это принципиальная ошибка; капитализм, если бы его единственным мотивом была нажива, потерпел бы такое же фиаско, как марксизм, принесший людям унижение и вражду вместо массового благосостояния. Правда, сегодняшний капитализм и в самом деле толкает общество именно к этому. В этой книге описан иной путь, и на этом пути средства к достижению цели имеют моральный смысл. Для такой «перезагрузки» мало одних только прекраснодушных призывов, которые выдумывают PR-службы корпораций или завсегдатаи Давоса.

Во второй части книги изложены моральные основания, на которые опираются предлагаемые решения. В третьей части рассмотрены практические решения, которые позволят остановить углубление социального расслоения в нашем обществе. В настоящей главе мы говорим о том, как наша мораль связана с нашими эмоциями, как они развиваются и какие проблемы здесь могут возникать[23].

Желания и долженствование

Бойкие защитники капитализма, настаивающие на том, что цель оправдывает средства, ссылаются на общеизвестное положение Адама Смита из его книги «Исследование о природе и причинах богатства народов», согласно которому преследование частных интересов имеет своим результатом всеобщее благо. Принцип «алчность – это хорошо» стал интеллектуальным оправданием рейганизма и тэтчеризма и дал этим революциям их энергию. На самом деле мысль Смита – это важный корректив к наивному представлению о том, что действие является благим, если в его основе лежат благие мотивы. Но в основу современной экономической науки, которая выросла из книги Смита, опубликованной в 1776 году, был положен поистине презренный тип. Homo economicus – это эгоистичный, жадный и ленивый субъект. Такие люди действительно есть, порой мы встречаем их в реальной жизни. Но даже миллиардеры не таковы: те, с которыми я знаком, – это одержимые трудоголики, подчинившие свою жизнь той или иной цели, далеко не ограничивающейся их личным потреблением. Многие экономисты готовы были бы согласиться с этими уточнениями, но их уверения в том, что они вовсе ни при чем, вступают в противоречие с неприятными фактами: люди, изучающие экономические науки, определенно становятся более эгоистичными[24], а допущения о порочности человека, лежащие в основе моделей, используемых нами при выработке политики, требуют серьезного обсуждения[25].

Смит, однако, вовсе не считал, что мы являемся экземплярами homo economicus[26]. Он воспринимал любого мясника и булочника не просто как индивидов, преследующих частные интересы, а как членов общества, руководствующихся моральными мотивами. Компьютер прогнозирует поведение homo economicus исходя из аксиом разумного эгоизма, но мы сами предсказываем действия мясника и булочника, ставя себя на их место, и такой подход именуется «теорией чужого сознания» («theory of mind»). Смит признавал, что взгляд на человека «изнутри» позволяет нам не только понимать его, но и побуждает нас проявлять заботу о нем и оценивать его нравственный облик. В подобных чувствах сопереживания и таком суждении он видел основу нравственности, которая создает дистанцию между тем, что нам хочется делать и тем, что нам, по нашему ощущению, следует делать. Источник нравственности — наши чувства, а не разум. Эти мысли Смита изложены в его книге «Теория нравственных чувств» (1759). Он пишет в ней, что наше чувство долга может иметь три различные степени интенсивности.

Самые прочные обязательства основаны на близости. Наиболее глубокие и безусловные чувства такого рода мы испытываем к нашим детям и ближайшим родственникам, но они распространяются и на других людей, с которыми мы знакомы. Наиболее слабое чувство долга мы испытываем по отношению к оказавшимся в беде людям, которые от нас далеки. Широко известен отрывок из этой книги Смита, где он приводит пример землетрясения в Китае: это событие не могло бы расстроить англичанина XVIII века настолько, чтобы помешать ему получать удовольствие от его трапезы. Несмотря на все социальные сети и общественные организации, то же самое можно сказать о любом «тусовщике» XXI века, собирающемся приятно провести вечер. В нашей книге «Убежище», посвященной проблеме беженцев, мы с Алексом Бетсом пишем о долге именно такого рода, называя его «долгом спасения». Смит связывал его с чувством беспристрастности: объективно мы знаем, что в ситуациях, подобных упомянутому землетрясению, мы должны оказывать людям помощь. В книге «Нижний миллиард» я писал о другом долге спасения. Миллиард людей планеты живут в условиях беспросветной бедности. Не нужно быть святым, чтобы понимать: мы должны делать то, что можем, чтобы дать этим людям надежду.

