Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вместе и врозь - Анатолий Маркович Маркуша на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


ЧАСЫ НАЗАД НЕ ХОДЯТ


А если разобраться — так что случилось? Ну, напечатали его портрет на обложке журнала. Очень хороший портрет, цветной, ничего не скажу. Похож. И потом — шлем и эти очки тоже производят впечатление. Сразу видно — летчик!

А теперь приходят ко мне люди — расскажите!

Интересно, что они думают? Конечно, он мой сын, я растила, воспитывала, только что я могу рассказать? Какой он летчик? Мне бы самой про это послушать…

Странные люди, думают, что это удовольствие — иметь сына летчика. Хотя бы и героя и пусть даже с портретом на такой обложке.

Как он летает? Наверное, хорошо, раз это продолжается столько лет и его не сбили на войне, а он много сбил. Только по-настоящему я об этом ничего толком не знаю. Он хороший, мой сын, и всегда старается не волновать маму. Вот письма его с фронта. Как он писал тогда?

«Здравствуй, мама! У нас сейчас все спокойно. Погода в последние две недели паршивая, даже мухи стараются воздерживаться от боевых вылетов. А мы тем более сидим на земле и не рыпаемся. Совестно даже сказать, чем занимаемся — играем в шахматы, читаем книжки и смотрим кино… — ну, дальше тут неинтересно: рассказывает, какие фильмы показывали. А вот: — Кормят нас хорошо, так что можешь не волноваться — не худеем. Витамины дают в достаточном количестве, и клюквы тут дикие заросли, а сейчас, когда ягоду прихватило морозом, она даже не кислая, так что не ленись нагибаться…»

А ко мне приходят и спрашивают: как он летает, да чего переживает, да сколько сбил фашистских самолетов? Смешно просто, как люди не понимают, я ведь всего только мать. И какой порядочный сын станет писать матери, что ему приходится испытывать на фронте?

Вот другое его письмо:

«Точно обещать не могу, но вполне вероятно, что скоро удастся повидаться. Мы собираемся в командировку — получать новых лошадей, старые притомились. Если кони будут заволжские, то Москвы не объедем. Я уже кое-что приготовил для тебя из продуктов и туалетного мыла подсобрал…»

Вот как он мне писал.

И могу похвалиться, мало кто из матерей столько писем получал, сколько я. Шестьсот двадцать шесть писем за войну от него пришло, конечно, если вместе с открытками считать. Храню. Все под номерами тут сложены. Обижаться на него не могу. И деньги присылал. И как возможность случалась — кто если через Москву ехал или летел, — гостинцы всегда от него получала. Когда мыло, когда сахар или даже шоколад. Писала я — не надо мне ничего этого, не присылай, но к таким моим словам он без внимания относился. И все равно слал что мог.

А тут случай вышел: пришел ко мне человек один. Тоже с вопросами: что да как?.. И попал он под недобрую руку — карточки я утром потеряла, а до конца месяца больше недели еще оставалось. Разволновалась я, расстроилась, ну и рассказала в сердцах тому человеку:

— И чего вы все от меня хотите? Мое дело было родить. Родила. И еще выкормить. Выкормила. А дальше сам он развивался, вот его и спрашивайте, как он в герои вылез…

Должно быть, хороший тот человек был. Не обиделся. Усмехнулся и говорит:

— Человек от матери начинается, а вы говорите — родила, выкормила! Так просто не бывает, что вы в него заложили, то и взросло… Ну да ладно, вижу, вы не в настроении нынче, зайду в другой раз.

И не зашел. Почему — не знаю. А мне слова его вот уж сколько времени покоя не дают. Что-то мы с мужем в него и правда, наверное, заложили. Только рассказывать про это трудно. Жизнь, она ведь разная — и хорошее было, и плохое. Про одно вспоминать — удовольствие, про другое — горе. И потом, один так поймет, другой — этак…

Замуж я рано вышла. Восемнадцати не было еще. Сказать, по любви — неправда это будет, сказать, по расчету — тоже неправда. Время трудное тогда было — гражданская еще не кончилась. А у отца моего четверо дочерей на шее. Это одно. Другое — очень я о самостоятельности мечтала. Надоело по людям мыкаться: у одного шить, у другого детей нянчить. В один дом идешь как к родным, в другой — с отчаяния только и соглашаешься.

Тут он как раз ко мне и подкатился.

