Фридрик-травник набивает трубку и поглядывает на сверток. Тот лежит на комнатном столе – там, где только что стоял гроб. Что-то плотно замотано в черную парусину и крест-накрест перевязано тройным шпагатом. Упаковка не растрепалась, хотя ей уже более семнадцати лет, по размерам – сантиметров сорок в высоту, тридцать в длину и двадцать пять в ширину. Фридрик берет сверток в руки, подносит к уху и трясет: на вес фунтов десять, внутри ничего не перекатывается, ничего не бренчит – впрочем, как и раньше…
Фридрик опускает сверток на стол и идет на кухню. Сунув в печь спичку, подносит огонек к трубке и медленными уверенными потяжками раскуривает ее. Табак потрескивает, Фридрик глубоко затягивается первым дымком дня и, выдыхая его, произносит:
– Умпх Аббы…
«Умпх» на языке Аббы могло означать так много: коробка, сундук, гроб, ящик или, например, шкатулка. Фридрик уже давненько догадывался о том, что хранил этот сверток, и частенько ощупывал его, но только сегодня он впервые сможет по-настоящему удовлетворить свое любопытство.
Дорожки Фридрика и Хавдис сошлись на третий день после его прибытия в Исландию. Прогуливаясь после обильного ужина, кофепития под стать Гаргантюа, а также долгих застольных песнопений у своего бывшего учителя, господина Г., Фридрик решил дать волю ногам, и те очень скоро вывели его из Квосина[4] за город, к югу от щебневой пустоши, к морю, где он бросился бежать по берегу, крича в светлую вечность: «Поклоняюсь тебе, океан – отраженье свободного духа!»
Дело было на Иванов день: на высоком стебле покачивалась муха, посвистывал зуек, а поверх травы тянулись лучи полярного полуночного солнца.
Рейкьявик в те времена был так невелик, что крепконогому ходоку хватало получаса, чтобы обойти его весь кругом, а потому не прошло много времени, как Фридрик снова оказался на том же месте, с которого начал свой вечерний променад, – позади дома своего седовласого учителя господина Г. Из задних дверей как раз вышел сын кухарки, балансируя подносом со стоящей на нем жестяной кружкой с водой, картофельными очистками, кожицей от форели и раскрошенными кусочками хлеба – объедками от сегодняшнего пиршества.
Фридрик остановился, наблюдая, как паренек поднес все это к убогой сараюшке, притулившейся сбоку к подсобным постройкам, и, открыв там маленькое куриное оконце, осторожно просунул в него поднос. Из сарая послышались возня, стук, пофыркивание и похрюкивание. Парнишка поспешно отдернул руку, захлопнул оконце и повернул было обратно к дому, но наткнулся на Фридрика, который к тому времени уже зашел во двор.
– Кто это у вас там? Датский купец? – Фридрик произнес это с той полушутливой небрежностью, какая обычно смягчает дурные вести.
Уставившись на Фридрика, как на лунного жителя из мемуаров барона Мюнхаузена, юнец угрюмо пробурчал:
– Ну дак, видать, та шалава, что на прошлой неделе от дитя избавилась.
– Ну?
– Ага! Та самая, которую застукали, когда она закапывала мертвого дитенка в могилу Олавура Йоунссона, студента.
– А здесь-то она чего?
– Дак никак судебный пристав попросил свояка подержать ее у себя. Не посадишь же ее в кутузку вместе с мужиками… Так мама говорит…
– И что с ней собираются делать?
– Ну дак, наверно, отправят в Копенгаген для наказания, а как вернется – продадут первому, кто за нее цену даст. Если вернется…
Паренек воровато огляделся по сторонам и достал из кармана табачный рожок:
– А вообще-то мне нельзя болтать о том, что в доме говорят…
Он поднес рожок к ноздре и со всей мочи потянул носом. На том беседа и закончилась. Пока кухаркин сын боролся с чихóтой, Фридрик подошел к сараюшке, присел на корточки и, осторожно открыв оконце, заглянул внутрь. Там было темно, но между досками на крыше голубела светлая полярная ночь, и этого было достаточно, чтобы глаз освоился. Тогда в одном из углов он различил женскую фигуру – это была заключенная.