В интервале между долгом перед близкими и долгом спасения лежат чувства, которые Смит сделал главным предметом своей книги: это такие «мягкие» формы воздействия, как стыд и желание заслужить уважение, помогающие нам «обмениваться обязательствами»: я помогу тебе, если ты поможешь мне. Доверие, которое делает такой обмен возможным, основано на чувствах, не позволяющих нам нарушать наши обязательства. Но почему люди испытывают такие чувства — ведь их нет в душе homo economicus? Ответ — который подтверждается, например, нашей способностью испытывать сожаление — состоит в том, что человек гораздо лучше описывается понятием homo socialis. Homo socialis важно, что о нем думают: ему необходимо уважение других, homo socialis не перестает быть рациональным, он стремится максимизировать то, что для него ценно, — но для него ценно не только то, что составляет его собственное потребление, но и уважение других. Оно является таким же первичным движущим мотивом человека, как жадность и стремление принадлежать к группе.

Лауреат Нобелевской премии Вернон Смит показывает, что и «Исследование о природе и причинах богатства народов», и «Теория нравственных чувств» основаны на общей идее: идее взаимовыгодного обмена. Обмен товарами происходит на рынке. Обмен обязательствами — в социальной группе, которой и посвящена данная глава. В течение двух столетий экономисты полагали, что Адам Смит написал две взаимоисключающие книги и игнорировали «Теорию нравственных чувств». Его правильно поняли лишь недавно: никаких двух Смитов не существует, есть только один Смит, и те его идеи, которыми раньше пренебрегали, чрезвычайно важны[27].

Людьми отчасти движут желания, которым посвящено «Богатство народов», а отчасти — чувство долга, о котором трактует «Теория нравственных чувств». Смит понял, что в каждой из этих сфер переход от изолированного состояния людей к обмену вызвало качественный скачок, но как представляется, сам он считал «Теорию нравственных чувств» более важной книгой, то есть «обмену долженствованиями» он отдавал приоритет над «обменом желаниями». Но разве «долженствования» — это не просто какие-то мысленные вибрации? Разве наше поведение не диктуется только желаниями, или, другими словами, корыстью, как твердят в учебниках по экономике и как утверждают критики капитализма?

Сегодня общественные науки уже накопили немало фактов, говорящих об относительном психологическом значении «долженствований», а психологические эксперименты показывают, что они важны для нас не меньше, чем желания. Вот некоторые примеры остроумных и очень простых способов показать, что для нас первично. Испытуемых просили вспомнить и ранжировать по значимости их прошлые решения, о которых они более всего сожалеют. Мы все совершаем ошибки, и воспоминания о самых грубых из них могут быть весьма мучительными. Полученные ответы были сгруппированы по категориям. Мы знаем, о чем мог бы более всего сокрушаться homo economicus: «Эх, если бы я купил тот дом!»; «Эх, если бы я не облажался на том интервью!»; «Эх, если бы я купил тогда акции Apple!». Наше раскаяние было бы связано с какими-то нашими неудовлетворенными желаниями. И однако случаев раскаяния такого рода в этом исследовании почти не зафиксировано. Люди делают много подобных ошибок, но они редко возвращаются к ним в своих мыслях. Чувства же раскаяния, которые продолжают преследовать нас, в подавляющем большинстве случаев связаны с невыполнением какого-то долга, с ситуациями, когда мы подвели кого-то, нарушив какое-то обязательство[28]. Раскаяние такого рода учит нас соблюдать наши обязательства. Наши сиюминутные порывы часто толкают нас к той или иной глупости, но когда мы размышляем над тем, как нам следует поступить, долг обычно одерживает верх над желанием.

