– Ты хочешь мне что-то показать, – пробормотал он и начал пристально всматриваться в освещенные окна.
Ему подумалось, что в реальной жизни они, несомненно, были бы закрыты ставнями либо портьерами, но сейчас ничто не мешало ему взирать на происходящее внутри.
Свет горел в двух комнатах, одна из которых располагалась на первом этаже, справа от двери, а другая – наверху с левой стороны; первая была ярко озарена, во второй мерцал тусклый огонек. В нижней комнате размещалась столовая; трапеза уже окончилась, и на накрытом столе оставались лишь вино и бокалы. Мужчина в синем атласе и женщина в парчовом платье сидели вдвоем, подле друг друга, облокотясь о стол, и, судя по их виду, вели серьезную беседу. То и дело они умолкали и словно прислушивались к чему-то. Один раз он встал, подошел к окну, открыл его и выглянул наружу, приложив руку к уху. На серванте стояла зажженная восковая свеча в серебряном подсвечнике. Отойдя от окна, мужчина, по-видимому, покинул столовую, а леди осталась и стояла теперь насторожившись, со свечой в руках. Выражение ее лица говорило о том, что она всеми силами старается сдержать овладевающий ею страх – и не без успеха. Лицо у нее было до крайности неприятное: широкое, плоское и хитрое. Тут мужчина вернулся, передал ей какой-то небольшой предмет, и она поспешно удалилась. Он тоже пропал из виду, но всего на пару секунд. Медленно отворилась парадная дверь, мужчина вышел на крыльцо и остановился, озираясь по сторонам. Потом посмотрел на освещенное окно наверху и погрозил кулаком.
Пришло время и мистеру Диллету взглянуть на это верхнее окно. За ним виднелись кровать с пологом и сиделка (или другая служанка) в кресле, которая явно спала крепким сном. На кровати лежал старик. Он бодрствовал и пребывал в заметной тревоге – непрестанно ворочался и барабанил пальцами по одеялу. В дальнем конце комнаты открылась дверь, по потолку скользнул свет, и вошла леди. Поставив свечу на стол, она проследовала к камину и разбудила сиделку. Та взяла у хозяйки старомодную винную бутылку, уже откупоренную, отлила немного содержимого в маленькую серебряную кастрюльку, добавила специй и сахара из вазочек на столе и поставила на огонь подогреваться. Между тем старик с трудом сделал призывный жест леди, которая, улыбаясь, приблизилась к кровати, дотронулась до его запястья, точно желая пощупать пульс, и затем, будто в испуге, закусила губу. Он обеспокоенно посмотрел на нее и что-то сказал, указывая на окно. Она кивнула и, как незадолго до того мужчина внизу, открыла створки и прислушалась – пожалуй, несколько нарочито, – а затем, вновь повернувшись к старику, покачала головой, и тот, похоже, вздохнул.
В эту минуту на огне закипел поссет, сиделка налила его в маленькую серебряную миску с двумя ручками и понесла ее к кровати. Старик, по-видимому, не хотел это пить и принялся отмахиваться, но сиделка и леди склонились над ним, очевидно пустившись в уговоры. Вероятно, он сдался, так как они усадили его в постели и поднесли чашку к губам. Старик в несколько глотков выпил почти все, и его уложили обратно. Затем леди удалилась, напоследок с улыбкой пожелав ему доброй ночи и забрав миску, бутылку и серебряную кастрюльку. Сиделка вернулась в кресло, и на некоторое время в комнате опять воцарился покой.
Внезапно старик встрепенулся и, должно быть, вскрикнул, поскольку сиделка вскочила с кресла и метнулась к кровати. Вид его был ужасен: лицо сделалось багровым до черноты, глаза вылезли из орбит, обнажив белки, руки схватились за сердце, на губах выступила пена.
На минуту оставив больного, сиделка подбежала к двери, распахнула ее и, как нетрудно было догадаться, стала звать на помощь; потом снова кинулась к кровати и лихорадочно начала унимать старика – укладывать его и тому подобное. Но когда в спальню с ужасом на лицах ворвались леди, ее муж и несколько слуг, старик обмяк в руках у сиделки, упал на подушки и черты его, искаженные мукой и гневом, мало-помалу разгладились и застыли.
Спустя несколько минут слева от дома показались огни, и к парадной двери подкатил экипаж с зажженными факелами. Оттуда проворно выбрался человек в черном, с белым париком на голове и небольшим продолговатым кожаным саквояжем в руке и взбежал по ступеням. Супруги встретили его на пороге. Женщина сжимала в руках носовой платок, муж с трагическим выражением лица пытался сохранить самообладание. Они провели вновь прибывшего в столовую, где он, поставив саквояж с бумагами на стол, повернулся к хозяевам и с глубоко озабоченным видом выслушал их рассказ. Он снова и снова кивал, невзначай всплескивал руками, а затем, судя по всему, отказавшись подкрепиться и заночевать, медленно спустился по лестнице, уселся в экипаж и отбыл туда, откуда явился. Мужчина в синем, стоя на крыльце, проводил визитера взглядом, и на его толстом белом лице разлилась неприятная улыбка. Когда огни экипажа пропали, вся сцена погрузилась во тьму.
