Накануне того дня, когда воевода должен был выезжать во Вроцлав для заключения контракта, он прибыл на ужин в епископский дворец. Я был на службе в комнате, когда Збышек поспешил к входящему, громко восклицая:
— Мой воевода, привезёте вы нам королеву или нет, будет ли её приданое составлять сто тысяч червонных золотых, или половину только, для меня это безразлично, но ежели вы мне сюда Капистрана не приведёте, пожалуй, не показывайтесь мне на глаза. Он во Вроцлаве, достаточно уже силезцев обратил, умоляйте его, упрашивайте, чтобы с вами вместе прибыл. Заберите его с собой, а когда будете уверены, что он согласится, гонца мне пришлите, чтобы мы достойно приняли святого мужа.
— Король и королева-мать мне то же самое поручили, — произнёс воевода. — Я надеюсь на Бога.
— Пусть Ян из Чижова, Ян из Конецполя и Дзержек из Рытвиян сидят над контрактом и свадебной речью, а вы Капистрана мне приобретите, — добавил епископ. — Скажите ему, с каким нетерпением мы его тут ждём. Души рвуться к нему… Хочу дожить до этого дня.
А через минуту он добросил, взволнованный:
— Король дал ему приют у Святого Креста… но я, я монастырь ему предоставлю, костёл ему построю. Пусть только приедет.
С таким поручением выехал пан воевода во Вроцлав и принял его к сердцу. Не прошло и десяти дней, как к епископу прискакал гонец с донесением от воеводы, что Иоанн Капистран вместе с послами точно прибудет в Краков.
Тогда снова те же самые, а может, более сильные горячка и нетерпение увидеть так долго ожидаемого охватила всех. А так как уже месяц в Кракове гостили двое товарищей Капистрана с Владиславом Венгром, которые много о нём рассказывали, разглашались чудеса, расходились повести о великой силе, данной ему небесами, — с ещё большей жаждой ждали того счастливого дня и часа, когда стопа его коснётся нашей земли.
В замке, в городе, у нас во дворце, в монастырях — везде готовились к торжественному приёму Капистрана, особенно же орден св. Франциска, к уставу которого он принадлежал, хотя его ужесточил и сделал более строгим.
Доминиканцы, которые всегда были в конкуренции с сынами св. Франциска, потому что один и другой орден прославляли и превозносили своего патрона, тоже готовились приветствовать Капистрана как великого инквизитора, обязанности которого до сих пор по наследству принадлежали их ордену. Исключений не было, потому что видели в нём и благословеннего мужа, и как бы легата и апостольского миссионера. Слава так его опережала, что никто равнодушным быть не мог.
Наконец наступил тот памятный день; во вторник, в самый праздник св. Августина, когда весь город с утра заволновался и, можно сказать, что, кроме тех, кто лежал в кровати и не мог двигаться, никто из христиан дома не остался. Одни вышли за город и ворота, другие на рынок и улицы — каждый размещался как мог.
Евреи из опасения, как бы при этом волнении умов, что не раз случалось, школьная молодёжь и озорная челядь на них не бросились, заранее закрылись в своих домах. Ни одного из них нигде нельзя было увидеть.
День был осенний, мрачный и хмурый, но спокойный.
Все ордена с хоругвиями, с крестами, городские атрибуты, светское духовенство, академия, капитулы, епископ со всем своим двором, в торжественных облачениях, вышли к воротам встречать. Старая королева и король также выехали достаточно великолепно и с многочисленным двором.
Мы с епископом Збышком ждали его на Клепаре.
Хотя было объявлено, что он несомненно прибудет, ждали довольно долго; а старые люди говорили, что помнили только королевские въезды такие торжественные и многолюдные.
Но на лицах всех нельзя было увидеть радости, а как бы тревога, когда судья прибывает к провинившимся.
Было тихо, глаза обращались на тракт, по которому ожидали прибытия, пока не пошёл ропот; поднялись головы, королева встала с сидения в карете, молодой король сошёл с коня. Показалась четырёхконная карета пана Яна из Тенчина, потому что ему досталась честь сопровождать святого мужа. За ним ехали другие послы со своими дворами.