Социальная психология также подтвердила мысль Смита о том, что источником нравственности являются ценности, а не разум[29]. Джонатан Хайдт нашел доказательства того, что дело обстоит именно так. Мы стремимся обосновать наши ценности, приводя в пользу них какие-то доводы, но если эти доводы оказываются несостоятельными, мы скорее приведем другие доводы, чем изменим наши ценности. Выясняется, что приводимые нами причины — это самообман и фикция, которые получили название «мотивированного обоснования»[30]. Причины зависят от ценностей, а не наоборот; или, как это образно выразил Юм, «разум — раб страстей». С рациональным homo economicus дело обстоит еще хуже. В своей книге «Загадка разума», которая уже сегодня признается важным прорывом в науке, Юго Мерсье и Дэн Спербер показывают, что и сам разум развивался как средство решения стратегической задачи убеждения других людей, а не как средство совершенствования процесса принятия наших собственных решений[31]. Анализ мотивированного обоснования показывает, почему в нас развилась способность к рассуждению и как мы ее обычно используем. По большому счету колоссальное увеличение объема мозга человека за последние два миллиона лет было обусловлено нашей потребностью в общении[32]. Идеи Смита не только не представляются каким-то чудачеством, но намечают кардинальные направления для будущих учебников по экономике.

Ценности часто дополняют друг друга, в результате чего образуются новые нормы. Справедливость и верность — две ценности из того набора ценностей, которые, как выяснил Хайдт, являются общими для всех нас, — вместе образуют основание принципа взаимности — нормы, в которой наша глубинная потребность в уважении со стороны других неразрывно связана с чувствами стыда и вины, которые мы испытываем, когда нарушаем собственные обязательства. Эксперименты показали, что необходимость соблюдения взаимности — это наше «слабое место»: она заставляет нас выполнять даже те обязательства, которые требуют значительных усилий. Хотя в основе долга спасения лежит забота о других, если те, кто в состоянии помочь другим, образуют группу, они могут использовать ценности справедливости и верности для формирования системы взаимных обязательств: «я окажу помощь, если и ты ее окажешь». Подобно тому, как мы учимся устанавливать приоритетность наших потребностей, мы устанавливаем и приоритетность наших ценностей. Пользуясь нашим практическим разумом, мы уточняем ценности, которые на первый взгляд входят в противоречие друг с другом, позволяя самой ситуации указать нам направление возможного компромисса.

Именно таким был подход Смита и Юма. Развивая этот подход, такое объединение наших общих моральных ценностей с практическим разумом защищала философия прагматизма. Она является коммунитаристской по своим истокам и видит задачу морали в том, что мы должны делать всё, что можем, чтобы сообразовывать наши действия с ценностями нашего сообщества и конкретными условиями[33]. Мы должны пользоваться практическим разумом, решая, какое действие будет правильным. Такой подход отвергает идеологию: никакая ценность не является господствующей, абсолютной и действующей на все времена. В реальных сообществах значение одних ценностей относительно других меняется во времени; прагматизм требует задать вопрос: «Что скорее всего сработает здесь и сейчас?»

Любая идеология, напротив, претендует на превосходство над теми, кто с ней не согласен, апеллируя к требованиям разума. Хранители верховной идеологии составляют авангард тех, кто «знает, как надо». Религиозные фундаменталисты признают высшим авторитетом уникальное божество, марксисты — диктатуру «пролетариата», руководимого иерархией вождей[34]; утилитаристы — сумму индивидуальных полезностей, ролзианцы — «справедливость», как они определяют ее сами[35]. Прагматизм противостоит не только идеологии, но и популизму. Идеология отдает верховенство над широким спектром человеческих ценностей некоему «разуму», а популизм отбрасывает практический разум, основанный на фактах, совершая ни на чем не основанные переходы от эмоций прямо к предлагаемым общественным мерам. Наши ценности, тесно связанные с практическим разумом, связаны и с сердцем, и с головой. Популизм — это сердце без головы, идеология — голова без сердца.

