Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Арабские скакуны - Дмитрий Стахов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

- У тебя был сын, - тихо, спокойно, словно повторяя надоевшую, но необходимую речевку произнесла Маша. - А теперь его нет. У него были твои глаза и он так же начинал заикаться, если нервничал. Его убили. Убили...

- А-а... Ты, ты вот что... - я подыскивал слова, но они почему-то ускользали.

- Встреть завтра, рейс... - речевка кончилась, Маша спокойно продиктовала номер. - Из Лондона. Там трое человек. Мальчик и две девочки. Одна девочка - слепая. Помоги им... Какое горе, какое горе!..

Вот так я и стоял с трубкой посредине Ванькиной мастерской, а эти двое смотрели на меня и ждали, что я им что-то скажу. Вот так я и узнал, что это у меня, оказывается, был сын. Что мои подозрения небеспочвенны. Что это моего сына убили в маленьком провинциальном городке. Моего, не сына Иосифа, не сына Ивана, и уж тем более - не Ващинского.

Барайтан

...Рассказывают, что эту породу более других любил Салах ад-Дин, правитель области Хум, гордившийся, что зовут его так же, как и знаменитого Саладдина. Салах ад-Дин обладал многими преимуществами, но два недостатка перевешивали все его достоинства: Салах ад-Дин не боялся ни своего земного царя, ни царя небесного. От этого в нем бродила глухая ярость, которую он пытался утолить дикими скачками, причем мчался по холмам один, на своем барайтане, без устали стегая по вздымающимся лошадиным бокам нагайкой. Но ярость Салах ад-Дина была не то, что пена с лошадиной морды: она никуда не девалась, была всегда с ним, и очень многие от его ярости пострадали. Так, при осаде Масурры Салах ад-Дин послал к осажденным узнать, достаточно ли у них материи. Осажденные спросили - в своем ли он уме, если собирается торговать в такое время. "Это я интересуюсь, хватит ли на всех вас саванов!" - сказал Салах ад-Дин, а когда взял крепость, приказал убивать каждого. Приближенные просили его пощадить хотя бы женщин, девочек и стариков, но Салах ад-Дин только стегнул барайтана и направил скакуна в горы...

Это была чудовищная ночь: бессонница - после определенной дозы во мне отщелкиваются какие-то предохранители, грёзы приходят наяву, любые, самые радикальные средства спасения работают впустую, - изжога, жажда и вместе с нею - постоянное желание помочиться! Всё - одновременно, а ещё - головная боль, как же без неё, как же!..

Иван постелил на антресоли, было жестко, я крутился с боку на бок, подо мной противно скрипел топчан. Когда я спускался вниз, то скрипели ступени лестницы, я стукался головой о притолоку и сквозь зубы ругался, когда - и помочившись и выпив как следует воды, - поднимался, ступени скрипели вновь, я вновь стукался, значительно больнее, чем при спуске, и ругался уже в голос.

Но меня никто не слышал.

Иосиф дико храпел - из-за храпа ни одна женщина не могла прожить с ним больше недели, и он обычно выступал методом "прима", устраивая свидания скоротечно, в дневное время, даже - по утрам. В Иосифе Акбаровиче было много огня и выдумки, он оставлял своих партнерш заинтригованными, но в Ванькиной мастерской от его храпа тряслись стеклянные банки с красками, резонировал сетчатый абажур под потолком, надувались холсты на подрамниках, и сам Иван, человек сравнительно более простой, вторил, подхрапывал Акбаровичу, но - тоненько, с присвистом, временами сбиваясь то ли в кашель, то ли в нервный смешок. А в храпе проявляется вся суть, всё нутро. Кто не храпит, тот жизни не знает, не чувствует. Храп - всему голова.

Светящиеся стрелки моих часов показывали, что я уже в пространстве новой жизни, что пора привыкать к новым, еще необговоренным, но уже действующим законам. Они были зыбкими, расплывчатыми, но исходили от работодателей и получалось, что я никак не могу отправиться завтра вместе с Ващинским в тот самый городок, где убили моего сына. Мне надо было сначала выполнить обещанное, встретить канадца, нельзя было кидать моих нанимателей вот так, сразу, с ходу обманывать их в лучших ожиданиях. Уже мои первые встречи с ними показали: такие могут враз обидеться, в обиженном состоянии могут натворить глупостей, а потом расхлебывай, разгребай.

Жаль было Ващинского, но завтра, то есть - сегодня, конечно, - не раньше двенадцати, мне предстояло отказаться. Твердо. Без околичностей. Да вот отказывать Ващинскому было трудно, мне - в особенности.

Мы познакомились в троллейбусе Симферополь - Ялта. Я-то экономил деньги, но почему троллейбусом ехал Ващинский? Оригинальничал? Нет, его всегда встречали или на вокзале или в аэропорту, слюнявили поцелуями, трепали по щекам, хлопали по плечам, а тут - свобода, первые студенческие летние каникулы. Он хотел растянуть удовольствие, тем более, что и на Южном берегу Крыма на его свободу никто не должен был посягать. Вот и сидел, картинно развалившись, за заднем сиденье троллейбуса, а троллейбус ныл, скрипел и тащился неторопливо.

Да, первый претендент на отцовство, Ващинский, истеричка и позер, всегда пребывал в фаворе - деньги, связи, родня, - хотя Ващинский и сам по себе обладал внутренним стержнем, моторчиком, силой, в нем жило стремление разрывать ленточку, побеждать. Так в Ващинском преобразовались отцовские гены: его отец, скульптор, удачливый борец за заказы, владелец дома в Гурзуфе - собственный маленький пляж, причал с катером, сад, огромный балкон с видом на залив, большой дачи в ближнем Подмосковье, двух квартир в Москве и шикарной мастерской, кроме всего прочего когда-то считался первейшим столичным ходоком. Неутомимым, умелым, чутким. Куда до Ващинского-старшего главному редактору популярной газеты, эпизодическому любовнику моей прежней подруги!