Из себя интересный, разговорчивый. Старше на полных пятнадцать лет был. Отец у него механик. Братья на железной дороге, кто машинистом, кто слесарем. И тоже семья большая, работящая была. Чем не пара? Погуляла я с ним месяца три, да и согласилась. Вышла.

Плохого слова сказать не могу. Заботливый был, обходительный. Только первые года три я все равно мучилась сильно. Мужа моего, рабочего человека, на торговлю вдруг потянуло. И так пристраивался, и этак крутился, а все в убытках… И первого сына мы не уберегли, четырех месяцев не прожив, помер.

А потом вроде переменилась жизнь. Он к часовому делу приладился. Второй сын родился. Из Одессы в Киев перебрались, потом в Москву.

Работал он много. И зарабатывал хорошо. А характер от одинокой работы его, что ли, стал портиться.

Все недовольный, все в опасении — а вдруг завтра хуже, чем сегодня будет?! Экономить надо, сберегать…

Девчонкой я в нужде росла, на что завтра жить, сроду не думала. Даст бог день, даст пищу — так считалось. И еще мой отец всегда говорил: шея есть — хомут найдется.

Переживала. Сильно, бывало, маялась. Но ссориться мы не ссорились. Только другой раз мне до того скучно делалось, хоть беги. А куда? Леньке третий годик всего пошел… Так и вертелась — все дома да дома: сготовить, убрать, постирать… И людей, можно сказать, почти не видела. Если только с соседкой словом перекинусь. Да-а, так вот было.

А Ленька подрастал мальчишкой обыкновенным. И болел, как все дети. И самовольничал, тоже как все дети. Одно сказать могу — парень как парень был…

И геройства в нем никакого я не замечала.

Упрямство было. Это точно. Лет в пять, помню, ни с того ни с сего объявляет:

— Молока не хочу. Я не маленький.

Ну, думаю, так не пойдет. Не хочешь — не пей, только ничего другого, пока не выпьешь, я тебе не дам. И убрала стакан. Он часок побегал, проголодался, конечно. Является со двора:

— Ма, есть хочу!

Хочешь — хорошо, и опять тот же стакан перед ним ставлю. Выпьешь молоко, есть дам. А он свое — не буду! Не будешь, не надо. Так до самого вечера голодным пробегал, а молока и не глотнул. Сердце, ясное дело, у меня болит. Переживаю. Но не уступаю. Голодным спать улегся. И ведь другой не поверит: полных два дня я с ним воевала. Молоко скисло, простоквашей сделалось, а он свое — не буду. И я свое — пока не выпьешь, есть не дам.

Не знаю, помогло ему упрямство на войне или нет, может, и помогло, только таким он всегда был — и в три года, и в пять, и в семнадцать…

Когда восемь классов кончил, решил на завод поступать. Отец на дыбы:

— Для чего мне спину гнуть, для чего стараться, если я одному сыну не могу дать образования?

А Ленька как уперся — хочу работать, — так его и трактором не спихнуть. Один — свое, другой — свое.

И ушел из школы, устроился на завод слесарить.

Отец его тогда сильно обругал, он обиделся и как замолчал, ровно год с ним не разговаривал…

Вообще, честно если сказать, отца он не любил. И почему так вышло, не знаю даже. Как отец станет его учить — а это он мастер был поучить! — нахмурится и молчит. Тот может хоть час свое проповедовать, а Ленька в стенку уставится и вроде оглохнет. А другой раз сцепятся.

— Деньги счет любят, — скажет отец.

— А мне считать нечего, — ответит Ленька.

Отец разозлится и начинает объяснять, как надо жизнь планировать, как что покупать, а он засмеется да что-нибудь сморозит. Обидное. На язык острый он был. Тоже верно.

Когда я у него в тумбочке кожаную шапку нашла — шлем его летный да очки здоровенные, когда узналось, что он на летчика учиться поступил, думала, конец света будет…

Отец его и так честил, и этак ругал, лучше бы про это не вспоминать вовсе. И сказал, помню:

— Лучше быть пять минут трусом, чем всю жизнь покойником…

Как Ленька услышал эти слова, даже побелел весь:

— Пожалуй, мне лучше обращаться к тебе на «вы», — сказал и из дома ушел. До самой ночи не возвращался. Где шастал, не знаю. И с того дня до самого сорок первого года был с отцом на «вы». Правда, когда узнал, что отец в ополчение ушел, первый раз написал: «Здравствуй, дорогой папа! С удивлением узнал о твоем решении идти в ополчение и даже не знаю, как к этому отнестись…»

Только не довелось отцу это письмо прочесть. Не довелось.