В прагматизме есть свои опасности. Свобода определять в каждой конкретной ситуации, какие действия являются моральными, должна сдерживаться нашими внутренними ограничениями. Применение разума требует усилий, а наша воля и способности ограниченны. Более того, мы можем испытывать соблазн приспосабливать наши доводы к нашим ценностям. Но хуже всего то, что наши суждения ограничены пределами наших знаний. Сторонники прагматизма признают эти ограничения: наши индивидуальные моральные суждения не безупречны. Все человеческие сообщества находили свои способы решения этой проблемы: мы применяем эмпирические правила, и некоторые из них принимают форму социальных установлений. Лучшие из них воплощают в себе знание, накопленное обществом на основе огромного коллективного опыта, который не в состоянии охватить своим умом никакой человек. Принимая многие решения морального характера, правильнее всего руководствоваться именно этими установлениями. Политические философы, наиболее скептически оценивающие способность отдельного человека к практическому разуму, доверяют накопленной мудрости, воплощенной в институтах: это консерватизм[36]. Те же, кто оценивает ее наименее скептически, ценят свободу, связанную с этой позицией: это либерализм[37]. Оба опасения вполне обоснованны, и ответом может быть только правильный баланс.

Рождение принципа взаимности

Взаимные обязательства играют решающую роль в достижении человеческого благополучия. Но как они возникают? Любое объяснение этого процесса должно сообразовываться с принципом эволюции, включая эволюцию устремлений и ценностей, лежащих в основе принципа взаимности. Легко понять, почему борьба за пропитание приводит к отбору особей, предрасположенных к жадности, и отсеивает альтруистов. Но почему для нас не менее важны принадлежность к группе и уважение? Почему мы ценим верность, честность и заботу о других — почему вообще у нас есть какие-то ценности? Эволюция была процессом беспощадного отбора признаков, обеспечивающих преимущества, и кажется, что корыстный материализм дает все необходимое: уважение и чувство принадлежности к группе не намажешь на хлеб, а уважение к ценностям сковывает. Казалось бы, homo economicus — это просто тиражированный «эгоистичный ген».

И однако мы знаем, что это не так: «эгоистичный ген» не приводит к появлению эгоистичного человека. Люди могли выживать на протяжении тысячелетий только благодаря групповому взаимодействию: одиночки были обречены на гибель. Homo economicus, лишенный чувства принадлежности к группе и стремления завоевать уважение других, был слишком эгоистичен, чтобы группа могла его терпеть: таких изгоняли. Естественный отбор отсеивал рациональных экономических мужчин в пользу рациональных социальных женщин: в нас очень глубоко сидит не только желание добыть себе пищу, но и желание быть в группе и пользоваться уважением других. Но откуда взялись общие ценности?

Древние люди жили группами — коллективами, в которых они могли действовать сообща и в которых общие нормы поведения распространялись путем подражания. Когда появился homo sapiens, мы уже жили группами и подражали друг другу. Мы такие же и сегодня. Люди невольно влияют на поведение не только своих друзей, но и друзей своих друзей и так далее[38]. Но homo sapiens создал невероятно эффективный инструмент коммуникации: язык. Почему язык дал нам такое колоссальное преимущество? Потому что только язык способен передавать истории. Когда люди общаются, истории, которые они рассказывают друг другу, содержат какие-то идеи. Именно эта деятельность радикально отличает человека от всех остальных видов. В Декартовом cogito ergo sum ситуация вывернута наизнанку: на самом деле мы не выводим мир из себя, а выводим себя из мира. Первичные единицы человечности и человеческого — это не отдельные мыслящие индивидуумы, а отношения, внутри которых мы рождаемся. Кое-что об этом нам помогают понять странные и редкие аномалии, которые называют детьми-маугли, — дети, воспитанные волками. Но действительно ли такие дети, вырастая, основывают великие города, как в мифе о Ромуле и Реме? Или, беря пример поближе, эту идею можно было бы считать логическим завершением гипотезы Айн Рэнд: если бы люди могли расти свободными от общественных оков, они становились бы оригинальными мыслителями, открывателями новых путей и новыми Атлантами. И однако на самом деле «дети-маугли» — это трагически жалкие существа, в которых невозможно признать людей.

В XVIII веке широкую известность получила история о девятилетнем ребенке, найденном в лесу во Франции. Хотя с ним усиленно занимались, он так и не научился говорить, и уж тем более жить по-человечески. Современным вариантом таких детей стали воспитанники детских домов в социалистической Румынии.