Бывало Ващинский-старший, встретив какую-нибудь случайную курочку-рябу, всё равно распушал хвост, охмурял и укатывал с курочкой в тот же Крым, с дороги телеграфируя в каком-то старомодном стиле: "Нуждаясь отдыхе зпт пробуду три дня тчк", там, в Крыму, топтался и кокотал, но всё-таки вся его неутомимость, все его умения, чуткость и знание - за какую дергать струну - использовались для дела, карьеры, семьи, детей. Курочки были для него подарком судьбы, отдушиной.

Основным полем работы Ващинского-старшего были ответственные работники серьезных организаций, главные специалисты, главные редакторы, заведующие кафедрами. Женщины положительные, замужние, матери семейств. От них, от этой части номенкулатуры, от ее, номенкулатуры, приводных ремней и ведущих механизмов, зависело всё и вся. И Ващинский-старший орошал своим семенем это пространство не зря, эти женщины нашептывали мужьям что надо делать, а не наоборот, так всегда было, так будет всегда, заказы поступали бесперебойно, квартиры менялись и ремонтировались, дачи строились, на дом привозились сосиски в натуральной оболочке. При всей внешней простоте все Ващинские обыкновенных сосисок есть не могли, а за всех отдувался Ващинский-старший. Отдувался так, что и через много лет у орошенных когда-то при воспоминании о нем туманился взгляд и они, на скамейке в парке, роняли книгу, подзывали внучкб-внэчку, шествовали домой, звонили таким же, с таким же багажом воспоминаний, потом собирались вместе за чаем, и былое всплывало во всей его лжи, а эти женщины ссорились, расходились с уверенностью, что больше никогда, никогда, ни за что, но через неделю, через месяц вновь гуляли с внучками, вновь вспоминали и вновь созванивались.

Мы с Ващинским разговорились, он узнал, что двигаюсь я наугад, в неизвестность, где выйду, там и проведу свои две недели, и предложил вместе ехать до Гурзуфа. Он меня не клеил, хотя до его спрыга в однополые страсти и любови оставалось совсем ничего. Он, кстати, и не говорил, что приглашает в дом своего отца.

Свою силу и мощь Ващинский-старший поддерживал рюмкой коньяку, парой зубчиков чеснока, одним желтком, щепоткой перца. Или - зеленой редькой с медом и орехами. Пил пантокрин. Но главным все-таки оставалось отдохновение на пляже. Тут и курочки были под боком, если привезенная не соответствовала ожиданиям, то прогонялась, а на ее место выбиралась какая-нибудь с набережной. В конце концов, совершать постельные эволюции было необязательным, курочку можно было просто посадить на подиум и проводить время в рисовании обнаженной или полуобнаженной натуры. Ващинский-старший был прекрасный рисовальщик, неплохой колорист - несколько его натюрмортов и сейчас радуют мой глаз, подарки мастера, а рисунок "Обнаженная со скрещенными ногами" вообще шедевр, но вот содержание семьи и собственные амбиции привели к тому, что его усилия оказались направленными на создание уродов, уродов из гранита, бронзы, мрамора и бетона, рассованных по городам и весям, по площадям и улицам. Страшнее и циничнеее его монументального искусства трудно что-то себе представить. Да, что это может быть? Разве что - сама жизнь, в которой к страху и цинизму добавляется непонятно откуда берущаяся, бьющая через край ярость.

За Ващинским-старшим заезжала машина с шофером и развозила по делам, а еще была и собственная "Волга", и "жигуленок" для семьи. Семья состояла из самого скульптора и лауреата, шуршащей ожерельями, позванивающей браслетами, очкастой супруги, двух дочерей и сына, младшего в семье, собственно - Ващинского.

В сестер Ващинского было принято влюбляться. Одна была худая и длинная, искусствоведша, другая - плотная, с ярким румянцем, прыгунья в воду, решившая продолжить спортивную карьеру в синхронном плавании и начавшая выигрывать одну медаль за другой, в паре, в индивидуальных соревнованиях, в командных, на внутренних чемпионатах, на европейских, мировых, на Олимпийских играх.

Синхронистка возвращалась из дальних стран в потрясающих кроссовках и спортивном костюме, с красивой сумкой через плечо, с подарками, с чемоданами шмоток, а дома сидела худая сестра, играла в подкидного с очередными ухажерами и мыла кости знакомым художникам. Тут же жарилась картошка на сале, из холодильника доставалась заветная, на чесноке и хрене, настойка по рецепту Ващинского-старшего, очень, наряду с прочими средствами, полезная в минуты временных ослаблений и потерь. Синхронистка, впрочем, блюла режим.

Но внережимники синхронистку расспрашивали - что она выиграла на этот раз? Она же, потягиваясь налитым телом и с аппетитом подъедая картофельные шкварки, рассказывала, как против нее строили козни судьи, а она все равно утерла всем нос и - вот-вот! - она доставала из-за пазухи медаль и опускала ее на грудь и всем теперь предстояло наклониться и медаль рассмотреть.

Процесс рассматривания был приятен. Наклоняешься. Запах дезодоранта. Тела. Синхронистка всегда пахла удивительно сладко. Дотрагиваешься до медали, пытаешься ее подцепить, дабы увидеть оборотную сторону, грудь синхронистки мягко колышется, она дышит над тобой, сверху, две упругие струи воздуха щекочут затылок, худая сестра отпускает шуточки.

Худая была девушка без тормозов. Ей были нужны две вещи - сигареты и мужчина, - но если без сигарет она могла просуществовать хотя бы недолго, минут тридцать-сорок, то мужчина требовался постоянно. Дочь своего отца.

Я никогда не видел худую в одиночестве. С одним она говорила, другой гладил ее бедро. Если ей поручалось съездить на рынок на семейных "жигулях", она искала попутчика, не находила из знакомых, подхватывала кого-то на улице. Она заруливала в глухую подворотню - по части знания укромных местечек ей не было равных, - там споласкивала нужное из припасенной заранее пластиковой бутылки и давала представление феллацио на таком уровне, что попавшие по первому разу впадали в экстаз, опытные, даже те, кого она уже обмывала и обсасывала, чувствовали: впереди неизведанные просторы, впереди огромные перспективы, есть куда расти, к чему стремиться, жизнь чудесна, пустота преходяща.