Она сидела на земляном полу, вытянув перед собой ноги и согнувшись над подносом с едой, словно тряпичная кукла. В маленькой руке она зажимала картофельную кожурку, обхватывала ею собранную в кучку рыбную кожицу с кусочками хлеба, отправляла все это в рот и добросовестно пережевывала. Когда она, отхлебнув из кружки, тяжко вздохнула, Фридрику показалось, что уж довольно с него созерцания этого несчастья. Он пошарил рукой в поисках дверцы, чтобы закрыть окошко, но с громким стуком наткнулся локтем на стену. Та, в углу, заметила его. Подняв голову, она встретилась с ним взглядом и улыбнулась. И эта улыбка удвоила все счастье в мире. Но прежде чем он успел кивнуть ей в ответ, улыбка исчезла с ее лица, а вместо нее появилась такая ужасная гримаса, что у Фридрика брызнули из глаз слезы.
Фридрик развязывает узел, наматывает шпагат на ладонь, стягивает его на кончики пальцев и засовывает в карман жилетки. Развернув парусину, обнаруживает под ней два свертка поменьше, каждый из которых плотно упакован в коричневую вощеную бумагу. Фридрик ставит их рядышком и распаковывает.
Содержимое обоих свертков на вид совершенно одинаковое: сложенные в стопку деревянные дощечки – по двадцать четыре штуки в каждой стопке. Фридрик «перелистывает» дощечки на манер карточной колоды. Почти все они покрашены с одной стороны черной краской, а с другой – белой. Однако ж в одной стопке есть несколько дощечек с черной и зеленой сторонами, а в другой – с черной и голубой.
Фридрик почесывает бороду:
– Ай да Абба! Вот так головоломку ты протащила с собой через всю свою жизнь!
Теперь в маленькой гостиной в Брехке начинается странное действо: хозяин хуторка с осторожной тщательностью ощупывает каждую частичку лежащей на столе головоломки и с великим вниманием со всех сторон осматривает; на зеленых и голубых дощечках нарисованы буквы – похоже, на латыни, – и это облегчает задачу.
Фридрик приступает к составлению дощечек.
И начинает с голубых.
С 1862 по 1865 год Фридрик Б. Фридйоунссон изучал в Копенгагенском университете естественные науки. Образование он не закончил, как, впрочем, и многие его соотечественники. Однако в последние три года его жизни в Дании он числился штатным работником аптеки «Элефант», что на Большой Королевской улице. В то время ею заведовал провизор по прозвищу «Орлиная шея». В этой аптеке Фридрик дослужился до высшей позиции и помогал управляться с инебриатусами: эфиром, опиумом, «веселящим газом», мухоморами, белладонной, хлороформом, мандрагорой, гашишем и кокой. А вещества эти, помимо использования их для разного рода лечений, были в большом почете у копенгагенских лотофагов.
Лотофагами назывались люди, которые жили, вдохновляясь стихами известных французов: Бодлера, Готье, де Нерваля и де Мюссе. Они закатывали пирушки, о которых многие были наслышаны, но немногим довелось лично на них побывать. На этих пирушках целительная растительность быстро и приятственно уносила гостей в иные миры – как телесно, так и духовно. Фридрик бывал там частым гостем, и однажды, когда все присутствующие вернулись из полета по эфирным «горкам», он известил своих попутчиков по путешествию: «Я видел универсум! Он создан из стихов!» И датчане тогда единодушно признали, что говорит он, как
Однако путешествие Фридрика летом 1868 года было совсем другой, приземленной, природы. Он прибыл тогда в Исландию, чтобы распорядиться хозяйством своих родителей, умерших той весной от пневмонии – с разницей в девять дней. Хозяйства было всего ничего: небольшой хуторок Брехка на самом отшибе Долины – на горном склоне, корова Криворога, несколько тощих овец, скрипка, шахматный столик, сундучок с книгами, мáтерина прялка и кот по кличке Маленький Фридрик. Фридрик-травник поэтому планировал задержаться здесь ненадолго: не много времени требовалось на то, чтобы продать сельчанам живность, оплатить долги, запаковать вещички, удавить кота и спалить хуторские постройки, которые, как Фридрику было известно, уж и так заваливались набок.
Он так бы и сделал, не подбрось ему мироздание эту неожиданную головоломку – той светлой июньской ночью, в отвратительной сараюшке.