Однако мистер Диллет остался сидеть в постели, справедливо рассудив, что последует продолжение. Вскоре фасад дома снова осветился, но на сей раз озарились другие окна – одно из них на самом верху особняка, прочие, с витражами, – в часовне, и мистеру Диллету каким-то образом удалось кое-что сквозь них разглядеть. Убранство часовни было не менее обстоятельным, чем в доме: тут имелись и миниатюрные алые подушечки, и готические балдахины над сиденьями в алтаре, и западная галерея, и украшенный резными башенками орган с золотыми трубами. Посреди часовни, на полу, выложенном мозаикой из черного и белого камня, стояли похоронные дроги, по углам их горели четыре высокие свечи. На дрогах был установлен гроб, задрапированный черным бархатным покрывалом.
И тут на глазах у мистера Диллета складки покрывала зашевелились; один его конец как будто приподнялся и соскользнул вниз, а за ним упала и вся драпировка, обнажив черный гроб с серебряными ручками и дощечкой, где значилось имя покойного. Один из высоких подсвечников покачнулся и опрокинулся. О дальнейшем не спрашивайте – лучше обратить взор на освещенное окно верхнего этажа дома, как это поспешно сделал мистер Диллет. Там в кроватках на колесиках лежали мальчик и девочка, а рядом возвышалась нянина кровать с пологом. Сама няня отсутствовала, но отец с матерью находились в детской; оба были в траурных одеждах, правда, их поведение ничуть не свидетельствовало о трауре. Напротив, они смеялись и оживленно беседовали то друг с другом, то с детьми и смеялись их ответам. Затем отец на цыпочках покинул комнату, прихватив на ходу какое-то белое одеяние, висевшее на крючке возле двери, и прикрыл ее за собой. Через минуту-другую она опять медленно отворилась, и в проем просунулась закутанная голова. Согбенная фигура зловещих очертаний приблизилась к детским кроваткам, но вдруг остановилась, взметнула руки, скинула облачение – и обернулась, конечно, хохочущим отцом! Дети страшно перепугались: мальчик нырнул под одеяло, а девочка соскочила с кровати и кинулась в объятия матери. Родители принялись их успокаивать – усадили к себе на колени, гладили, подобрали с пола белое одеяние, дабы показать, что оно совершенно безобидно, и так далее. Наконец, уложив детей в кроватки и ободряюще помахав рукой, они удалились, их сменила няня, и вскоре в комнате погас свет.
Тем не менее мистер Диллет продолжал наблюдать, затаив дыхание.
И вновь у дверного косяка в дальней части детской забрезжил свет – на сей раз не от лампы и не от свечи, а какой-то новый, бледный и невзрачный. Дверь начала открываться. Наблюдатель не желает подробно распространяться о том, что проникло в комнату. По его словам, это было нечто вроде лягушки ростом с человека, с жидкой седой порослью на голове. Существо ненадолго задержалось возле кроваток, и оттуда донеслись крики – слабые, долетавшие словно издалека, но притом внушавшие неимоверный ужас.
Весь дом охватило страшное смятение: по комнатам и по лестнице перемещались огни, открывались и закрывались двери, за окнами мелькали силуэты. Часы на башенке конюшни пробили час, и все опять потонуло во мраке.
Он рассеялся еще раз лишь однажды, открыв взору мистера Диллета фасад дома. У подножия лестницы выстроились в два ряда темные фигуры с горящими факелами в руках. С крыльца спустились другие темные фигуры; они вынесли наружу два маленьких гроба. Затем два ряда факельщиков, с плывущими между ними гробами, начали беззвучное шествие в направлении часовни.
Ночные часы сменяли друг друга, и мистер Диллет подумал, что никогда еще они не тянулись так долго. Мало-помалу он сполз на подушки и улегся, но так и не смог сомкнуть глаз. А рано утром послал за доктором.
Тот нашел, что у пациента расстроены нервы, и рекомендовал ему морской воздух. И мистер Диллет отправился на автомобиле в тихое местечко на восточном побережье, иногда делая остановки в пути.
Одним из первых, кого он встретил на набережной, был мистер Читтенден, которому, как выяснилось, тоже посоветовали привезти сюда жену, чтобы сменить обстановку.
При встрече тот бросил на мистера Диллета несколько уклончивый взгляд – и не без причины.