Неоприходованное существо мужского пола было вызовом. Вполне возможно, что и родной брат, и родной отец в той или иной мере испытали ее пресс. А Ващинский не стал бы тем Ващинским, которого мы все знали, если бы она, настырно залезая к нему в кровать, рассказывая о своих поисках и метаниях, не пробудила бы в нем глухую ненависть к женщинам. Маскируемую под галантность. Под романтизм.

Но если худая могла трахнуть понравившегося в стенном шкафу, то синхронистка желала размеренности, подчинялась традициям и выбирать сама не хотела. Она смотрела на вздыхателей спокойно и прозрачно. Ее слегка покатые плечи охватывала шаль. Худая без умолку болтала, синхронистка была молчалива и углублена в себя. Водная среда, даже втиснутая в бассейн, даже хлорированная, оказывает на человека очень глубокое и серьезное воздействие. И, по большому счету, сестры Ващинского были Сциллой и Харибдой: прийдя в гости к Ващинским, улизнув от одной, ты с неотвратимостью попадал к другой. Или - или.

Ващинский в этом насыщенном пространстве был вроде бы при деле. Отец тянул его за собой, знакомил с дамами из ЦК, из министерства, исполкомов, дамы целовали Ващинского и утирали с его щек губную помаду. Отец учил сына сам, потом поступил его сначала на подготовительное, потом и на очное. Ващинский, кстати, не был лишен дарований. У него была хорошая рука, он чувствовал форму, его рисунки отличались точным видением, а когда отец, который, прививая сыну мужественность и чувство товарищеской взаимовыручки, подключил того к работе над каким-то очередным своим монстром, привлек в качестве подручного каменщика, выяснилось, что Ващинский не боится физических нагрузок и понимает - монументальное искусство суть пыль и пот.

В награду, что сын не обманул надежд, отец отдал Ващинскому собаку, да не простую, а амхарскую гончую, которую Ващинскому-старшему подарил сам Менгисту Хайле Мариам, глава свободной Эфиопии, один из ниспровергателей Льва Сиона, негуса Хайле Селассие, живого бога растаманов. Менгисту, свергнув императора, стал владельцем негусовой псарни, существовавшей еще со времен царицы Савской. Царица же, по свидетельству древних папирусов, любила на досуге выйти со сворой в саванну, затравить царя зверей да вспомнить визит к Соломону. А Менгисту расстрелял псарей и начал раздаривать уникальных собак белолицым дружбанам, чем пытался отсрочить платеж за танки Т-55 и харчи. И за монумент, что Ващинский-старший забабанил на одной из аддис-абебских площадей. Так амхарец оказался в Москве.

Но Советам - что амхарская гончая, что выбракованный питбуль, что дворняга с печальными еврейскими глазами. И Ващинскому-старшему - тоже. Советам, в сущности, и деньги за танки были не нужны. Требовалось только уважение и обещания вместе следовать по пути в коммунистическое далеко. Требовался утвердительный ответ на сакраментальный вопрос "Ты меня уважаешь?" Ващинскому-старшему, правда, от денег никогда не отказывался, и так проявлялась диалектика общего и частного при развитом социализме. Подобной диалектикой этот социализм и подавился. Ващинский-старший ушел ещё раньше, паралич приковал его тело к койке, всё порушилось, поломалось, если бы видел, как рвутся его любимые приводные ремни, он бы всё равно не выдержал, не смог бы смириться, а поверить в то, что вместо одних ремней обязательно накидывают другие, что вместо женщин в костюмчиках-джерси придут другие, в чем-то испанском, было бы выше его сил. Художник, а с воображением не густо.

Амхарец же в Москве страдал. Но не из-за разницы широт. Он спокойно переносил холод, а снежинки с удовольствием ловил огромной пастью, щелкая чудовищной величины зубами. Амхарец мучился без драк, без травли крупных хищников. Если ему удавалось подраться, то соперника амхарца можно было списывать: тогда еще по улицам не расхаживали толстомордые бляди со стаффордширскими терьерами без намордников, бультерьеров еще путали с худыми поросятами и обычные совковые собаки, всякие там овчарки да пинчеры хрустели на амхарских зубах в легкую. Каждый день, в ожидании редких драк, амхарец съедал приправленный пачкой сливочного масла таз макаронов по-флотски, потом гремел опустошенным тазом по всей квартире Ващинских. Даже взгляд в его сторону означал, что взглянувший почти подписал себе смертный приговор. Отнять таз, дать амхарцу пинка, посадить на поводок, запереть в комнате мог только Ващинский. Его амхарец слушался беспрекословно. Ващинскому амхарец даже позволял отнимать кость, которую любил грызть в свободное от макарон время. Собачья жизнь так насыщенна.

Они выходили на прогулку, и прочие собачники, собиравшиеся в сквере, те, кто поначалу интересовался породой и, демонстрируя умение и знание собачьей натуры, лез к амхарцу, поскорее подзывали своих питомцев и оставляли пространство за Ващинским и его собакой. Быть может, все странности Ващинского, заложенные в нем то ли с рождения, то ли наследственно, то ли с младенческих ногтей, то ли с детства (нужное подчеркнуть, недостающее - вписать...), усилились и проявились после появления этого эфиопского пса, львиной гончей, собаки императоров пустыни. Собаки, которая могла одним движением чудовищных челюстей оторвать голову, перекусить ногу, разгрызть руку.

Во всяком случае, пока худая сестра оформляла очередного зазевавшегося, пока синхронистка млела и сочилась в ожидании принца, пока Ващинский-старший прыгал по кроватям влиятельных дам, которые в восторгах реготали и ахали, пока мать Ващинского, шурша ожерельями и позванивая браслетами, стучала на пишущей машинке марки "Континенталь", ибо писала романы и повести, статьи и эссе и была влиятельной фигурой в области изящной словесности, пока амхарец чах и сникал без достойного соперника, Ващинский приобретал свои, оказавшиеся фатальными, черты.