Ну чего еще про Ленькин характер я могу вспомнить? Терпеливый он был и на работу, и на боль. Мальчишкой, бывало, сидит выпиливает или так что ладит — и сломает. Засопит только. Снова возьмется и не встанет, пока не выпилит, чтобы все как надо было.

А руку, помню, располосовал ножом, весь кровищей залился. Подхватила я его — к врачу. Хирург зашивал руку, так он и не пискнул. Белый-белый стоял, как мел, но ни слова, ни слезинки… Доктор даже потом сказал:

— Молодцом, мужчина.

Но и тут Ленька промолчал — ни обрадовался, ни возгордился.

А учился, прямо скажу, с пятого на десятое. Ни упрямство, ни терпение не помогали. Учителя мне всегда говорили: способный у вас мальчик, а лентяй.

Мне учителей судить трудно. Образования настоящего нет и опыта тоже. Только несогласная я с ними была и несогласная осталась.

Что Ленька от отца взял, то взял. И отец работящий был, и Ленька тоже. Теперь я думаю, что он с пятого на десятое учился не по своей вине. Учили их плохо. Новости всякие там придумывали, подходы. Да и учителя своего дела толком не знали. Время какое было? Все скорей, скорей, все на новый манер…

Может, я, конечно, и не права. Только как он смог бы других учить, если бы сам не умел учиться? А ведь когда летную школу кончил, его сразу же инструктором оставили. И между прочим, первый орден Ленина Ленька не за войну, а за инструкторскую работу получил.

Вообще, человека понять трудно, даже если он твой собственный сын. Это только легко болтать: он у меня умный, он у меня вежливый или наоборот — глупый, хам… А чтобы по-настоящему разобраться, может и жизни не хватить.

Одна обида у меня до сих пор на Леньку осталась. Может, он виноват, может, я виновата. Не хотелось об этом вспоминать, но придется. Из песни слова не выбросишь. То есть выбросить — дело недолгое, да что тогда от песни останется?

Соседка Фаина Сергеевна ко мне зашла, застрекотала и с мысли сбила. Хороший она человек, верный. Мы в эвакуации еще сдружились. Вместе в Ташкенте жили. Две старые дуры непристроенные мыкались. Она за мужем жизнь прожила, как и я. Мой погиб, и ее мужа убили. Обе мы и могли только что по хозяйству. А какое там, в Ташкенте, хозяйство было, чье? Из консервных банок трехлитровых у нее кастрюлька сделанная была, а у меня — сковородка. Вот и все.

Фаина первая в госпиталь определилась и меня пристроила. Трудно было, да не о том речь, всем тогда трудно было.

Ну вот. Зашла ко мне Фаина и застрекотала.

Стрекотня ее невредная была, всегда на одну тему: если крупу на селедку сменять, а селедку на жир, выгодно или не выгодно получится? Полчаса раскладывала, да так и ушла в сомнениях — менять или не стоит…

А обида вот какая у меня осталась. Не на нее — на Леньку.

В госпитале нашем женщина одна находилась — не раненая, а больная, с язвой желудка. Разговорились мы часом — у нее сын летчиком был, погиб. Ну, я, конечно, смолчала, что и мой в летчиках. Чего расстраивать, подумала. Мой — жив, а ее — нету.

Заходить к ней стала. Разговоры разговаривала, чем могла помочь старалась. Когда человек в одиночестве мучается, очень ему нужно выговориться, душу раскрыть. Вот и радовалась она, как, бывало, меня увидит. И всю свою жизнь передо мной перебирала.

Обыкновенная у нее была жизнь, как и у Фаины, как и у меня, как и у большинства баб. Муж, дети, работа. Она бухгалтером до войны служила. Крошечки сосчитывала. Все на детей надежду держала — вырастут, другая жизнь пойдет. Да не получилось — старший сын с дурной компанией повязался, в тюрьму угодил. Третий год никаких сведений; другой — летчик — погиб, от мужа полгода ни слуху ни духу — воюет где-то на Белорусском, если, конечно, жив. Все это она мне рассказала. Спокойно так, без слез, без жалоб. Видать, крепкая была женщина и к горю приученная…

А раз прихожу — улыбается, радостная такая. И говорит:

— Вот погляди, какое я нынче письмо с фронта получила.

Подает и велит вслух читать.

Ну, стала я читать. Пишет летчик, товарищ ее сына. Душевно, хорошо так рассказывает, какой ее Эдька замечательный человек был, как его в полку любили.