Постоянно слушая наши рассказы, дети быстро приобретают чувство принадлежности к группе и месту. Это чувство возникает в нас намного раньше способности к логическому рассуждению. Чувство принадлежности к семье возникает у нас уже в раннем детстве, а примерно к одиннадцати годам мы начинаем относить себя даже к такой крупной общности, как нация. Скажем для сравнения, что способность к логическому мышлению формируется у нас позже, примерно к четырнадцати годам[39]. Я, например, ощущаю себя йоркширцем. В детстве я слышал тысячи рассказов о людях этого края, которые передаются из поколения в поколение, и сейчас, когда я это пишу, мне вспоминается, что каждый вечер я читаю своему одиннадцатилетнему сыну Алексу книжку «Дурацкие йоркширские сказки», написанную на йоркширском диалекте.

У овец нет развитого языка, но и у них вырабатывается чувство принадлежности к группе и месту. После того как это чувство сформировано, работа пастухов сильно облегчается: овцы никогда не уйдут с того склона, который они признали своей территорией. Этот процесс называют «привязкой». Известно, что после того, как стадо уже «привязалось» к территории, знание о принадлежности к ней передается от матки к ягненку. Этот процесс происходит слишком быстро, чтобы его можно было считать генетически обусловленным, — выходит, что животные обучаются. Тем не менее, хотя привязка стада к месту происходит быстрее, чем если бы она была обусловлена генетикой, прочная привязка требует многих поколений. Почему у овец это происходит так медленно? Здесь я могу предложить объяснение, основанное скорее на выводах общественных наук, чем на опыте пастухов[40]. Овцы в стаде должны решать проблему координации. Они подражают друг другу, и для того, чтобы стадо не уходило со склона, все овцы должны понимать, что со склона уходить не надо, и не следовать за теми особями, которые это делают. Согласно выводам современной экспериментальной психологии ключ к решению проблемы координации — это наличие «общего знания», то есть переход от ситуации, когда мы все знаем одно и то же, к ситуации, когда мы все знаем, что мы это знаем[41]. Группа может выработать общее знание путем совместного наблюдения (когда все члены группы наблюдают одно и то же явление одновременно) либо с помощью общего нарратива. Я полагаю, что выработка общего знания занимает у овец сотни лет именно потому, что им доступно только совместное наблюдение и они вынуждены решать проблему курицы и яйца. Нужно, чтобы одни овцы видели, что другие овцы предпочитают оставаться на склоне, но пока это не стало их знанием, они не смогут наблюдать такое поведение: чтобы научиться, овцам нужно дождаться наступления редкой случайной конфигурации актов поведения. У homo sapiens чувство принадлежности к целому может формироваться намного быстрее: они передают друг другу нарратив «мы здесь живем» с помощью речи[42].

Нарратив говорит нам не только о нашей принадлежности, но и о том, как нам следует поступать, то есть задает нормы поведения нашей группы. Мы осваиваем их еще в детстве, когда у нас также начинает проявляться желание позитивной оценки, вознаграждающей их соблюдение. Когда мы «интериоризируем» эти нормы как собственные ценности, их соблюдение позволяет нам также уважать самих себя. Нарушение норм оборачивается потерей уважения и самоуважения; как мы видели выше, люди, нарушающие их, со временем раскаиваются в этом. Некоторые наши ценности имеют доязыковую природу: инстинкт заботы о детях возникает у родителей до появления любого группового языка. Но обеспечение соблюдения взаимных обязательств членами больших групп требует достаточно сложной координации, вызывающей потребность в нарративе и, соответственно, в языке[43].