С ним, с Ващинским, что-то произошло. Из того лихого, свойского парня, с которым мы спустились от остановки троллейбуса к морю, выпили по стакану очень кислого вина и съели по чебуреку с подтухшим мясом, начал вытанцовываться манерный человечек. Такие чебуреки он уже есть не мог, такое вино выливал в раковину, выплескивал на землю. В нем развился вкус к содержанию, важный для всех, но у Ващинского приобретший немужские черты. Твердый взгляд стал перебиваться порханием ресниц. Слова растягивались. Он поправлял волосы так, словно они были длинными, будто он хотел заправить их за уши, а волосы, такие противные, выбивались. Потом он и в самом деле их отрастил, начал носить какой-то кожаный ремешок с орнаментом и очень любил отвечать на вопросы - что это за орнамент, кто подарил и чем полезно ношение ремешка. Ремешок был настоящим ремешком племени сиу, орнамент означал посвящение в высокие мудрости, подарил один хороший человек, а ношение кожи позволяло наладить более четкое взаимодействие с небесными силами. Удовлетворены?

Даже чисто мужские занятия Ващинского, вольная борьба и раллийное вождение расцветились иными красками. Обладая огромной физической силой, Ващинский начал избегать болевых приемов, резких захватов. Его тактика стала утонченной, путь к победе - длиннее. Он примеривался к сопернику, глядя тому в глаза, сбрасывал его руки с запястьев своих, потом проводил молниеносный прием, и соперник вроде бы уже не мог продолжать сопротивление. Но Ващинский соперника вдруг освобождал и даже якобы подставлялся под ответный прием, давал себя обхватить, сжать, начать скручивать. Соперник окрылялся, думал, что вот она, победа, вот она, а нарывался на новый прием Ващинского. Ващинский ускользал, и тут уже пощады от него не было: он швырял чужое тело на ковер с остервенением, с силой. Чистый выигрыш!

Что касается управления автомашиной, то здесь Ващинский достиг настоящей виртуозности. Его ноги плясали по педалям, рычаг переключения передач был словно приклеен к его правой руке, а будучи возвращенной на рулевое колесо, эта рука вместе с левой так крутила баранку, что соперники Ващинского всегда оставались позади. Неважно - было ли это на заснеженной круговой трассе, на летней, протяженной и извилистой. А если он вел машину по городу, в особенности - отцовскую "Волгу", то несчастные гаишники устраивали за ним форменные погони, а догнав, разочаровывались - Ващинский называл нужные фамилии, имена-отчества, телефоны, и его приходилось отпускать.

И борьба - на юношеском европейском чемпионате он дошел до финала, но из-за травмы - поскользнулся на банановой корке в коридоре отеля - не смог участвовать, и ралли - на первенстве Союза он смог обойти эстонцев и латышей, извечных лидеров, и занять первое место, которого его лишили якобы шипы на его резине были неустановленной длины, - все вместе притягивало к нему прихлебателей: он был интересен, моден, с ним все казалось достижимым, девушки просто млели, а те из них, кто просчитывал реальный вес Ващинского, его папу-маму-родню и прочее, приклеивались и таскались за ним. В надежде, что обломится.

Девушки были как на подбор: длинненькие, с льющимися волосами, высокими лбами, любили Планта, читали нужные книги, смотрели хорошее кино. Даже не с одной, а с двумя такими Ващинский-старший, оказывается, пребывал в Гурзуфе, приехал за каких-то часа два-три до нас, на черной "Волге" областного начальства, нашему появлению совсем не обрадовался, но виду не подал, послал меня к знакомому мяснику за бараниной, сына - за вином, жалко было Ващинскому-старшему для нас открывать свой винный погреб, но девушки постепенно потеряли к нему интерес, им было приятней прыгать с нами с причала и кататься на водных лыжах. Жилистое тело Ващинского-старшего обещало хорошую школу, не больше, а время было, повторюсь, каникулярное.

Эти две были из последних, кто мог ещё претендовать на Ващинского. По возвращении в Москву оказалось, что Ващинский уже влюблен в одного парня, из соседнего дома, целыми днями крутившего гайки в старом гараже, перемазанного маслом, с въевшейся под ногти грязью, угреватого, угловатого, в кепочке набекрень.

Парень сидел в яме, там у него горела переноска, а Ващинский или подавал инструменты, или просто сидел на корточках возле, и для него не было большего счастья, чем передать парню прикуренную сигарету. Парень курил "Приму", бумага приклеивалась к губе Ващинского, когда он особенно торопился, и тогда, уже после того, как сигарета передавалась парню, Ващинский чувствовал легкий привкус крови во рту.

Его искали сестры, мать, отец. Преподаватели ждали его в институте, где он сам, а не по папиной протекции, числился среди действительно лучших, тренер - в борцовском зале, другой - на полигоне, девушки ждали звонков, некоторые - свидания и ходили по квартире, переставляли с места на место вазу с цветами и у зеркала поправляли прически, и слушали, слушали Планта, а Ващинский все сидел в этом маленьком гараже и смотрел, как самый обыкновенный парень крутит гайки. Любовь - серьезная штука.

Вот на машине того парня из ямы Ващинский и попал в тяжелейшую аварию. Говорили, что оба они сильно выпили, выехали из гаража, а за рулем был Ващинский. Это был первый выезд на старой машине парня, после длительного ремонта. Они поехали сначала по маленьким улицам, потом вывернули на Ленинградский проспект, набрали скорость, поехали к Соколу и ударились об ограждение туннеля, да так, что машина взлетела и потом рухнула вниз, в туннель. Парень погиб на месте, Ващинский остался жив.

Помню, как я приехал к Ващинскому в больницу. Возле его койки посетители сменялись словно в почетном карауле. Какие-то девчонки с цветами. Ребята из группы. Замдекана. Мать поправляла подушку, отец вел разговоры с заведующим отделением, обе сестры, худая и синхронистка, попеременно кормили Ващинского рыбными паровыми котлетками и салатом из авокадо.

Грудную клетку Ващинского, чтобы кое-что поправить у него внутри, рассекли косым разрезом, из верхнего и из нижнего краев разреза торчали трубочки, в одну втекало что-то прозрачное, из другой вытекала бурая, дурно пахнущая жидкость. Левая нога была на растяжке, правая лежала в толстенной лангете, голова была так перебинтована, что, помимо рта, остался лишь один глаз. Из глаза время от времени вытекала большая слеза, и сестры, попеременно, промакивали ее платочками.