Читаю и реву. Про ее сына читаю, а сама про Леньку думаю: ну-ка и меня такое письмо впереди ждет?..

А под самый конец, значит, он, летчик этот, товарищ Эдика, извиняется за плохой почерк — рука у него малость ранена, и потому писать трудно, а еще говорит, что очень бы он хотел ей за родного сына быть и, ежели она позволит, называть ее мамой…

Тут я на подпись глянула — и в глазах темно. Роспись Ленькину я сразу признала…

Вот дела какие.

На холодную голову рассудить: ну, что такого? Чужую женщину в ее материнском горе поддержать — святое дело. И что писать ей обещался — справедливо, слова не скажешь. Но зачем при живой матери мамой ее называть? И почему от меня скрыл, что раненый?..

Не могу того понять и простить не могу.

Вообще, я многое в нем не понимала. Он и маленький загадки загадывал. Вот, помню, народ у нас собрался. В лото играли. Не пьяные, ничего. Чин чином все. И номера с шуткой выкрикивали. Всем хорошо было. А он к занавескам пробрался. Богатые занавески были — расшитые, в цветах, ягодах; мало гладью, еще и бусами отделаны… и с такой злостью стал бритвой бусины отчекрыживать.

Отец заметил, дал, конечно, ему духу. И правильно — к чему вещь портить? А Ленька ну просто как волчонок сделался. И отцу нагрубил, и все объяснить старался, какие люди обманщики и гады. С чего это он? Никого никто не обманывал, все честно, без жульничества играли, да и чего жулить, если карта по двадцать копеек шла?..

Или еще случай.

Под самый конец войны я в Москву вернулась, и заехал ко мне майор Пахомов. Начальник Ленькин. Привез письмо, привез посылочку. Ну, я рада была без памяти, чем могла напоила, накормила. И оставила того майора у себя ночевать. Одно слово — как родного приняла.

А на другой день под вечер приходит он с девицей. Сам выпивши, не сильно, правда, но все-таки заметно. Сначала я думала, девица — знакомая его. Порадовалась было — встретились! Война ведь, не каждому такое счастье. А потом гляжу — не та девица. Позвала я его на кухню и говорю:

— Уж извините, но я по-матерински спросить хочу, где ты ее подхватил?

А он смеется:

— Разве я? Она меня подхватила, и не расстраивайтесь, мамаша, война спишет…

Нет, грубого слова я не сказала, но у себя их не оставила.

Так что ж вы думаете — осудил меня Ленька. Осудил. Дескать, вроде я притворяюсь, благородство разыгрываю… И тоже какой-то обман тут усмотрел. А какой обман? Почему? Разве ж я против любви? Только, извиняюсь, я за любовь, а не за свинство.

А здесь вот заметка из газеты у меня вырезана.

«Бой подходил к концу. И у наших ястребков горючего оставалось всего на несколько минут, и у фашистских стервятников оно было тоже на исходе. Командир звена гвардии старший лейтенант передал по радио: „Общий сбор!“ — и со снижением стал уводить свою группу с поля боя.

До линии фронта оставалось километров двадцать, когда ведомый Пилевина гвардии лейтенант Габов заметил подкрадывающихся со стороны солнца двух воздушных пиратов. Не задумываясь и секунды, гвардии лейтенант комсомолец Леня Габов отважно атаковал противника и тем самым спас жизнь своего командира.

Однако в этой молниеносной схватке досталось и его машине. Была пробита левая плоскость, поврежден элерон. Ястребок начал терять устойчивость. Продолжать бой невозможно. А внизу территория, занятая противником.

Габов тянет к своим, и теперь уже гвардии старший лейтенант Пилевин прикрывает своего ведомого. Остается пять, три, какой-нибудь километр до передовой линии, когда на самолете комсомольца Габова вспыхивает мотор. Высота мала, дотянуть до своих почти невозможно. Но отважный истребитель, блестяще владеющий техникой пилотирования, не теряет мужества и с присущим ему мастерством ведет пылающую машину на восток.

Наземные войска, наблюдавшие за этим боем, открывают ураганный огонь по фашистским стервятникам. Те сразу же утрачивают свое нахальство — не любят их асы драться над нашей землей — и отворачивают. Но высоты у Габова почти не остается, а машина горит и впереди изрытое танковым боем поле. Садиться вынужденно — верная гибель!



Поделиться книгой:

На главную
Назад