Дощечки укладываются в странную мозаику. То, что Фридрику раньше казалось непостижимой загадкой, теперь само управляет его руками. Похоже, эта головоломка обладает волшебным свойством разгадывать саму себя. Вроде и не думая, прикладывает человек одну частичку к другой, и как только их края соприкасаются, тут же паз одной впадает в самый паз другой, и уж невозможно отделить их друг от дружки. И так движется он вперед и вперед, пока черно-голубые дощечки не образовывают дно, а черно-белые – стенки чего-то, смахивающего на длинное глубокое корыто, голубое и белое внутри и черное снаружи.
Внутри, на голубом дне, из букв составилась фраза: «Omnia mutantur – nihil interit». Фридрик горько усмехается: «Все изменяется, ничто не исчезает». Он и представить себе не мог, какой мастер-искусник мог пожаловать Хавдис это сокровище, да еще выбрать для нее цитату из самого Овидия.
С задов дома доносится мычание, и разгадыватель головоломки пробуждается от своих раздумий. Это мычит, требуя обслуживания, Криворога Вторая. Фридрик откладывает свое занятие и спешит в хлев. Он еще не привык к новому распорядку вещей в Брехке – о скотине обычно заботилась Абба.
Одной из обязанностей студентов Копенгагенского университета было сопровождение одиноких покойников до могилы. Этому безрадостному занятию сопутствовала плата в двадцать ригсдалеров, и Фридрик, как и всякий другой человек, совестливо эту обязанность исполнял. А поскольку он был здорово помешан на книгах и в вечном долгу у книготорговца Хоста, то также с радостью ухватился и за предложение дежурить по ночам в городском морге. Там ему добавился еще один приработок – переводить статьи из иностранных медицинских журналов для туповатого, но состоятельного студента-патологоанатома из Христиании.
Множество ночей просидел Фридрик у коптящей лампы, переводя на датский язык описания новейших способов удержания в нас, бедолагах, жизни, а вокруг на столах лежали трупы, и не было им никакого спасения, несмотря на ободряющие вести об успехах электролечения.
Как-то в третьем номере журнала «London Hospital Reports» за 1866 год Фридрику попалась статья лондонского врача Д. Лэнгдона Х. Дауна о классификации идиотов. В статье он попытался объяснить феномен, над которым многие давно ломали голову: отчего у белых женщин иногда рождались дефективные дети азиатского вида. По теории Д. Лэнгдона Х. Дауна, потрясение или болезнь женщины в период беременности могли стать причиной преждевременного рождения ребенка. И такое преждевременное рождение могло случиться на каком угодно из хорошо известных девяти ступеней развития человеческого плода: рыба – ящерица – птица – собака – обезьяна – негр – монголоид – индеец – белый человек. В случае с рождением дефективных детей азиатского вида преждевременные роды, по всей видимости, случались на седьмой ступени.
Другими словами, монголоидные дети доктора Дауна рождались, не пройдя двух последних стадий развития, и потому были обречены всю свою жизнь оставаться по-детски наивными и покорными. Впрочем, и их, в точности как и других людей низших рас, можно было терпением и лаской научить многому полезному.
В Исландии от таких детей избавлялись при рождении. В отличие от придурков другого сорта, по которым не сразу было видать, что не дойдут они до ума, даун-ребятенок был состряпан по иному рецепту, из другого, нежели все остальные, сырья. Волосы у таких детишек были толще и грубее, кожа дряблая и желтоватая, тело кубовидное, а глаза прорезаны наискось – будто щели на парусине. И тут уж других доказательств не требовалось. Прежде чем такой дитенок успевал испустить свой первый крик, повитуха прикрывала ему рот и нос и возвращала его душонку в тот великий котел, откуда черпается вся людская особь. Дитё, говорили, родилось бездыханным, и труп передавали в руки ближайшего священника. Тот свидетельствовал, какого оно было пола, хоронил бедолагу, и дело с концом.
Но бывало, что какой-нибудь из этих неудачных детишек все же выживал. Такое случалось в забытых богом захолустьях, где некому было вразумить матерей, полагавших, что совладают со своими дитятями, хотя и чудаковатыми. Ну а те, конечно, и пропадали, блуждая в неразумии своем: засевали своими костями горные дороги, находились полуживыми на дальних выпасах, а иногда забредали прямехонько в житиё незнакомого им люда. А потому как бедолаги эти не ведали, кто они и с каких краев их принесло, то власти и приписывали их на тот двор, что стал концом их пути. Хозяевам такие «божьи послания» были к великой досаде, а все домочадцы находили унизительным делить свое жилище с уродами.