Как раз в больничной палате я впервые увидел Ивана. Этакий былинный герой, непокорные русые кудри, сила и доброта. Его привела Маша, причем вид у них был словно они только что переспали и вот теперь, купив цветочки, наносят визит. Тетушке, имеющей большой вес в семье. А тетушка их благословит и пообещает замолвить слово. Иван не знал, куда девать руки, Машу, казавшуюся еще тоньше, еще стройнее, распирал смех. Словно ей было очень весело. Она подплыла к койке Ващинского, наклонилась и поцеловала его в марлевый лоб. Она совсем недавно перевелась в институт Ващинского из Питера, где ее отчислили за прогулы из "мухи". Но я уже видел ее, я понимал, что она - существо особенное, удивительное, что тот, кто будет с нею, будет и счастлив и несчастен одновременно. Только несчастье свое он не будет осознавать.

Так вот - она поцеловала его в лоб. Глаз Ващинского наполнился слезой, Ващинский что-то промычал сквозь рыбно-авокадную смесь, что-то жалобное и протяжное. Сестры промокнули слезу марлевой салфеткой.

Здоровенной компанией - девчонки, ребята из группы Ващинского и все прочие - мы вывалились из больницы и поехали в мастерскую Машиного отчима, на Таганке. Там был длинный коридор, раковина с почти черной от наслоившихся красок эмалью, две комнаты: одна просторная, со стеклянным потолком, собственно мастерская, другая - маленькая, заставленная шкафами и продавленными диванами. Катька, тогда еще сохранявшая видимость разумности, разделась и, усевшись верхом на стул, предложила себя в качестве натуры. Ее здоровенные груди лежали на спинке стула, жесткие с вкраплением меди волосы она распустила и в проникающем сверху тусклом свете волосы казались почти фиолетовыми.

Нашлись и такие, кто пришпилил лист бумаги, самый дикий даже взял одну из палитр, самую заскорузлую, Машиного отчима, набил руку кистями и начал требовать подрамник с чистым холстом. Напились все, конечно. Хотя, скорее, кочевряжились - денег было мало, хватило на три бутылки водки, пару сухого, на плавленые сырки, треску в масле, пачку печенья. Еще у Маши была плитка шоколада. Правда, я потом сходил и купил еще вина, но сделал это только после Машиных просьб: кто-то все-таки напоролся в одном из шкафов на винный запас отчима и требовалось восстановить хотя бы количество бутылок, в этом отчим был схож с Ващинским-старшим, только в наличии винного запаса.

Да, Катька была хороша. Так бывают красивы те, кто несет в себе трагедию, крушение, распад, но и то, и другое, и третье - несправедливое, что упадет на них случайно, в тот самый момент, когда все вроде бы хорошо, все спокойно и не внушает тревоги. Я просто наслаждался, глядя на нее. Какая кожа! Белая, с мелкой сеткой жилок и оттого отдающая в синеву. Красные пятки, длинные пальцы. Таких красивых больше не рожают. Это вымирающий тип. Обреченный. Вот Катька и сошла с ума.

Но тогда она царила. А Маша довольствовалась второй - в лучшем случае, - ролью. Если ей вообще была нужна какая-то роль. Она играла с Иваном как хотела. Он таскался за ней словно на веревочке. Пришаркивая, она ходила по мастерской, а он, как пришпиленный, - за ней. Она со всеми кокетничала, шутила, улыбалась всем, а Иван страдал и поэтому тоже шутил и всем улыбался. Выходило у него неуклюже. Как неуклюже у него получалось все на свете, за исключением живописи. Искусство которой он свел к портретированию газоналивных братков, их ублюдков и жен. Ему надо было больше прислушиваться в словам Машиного отчима, следовать его дорогой: этот ухитрялся никогда не продаваться за кусок, он продавался сразу и по-крупному, навсегда - большие музеи, частные коллекции настоящих, потомственных миллиардеров. Рукопожатие августейших особ. Прием у президента.

Машин отчим был маленький курносый человек, с широченной грудью, силач и обжора. Он прошел всю войну, в пехоте. Собственно, призвали его в 39-м, незадолго до нападения на Польшу, с последнего курса Строгановки. Он любил рассказывать о войне, о том, как выкинул противогаз из чехла и набил чехол конфетами, взятыми в разбомбленном сельпо - это было уже в 41-м, - как его за это хотели расстрелять, но тут прилетели "мессершмиты", сбросили несколько бомб, постреляли из пулеметов, и будущий Машин отчим обнаружил себя стоящим совершенно невредимым, а вокруг валялись красноармейцы, политруки и командиры. Все - мертвые. И тогда он взял из чехла от противогаза конфету - чехол как лежал, так и продолжал лежать на вытащенной из разбитой школы парте, за партой только что сидел командир, собиравшийся приказать своим солдатам отчима за утерю противогаза расстрелять, чехол лежал как уже никому не нужное вещественное доказательство, - и отчим медленно развернул обертку и конфету съел.

Отчиму очень везло, его ни разу не зацепило, он ходил в штыковые атаки, переплывал широкие реки, он бежал навстречу шквальному огню из бетонных дотов и потом обнаруживал себя в совершеннейшем одиночестве, прямо под амбразурой дота, а за его спиной лежали мертвые солдаты, и те, которые бежали в атаку вместе с ним, и те, которые бежали до него, он смотрел назад и вспоминал, что бежать было мягко, что он бежал по телам убитых, а потом доставал большую гранату, выдергивал чеку и спокойно так, не суетясь, клал гранату в амбразуру. Ба-ах! Внутри дота грохотало, и там начинали орать оставшиеся в живых, а он брал вторую гранату и отправлял вслед за первой. Ба-ах!.. И за этот его героизм ему на грудь повесили орден, повесил лично будущий маршал Баграмян, тогда - жестокий и кровавый генерал, посылавший солдат на смерть тысячами и десятками тысяч, но всегда выполнявший поставленную перед ним задачу, к празднику, к торжественной дате. И, по возвращении, после войны, во времена всех кампаний и разоблачений, всегда и при всех правителях, Машиному отчиму везло, он писал что хотел и с ним ничего не случалось, пока, постепенно, он не стал надоедать, но, скорее, не картинами и машинами послов у мастерской, а неброским постоянством, упертостью. Его начали выживать, начали предлагать ему перебраться к августейшим особам и президентам поближе, не тратиться на авиапутешествия. И выжили, выжили, всё начатое всегда доходит до финала, всегда.