– Что ж, мистер Диллет, меня не удивляет, что вы слегка расстроены. Что? Да, конечно, я мог бы сказать «ужасно расстроены», памятуя о том, через что довелось пройти мне и моей бедной жене. Но скажите на милость, мистер Диллет, что мне было делать: просто-напросто взять да выбросить такую красивую вещь – или предупреждать своих клиентов: «Я продаю вам кинодраму, события которой когда-то, в стародавние времена, разыгрались в реальности, с регулярными сеансами, начинающимися в час ночи»? Ну, что вы сами ответили бы на это? Да я бы и оглянуться не успел, как в мою гостиную заявились бы двое мировых судей и отвезли бы бедных мистера и миссис Читтенден в рессорном экипаже в ближайший сумасшедший дом. Вдобавок каждый сосед говорил бы: «О, я так и знал, что этим кончится! Пьянство до добра не доводит!» – а ведь я непьющий или почти непьющий, как вам известно. Вот каково было мое положение. Что? Забрать его обратно в магазин – вы это предлагаете? Нет, я скажу вам, что я сделаю. Я верну вам ваши деньги, за вычетом тех десяти фунтов, что уплатил за эту вещь сам, а уж вы поступайте с нею, как вам заблагорассудится.
В тот же день, несколько позже, два джентльмена вполголоса продолжили разговор в отеле, в комнате, носившей обидное название «курилка».
– Что вам известно об этом доме и откуда он у вас?
– Честное слово, мистер Диллет, я ничего о нем не знаю. Несомненно, его извлекли на свет божий из чулана какого-то загородного особняка – об этом нетрудно догадаться. Осмелюсь предположить, что находится это место не более чем в ста милях отсюда. Но насколько далеко и где именно, понятия не имею. Это просто моя догадка. Человек, который продал мне эту вещь, не из числа моих регулярных поставщиков, я потерял его из виду; но мне сдается, что он промышляет поисками в здешних краях. Вот и все, что я могу сказать. А теперь, мистер Диллет, о загадке, которую я никак не могу разрешить. Этот пожилой джентльмен – вы, вероятно, видели, как он подъехал к парадному входу, – он, по-вашему, кто: врач? Так считает моя жена, я же настаиваю на том, что это адвокат. Он имел при себе бумаги, и та, которую он вынул, была сложена.
– Согласен, – ответил мистер Диллет. – Если вдуматься, то напрашивается вывод, что он привез завещание и старик должен был его подписать.
– И я так подумал, – продолжал мистер Читтенден, – и склонился к мысли, что согласно этому завещанию молодая пара лишалась наследства. Не так ли? Вот-вот. Это послужило мне уроком. Впредь никогда не стану покупать кукольные домики и тратить деньги на картины… а что до отравления дедушки, у меня бы на такое духу не хватило, уж я-то себя знаю. Живи и давай жить другим – вот девиз всей моей жизни, и, как мне кажется, он вовсе не плох.
Преисполненный этими возвышенными чувствами, мистер Читтенден удалился к себе в номер. На следующий день мистер Диллет наведался в местное научное общество, где надеялся отыскать какой-нибудь ключ к занимавшей его загадке. Он в отчаянии смотрел на длинный ряд приходских метрических книг этого края, опубликованных Обществом Кентербери и Йорка. Среди эстампов, что висели вдоль лестницы и в коридорах, ему не попалось ни одного, напоминавшего дом из его кошмара. Приуныв, он в конце концов очутился в какой-то заброшенной комнате, где его взгляд упал на пыльный макет церкви, накрытый столь же пыльным стеклянным колпаком. «Макет церкви Святого Стефана, Коксхем. Дар Дж. Меревезера, эсквайра, Илбридж-хаус, 1877 год. Работа его предка, Джеймса Меревезера, умершего в 1786 году». Что-то в облике этой церкви смутно напомнило мистеру Диллету о пережитом им ужасе. Он заметил на стене карту, подошел и выяснил, что Илбридж-хаус находится в приходе Коксхем. Последнее название было в числе тех, что запомнились ему, когда он окидывал взором ряды приходских метрических книг. Вскоре мистер Диллет обнаружил записи о погребении 11 сентября 1757 года Роджера Милфорда, семидесяти шести лет от роду, а также о Роджере и Элизабет Меревезер, девяти и семи лет от роду, которых предали земле 19-го числа того же месяца. Этой подсказкой, пусть и ненадежной, стоило воспользоваться, и ближе к вечеру мистер Диллет отбыл в Коксхем. В восточном конце северного придела церкви находилась часовня Милфордов; на северной ее стене он увидел мемориальные доски с теми же именами. Старший из членов семьи, Роджер, обладал, казалось, всеми добродетелями, отличающими «Отца, Судью и Человека». Мемориал был воздвигнут его любящей дочерью Элизабет, которая, как гласило добавление к первоначальной надписи, явно сделанное позднее, «не пережила утраты родителя, всегда заботившегося о ее благе, и двух прелестных детей».