Увидев короля и королеву, воевода дал знак вознице, чтобы остановился, и я заметил быстро вылезающего из кареты человека средних лет, с тёмным лицом, с длинной обнажённой шеей, в простой одежде, грубой, грязной, с капюшоном, подпоясанный верёвкой, у которого висели простые деревянные чётки с большим крестом. Босые ноги его были одеты в деревянные башмаки, а руки были длинные, почти до колен.
Я его иначе себе представлял, но таким, какой был, он показался мне совсем непохожим на других людей. По крайней мере, от наших очень отличался, и видно было, что происходил из иных краёв, потому что и черты лица, и глаза, и фигура были особенные и странные. Двигался быстро, взгляд имел смелый и огненный, но обхождение с людьми покорное.
Приветствовав короля и королеву, которые хотели поцеловать его руку, обе руки он сложил на груди и низко поклонился. Но когда потом поднял голову и посмотрел вокруг, на кого попал взгляд, по тому пробежали мурашки. Что-то такое пронзительное было у него во взгляде.
Все теснились к рукам, к ногам, а он благословлял, подняв правую руку и шепча молитву.
В этой простой сермяге, с некрасивым лицом, суровым, чёрным, исхудавшим, босой, бедный стоял он в эти минуты над толпами, как король и вождь. И ничего его не встревожило, не смешало: ни этот великолепный кортеж, ни тысячи людей, ни знаки почтения, которые получал. Он остался совершенно равнодушным и, когда шедший рядом с ним епископ дал знак, все в процессии бросились в костёл, ксендзы начали петь песни и все пешими пошли за Капистраном и епископом в костёл Девы Марии.
Для него и для товарищей, которые были с ним, потому что их не только хватало, но каждую минуту к нему прибывали новые, специально опустошили каменицу на рынке Ежи Сворца, из которой, можно сказать, сделали монастырь.
Эти новые монахи в удобствах совсем не нуждались, так как спали на голой земле, чуть ли не каждый день поддерживали очень строгие посты, даже возле печи погреться себе не позволяли; они сразу сделали себе ораториум и ограждение. Первая комната, у которой должны были поставить слуг, потому что люди с плачем и стоном туда ломились, служила для приёма тех, которых допускали к Капистрану.
Поскольку его принимал епископ, а я исполнял у него службу, мог и имел возможность поглядеть жизнь и обычаи благочестивого мужа.
Мы все привыкли к неутомимой работе нашего епископа, который почти с утра до ночи не отдыхал, но чем это было в режиме жизни этого человека, который всё своё время проводил как бы в набожной горячке. Ночью он едва засыпал на несколько часов, читая в разные периоды с братьями молитвы, а в течение всего дня проповедовал, исповедовал, учил, принимал людей, каждую свободную минуту обращая на молитву.
Во время молитвы этот человек совсем менялся — лицо прояснялось, глаза, казалось, увеличивались, дрожал в каком-то экстазе и, казалось, что забывал, устремившись духом к небесам, что был ещё на этом свете.
Будучи привыкшим к моему благочестивому ксендзу Яну, я недоумевал, как два человека, равные по набожности, так могли быть друг на друга непохожи. Ибо мой Ян был спокойным, мягким, как барашек, и в молитву погружался, не опьяняясь ею; Капистран, напротив, словно был в восторге, разгорячён, делал физиономию, в которой чувствовались угроза и тревога.
В следующие дни при костёле Св. Войцеха, на том месте, где, согласно преданию, этот апостол говорил люду, поставили деревянный амвон, который обвешали коврами и дорогими портьерами, но Капистран эти украшения велел сорвать.
Тут же рядом с ним стоял один из наших коллегиатов и по мере того как тот говорил, переводил нам его слова.
Ближе к амвону были сделаны сидения и коврики для королевы, короля, двора, духовенства и панов. Далее рынок, насколько хватало глаз, был полнёхонек, а среди этих набитых и стиснутых людей царила такая тишина, что, казалось бы, можно было услышать пролетающую муху.
Должен ли я покуситься на то, чтобы рассказать, как действовало его слово и каким образом? Этого ни я и никто не сможет.
Ибо происходило что-то чудесное. Мало людей могло услышать то, что он говорил, другие плохо понимали, всё-таки его речь волновала сердца, вызывала слёзы, обращала, притягивала.