Нарратив имеет и еще одну функцию: слушая истории, показывающие связь между действиями и их результатами, мы постигаем устройство мира. Наши действия становятся целесообразными. Эксперименты показывают, что истории важнее для нас, чем прямое наблюдение или научение. И тогда внутри единой причинно-следственной цепи действия, которые, казалось бы, не отвечают нашим интересам непосредственно, могут быть рациональными: возникает разумный эгоизм. Правдивый нарратив расширяет наше знание, ложный — fake news — создает разрыв между действительностью и нашими представлениями о ней[44]. Но и правдивый, и ложный нарратив — это очень мощные средства. В своем беспощадно точном анализе динамики финансового кризиса нобелевские лауреаты Джордж Акерлоф и Роберт Шиллер приходят к выводу, что «истории теперь не просто объясняют факты — они и есть факты»[45]. То, что верно применительно к финансовым кризисам, оказывается верным и применительно к вспышкам массового насилия. Новые исследования показывают, что такие вспышки легче всего прогнозировать, если внимательно следить за сюжетами, распространяющимися в средствах массовой информации[46].

Взаимодействуя, три эти типа нарративов: принадлежности к группе, значимости обязательств и причинно-следственных связей — формируют ткань взаимных обязательств. Наши нарративы значимости обязательств воспитывают в нас идеи справедливости и верности и показывают, почему нам следует выполнять те обязательства, которые имеют взаимный характер. Наши нарративы принадлежности говорят нам о том, кто участвует в этих отношениях: взаимные обязательства действуют только в рамках определенной группы людей, которые их признают. Наши «нарративы причинности» показывают нам, почему действия, которые мы обязаны совершать, целесообразны. Вместе эти нарративы образуют систему убеждений, которая меняет наше поведение. Системы убеждений способны превращать анархический ад в сообщество, делая «беспросветную, тупую и кратковременную» человеческую жизнь историей «процветания». Нарративы есть только у homo sapiens, они отличают нас от приматов.

Люди, принадлежащие к одному сообществу, как правило, слышат одни и те же истории и обладают общим знанием того, что они их слышали. Конкретные нарративы принадлежности, взаимных обязательств и причинно-следственных связей, существующие в пределах одного сообщества, обычно хорошо согласуются друг с другом. Истории, способные нарушить стройность этой системы, могут изыматься из обращения путем табуирования или вытесняться путем дискредитации[47]. Идеи сочетаются таким образом, чтобы они подтверждали и подкрепляли друг друга. Вместе они связывают общую принадлежность с какой-то целью и каким-то представлением о путях ее достижения. Верующие стремятся заслужить «рай» частой молитвой, оксфордские профессора — сделать свое заведение наиболее выдающимся, стараясь учить студентов как можно лучше[48].

Системы убеждений могут приносить ужасные плоды. Это ярче всего проявляется в национализме, о котором речь пойдет в следующей главе. Но они имеют и неоценимую положительную сторону, обеспечивая эволюцию от эгоизма homo economicus к человеку, мотивом действий которого является соблюдение обязательств, который воспринимает себя как часть некоего «мы», и к сообществу, в котором люди относятся друг к другу не со страхом или безразличием, а заранее предполагая взаимное уважение. Мир, состоящий из одних лишь homo economicus, не может быть тем образцово функциональным раем, для наступления которого, согласно простеньким экономическим учебникам, не нужно ничего, кроме эгоизма. Их авторы принимают общество, в котором люди уже выработали и соблюдают правила совместной жизни, как некую данность. Они как бы начинают свой вводный курс по экономике с того места, которым заканчивают углубленные курсы по социальной психологии и политическим наукам. С некоторым опозданием это начинают понимать и экономисты: пионерами в этом отношении стали Джордж Акерлоф и его соавтор Рэйчел Крэнтон[49]. Догоняя другие науки и устраняя свои пробелы, экономическая наука тоже начинает высказывать некоторые ценные идеи.

Одна из таких новых идей, имеющая чрезвычайно важные следствия, касается эволюции этических норм. Она была высказана Тимом Бесли, который активно использует достижения биологии. Бесли пришел к выводу о том, что нормы, подобно генам, передаются от родителей детям[50], хотя процесс в этом случае протекает совсем иначе, чем с генами. Исходным пунктом рассуждений Бесли служит некое воображаемое общество, где одни люди придерживаются одной нормы, а другие — другой. Хотя при выборе брачных партнеров люди, как правило, тяготеют к тем, кто разделяет их нормы, Амур часто вмешивается в человеческие дела, и иногда дети воспитываются родителями, которые придерживаются разных норм. Чьи нормы они воспримут? Тим Бесли предполагает, что имеет место довольно несложный процесс, в ходе которого дети тасуют и примеряют к себе разные идеи, стремясь снизить уровень эмоционального стресса, связанного с рассогласованностью норм, и чаще перенимают идеи более позитивного из родителей. Что же касается того, какой из родителей будет настроен позитивнее, то при политической системе, в которой вопросы решаются волей большинства, это будет тот из них, чьи идеи имеют более широкое признание[51]. Отсюда следуют два примечательных вывода.