Более поздняя мемориальная доска относилась к Джеймсу Меревезеру, мужу Элизабет; надпись на ней сообщала, что «на заре жизни он посвятил себя – и не без успеха – тем видам искусства, которые, продолжи он свои старания, снискали бы ему, по мнению самых авторитетных знатоков, славу британского Витрувия; однако, сокрушенный посланным свыше испытанием, которое отняло у него нежную спутницу и цветущее потомство, он провел свои лучшие годы и старость в полном, хотя и изысканном затворничестве. Этим неоправданно кратким перечислением достоинств усопшего его благодарный племянник и наследник выражает свою благочестивую скорбь».
Память детей была увековечена в более скромных выражениях. Оба умерли в ночь на 12 сентября.
Мистер Диллет не сомневался, что именно Илбридж-хаус явился местом действия увиденной им ранее драмы. Возможно, в каком-нибудь старом альбоме для зарисовок или на какой-то старинной гравюре ему еще удастся отыскать убедительные доказательства своей правоты. Но сегодняшний Илбридж-хаус не оправдал его ожиданий. Это было здание сороковых годов, в елизаветинском стиле, сооруженное из красного кирпича, с каменной угловой кладкой и облицовкой. В четверти мили от него, в нижней части парка, окаймленной древними суховерхими, оплетенными плющом деревьями и густым подлеском, мистер Диллет отыскал следы фундамента с террасой, поросшие сорной травой. Тут и там валялись каменные балясины перил, среди плюща и крапивы виднелись груды обработанного камня с грубо вырезанным орнаментом из листьев. Как сказали мистеру Диллету, на этом месте стоял прежний дом.
Когда он покидал деревню, часы в церковной башне пробили четыре, и мистер Диллет вздрогнул и прикрыл руками уши. Звон этого колокола он слышал уже не в первый раз.
В ожидании предложений с другой стороны Атлантики кукольный дом, тщательно задрапированный, по-прежнему покоится на чердаке конюшни мистера Диллета, куда его перенес Коллинз в тот день, когда мистер Диллет отправился на побережье.
(Возможно, будут говорить, и не без оснований, что вышеизложенное – всего лишь вариация темы моего рассказа «Меццо-тинто», уже известного читателю. Мне остается лишь надеяться, что перемена декораций делает повтор основного
Соседская межа
– Того, кто бóльшую часть времени поглощен чтением или написанием книг, любое их скопление притягивает как магнит, и где бы оно ни подвернулось: на лотке уличного торговца, в лавке, да хотя бы на полке в гостевой спальне, – наметанный глаз не упустит случая выхватить одно-другое название; а уж если такой книголюб окажется в незнакомой библиотеке, значит хозяин дома наперед избавлен от всякой заботы о том, чем занять гостя. Составлять вместе разбежавшиеся по стеллажам тома какого-нибудь собрания или обращать стоймя тех несчастных, коих прислуга, стирая пыль, оставила в апоплексических позах, для книголюба есть дело богоугодное. Так и я однажды приводил в порядок чужую библиотеку, порой раскрывая наугад какое-нибудь октаво восемнадцатого века – полюбопытствовать, „что тут у нас“, – и через пять минут возвращая его на место в темном углу (иного оно поистине не заслуживало), и за этим приятным времяпрепровождением незаметно скоротал половину дождливого августовского дня в Беттон-Корте…
– Начало совсем викторианское, – высказал я свое мнение. – Вы намерены и дальше продолжать в таком духе?
– Хочу напомнить, – ответил мой приятель, взглянув на меня поверх очков, – что по рождению и воспитанию я викторианец, так с чего бы на викторианской яблоне выросло невикторианское яблоко? Хочу также напомнить, что нынче все, кому не лень, пишут о Викторианской эпохе полную чепуху, весьма, впрочем, тонко и точно рассчитанную. Не надо далеко ходить за примером, – сказал он, опустив на колени стопку исписанных листов, – возьмите хотя бы заголовок статьи, на днях напечатанной в литературном приложении к «Таймс»: «Ветхие годы»! Остроумно? О да, спору нет. Но, ей-богу!.. Сейчас я… Подайте мне газету, будьте любезны, там, на столе возле вас…
– Я думал, вы хотите ознакомить меня со своим новым сочинением, – не двигаясь, произнес я, – но, разумеется…
– Да, вы правы, – согласился он. – Хорошо, сперва прочитаю свое. Но после я все-таки покажу вам, что я имею в виду. Продолжим… – Он снова поднял к глазам свою рукопись и поправил очки.
– …в Беттон-Корте, где давным-давно соединились две семьи и две усадебные библиотеки. С тех пор ни один из потомков славных родов не сподобился разобрать книги, чтобы оставить нужное и избавиться от лишнего, хотя бы от дубликатов. Впрочем, я не собираюсь рассказывать здесь о курьезных находках вроде шекспировских кварто под одним переплетом с политическими трактатами; лучше поведаю о том, что случилось со мной на фоне моих библиофильских поисков, – о том, чего я не могу объяснить и что не укладывается в обычную схему моей повседневной жизни.