Я не видел проповедника говорившего, подобно ему; беспокойно двигался, вытягивал к небу руки, падал, ходил, опускался к земле, бил себя в грудь; сам звук его голоса звучал так, что около сердца делалось тревожно, слёзы подступали к глазам.
Даже те, что совсем его не понимали, взволнованные, устрашённые, рыдали и теряли сознание.
То был Божий посланник и одарённый Его силой, но он не приносил милосердия и покоя, только страшные угрозы, призыв к мести за грехи, отголоски адских мук. По крайней мере, я это так чувствовал, а со мной многие другие.
Пока говорил, он держал так на привязи всех и только рыдания и крики боли иногда его прерывали; потом, когда, заканчивая, он обратился к кресту и пал перед ним, вытягивая руки к Христу, все со стоном упали на землю в пыль.
Не было человека, кто ушёл бы холодным, с сухими глазами.
И свершались чудеса. Люди толпами шли к исповеди, молодёжь сбрасывала рыцарскую одежду и надевала монашеское облачение. С первого дня начали вступать в орден люди, падая к ногам Капистрана и отца Владислава, чтобы их приняли.
Может, ничего страного не было в том, что обычный люд так чувствовал это слово Божье, которого из таких вдохновенных и пламенеющих уст, как эти, никогда не слышал. Я стоял и смотрел на епископов, нашего пана и других, на старших духовных лиц, на тех, кто слышал в своей жизни много проповедников, — не было ни одного, который бы не испытал того же, что простачки. Плакали и они. В эти минуты муж был вдохновлён так, как только может быть вдохновлён миссионер, помазанный Богом.
С первого этого дня началось такое набожное воодушевление всего народа, что можно было сказать, почти забыли повседневные дела. Куда бы ты не пришёл, что бы не услышал, везде только проповедник и апостол был предметом разговоров и восхищения.
Он не мог выйти на улицу, чтобы за ним не тянулись толпы. Приносили к его двери больных, привозили хромых, подкарауливали, чтобы дотронуться до края его облачения.
Тогда сразу самые набожные юноши надели монашеское одеяние. Одним из первых был молоденький Шимон из Липницы, который позже прославился благочестием и смирением. Вместе с ним вступил в орден Рафал из Прошовиц и Станислав Кажмирчик и много-много других, не считая таких панов, как Мелштынский. В одном Кракове тех, которые надели рясы, насчитали сто тридцать, и по всей стране потом этот орден рассеяли.
Однажды вечером уже поздней осени, когда велел Капистран, он начал выступать против игры в карты, легкомысленных игр и забав, траты времени, образа Божия, показывая из этих забав, которые часто заканчивались убийством и кровью, людскую развращённость. Он так разволновал и запугал слушателей, что на следующий день с рассвета под амвон люди начали приносить кто что имел, служащее для игры: шашки, кости, кубки, карты, шары и кегли; некоторые даже цитры и музыкальные инструменты, хотя они и для восхваления Бога могли служить.
Когда потом миссионер взошёл на кафедру и увидел эту огромную кучу, словно гору посреди рынка, потому что насобирали этого невероятно много, он дал знак, чтобы эти инструменты дьявольского искушения сожгли.
Они бросились, послушные, с факелами и тут же подожгли. В мгновение ока огромным пламенем занялась сухая куча, а, так как Капистран говорил и на него все смотрели и плакали, никто не заметил, когда эта куча вспыхнула огнём и уносимые ветром угли и искры стали падать на ближайшие крыши, так что на домах уже занималась черепица. Только тогда люди бросились на помощь, ударили в пожарный колокол у Девы Марии, а святой муж начал крестить этот начинающийся пожар, который тут же счастливо погасили.
Он восклицал, однако, что грешному городу, как Содоме и Гоморре, не дало сгореть Божье милосердие, ожидая покаяния и исправления.
В такой горячке мы пережили, можно сказать, всё те несколько месяцев, которые Капистран у нас провёл. Для его монахов и нового ордена, под девизом святого Бернарда, наш епископ на земле брата основал монастырчик и костёл, не допуская, чтобы по королевской милости при Святом Кресте остались.