Не было никакого сомнения, что несчастная, заключенная на задворках у свояка рейкьявикского пристава, как раз и была из таких «азиатских» бедолаг, что не имеют за душой ничего, кроме дыхания в собственной груди.
Она обтерла с рук еду, обхватила ими голову плачущего в курином окошке молодого человека и утешала его такими словами:
– Фурру амх-амх, фурру амх-амх…
Внизу, в долине, смеркается, день переваливает за полдень, и зимняя ночь начинает карабкаться вверх по горному склону. Темень будто исходит из открытой могилы, вырытой в восточном углу Дальботненского кладбища: сначала потемнело там, а потом – во всем остальном мире. И дела со светом хуже обстоять не могут: из дверей церкви с гробом на плечах выходят четверо мужчин, за ними по пятам – священник, а вслед за священником – несколько одетых в черное старух из тех, что всегда в добром здравии, как кого хоронить. Похоронная процессия идет скорой поступью, будто пританцовывая, шаги короткие и с быстрыми вариациями – кладбищенская дорожка совсем обледенела, даром что Хаулфдауну Атласону было приказано ее подолбить, пока в церкви отпевали его невесту. Сейчас Хаулфдаун стоит у кладбищенских ворот и звонит в похоронный колокол.
Ветер подхватывает медную песню, несет ее из долины вверх по склону, в комнату к Фридрику, и он слышит ее отзвук… Или нет, не слышит, просто в закоулках его ума в крохотный колокольчик звонит знание того, что Аббу хоронят именно сейчас.
Фридрик как раз заканчивает складывать вторую часть головоломки. Она абсолютно такая же, как и первая, только дно ее изнутри состоит из зеленых дощечек. Латинская фраза тут другая, но все того же автора «Метаморфоз», и звучит она так: «Груз становится легким, если несешь его с покорностью». Так что в момент, когда носильщики на Дальботненском кладбище опустили в черную могилу ветхий гроб, не все в Долине оказалось покрыто мраком. Ведь именно тогда в доме хуторка Брехка пролился свет на то, что же столько лет скрывалось в свертке, который когда-то привезла с собой в эту северную долину Хавдис Йоунсдоттир, или просто Абба, которую Фридрик Б. Фридйоунссон, любимый ученик свояка судебного пристава, освободил от наказания за избавление от дитя по неразумению – с условием, что с того самого дня и до конца своей жизни она будет находиться под его постоянным неусыпным присмотром.
Сложенные вместе половинки головоломки образовали мастерски сработанный лакированный гроб.
Когда Фридрик Б. Фридйоунссон со своей странноватой служанкой верхом добрался из Рейкьявика в Долину и поселился на родительском хуторе, в Дальботненском приходе служил уже порядком одряхлевший священник по прозвищу «сира Якоб со зрачком». Отчество «сиры» было Хатльссон, и еще в детстве он рыболовным крючком случайно выдернул себе глаз.
Cвященник этот, будучи сам невежей, так привык к дурным манерам своих прихожан – потасовкам, отрыжкам, пердежу и перебиванию дурацкими вопросами, что предпочитал делать вид, будто не слышит, когда Абба начинала подпевать за ним во время службы, а делала она это исключительно четко, во всю мочь, и всегда невпопад. Святой отец больше беспокоился о том, чтобы старший певчий не захлебнулся от плевков своих односельчан. Певчим был бонд из Бартнахамрар по имени
Гилли Сигургилласон. Мужчина он был голосистый, пел с толчками и переливами, а на высоких нотах так разевал рот, что зияла глотка. В такие моменты церковные гости развлекались тем, что закидывали ему в рот обслюнявленные табачные жвачки, и надо сказать: многие уже здорово под-наловчились попадать.
Через четыре года после приезда Фридрика и Аббы в Долину сьера Якоб умер, и весь приход здорово по нему скорбел. Его поминали как человека страховидного и нудного, но доброго к детям.
На его место был прислан сьера Бальдур Скуггасон, и с тех пор в церковных нравах в Долине наступили новые времена. Теперь, пока святой отец проповедовал, народ в церкви сидел тихохонько, прикусив языки, ибо знал, как новый сьера обходился с безобразниками: он подзывал их к себе после службы, отводил за церковь и дубасил. А женская часть прихода сразу же обратилась в святош и вела себя так, будто никогда в жизни не досаждала «сире со зрачком», приговаривая, что тумаки были только на пользу тому хамью, за которым они были замужем или которому были обещаны, и что вздуть этот сброд нужно было уже давно. В особенности еще и потому, что новый сьера был бездетный вдовец.