Как я уже упомянул, стоял дождливый августовский день, в меру ветреный, в меру теплый. Большие деревья за окном дрожали и плакали. Между ними (дом стоит высоко на склоне холма) проглядывали желто-зеленые дали и очертания сизых холмов, наполовину скрытых дождевой кисеей. В вышине происходило беспокойное и какое-то бестолковое движение низких облаков, устремлявшихся на северо-запад. Такую картину я наблюдал, позволив себе небольшой перерыв в работе – если считать работой мою добровольную возню с книгами – и подойдя к окну. Помимо уже описанного, справа виднелась крыша теплицы, с которой на землю неустанно стекала вода, а за ней – высокая церковная башня. Все благоприятствовало моим трудам: ни единого признака, что в ближайшие часы погода может проясниться. Я вернулся к стеллажам, вынул рядок одинаково переплетенных томов с пометкой «Трактаты» и перенес их на стол для более внимательного изучения.
По большей части это были печатные издания времен королевы Анны. Во многих затрагивались темы «недавнего мира», «недавней войны» и «поведения союзников»; в других содержались «Открытые письма к членам Конгрегации», или «Проповеди, прочитанные в церкви Святого Михаила в Куинхайте», или «Комментарии на недавнее послание его преосвященства лорд-епископа Уинчестерского (или, что более вероятно, Уинтонского) к клиру епархии». Во всех так или иначе обсуждались животрепещущие вопросы давно минувшей эпохи, и, надо заметить, полемическое жало авторов до сих пор не утратило своей ядовитой прелести: я не мог устоять перед искушением погрузиться в удобное кресло в эркере и уделить им некоторое время, хотя это и не входило в мои планы. К тому же я, признаться, немного устал за день. Часы на церковной башне пробили четыре – и было действительно четыре, потому что в 1889 году правительство еще не додумалось переводить стрелки часов в погоне за светлым временем суток.
Расположившись отдохнуть, я перво-наперво полистал военные памфлеты, чтобы доставить себе удовольствие по стилю распознать сочинения Свифта, разбросанные среди множества других, не столь выдающихся опусов. Однако сполна насладиться темой войны мне мешало недостаточное знание географии Нижних земель. Посему я обратился к церкви и прочитал изложенную на нескольких страницах речь декана Кентерберийского собора перед ежегодным собранием Общества по распространению христианского знания в 1711 году. От скуки я начал клевать носом, и, когда перешел к памфлету в форме письма некоего «скромного сельского священнослужителя», как обозначил себя автор, епископу Ч-скому, моя способность удивляться настолько притупилась, что в первую минуту я лишь бессмысленно смотрел на следующий загадочный пассаж:
«Сия богопротивная напасть (называя происходящее тем именем, которого оно заслуживает) такова, что, по моему скромному разумению, Ваше Преосвященство (буде осведомлены об оной) употребили бы все силы, дабы положить ей конец. Однако, опять же по моему разумению, Вы знаете о том не более, чем (как поется в деревенской песне)
Затем я встрепенулся, выпрямил спину и заново перечитал эти строки, для верности водя по ним пальцем: хотел убедиться, что мне не пригрезилось. Но нет, все так, никакой ошибки. Из дальнейшего содержания памфлета невозможно было понять, на что именно сетует автор. Переходя к следующему абзацу, он попросту сменил тему, в первом же предложении объявив: «Но я довольно высказался о сем
Загадка такого сорта способна вызвать некоторый интерес у любого; я же давно неравнодушен к фольклору, и меня она заинтриговала. Я вознамерился разгадать ее, то есть выяснить, какая история стоит за ней, тем более что мне повезло наткнуться на этот таинственный пассаж не в университетской библиотеке за сотни миль от Беттона, а, так сказать, непосредственно на месте событий.
Церковные часы пробили пять, и следом раздался одиночный удар в гонг, означавший: чай подан. Подчиняясь призыву, я нехотя вылез из своего глубокого уютного кресла.
Кроме меня и хозяина, в доме никого не было. Сам он вскоре присоединился ко мне за столом, изрядно вымокший после объезда своих владений и обогатившийся деревенскими новостями, которые я обязан был выслушать, прежде чем, улучив момент, спросить его, существует ли в этих краях место с названием Беттонский лес.
«Беттонский лес был в миле отсюда, – ответил он, – на вершине Беттонского холма. Мой отец вырубил его подчистую, когда стало выгоднее выращивать хлеб, нежели кермесовый дуб. Почему вы спрашиваете?»
«Потому что не далее как час назад в одном старом памфлете я прочел двустишие из народной песни, где этот лес упомянут, и у меня есть подозрение, что за простенькими виршами скрывается любопытная история. В песне кто-то говорит кому-то, что тот знает о чем-то не больше, чем
«Боже правый! – изумился Филипсон. – Уж не потому ли… Надо будет спросить старика Митчелла».