Между тем они строили с такой поспешностью, что, по-видимому, ни один дом на людской памяти так быстро не появился, как эта постройка епископа.
Ксендз Иоанн с епископом и другими духовными лицами также выезжал из Кракова в ближайшие города, и где бы он не появился, везде происходило то же самое, что и в Кракове.
Я тоже в душе, наверное, получил пользу от этого роста набожности, потому что не был ни холодным, ни равнодушным, а кроме того, я был рад, что обо мне немного забыли среди этой благочестивой заинтересованности.
Иногда я мог незамеченным вырываться к моему Гайдису и поговорить с ним какое-то время свободней. Мне однажды посчастливилось; когда однажды я вёл с ним дружеский разговор, а мы не очень замечали, что делалось около нас, не увидели, когда подошёл король.
Я сначала хотел бежать, но мои ноги вросли в землю.
Тем временем милостивый пан приближался, быстрыми шагами, крича Гайдису:
— Это твой сын?
А когда литвин молча поклонился, король ещё подошёл ко мне, и я почувствовал, как он на меня смотрит. Голова у меня была опущена. Он велел мне её поднять и посмотреть смело. Хотя с сильной тревогой, я был послушен.
Тогда я увидел очень добрый королевский взгляд, направленный на меня; Казимир смотрел и молчал. Потом он спросил, как мне жилось у епископа, на что я ответил молчанием; и он уже не настаивал.
— Учись и работай честно, — сказал он, — я о детях моих слуг не забываю и о тебе также помнить буду.
Я упал к его ногам. Он казался сильно взволнованным и, потянувшись к калетке, которую всегда носил у пояса (был это обычай его отца), достал горсть монет и сунул их мне в руку. Она так у меня дрожала, что они попадали на землю, и Гайдис должен был их поднять; только тогда я заметил, что это было золото. Король очень быстро удалился.
Этого панского дара было десять монет и я хотел поделиться ими с Гайдисом, но он возмутился, разгневался, завязал золото в узелок и велел мне его, не трогая, беречь как зеницу ока.
Но это золото было безделушкой; королевский взгляд, непередаваемо милосердный, был для меня дороже, чем оно. Мне казалось, что читаю в нём, что он будет ко мне по-настоящему милосерден и вырвет меня из этой недоли и опасности, в каких я был. Ибо я очень боялся, как бы меня силой не взяли в семинарию и не облачили в платье клириков.
Почему я к этому сану охоты в себе не чувствовал, сам, по правде говоря, не знаю, но Бог, видно, призвать меня к себе не хотел, готовя мне иной жребий.
Так окончился этот год, который покрыл трауром всё христианство, потому что неверные овладели Константинополем и мощь их росла и угрожала святому кресту. Всё-таки и Иоанн Капистран, показывая это поражение как наказание Божье, не только взывал к покаянию, но и вооружению, и походу против неверных, и объединению всех христианских народов.
Между епископом и королём в это время не дошло до какой-либо договорённости и согласия. Два неприятельских лагеря стояли друг против друга, как перед тем, а, когда в следующем году прибыли послы пятидесяти шести прусских городов с просьбой к королю, чтобы вызволил их из-под ярма крестоносцев и занял силой прусские края, которые некогда принадлежали Польше, наш епископ, вместо того чтобы быть в помощь королю, выступил против объединения с Пруссией. Из этого он предсказывал войну, долгую, дорогую, изнурительную и безрезультатную, в чём был прав только наполовину, поскольку война в действительности была мучительной и долгой, но окончилась счастливо хоть частичным возвращением Пруссии.
Давний неприятель ордена, епископ Збышек, оттого ли, что на его стороне был Рим, или наперекор королю, теперь почти за него вступался. Это, однако же, ничуть не помогло, потому что и королева-мать, и король, и значительная часть панов была за то, чтобы собравшихся пруссаков не отталкивать.
Тем временем приближалась назначенная дата свадьбы короля, а в замке, несмотря на огромную спешку, ещё не всё было готово. Королева-мать и молодой король равно не хотели принимать молодую пани кое-как и показать себя неподготовленными. Свадьбу хотели отпраздновать с большим великолепием, а замок в эти времена был довольно заброшен и всё в нём должны были обновлять.