А мы пьянствовали у него в мастерской до состояния полной невменяемости, а потом меня увезла к себе Катька, увезла куда-то на жуткую окраину, куда отказывались везти самые прожженные таксисты, а утром я проснулся, повернулся и бедрами ощутил здоровенную Катькину задницу, а Катька лягнулась и пробурчала, что я надоел. Я скатился с дивана, залпом выпил высокий стакан выдохшегося, теплого, мутного пива, оделся и вышел из Катькиной квартиры. Я не мог понять, где я, в каком городе, времени. Рядом шла железная дорога, за длиннющим бетонным забором ухало что-то железное, мимо неслись обезумевшие груженые грузовики, шли люди и с ними меня объединяло только одно, но очень важное свойство - и они, и я были со страшного похмелья, и мне, и им было очень плохо, и их, и меня мучало все окружающее, видимое и невидимое, сущее и то, в сущности чего можно усомниться. Но все равно - с тех пор уже не встретишь такого утра, таких утренних запахов, лиц, ощущений. Уже не так подметают улицу дворники, уже не те улицы, не те люди, сам я не тот.

Я приехал домой, а дома названивал телефон.

- Да! - сказал я в трубку.

- Выходить мне за него замуж? - спросила Маша.

- За кого? - поинтересовался я.

- За Ивана!

- Нет! - ответил я.

- Почему?

- Тебе будет с ним скучно. Выходи за меня!

- А с тобой что, обхохочешься?

- Конечно! Я веселый!

- Ну и дурак! Я за дурака не выйду. А нас пригласили в ресторан!

- Кто?

- Иосиф!

Я хотел было сказать, что Иосиф пригласил ее, что Иван всего лишь оформление, фон, но Маша уже повесила трубку. А потом позвонил сам Иосиф Акбарович и сказал, что красивее девушки, чем Маша, он не встречал.

- Слушай! - сказал я.

- Нет, серьезно! От нее идет волна! - он поцокал языком. - Мне дядя прислал полтысячи. Ему хочется, чтобы я приоделся. Я думаю, в "Пекине" мы хорошо посидим. Дядя приедет только через месяц. Ты мне отдашь свой костюм? Все равно не носишь! А он мне как раз!

- Отдам!

- Ну, я заказываю столик. В "Пекине", значит?

- Ага!

Не успел я раздеться, чтобы пойти в душ, как вновь зазвонил телефон и Маша сказала, что Ивана она не любит, а потом добавила, что также не любит меня, Иосифа и Ващинского - всех, кто к ней подкатывается. Я хотел было сказать, что ей показалось, будто Ващинский к ней подкатывается, что Ващинский любит парня из ямы, жилистого солидольного парня, вернее - он любит память об этом парне, что когда забудет этого парня, то у Ващинского появится другой, но вместо этого спросил:

- Но в ресторан-то пойдешь?

- Конечно! Я никогда не была в "Пекине", никогда не ела китайской еды. Постой! И ты там будешь? Ну, вы даете, москвичи!

Маша, Маша! Теперь ты живешь там, где китайской еды не меньше, чем в самом Китае, а сын твой убит на территории бывшего СССР. И если я его отец, если я действительно его отец, то зачем ты пудришь мозги и дундуку Ивану, и деляге Иосифу, и лапочке Ващинскому? Маша! Ответь! Маша! Ответь Москве! Ответь москвичам! Не дает ответа! Не дает!

Шунамит

...Рассказывают, что порода шунамит не подвержена старению. Достигнув зрелого возраста, шунамит пребывает в нем, пока не почувствует приближения смерти. Это состояние удивительным образом передается всаднику, который начинает понимать, что с его лошадью что-то происходит, что его лошадь боится того, чего раньше не боялась, и, наоборот, не боится тех вещей, которые ранее повергали ее в испуг. Отправляться в поход на чувствующем приближение смерти скакуне - значит самого себя подвергать опасности. Поэтому самое лучшее, что может сделать всадник, так это расседлать лошадь и отпустить ее, несмотря на то, что по цене порода шунамит, пожалуй, одна из самых дорогих. Чувствующие приближение смерти лошади породы шунамит собираются в большие табуны и бросаются в галоп. Смерть на скаку отличительное свойство этой породы...

Мой рассказ правдив. Мне нечего придумывать, нечего скрывать. Но вот в избирательности памяти я не виноват. Что-то запомнилось лучше, что-то хуже, и я часто ловлю себя на том, что четко запомненное интереса уже не представляет, против ожидания забывается, превращается в плотную броню прошлого, спрессовывается, опускается на дно, откуда его без существенных искажений и повреждений поднять практически невозможно. Увлекает же подернутое дымкой, сомнительное, о чем, уже не полагаясь на свои собственные силы, хочется спросить у кого-то еще, чтобы уточнить детали или же прояснить главное. А иногда - присочинить. Тут ничего не поделаешь: мне тоже хочется выглядеть не совсем так, как я выгляжу на самом деле. Иногда симпатичнее, иногда - противнее. Тем более, что произошедшее оставило во мне тяжелое, неизбывное чувство вины, гирями висящее на ногах, жгущее под ложечкой, пульсирующее в затылке. Бессонница, повышенное давление и нелады в мочеполовой сфере были и прежде, но вот того, что некоторые называют муками совести у меня не наблюдалось. Мог выпить несколько смертельных доз, не был фактурен, не тратил времени на занятия спортом, но мои сухие мускулы были крепки, словно корабельные канаты, хлесткий удар с правой выручал не раз и не два. Всё у меня склеивалось одно к одному, а потом в одночасье разломалось. Так обычно и бывает.