В ситуации естественного отбора птицы, обитающие на острове с белыми скалами, постепенно приобретут белую окраску, какого бы цвета ни было их оперение, когда они появились на этих скалах впервые. Организм меняется, приспосабливаясь к среде своего обитания. Но нормы людских сообществ, даже если они находятся в идентичных внешних условиях и даже если их исходные различия минимальны, могут постепенно разойтись очень сильно. Среда обитания людей — это их популяция, и со временем люди меняются по линии приспособления друг к другу[52]. То, с чего человеческое сообщество начинает свое развитие, определяет то, во что оно разовьется, но стартовые различия между разными сообществами сильно увеличиваются. Это явно согласуется с реальной картиной, которую мы наблюдаем в мире: в разных обществах господствуют очень разные нормы, причем в каждом из них устойчиво воспроизводится своя система норм. Но гораздо поразительнее второй вывод. В мире естественного отбора популяция особей в конце концов вырабатывает признаки, оптимальные для среды ее обитания. Птицам, живущим на белых скалах, выгоднее быть белыми. Однако применительно к человеческим нормам это совершенно не так. Нормы могут в конце концов стать очень плохими для всех, но оставаться при этом «хорошими» для каждого в отдельности, когда им следуют все остальные члены группы. Чтобы показать, как странно это выглядит в сравнении с ситуацией естественного отбора, вернемся к нашему примеру: это все равно как если бы все птицы постепенно стали синими (даже если на фоне белых скал синие птицы гораздо заметнее для хищников), потому что большинство птиц были синими изначально[53]. Из сочетания двух этих выводов следует, что в человеческом сообществе вполне может сложиться устойчивая конфигурация норм, которая тем не менее не является для него адекватной. Ее устойчивость (то есть то, что она больше не меняется) обусловлена только тем, что каждый индивидуум находится в плену норм, разделяемых остальными.

Отсюда вытекает еще одно чрезвычайно важное следствие: консервативная политическая философия не может быть полностью верной. Консервативные философы чтут сложившиеся общественные установления как воплощение мудрости и опыта, однако такие установления могут иметь в своей основе формализованные нормы, которые в высшей степени неадекватны. И все же это не оправдывает идеи верховенства разума: мотивированное обоснование может оборачиваться катастрофой.

Стратегическое использование норм в организациях

Последние несколько тысяч лет большинство людей уже не живут небольшими группами охотников-собирателей. Материальные условия современной жизни возможны лишь потому, что люди действуют совместно — большими организациями, позволяющими использовать преимущества масштаба и специализации.

В нашей жизни господствуют три типа организаций, каждый из которых лучше всего подходит для своей сферы жизни. Самая малая и самая первичная форма организации — это семья: 86% европейцев ведут общее хозяйство с другими людьми, и именно в семьях рождается большинство детей. Хотя семья считается нормой, некоторые идеологии относятся к ней с враждебностью. В социалистических кибуцах она полностью отменена; в коммунистической Румынии тысячи детей отнимали у родителей и воспитывали в коллективе. И марксисты сталинистского толка, и вожди фундаменталистских сект призывали детей отрекаться от своих родителей. Но и капитализм, как мы увидим ниже, сегодня тоже не создает для семьи благоприятных условий: во многих сегментах общества происходит распад семей. Тем не менее семьи не просто так остаются господствующей формой воспитания детей. Альтернативные способы воспитания детей нигде пока не оказались успешными.