В Ягайлловы времена король в нём жил мало, позже королева Сонька чаще пребывала в других более маленьких замках, в Саноке и в своих владениях. Казимир также с радостью жил и охотился в Литве. И хотя были урядники, которые должны были следить за стенами и комнатами и за всем порядком, они очень пренебрегали, и теперь только оказалось, что для приёма достойных гостех места и вещей не хватало.
Поэтому работали дни и ночи, что я видел своими глазами, заглядывая к Гайдису.
Перед днём Обращения св. Павла король уже был в Кракове, где две тысячи человек самой первой рыцарской молодёжи, которые должны были выехать навстречу молодой пани и сопровождать её до Кракова, были готовы.
Моё сердце рвалось наружу, глядя на них, так я завидовал прекрасном фигуре и свободе, какой они наслаждались.
Ещё королева не прибыла в Краков и даже послы за ней не выехали, когда эта приглушённая война между кардиналом Збышком и королём снова началась на ином поле. Хоть король внешне не вмешивался в это, между архиепископом Гнезненским, верным и милым Казимиру, и нашим Збышком разразился спор о том, кто будет короновать королеву.
Архиепископ ссылался на своё извечное право, а наш пан, как князь Церкви, после папы занимающий наивысшую кардинальскую должность, никому не хотел уступать.
Король стоял в стороне, не решая этого, потому что дело было церковное.
Кардинал имел за собой святого мужа Капистрана, а тогда его мнение над всеми преобладало. Поэтому можно было предвидеть, кто победит. Даже сами приятели кардинала тогда признавались в том, что, чувствуя, что старел и не имел того значения и преимущества, как при Ягайлле, был всё более раздражителен, резок и высокомерен.
Когда перед свадьбой в канцелярии кардинала издавалось множество разных писем и всякой писанины, и отовсюду привлекали скрипторов, какой-то негодник, да не вспомнит ему Бог, и мне навязал, что я должен сесть за стол и взяться за перо, к чему в то время у меня не было ни желания, ни практики.
Предводительствовал тут над нами всеми любимый кардиналом, его правая рука, ксендз-каноник Ян Длугош, который славился своими сочинениями, трудолюбием и набожностью. Постоянно пребывая при епископе Збышке чуть ли не с детства, он лучше всех понимал его, угадывал и так же думал и чувствовал, как он.
Может, только он ещё больше не любил короля Казимира и всех Ягеллонов, королевы-матери тоже не выносил, хмурился на неё, а я слышал тогда его пророчество, что король Казимир вырастет тираном. Но это был незаурядный муж, хоть пылкий, живой, горячка, видящий людей в чёрном свете и очень мнительный. Более работящего, чем он, трудно было найти, потому что и десяти начатых работ не боялся.
В канцелярии у него был только один стол, в комнате епископа — другой, а у себя дома все комнаты были завалены книгами и пергаментами так, что пройти было нельзя, и у дверей должен был стоять тот, кто туда к нему пожаловал.
Все эти фолианты, разложенные, прижатые камнями, обозначенные закладками, поднимались стопками вокруг рабочего стола, из которых он потом списывал, выбирая, свои хроники.
— Ты не знаешь эту дороговизну времени! — восклицал он. — Что же дороже него? А ты мне его растрачиваешь и вырываешь!
Поэтому он ни минутки не тратил. Прибыв домой, когда имел свободных четверть часа, он не отдыхал и шёл к шкафу, дабы писать дальше или проверить написанное. На улице никогда не видели его медленно идущим, бежал, несмотря на возраст и тело, запыхавшись, редко шёл с пустыми руками, потому что всегда нёс с собой какие-нибудь книги или бумаги.
Для Академии он был очень влиятельным, ревностным и для молодёжи заботливым опекуном, но вместе с тем он был строг с ней, суров и неумолим.
По должности и положению ему часто подобало находиться в замке, но он избегал этого, отказывался и от короля и двора убегал.
Люди его любили и в то же время боялись, потому что слово и перо имел острые, а не щадил никого и правды и в себе закрыть не умел.
Я у него тогда был не в фаворе, хотя не провинился перед ним ни в чём. Он постоянно упрекал меня в том, что я не хотел надеть облачение священника, хоть кардинал этого желал, о чём Длугош знал, потому что епископ не имел от него никаких тайн.
Был это, может, единственный человек, который полностью имел его доверие.
Кроме прочих достоинств, кардинал заключал, что это была ходячая библиотека. Ибо у него действительно была необычайная память и она редко его подводила.
К счастью, при свадебных и коронационных обрядах кардинал должен был выступать со всем двором и рядом с прибывающими князьями не хотел показать себя беднее, чем они; таким образом из канцелярии меня отобрали в покои. Силезские князья из Рацибора и Освенцима должны были прибыть на свадьбу, ожидали и прочих достойных панов.
Наконец эти две тысячи рыцарей, так красиво вооружённые и наряженные, что на них, как на цветочки, можно было смотреть и смотреть, выехали за королевой. Мы все вышли на них поглядеть, и было на что. Каждый надел самое лучшее и дорогое, дабы покрасоваться перед немцами в Цешине; поэтому лошади были как можно более красивые, доспехи эмалированные и позолоченные, шишаки с разноцветными перьями, которые спадали на плечи, сбруя на конях была особенная, а хвосты, щиты были инкрустированы каменьями, колчаны — обшиты серебром и золотом, сабли сверкали от богатых ножен. Король мог смотреть на них с гордостью, потому что мало кто из монархов поставил бы две тысячи такой молодёжи, холоп в холопа.
Ехал с ними за королевой, хоть королём был недоволен, воевода Краковский, Ян из Тенчина, потому что он и другие из его рода, которого он был главой, держались с кардиналом. Тот никогда от службы не отказывался, потому что, как и воевода, был первый к ней обязан и не хотел дать себя опередить другим. С ним были Станислав Остророг и Пётр из Шамотул, Познаньский воевода, люди, как их звали, королевские, так как те всегда были с паном, и Ян из Тамова с женой, дабы была женщина в спутницы молодой пани.
Я хорошо помню те дни, которые предшествовали прибытию Елизаветы, которая позже так долго и счастливо жила с нашим паном, и я должен тут написать, что в то время, как было в обычае во всём искать пророчества, во всём видеть знаки будущего, у нас на епископском дворе духовные лица, астрологи сообщали самые грустные для королевского супружества гороскопы.
Кардинал, который не любил Казимира, также предвидел то, что ему желал.
И то правда, что всё как-то складывалось шиворот-навыворот, усложнялось, не шло. Королева была уже на границе и должна была вскоре прибыть, а в двух передних комнатах замка ещё не были выложены полы, в других штукатурка не высохла.
Никто на это, наверное, так не гневался и не жаловался, как старая королева-мать, Сонька. Эта пани всегда была склонна к гневу и очень вспыльчива, а когда речь шла о достоинстве её детей и рода, готова была пожертвовать что имела. Король Казимир переносил промедление по-своему, молча и терпеливо, пани мать кричала, бегала и обвиняла виновных и невиновных, что специально делали наперекор ей и сыну.
Полученную в Цешине молодую королеву везли через Пшчин, Освенцим и Скавину, и она уже ехала, когда из Кракова должны были послать к пану воеводе, чтобы ещё на три дня её в дороге задержали, потому что в замке было не готово.
А тут, плохим предсказателям на потеху, случилось ненастье, слякоть, ветер, как бы специально, чтобы испортить дороги, наполнить грязью город и у торжественного въезда отобрать всю праздничность.
Кардинал это также приписывал Божьему гневу на короля, который вмешивался в дела Церкви и присваивал себе власть над епископами.
Случилось так, как прогнозировали, потому что, когда в четверг, в день Св. Дороты, приехала юная королева, дождь лил как из ведра; навстречу ей выехал молодой король на коне, упряжь которого была вся украшена дорогими каменьями, блестела золотом и разноцветными украшениями, оценёнными в сорок тысяч золотых, он и дружина в парче, в шелках, корлева-мать в позолоченной карете. Дождь не прекращался ни на минуту, когда молодая королева пересаживалась в карету королевы-матери и когда потом медленно с процессией, с музыкой, при звуке труб и котлов, ехала в замок.