Он что-то пробормотал себе под нос и в задумчивости отпил глоток чаю.
«Не потому ли?..» – повторил я за ним.
«Я хотел сказать, уж не потому ли отец срубил Беттонский лес. Да, я сам только сейчас сказал, что таким образом намеревались увеличить площадь пашни, но я не знаю наверное. По-моему, земля там непаханая. Во всяком случае, теперь это дикое пастбище. Однако в деревне живет один старичок… старик Митчелл… он должен что-то помнить. – Филипсон взглянул на часы. – Зачем откладывать! Схожу расспрошу его. Вас с собой не приглашаю, – прибавил он, – старик не захочет при посторонних говорить о том, что ему самому должно казаться странным».
«Вам виднее. Только хорошенько запомните все, что он скажет, ничего не упустите. Ну а я, если погода разъяснится, выйду прогуляться, а если нет, снова возьмусь за книги».
Погода и впрямь разъяснилась, по крайней мере настолько, чтобы подняться на ближайший холм и с вершины обозреть окрестности. Я не имел представления о здешнем ландшафте: это был мой первый визит к Филипсону, точнее, первый день моего первого визита. Без всякого дальнего умысла я прошел в конец сада и миновал мокрые заросли кустарника, решив не противиться неосознанному стремлению – хотя вполне ли неосознанному? – которое побуждало меня на каждой развилке брать влево. В итоге минут через десять-пятнадцать тропа, окаймленная блестевшими от воды рядами самшита, лавра и бирючины, привела меня к псевдоготической арке в каменной стене, которая окружала всю территорию усадьбы. Дверь запиралась на защелку, и я не стал притворять ее, чтобы она не захлопнулась. Потом перешел через дорогу и по тропе между живыми изгородями начал подниматься в гору. Пройдя с полмили, я оказался перед калиткой; за ней лежало открытое, поросшее травой поле. Отсюда можно было охватить взглядом и усадьбу, и деревню, и все вокруг. Я прислонился спиной к калитке и устремил взор на западное подножие холма.
Полагаю, нам всем знакомы эти пейзажи, хотя бы по гравюрам (кажется, Беркета Фостера – или кого-то из его предшественников?), которые украшают томики стихов, некогда составлявших обязательную принадлежность гостиных наших отцов и дедов. Дивные томики «в декоративных тканевых переплетах с золотым тиснением» – так, если не ошибаюсь, рекламировали их книготорговцы. Я и сам горячий поклонник трогательных пейзажных сценок, особенно таких, где мирный селянин, опершись на воротца изгороди, с высоты любуется на шпиль деревенской церкви, окутанный кронами величественных старых деревьев, и на плодородную долину, исчерченную линиями изгородей и окаймленную далекими холмами… И где-то там, за их грядой, светило дневное садится (или, возможно, встает), лаская облака своим последним, затухающим (или только еще набирающим силу) лучом. Я недаром употребил все эти поэтические обороты: на мой вкус, они лучше других соответствуют вышеупомянутым очаровательным картинкам. Будь моя воля, я дорисовал бы еще и дол, и рощу, и бедную хижину, и быстрый поток. Уверяю вас, подобные пейзажи любы мне, и один из них я сейчас воочию видел пред собою. Он мог бы служить иллюстрацией к сборнику «жемчужин духовной песни», составленному некоей благочестивой леди (один экземпляр был подарен на день рождения Элеоноре Филипсон в 1852 году ее любящей подругой Миллисентой Грейвз).
Внезапно я вздрогнул, будто меня ужалили. В правом ухе раздался пронзительный крик – нестерпимо режущий, визгливый, как писк летучей мыши, только десятикратно усиленный: от эдакого звука невольно усомнишься, в порядке ли твой рассудок. Я охнул, зажал ухо рукой и похолодел от ужаса. Какой-то сбой в кровообращении, подумал я, надо обождать минуту-другую – и немедленно возвращаться в дом. Но напоследок мне хотелось еще раз взглянуть на вид с холма, чтобы он запечатлелся в памяти. Однако, повернув голову, я увидел, что пейзаж уже не тот. Солнце скрылось за соседним холмом, и на зеленые просторы сошел полумрак. И когда часовой колокол на церковной башне пробил семь, все мысли о том, как сладостны часы вечернего досуга, каким благоуханием цветов и леса полон воздух, как в эту самую минуту на ферме в миле или двух отсюда кто-то скажет: «Послушайте, как звонко после дождичка поет наш колокол!» – все благостные мысли покинули меня. Вместо них в голове теснились мрачные видения: почерневшие балки, бесшумно крадущиеся пауки и хищные совы на верхотуре старой башни, а на земле – забытые могилы с их неприглядным содержимым; и неумолимый бег времени, и все, что время у меня отняло. И в тот же миг над моим левым ухом, так близко, как если бы орущий рот был всего в дюйме от моей головы, вновь раздался пронзительный, душераздирающий визг.