Моего сына убили осенью, в конце сентября, а примерно за полгода до этого я переместился из разряда героев - потенциальных, до подлинного героизма я недозрел совсем немного, - из разряда героев модных романов и светской хроники - в разряд пациентов травматологических отделений. Из вполне успешного журналиста, одинокого, в полном расцвете сил, узнаваемого, хорошо зарабатывающего, знающего значительно больше, чем говорящего, - в некое распластанное на больничной койке тело, с полуотшибленной памятью, переломанными руками и ногами. Как оказалось, это совсем легко, для подобного сдвига нужно только потерять чувство меры, поверить, что все вокруг несерьезно, игра, движение фишек, перевертывание костей, раздача карт - валет червей, валет трефовый, семерка пик, пять бубен, тройка бубен, прошелся, поменял три карты, оставив валетов, прикупил еще одного, а потом оказалось, что у оппонента "стрит", надо платить, а денег уже нет, и ты снимаешь с запястья часы, а тебе говорят, даже не глядя на твой "мюллер", модель "касабланка", говорят, что этого не хватит, - а еще нужно думать, что если ты выскочил на главную дорогу, то все прочие будут только глотать пыль и никогда не устроят за тобой погони, не кинут камень вдогонку.

До больницы я работал в газете. Обозреватель. Свободный режим, неплохие деньги. Основная специализация - экология, конкретнее - вывоз мусора, утилизация отходов, автомобильные мойки, могильники для скота, выбросы вредных веществ, токсины в почве. Такие темы тоскливы, тошнотворны, тягомотны, но газета располагалась под крышей серьезных людей, сектор обстрела был оговорен заранее, рикошеты и перелеты не допускались, штатных сотрудников не обижали гонорарами, иногда что-то перепадало слева. Случались и обед на халяву в хорошем ресторане - в газете имелся прекрасный буфет с льготными ценами, и какой-нибудь дорогой сувенир. Так, люди одного владельца автомойки почти год раз в месяц привозили мне коробку сигар. Я настолько привык к их вкусу, что второй материал о том, какой, мол, этот владелец хороший и как печется об экологии нашего дорогого города, написал без напоминаний, по своей инициативе. Тут-то сигаропоток истончился, поредел, потом и вовсе иссяк.

Влиятельные люди принимали меня - неплохой костюм, галстук, хотя мною специально допускались какие-то небрежности в деталях, только чтобы выделиться из общего ряда, - в больших кабинетах, а сам я перекидывался парой слов и с бульдозеристом на свалке, и с дворничихой, и с инженером-дозиметристом. Так сказать - для полноты картины, для объемности. Среди моих информаторов были жители пятиэтажек, дорогих коттеджей, квартир в двух уровнях, с индивидульным гаражом, лифтом и зимним садом. Всем нам и мне в том числе - казалось, что от наших встреч, разговоров, от публикаций в газете, звонков и совещаний, от распоряжений и указов всё будет меняться к лучшему. Да мы и встречались, подспудно ведомые этим розовым чувством.

Но ведь везде и всюду, всегда кто-то кого-то обманывает! И сам обман не мог бы существовать без тех, кто обманываться рад, кто готов полностью, без поправок и купюр взять на себя роль обманутого. И получалось, что самые хитрованы, самые проныры в чем-то, в каком-то своем проявлении, ничем не отличались от прочих. Одни вертели миллионами долларов, но подставлялись под обманы молодых любовниц. Другие вертели людьми, но их обманывали деньги, уплывающие из их рук в неизвестном направлении, растворяющиеся словно таблетка заменителя сахара.

Эта перемена роли, происходящая временами настолько быстро, что создается впечатление, будто одной роли как таковой нет, что в ней смешивается и обманщик, и обманутый, казалась мне отличительной чертой всех окружающих. Сам я был таковым. Вертел своим начальством, верил в добрые намерения своих информаторов, надеялся на успех, только в чем он должен проявиться, каким боком ко мне повернуться - я не знал. Лишь чувствовал, что это будет не грубая материя, а что-то тонкое, воздушное, то, от чего легкие наполняются пьянящим восторгом. Счастье, вот что должен был принести успех, именно - счастье. Ради успеха-то я и решил постепенно, ненавязчиво поменять свою специализацию, от экологии переместиться к вещам более фундаментальным.

Хотя началось всё довольно безобидно и ничто не предвещало успеха, вместо которого, как нередко это случается, получаешь капельницу, гипс, пластические операции, подкладное судно. Судьба обманывающихся обманщиков по большей части такова. Я не был исключением, если, конечно, исключения вообще возможны. И мне кажется, что один мой приятель, встреченный в метро, принадлежал к тому же роду-племени.

Приятель неблизкий, с которым вспомнить можно было лишь совместное питие портвейна. Мы всё-таки решили поворошить старое и выпили довольно крепко, но уже, разумеется, не портвейн. Я был после получки, после гонораров, я угощал, но теперь-то мне ясно, что и в этом был расчет, расчет на то, чтобы я поглубже заглотил наживку. А мне что? Я заглотил. Мне даже кажется, что наша встреча в метро была не случайной, что всё было подстроено, организовано. Они, мой приятель и те, кто стоял за ним, знали у меня хороший ход, хорошая репутация, я веду скромный образ жизни, из всей редакции только я подходил для разработки. Они меня и разработали. Взяли на раз. Тем более, что наверняка знали - у меня есть долг, долг за тёткину операцию, время платить подступало неотвратимо.

Со стуком ставя рюмку на столешницу, пощелкивая языком, приятель предложил мне материал на сто миллионов. Так он, во всяком случае, выражался, а за публикацию предлагал сумму вполне конкретную, ровно тысячу североамериканских долларов, без налогов и вычетов, объясняя всё тем, что надо просто помочь хорошим людям, которых иначе заклюют плохие, что, к слову, происходит по закону жизни всегда, вне зависимости от работы средств массовой информации и прочих попыток изменить течение вещей. Вне зависимости от тысячи долларов, которой на этот раз измерялся зазор между хорошими и плохими.