Гилли из Бартнахамрар заливался теперь звончее прежнего, чеканя коленца с быстротой машинного поршня и вовсю разинув зев. А вот Фридрика попросили оставлять Аббу дома. «Божье слово должно доходить до ушей паствы, не прерываясь воплями придурков» – так выразился сьера Бальдур после первой и единственной его мессы, посещенной Аббой. Переубедить его не было никакой возможности – он и видеть ее подле себя не хотел. И ни один из нововоспитанных и свежеотшлепанных прихожан не вступился за простоватую женщину, не знавшую большей радости, чем принарядиться и посидеть с другими в церкви.
С той поры Фридрик и Хавдис редко общались с жителями Долины. Хаулфдаун Атласон наведывался к Аббе, когда мог, а вот священник, попадись они ему навстречу, давал порядочного кругаля.
Дальботненское кладбище в Долине стоит на берегу Ботнсау – неширокой, спокойной и довольно глубокой речки. Ее высокие берега сплошь утыканы мелкими болотцами, затянутыми жирной железистой пленкой, – там хорошо брать торф. После снежных зим эта тихая речушка приходит в неистовство. Она несется по своему руслу с такой дьявольской одержимостью, что грязно-серая ледниковая вода выплескивается из берегов, затопляет болотца, и тогда по всему церковному кладбищу растекается целое озеро. В самой середине озера, на холме, стоит Дальботненская церковь, но служить в окруженном водой Божьем храме невозможно до тех пор, пока кладбище не проглотит в себя столько принесенного рекой «горного молока», что оно станет доставать девчатам только до лодыжек. А сама освященная земля после этого уже так напоена влагой, что все лето колышется под ногами прихожан.
После столь буйной водной обработки берег не в силах устоять, и в реку начинает выдавливаться содержимое кладбища. И видно тогда, что не стала природа тратить силы на переработку мертвецов, а только замешала всё в одну кашу: пальцы и стопы, челюсти и скальпы, зубы и копчики, взрослых и детей; тут, смотришь, – ягодица, там – женский таз, тут – мужское брюшко из нынешнего века, там – хребет из минувшего.
В общем, нельзя было сказать, что «огород божий» в Долине был хорошо ухожен. А что до здешних жителей, то они, несомненно, были истинными собратьями своих почивших земляков, раз имели охоту с ними, пребывающими в таком ужасном состоянии, вновь воссоединиться.
Вот поэтому в понедельник 8 января 1883 года случилось так, что сьера Бальдур Скуггасон отпевал не Аббу, а то, что по мнению Фридрика больше подходило для компании людям, не позволившим простоватой женщине фальшиво подпевать за своим духовным отцом: в гробу лежало тридцать килограммов завернутого в одеяло навоза, скелет старой овцы, пустой винный бочонок, заплесневелая лохань для мочи и прогнившие клепки от бочек.
Аббе же была уготована земля попригожей и иное духовное соседство.
Призрак солнца – такое название дали поэты своему приятелю месяцу. Сегодняшней ночью оно ему особенно подходит, сегодня он своим пепельно-розовым светом омывает маленькую рощу, что тянется вверх по склону от хуторского дома в Брехке. Это любимое детище Аббы и Фридрика, и мало что делало их бóльшим посмешищем в глазах жителей Долины, чем посадка этой рощицы. А смеялись-то, в общем, над всем, что они затевали.
Рябинка рисует на снежном насте хрупкую тень, воздух скользит меж ее оголенных ветвей, на одной из них одиноко торчит засохшая гроздь, незамеченная птицами в прошлом году. Вверх по склону, осторожно ступая, поднимается Фридрик. На руках у него – женское тело. В глубине рощицы виднеется свежевырытая могила, у края ее – открытый гроб. Фридрик подходит к гробу и укладывает в него тело. Затем спешит обратно к дому, а месяц остается здесь и видит: Хавдис, или Абба, хорошо убрана в свой последний путь. На ней праздничная одежда, и все в ее костюме исполнено добротно: на голове ее шапочка с длинной, окольцованной серебром кисточкой, на шее – шелковый фиолетовый бант, жакетка – из английского сукна, а под жакеткой виднеется расшитая золотом кайма корсажа; передник – из цветастого дамаста, а на отлитых из серебра пуговицах виднеется искусно выписанная буква «А»; юбка по подолу украшена бархатными лентами с вышивкой, на ногах – темные чулки, красные носочки и отделанные белой прошивкой башмачки из окрашенной вереском телячьей кожи; на руках – черные рукавички с вывязанными на тыльной стороне четырехцветными розами.