Однако по крайней мере в одном я удостоверился: крик раздавался
«Ну и где же вы гуляли?» – спросил он.
«Поднялся на холм по тропе – через дорогу от каменной арки в стене».
«Вот как! Считайте, что побывали на том самом месте, где рос Беттонский лес, – если дошли до пастбища на вершине холма».
Верите ли, прозорливый читатель, только после этих слов я сложил в голове два и два. Вы спросите, рассказал ли я Филипсону в ту же минуту, что со мной приключилось. Нет. Прежде я никогда не сталкивался с так называемыми сверхъестественными, или паранормальными, или суперфизическими явлениями, и хотя мне было совершенно ясно, что вскоре так или иначе придется все рассказать, обсуждать эту тему сейчас не хотелось. Кажется, я где-то читал, будто бы такая реакция типична для новичка. Поэтому я только спросил:
«А что ваш старик? Удалось вам поговорить с ним?»
«Старик Митчелл? Да, удалось даже вытащить из него кое-что. Но об этом после ужина. Престранная, скажу я вам, история».
И когда после ужина мы устроились в креслах, Филипсон начал пересказывать – слово в слово, как он заверил, – свой диалог с местным старожилом.
«Митчелл, которому теперь уже под восемьдесят, встретил меня в кресле-каталке. Старик живет вместе с замужней дочерью, которая ходила туда-сюда, собирая на стол к чаю, пока длилась наша беседа.
После обычного обмена приветствиями я приступил к делу:
„Митчелл, я хочу, чтобы ты объяснил мне кое-что про наш лес“.
„Про какой такой лес, мастер Реджинальд?“
„Про Беттонский. Припоминаешь?“
Митчелл медленно поднял руку и укоризненно погрозил пальцем.
„Ваш отец срубил Беттонский лес, мастер Реджинальд, он, и никто другой!“
„Ну, это мне известно, Митчелл. И не надо смотреть на меня так, словно в этом есть моя вина“.
„Ваша вина? Нет, что вы! Я же говорю – отец ваш срубил, он тогда был тут хозяин“.
„Понятно. Но разве не твой отец посоветовал ему избавиться от леса? Интересно знать почему“.
Митчелл лукаво прищурился.
„Так ведь мой-то отец служил у вашего лесником, а прежде служил еще у вашего деда – кому и знать было про лес, как не ему. Коль посоветовал, надо думать, имелись у него на то причины“.
„Разумеется, имелись, вот ты и расскажи мне, что за причины“.
„Помилуйте, мастер Реджинальд, откуда мне знать, какие там у него были причины! Уж сколько лет прошло“.
„Да, лет прошло немало, простительно тебе забыть, даже если и знал. Делать нечего, придется идти к старику Эллису. Может быть, он что-нибудь вспомнит“.
Как я и рассчитывал, мои слова возымели действие.
„К Эллису! – обиженно проворчал Митчелл. – Первый раз слышу, чтобы кто-то понадеялся на Эллиса. От него и раньше-то проку не было, а теперь и подавно. Не ожидал я от вас, мастер Реджинальд, не ожидал. Да что ваш Эллис может рассказать такого, чего я сам не расскажу про Беттонский лес, и по какому праву он будет что-то говорить вперед меня, хотел бы я знать. У кого отец всю жизнь работал здесь лесником, а? Его родитель землю пахал, и только. Кого хотите спросите, кто из нас двоих больше разумеет, любой вам ответит, вот увидите“.
„Ты все верно говоришь, Митчелл, только если ты не желаешь рассказывать мне про Беттонский лес, хоть и знаешь больше других, я буду вынужден обратиться к кому-то еще и выяснить что смогу, а старик Эллис живет здесь немногим меньше тебя“.
„Меньше – на полтора года меньше! Кто говорит, что я не желаю рассказывать вам про Беттонский лес? Да пожалуйста! Только уж больно чуднáя история. По моему рассуждению, ни к чему о ней знать всей округе. Лиззи, ты давай посиди чуток в кухне. Нам с мастером Реджинальдом надо потолковать с глазу на глаз. Но вы сперва скажите мне, мастер Реджинальд, отчего вдруг сегодня вы завели об этом речь?“
„Просто сегодня я случайно узнал о старой прибаутке про Беттонский лес: дескать, нежить там «шалит-гуляет»… И подумал, нет ли тут связи с решением срубить его. Только и всего“.