Материальчик был, конечно, серьезен. И, вроде бы, посвящен исключительно экологии. Но это на первый взгляд. При взгляде пристальном вырисовывалась любопытная картина. В непосредственной близости от столицы, в охраняемой зоне, в лесу, располагался секретный военный объект, строительство которого начиналось еще при Леониде Ильиче. Уже в другой стране, при других правителях строительство было завершено, гигантская усеченная пирамида была напичкана сложнейшей аппаратурой, позволявшей увидеть на мониторе локатора волейбольный мяч, подброшенный высоко в воздух над столицей Норвегии. Что с того, что военная тема была не моей? Мне и не предлагали писать на военную тему.

Да-да, экология, чистая экология! Во-первых, из-за гигантского количества потребляемой пирамидой электроэнергии очистные сооружения на находившихся неподалеку, в небольшом городке, предприятиях работали с перебоями, и в водохранилище попадали фекалии, или, по-простому, говно. Во-вторых, в рабочем режиме пирамида создавала такое поле сверхвысоких частот, что в домах близлежащих деревень электрические лампочки зажигались сами собой, а местные мальчишки развлекались тем, что натягивали в лесу между берез нихромовые нити, и те начинали светиться всё ярче и ярче. Поэтому совершенно не требовалось писать про локаторы и волейбольные мячи над Норвегией. Требовалось только обратить внимание на здоровье населения. Сверхвысокие частоты вызывали импотенцию. Импотенция же проблема не медицинская, а - бери выше! - социальная. Нужно было осветить проблему водных ресурсов. Рыболовства, в конце концов. Только и всего. Рыбак ты или нет - вот как ставился вопрос.

Рыбак, рыбак, но и материальчиком занимались серьезные люди, они уже его практически подготовили, очень грамотно, даже с юмором и едкостью написали, приложили снимки - локационная пирамида с борта самолета, вид на пирамиду с земли, а также рисунок - вид пирамиды в разрезе. Мой приятель расстегнул портфель и достал папочку. Нате вам!

Как сейчас помню - я пробежал текст, взглянул на снимки и рисунок и только сказал:

- Великоват немного. Придется...

- Сокращай как хочешь! - мой приятель махнул рукой. - Только позвони после сокращений, дай мне посмотреть, - он оглянулся по сторонам, мы сидели на Арбате, ели что-то итальянское, пили водку, запивали пивом, курили, оглянулся и сунул мне в руку какую-то бумажную трубочку, доллары. Половина, задаток... Только не затягивай, о'кей?

- О'кей, - я спрятал доллары и подумал, что никаких препятствий для публикации не предвидится: любитель задавать каверзные вопросы, заместитель главного редактора, пребывал в длительной загранкомандировке, главный редактор - в запое, и что такой публикацией я проложу себе дорогу в иные журналистские сферы, а то получалось, что разменял пятый десяток, а все эколог.

Да, тогда мне нужны были деньги, теткин стержень в бедренной кости оказался недешев, но в истории с усеченной пирамидой я проявил тщеславие и честолюбие. Подобного за собой я не замечал, жил себе и жил, а тут всем ходом своих размышлений, высветился прямо как на рентгене. Да и корыстолюбием, как оказалось, я не обижен. Мой приятель, вытирая салфеткой пухлый и кривоватый рот, намекнул, что число хороших людей, которым нужна моя, именно моя помощь в их противостоянии с людьми плохими, велико и некоторые из них готовы расщедриться и на более весомые суммы, чем жалкая тысяча. "Жалкая? - спросил я себя. - Ничего себе!" - и выражение моего лица всё сказало само: платите ребята, платите, мы со своей стороны работу сделаем.

Уговорить ответственного секретаря и другого заместителя главного было делом совсем не трудным. Они просмотрели текст и дали добро. Я немного подрезал материал, позвонил приятелю, мы встретились еще раз. Приятель пришел на встречу с одним из хороших людей, человеком с короткой стрижкой, рублеными чертами лица, неторопливой, продуманной речью, белыми сильными руками. У этого хорошиста был маникюр, но профессионально набитые костяшки, мой удар здесь бы не имел шансов. Мы пожали друг другу руки, приятель заказал коньяк, хорошист мотнул головой, от коньяка отказался, предпочитая сок.

Он читал медленно. Я никогда не видел, чтобы так медленно читали люди, внешне явно проучившиеся больше, чем в начальной школе. Когда он прочитал, то ровным голосом попросил прощения, вышел из кафе на улицу и с улицы позвонил по мобильному телефону. Мы пили коньяк, хорошист ходил под окнами кафе и, видимо, пересказывал кому-то содержание статьи. Потом он слушал, слушал долго и кивал головой. За такие продолжительные разговоры по мобильному телефону платил кто-то третий, мне показалось - я сам, не напрямую, косвенно, но пара-тройка моих рублей в этой плате присутствовала. Потом хорошист вернулся в кафе, залпом выпил сок, сказал, что возражений не имеется, и удалился. Ни слова больше - ни до свиданья, ни прощай.

Материал про усеченную пирамиду был опубликован, а на следующий день вся редакция праздновала день рождения заведущего отделом иллюстраций. Пили у нее в кабинете, сидели за низким столом, ели салаты, удивительно вкусную маринованную рыбу, танцевали и вновь к столу подсаживались, а в один прекрасный момент - я как раз пригласил помощницу бильд-редактора, девушку крупную и сочащуюся страстью, на танец, - в кабинете стало очень тихо. Да, музыка продолжала играть, но никто не двигался, не говорил, не смеялся. Мы с помощницей бильд-редактора застыли на полушаге, в состоянии неустойчивого равновесия повернулись к дверям: там, блестя красным лицом, словно солнце во мгле черной бури, черной бури коридорной темноты, покачиваясь, стоял наш главный редактор.

Его зажатые набрякшими веками глаза шарили по находившимся в кабинете людям и кого-то искали. Меня! Он шагнул через порог, разлепил губы в щербатой улыбке, принял в длинные пальцы наполненную до краев рюмку, а когда оказался возле - помощница бильд-редактора отклеилась от меня, начала накладывать главному салаты и рыбу, - водки в рюмке оставалось на маленький глоточек. Он выплеснул остатки водки в рот, его передернуло, от макушки до пят, он потянул носом, закусывая воздухом, сладостным воздухом редакции, редакционной пьянки, спрятал рюмку в карман мешковатого замшевого пиджака и спросил:

- Что это было?



Поделиться книгой:

На главную
Назад