В своей трудовой деятельности люди обычно организуются в компании: современный уровень производительности труда обязательно предполагает большой масштаб деятельности. В США формы групповой занятости охватывают 94% людей, в Великобритании — 86%[54]. Подобно тому, как одни идеологии враждебны семье, другие идеологии враждебны частному бизнесу. Романтики прежних эпох призывали вернуться к обществу ремесленников, крестьян и общин. Новые романтики полны энтузиазма по поводу новых электронных платформ, таких как Amazon, Airbnb, Uber и eBay, позволяющих людям совершать сделки непосредственно друг с другом. Но и Amazon и Uber уже сами стали очень крупными работодателями. В африканских странах большинство людей работают в одиночку, являясь ремесленниками или мелкими собственниками. Это имеет свои преимущества, но именно по этой причине их производительность остается низкой, и люди живут в условиях вопиющей бедности. Современные частные предприятия нужны не только нам, но и жителям африканских стран: не только материальное благосостояние, но и удовлетворенность людей своей жизнью на этом континенте является самой низкой в мире[55].

Есть, наконец, и более высокий уровень: многие виды деятельности, такие как правовое регулирование, снабжение населения некоторыми товарами, работа общественных служб и перераспределение доходов, удобнее всего осуществлять силами государства. Здесь цифры еще более красноречивы: все преуспевающие общества организованы в государства, а все общества, не имеющие государства, чрезвычайно бедны[56].

Опять-таки есть идеологии, которые враждебны идее государства. Марксисты, создавшие на практике самую «государствоцентричную» организацию общества из всех когда-либо существовавших, внешне декларируют совсем иную цель: их теория предполагает, что государство «отомрет». Но на сегодняшний день самая влиятельная антигосударственная идеология — это идеология либертарианцев Кремниевой долины. По их убеждению, население постепенно перестанет пользоваться государственными деньгами, на смену которым придет биткойн. Каждый из суперменов, владеющих новыми коммунальными сетями электронных сервисов, будет сам решать, как лучше их использовать, игнорируя регулирующие меры государства или делая бессмысленными любые попытки их применить. Реализованная в глобальном масштабе связь по принципу «каждый с каждым» заменит территориально ограниченное общество, которому соответствует национальное государство. «Правительства Индустриального Мира, усталые гиганты из плоти и стали, оставьте нас в покое». Избавленные от опеки государства, мы все сольемся в одно гигантское целое: «неприкосновенность частной жизни более не является социальной нормой»[57]. Родится новое общество, более совершенное и в нравственном, и в практическом отношении. Увы, боюсь, что эти ожидания ложны.

Титаны Кремниевой долины, связавшие все части мира друг с другом, воображают, что тем самым они создают основы всемирного общества, которое объединится вокруг их собственных либертарианских ценностей. Это крайне маловероятно. Новые технологии, обеспечивающие связь каждого с каждым, подрывают прежние сообщества и группы, образовавшиеся в силу случайного факта общей территории, идет ли речь о локальных сообществах или целых нациях. Участие в новых сетевых группах, основанных на электронных коммуникациях, диктуется уже не случайностью, а выбором: люди предпочитают общаться с теми, кто разделяет их мнения, образуя «эхо-камеры»[58]. Этот процесс весьма точно повторяет процесс, в ходе которого истории и повествования формируют наши убеждения, все более отрываясь от общего места нашего обитания. Тем не менее наши гражданские и политические единицы все еще соответствуют местам нашего обитания. Во время выборов наши голоса учитываются на территориальной основе; социальные меры, вытекающие из выработанной нами политики, тоже реализуются на территориальной основе. Таким образом, в условиях вездесущей цифровой связи тот же самый процесс, который ранее порождал широкий разброс норм между разными политическими сообществами, сегодня порождает широкий разброс норм внутри таких сообществ. Идеи, циркулирующие внутри наших государств, становятся все более полярными, разногласия — более ожесточенными, а ненависть, которая в прежние века была характерна для отношений между государствами, теперь становится характерной для отношений между разными системами убеждений в пределах одного государства. Ненависть между государствами заканчивалась организованным массовым насилием. Ненависть, копящаяся внутри государств, будет иметь иные последствия, но они могут оказаться мрачными.



Поделиться книгой:

На главную
Назад