„Что ж, мастер Реджинальд, вы правильно подумали, что бы там ни навело вас на эту мысль. И я скорее, чем кто другой в наших краях, не говоря уж о старом дурне Эллисе, расскажу вам всю правду. Значит, дело было так. Самый короткий путь от нашего дома к Алленовой ферме лежал через лес, и, пока мы были мал мала меньше, бедной матушке приходилось ходить на ферму за молоком. Мистер Аллен держал ферму на земле, которая тогда принадлежала вашему отцу, и он был хороший человек, никогда не откажет семье с малыми ребятами – хоть понемногу, но всем хватало. Ну да не о том сказ. Матушка страсть как не любила ходить через лес: за лесом этим водилась дурная слава – теперь вон и до вас докатилась. Но в иной день, бывало, заработается допоздна, и тогда уж хочешь не хочешь, а иди напрямки. В такие дни матушка возвращалась сама не своя. Помню, как-то раз они с отцом говорили об этом, и он сказал ей: «Полно, Эмма, ничего тебе не сделается». А она в ответ: «Ах, Джордж, ты просто не знаешь и помыслить не можешь! Мне будто голову насквозь проткнули, аж ум за разум зашел: стою и не понимаю, где я. Тебе легко говорить, Джордж, сам-то в потемках не ходишь туда, только днем!» А он ей: «Само собой, днем! Что я, дурак, в потемках блуждать?» Долго они препирались… Ну, так она и маялась, бедняжка, год за годом, совсем, поди, извелась, только выхода у нее не было: раньше времени за молоком идти без толку, а послать заместо себя кого-то из детей тоже нельзя – неровен час, перепугаются до смерти. Она даже не рассказывала нам ничего. «Нет уж, – повторяла она, – хватит того, что я терплю эту муку. Никому такого не пожелаю! И незачем другим про это слышать». Но однажды она все-таки проговорилась при мне: «Сперва вроде как шорох быстрый по кустам идет, то навстречу, то вдогонку, смотря по часу дня, а после крик – такой крик, что в одно ухо шилом вонзается и сквозь голову из другого выходит, и чем позже я иду через лес, тем вернее услышу его дважды. До трех раз покуда не дошло, Бог миловал». Тогда я возьми и спроси ее: «Получается, кто-то шастает по лесу туда-сюда?», а матушка мне в ответ: «Вот-вот… И чего ей надобно, ума не приложу». Я удивился: «Так это женщина, да, мама?» И она сказала мне: «Да, на мой слух, это женщина».
Кончилось тем, что мой отец поговорил с вашим, мол, Беттонский лес ни на что не годен. «Ни зверья, ни дичи – во всем лесу птичьего гнезда не сыщешь. Никакой пользы от такого леса нету». И после многих разговоров ваш отец пришел расспросить мою матушку и увидел, что она не какая-нибудь глупая деревенская курица, которая поднимет переполох на ровном месте. Потом он поспрашивал других и что-то такое для себя уяснил и положил все на бумагу – его записка должна быть где-то в доме у вас, мастер Реджинальд. Вот тогда ваш отец и приказал срубить лес. Как сейчас помню, работали только засветло, после трех – ни-ни“.
„Неужели там ничего не нашли, Митчелл, ничего такого, что все объяснило бы? Чьи-то истлевшие кости… что-нибудь в этом роде?“
„Ничегошеньки, мастер Реджинальд, только след от ограды и канавы посередине – теперь над той старой канавой изгородь из колючки. Там все так раскорчевали, что, если бы чья могила была в лесу, наткнулись бы на нее, не иначе. Да, лес-то вырубили… Только, сдается мне, понапрасну. Здешний народ как не жаловал это место, так досель и не жалует“.
Вот вам рассказ Митчелла, – подытожил Филипсон. – Он не многое добавляет к тому, что нам известно, и, в сущности, ничего не объясняет. Попробую разыскать отцовские записи».
«Почему же отец ничего вам не рассказывал?»
«Он умер еще до того, как я пошел в школу. Наверное, не хотел пугать своих детей страшными историями. Помню, однажды нянька устроила мне хорошую взбучку за то, что я побежал по тропе к лесу: дело было зимой, под вечер, мы с ней вдвоем откуда-то возвращались. Но в светлое время никто не запрещал нам ходить в лес, только почему-то нас туда не тянуло».
«Хм! Как вам кажется, вы сумеете отыскать отцовские записи?»
«Думаю, да. Скорее всего, далеко искать не надо. Полагаю, интересующий нас документ в шкафу у вас за спиной. Там лежит пара связок с разными семейными бумагами, я нарочно держу их под рукой – иногда просматриваю. Мне попадался конверт с надписью „Беттонский лес“, но, поскольку леса больше нет, я не удосужился заглянуть в него. Однако ничто не мешает нам сию минуту это исправить».
«Погодите, – остановил я его (как ни хотелось мне оттянуть свое признание, по всему выходило, что признаться пора). – Если хотите знать мое мнение, Митчелл не зря сомневается, что все неприятности исчезли вместе с лесом, и вот почему».
И я поведал ему все то, что еще раньше поведал вам. Надо ли говорить, что Филипсона мой рассказ чрезвычайно заинтересовал.