Эти дорогие одежки Абба купила себе сама, на свои собственные деньги, которые она заработала, помогая по тому необычному хозяйству, какое велось в Брехке. Во-первых, это был сбор трав, а во‐вторых – изготовление маленьких книжек об исландской флоре «с пятьюдесятью семью образцами, подлинными и засушенными», как написали о них в «Illustrierte Zeitung». Такие книжечки молодые люди романтического склада дарили своим невестам, и потому последние страницы в книжках оставлялись пустыми – на них юноши писали дамам своего сердца красивые стихи.
Фридрик опускается перед гробом на колени, в руках у него – другого сорта книга. Она распухла, как старый псалтырь, а кое-где между страницами из нее торчат перья. Это – «птичья» книга Аббы, в нее она со страстью и усердием собирала птичьи перья. Абба вклеивала их в книгу, а Фридрик с ее слов подписывал, от какой птицы было перо, от самца или самки, а также название местности, где перо было найдено. Он частенько задавался вопросом, откуда у Аббы могли взяться все эти познания о птицах, но добиться от нее ответа было невозможно, а когда он попытался образовать ее в других естественных науках, она вежливо поблагодарила и отказалась, сказав, что интересуется только птицами.
На титульном листе она написала сама:
«ПтЦы Мира – АббА из БреКи».
Фридрик кладет книгу Аббе на грудь, а поверх книги крест-накрест укладывает ее руки.
Невзначай он сжимает их крепче, чем намеревался, и чувствует через шерсть рукавички маленькие пальцы. Тогда ему становится немного легче – ведь эти руки утешали его после смерти родителей.
Он целует ее в лоб.
И закрывает гроб крышкой.
Фридрик засыпает могилу. Снимает с головы шерстяную кепку и, аккуратно сложив ее, засовывает в карман тужурки. Стягивает с рук перчатки и зажимает их под мышкой.
Он опускается на колени.
Он склоняет голову на грудь.
Он горестно вздыхает.
Чуть приподняв голову, он смотрит в землю, туда, где, как ему кажется, должно быть лицо Аб-бы, и читает для нее два стихотворения. Первое – оптимистичное, маленький стишок о птицах, написанный им самим:
Второе стихотворение было началом забытой баллады. В ней говорилось о равенстве, что суждено под конец всем живым существам – и никакой мировой революции для того не надо:
Фридрик поднимается с колен, надевает кепку и достает из кармана крохотную флейту из овечьей кости. Он наигрывает сочинение Франца Шуберта «На смерть соловья» и так соединяет воедино два стихотворных отрывка.
Глаза его наполняются слезами. Они катятся вниз по щекам, но высыхают на полдороге – на улице холодно. И Фридрик прощается с Аб-бой теми же словами, какими она простилась с ним:
– Абба ибо!
На западе меж горных вершин поблескивает Вселенная – там горят три звездочки из созвездия Лебедя.
Долину накрыли тяжелые облака.
Снегопад зарядил до завтрашнего утра.
Небо чистое, а рассвет – самый сумрачный из тех, что случаются зимой. Едва заметный в проеме приоткрытой двери Фридрик Б. Фридйоунссон курит трубку, набитую чуть подмоченным опием табаком. Что-то касается его ног, это пожаловал домой самый старый во всей Скандинавии кот – Маленький Фридрик. Он замерз после своего кошачьего
Чуть погодя Фридрик видит, как внизу, в Долине, из дома на хуторе Дальботн, выходит человек. Это сьера Бальдур, издалека он похож на маленькую кочку на ландшафте. Из-за его левого плеча торчит маленькая палочка – дуло ружья. Сьера Бальдур на лыжах пересекает заснеженный луг и берет курс на север, вдоль горной гряды Аусар, к скале Литла-Бьярг.
Фридрик выбивает трубку о каблук.
И уходит в дом спать.
III
(11–17 января 1883 года)
Гремит выстрел! И в единый миг сдувает с диких снежных пустынь их божественное спокойствие – как простой бумажный обрывок.
Из ружейного дула вырывается огненный сноп.
Взрыв пороха грохочет: