Скучные, долгие дни!.. Бледное, иссушенное болезнью мамино лицо кажется чужим, равнодушным ко всему. Рои докучливых мух и пресный вкус холодной постной затирки. Утром отец варил ее на примусе, а сам уходил в поле. В саду были яблоки, груши и сливы. Мальчики пробавлялись ими, не очень зарясь на эту затирку. Уже нельзя было гулять так вольготно, как раньше, — бегать на выгон, на другой конец деревни. Надо было сидеть возле мамы. Мух отгонять, давать ей воды. Скучные, долгие дни!..
И без того им, малышам, как тут выдержать, а к тому же еще, кроме воли да солнца, в хлеву у них такое необыкновенное искушение! Отец купил им наконец вместо обещанной коровы телушку.
Ах ты, пеструха, какая прелесть! Притихнешь, протянешь руку — тпрусеньки, тпрусеньки! — а она растопырит уши, глазами уставится и топ-топ по соломе, идет. Подойдет к тебе, вытянет шею и осторожно коснется руки прохладной серой влажной мордой…
И вот однажды дождливым утром отец разбудил Алеся и Толю и повел их в сад. Что же это?! Их телушка лежала в мокрой траве, ободранная, рядом с ней пропастью чернела яма, а чуть дальше была брошена страшная пестрая шкура…
— Ты ее, папа, замучил?
— Нет, брат Алесь, она объелась и сдохла.
— А ты больше не будешь?
— Ну, конечно, не буду. Закопаем ее, и не буду: ни кормить, ни ждать… Ты плакать собираешься? Вот чудак! Мама-то ее жива? Я теперь не телушку куплю, а ее. Будет давать молоко. Ну что?.. Видишь, Толя не плачет.
— А она будет у нас жить?
— Кто?
— Мама ее.
— Известно, она всегда живет. Видел, сколько их ходит на выгоне?
Засыпав и утоптав ногами яму, отец взял жердочку, две бечевки и стал натягивать шкуру телушки.
— А это, папа, зачем?
— Зачем? А вот отдам ее такому дядьке, который выделает ее, и будут вам с Толей новые лапти. Во какие, — он показал, притопнул, — чик-чик-чик!..
Алесь наконец улыбнулся.
…Скучные, тяжкие дни! Так неинтересно сидеть возле мамы, что Толя вчера бросил ее и убежал. А за Толей, конечно, и Алесь.
Утром мама сказала:
— Постращай их, Микола, или ремня, что ли, дай. А то я тут кончусь за день без воды… А не то мухи живьем заедят…
И вот мальчики стоят у стола на коленях, все еще похныкивая, и, сердитые, не хотят даже глядеть друг на друга.
На шкафчике в кухне шипит и воняет керосином примус. А в кастрюле булькает затирка. Вчера утром опять приходила Мальвина, их незнакомая раньше сестра, что не была с ними в городе, а давно уже замужем «в третьей деревне». Принесла жбан молока, завернутый в капустный лист кусочек желтого масла и творог в узком мешочке, который называется «клинок». «Все это маме, потому что мама больная». А их затирка будет сегодня с молоком!..
Потом примус смолкает.
— Ну, вставайте, негодники, мыться!
Толя давно умывается сам. Алесю сегодня помогает папа. Вытирает его рушником. Толя уже отвыкает помаленьку, а Алесь каждый день, утром и вечером всем «дает буси». Обычно отец наклонялся к нему, а теперь поднял Алеся и спрашивает:
— Ну что?
Вместо обычного «доброго утра» малыш обнимает его бородатую шею и говорит:
— Я больше никогда не буду.
— И я тоже. Ты думаешь, мне… А маму надо жалеть.
Толя еще все сердится. Он говорит:
— Я есть не хочу. Я буду сидеть возле мамы.
Однако отец приносит из кухни не только затирку, но и молоко, очевидно, забыв, для кого оно, и масло вносит, и творог на тарелке. И вот они опять садятся и опять, как вчера, едят. Толя и Алесь. Потому что папа ест с хлебом затирку.
— Молотильщики! — смеется он, глядя на своих помощников.
Подкрепился и ушел, как всякий день. Вон показался с косой в окне, во втором…
Толя натряс потом много яблок — целую кучу насыпал на стол, — принес из каморки книгу с картинками, и по очереди они сидят у маминой постели. Даже и не по очереди, а вместе.
Глаза у мамы закрыты. Откроет иногда — и снова не глядит. Только помотает молча головой. И надо мух от нее отгонять. Чтоб они все подохли!..
Морозный, ясный предвечерний час. Алесь стоит на коленях на лавке под окном и сквозь наледь смотрит на чудесное небо. Багряное, и синее, и золотое. И грустно от него еще, кажется, больше… Мальчуган упирается лбом в стекло и постепенно начинает чувствовать, как тихонько щекочут ручейки от тающей изморози.
— Что ты делаешь, дурачок? Простудишься еще больше, — говорит мама из-за прялки.
Алесь трет пальцами там, где оттаяло. Рип-рип-рип! — скрипит мокрое стекло.
— Что ты скрипишь? Продавишь еще!
— Ы-ы, ничего нельзя…
— Папа скоро приедет.
Между окном и забором — голый вишняк. Гоп! — на ветви присели две птички. Не воробьи, а синицы, потому что у них зеленые спинки, зобик желтый, а головки черные, с белыми щеками. Ци-сик, ци-сик! — снуют они то вверх, то вниз по веточкам, коричневым даже издалека. А потом — гоп! — еще одна птичка. Красная, пузатая, — снегирь!.. Сел на ветку — тепло-красный, матовый елочный шарик.
— Мама, птичкам не холодно?
— Почему ж, детка, нет? Зима — для всех зима.
— А для красного?
— И для него. И красный не лучше других.
Но вот все три птички вдруг вспорхнули с вишни. Едва успев догадаться, что кто-то стукнул калиткой, Алесь кричит:
— Папа!..
И правда — отец в длинном кожухе, перетянутом ремнем, вынимает подворотницу и отворяет ворота. Появляется их сивый конь-сибирячок. Эх, натужился! А сзади — гора дров. Пестрые. Папа скажет потом, как и вчера, войдя в хату: «Ну, береза так и звенит, Катерина, а белая — что молоко!..»
— Папа! — кричит и барабанит в раму Алесь. — Папа, я здесь!
Тот подходит к окну, упирается в стекло лохматой шапкой и смеется:
— Ну что?..
Его долго нет. Потом он входит в хату, снимает кожух и вешает на гвоздь ремень с блестящей пряжкой: на ней — двуглавый орел и четыре буквы: ЮЗЖД — Юго-Западная железная дорога. Отец садится на топчан и не спеша с улыбкой начинает развязывать свою лесную торбу. Алесь, как котенок за соломинкой, следит за большими руками отца. Там иной раз не только примороженный хлеб остается, но и шкварка или кусочек колбасы. И до чего же они вкусные! Может, вкуснее даже, чем когда-то из того городского деда-чемодана… («Боже ты мой невольничий, как же я слышу сейчас запах этой торбы!..») Торба почему-то очень полна, и папа дразнится, не хочет ее развязывать. Алесь сердится, начинает хныкать, и тут из торбы — шгаух! — сыплются солнечно-рыжие, сказочно пахучие еловые шишки.
И пускай себе Толя бегает где-то!..
…Тускло горит под потолком лампа, а папа рассказывает.
Ночью на рельсах стоит длиннющий поезд, а паровоз пышет паром: шшупп-чох! шшупп-чох!.. Ветру негде разойтись. Толокся он, толокся между составами, а потом вырвался на пустой перрон, сорвал с головы папину круглую синюю шапку и — эх! — покатил, покатил… Папа бежит за фуражкой, а ветер с ней удирает. И вдруг открывается дверь вагона, какой-то барин кричит: «Чела-эк! Сюда!..» Папе некогда, шапка — вот-вот поймает, а барин ругается: «С-су-кин ты с-сын!..» И запускает палкой. И папе было так больно…
— И мы были не промах, — рассказывает он. — Приношу я раз такой сволочи чай. «А пенка где? Подай с пенкой, дурак!..» Что ж, вышел я из купе, дай, думаю, как хлопцы наши делают… Плюнул легонько в стакан, понес. «Видал, скотина! Сразу так не мог?..»
Смеется отец, все смеются, и малыши за ними.
Алесю и Толе хорошо на печи смеяться, хорошо глядеть. На лавках вокруг стола сидят соседи. Кто самый забавный, так это дядька Роман. Он говорит не «здравствуй», а «длятвуй», вместо «ворона» — «волёна», а на Параску, женку свою, — «Палятка». Во время войны он, говорят, и письма такие писал: «Далягая Палятка!..» Его и самого называют «Ляман». Толя, который уже умеет читать, говорит, что дядька Ляман в точности такой самый, как те татары, что когда-то ездили на маленьких и шустрых сибирячках, возили под седлом сырое мясо и жгли деревни. Конечно же, с настоящими луками, стрелами, в мохнатых шапках и полушубках, вывернутых мехом наружу.
Сегодня дядька Ляман сидит без шапки, широко расставив на столе локти, а лысина его блестит под самой лампой. Он больше помалкивает, а когда заговорит, Толя толкает Алеся локтем и шепчет: «Далягая Палятка»…
И мальчики хихикают.
Дядька Василь рассказывал про войну — как он ходил «даешь Аршаву!» — и кулачищем вдруг ка-ак стукнет по столу, так лампа — бах! — Ляману на самую лысину и… погасла!.. А Толя с Алесем ну хохотать!.. Лампа не разбилась, ее опять зажгли и повесили на крючок, теперь уже как следует, а то она, видно, чуть держалась на самом кончике.
— Тише вы! — крикнул отец.
Он сердито нахмурился, да где там!.. Тогда он снял с гвоздя ремень с той самой пряжкой, где «ЮЗЖД», да как хлестнет! Ну, Толе, что лежал у края, досталось по мякишу. И Толя плачет. Алесь, забившись в угол, под плетенки лука, притих и слушает. Толя плачет сперва от боли, потом от жалости к себе, потом папе назло, а потом уж, потихоньку толкая Алеся ногой под бок и все еще похныкивая, шепчет:
— Ы-ы-ы, «да-ля-га-я Па-лят-ка»!..
И мальчики опять хохочут.
…Толя с осени ходит в школу. И за это время отец не хуже его научился читать по-польски. В воскресенье, когда он после завтрака брился, Толя достал из сумки свою новую книгу с красивыми картинками и стал читать вслух.
— Что, что? — переспросил отец. — Покажи!
Взял его книжку и сам читает, еще раз:
— Нагородил! Тогда уже нечего жать, когда горох молотят. Писаки!..
Кончив бриться, он пошел в кладовку, принес книжку, присел к столу и надел очки.
— Этого я вам, кажется, еще не читал…
Ах, этот заяц из папиной книги! Как он поводил усами и, встав столбиком, наставлял то одно, то другое ухо! А вокруг был такой же, как за окном, белый пушистый снег…
— Папа, а где он теперь?
— Теперь? Под кустом где-нибудь. А вечером опять подкрадется к нашему саду. Я сегодня видел на пригуменье следы. Погоди, косой! Я тебе снопик овса подсуну.
— А зачем овса?
— Зачем? А мы поглядим на него через оконце в риге…
И вот они вечером тихо идут друг за дружкой по глубокой и сегодня не очень скрипучей тропке. Отец в длинном кожухе, за ним — Толя, а сзади — Алесь. Дышит в теплый, пушистый платок, старается идти, и дышать, и носом пошмыгивать как можно тише… У риги отец осторожно отворяет половинку ворот, и по длинному току, в темноте, держась за папины руки, они тихохонько пробираются к стене, туда, где оконце.
— Есть. Даже два, — шепчет отец, заглянув в него.
И первого он поднимает Алеся.
На снегу — так близко, что все видно, — стоит овсяный сноп, а два зайца теребят его, то и дело поднимаясь на задние лапки.
Посмотрел и Толя. А потом опять Алесь.
Там, далеко за снопом и зайцами, большак — как в книге. И может быть, дядьки едут обозом?.. Может, и снег там скрипит? Может, зайцы потому и становятся столбиком, чтоб послушать?..
— Что, крикнем? — шепотом спрашивает папа. — Только все разом…
— Ур-ра! — закричали они.
Потом Толя, а за ним и Алесь еще раз глянули в оконце.
Ага, помчались!..
— Давайте и мы, как они, — сказал Толя, когда вышли из риги. — Ты, папа, будешь медведь, а мы — зайцы, и ты от нас удирай. Раз, два, три!..
Ну и легко же бежать по утоптанному снегу в новых лаптях! Гоп, гоп!.. А папа большущий и тяжело переваливается впереди, — мишка-медведь. Алесь — первый, ага! И вот он только хотел ухватиться за полу длинного кожуха, как Толя, догнав, толкнул его — он тоже хотел схватить! — мальчики стукнулись, и меньшой заяц упал. Да прямо розовой мордочкой на «мишкин» жесткий валенок и — в снег!..
— Бывает, брат, и похуже. Ну, ничего, до свадьбы заживет, — говорит отец, взяв Алеся на руки. — Смотри, вон та самая верба… Как ей ворона сказала?
Заплаканный «заяц» сдвигает со рта заслюнявленный платок и кричит:
— Что, издохла, старая кочерга? Давно пора было!..
Так — в той чудесной папиной книге.
К следующей зиме кое-как обжились: еще все осень была на дворе, а в окнах у них уже появились новые вторые рамы.
Алесь, скорчившись, присел у окна на лавке и смотрит сквозь тусклые стекла на грязную улицу.
Только еще на сирени держатся кое-где листья, а на соседских большущих грушах и голо и пусто…
«Хорошо бы по стаканчику митриволя за окна, чтоб не сырели…»