Вячеслав Никонов
КРУШЕНИЕ РОССИИ
1917
© Никонов В. А., 2011
© ООО «Издательство Астрель»
ВВЕДЕНИЕ
Кто может быть вполне уверен, что, зажигая маленький костер революции, он не кладет начало огромному пожару, который охватит все общество, испепелит не только дворцы, но и хижины рабочих, уничтожит не только «деспотов», но и… самих зажигателей вместе с тысячами невинных лиц? Никто.
Россия — одно из двух-трех государств на планете, которые могут похвастаться пятью веками непрерывного суверенного существования, не прерванного завоеваниями извне или нахождением под чьей-либо властью. За свою более чем тысячелетнюю историю Россия всего четыре раза терпела Крушения. Когда разрушались традиционные формы государственности, страна превращалась из субъекта в объект международной политики, становилась полем боя гражданских войн и/или интервенций, несла колоссальные человеческие жертвы, теряла огромные территории, отбрасывалась на десятки лет назад в экономическом развитии. Когда Россия неизмеримо ослабевала и вставал вопрос о выживании ее как государства и нации.
Только первое Крушение было вызвано внешним завоеванием: в XIII веке раздробленные русские княжества стали добычей монгольского войска и в большей своей части превратились в Западный улус Золотой орды. Однако все последующие Крушения объяснялись почти исключительно внутренними причинами, которые порождали революционные взрывы, ставившие страну на грань существования. Так было в начале XVII века, когда Россия захлебнулась в братоубийственной Смуте. Так было после революции 1917 года, когда гражданская война унесла миллионы жизней, а государственность была восстановлена методами большевистской диктатуры. Так было в 1991 году, который принес развал СССР (он был тогда формой существования России), сопровождаемый серией гражданских войн, катастрофическим экономическим обвалом на постсоветском пространстве, небывалым геополитическим ослаблением страны. Четыре Крушения, которые Ахиезер, Клямкин и Яковенко назвали «катастрофами российской истории», эти авторы связали с последовательной гибелью киевской, московской, романовской и советской государственности.[1]
Опыт Крушений показывает, что основные вызовы для российской безопасности исходят изнутри страны. При том, что большую часть своей истории государство наше провело в войнах, чаще — оборонительных.
Эта книга — о революции 1917 года. Причем о менее популярной — Февральской. О ней надолго забыли, когда в центр глобальной и отечественной истории была поставлена революция Октябрьская, приведшая к власти большевиков, которые предложили и попытались навязать остальным альтернативную модель общественного устройства, поставив на дыбы весь остальной мир. Но не следует забывать, что разрушение многовековых форм российской государственности произошло именно в феврале-марте 1917 года и именно тогда было положено начало лавинообразной общественной дезинтеграции. С точки зрения исследования Крушений России Февральская революция важнее Октябрьской.
Кроме того, без Февраля о приходе к власти большевиков, которые еще в начале 1917 года представляли собой крошечную маргинальную партию, а ее лидеры за границей полагали, что не доживут до революции, не могло быть и речи. «Октябрь родился не после Февраля, а вместе с ним, может быть, даже и раньше его; Ленину потому только и удалось победить Керенского, что в русской революции порыв к свободе с самого начала таил в себе и волю к разрушению, — подчеркивал известный философ и участник событий тех лет Федор Степун. — Чья вина перед Россией тяжелее — наша ли, людей Февраля, или большевистская, — вопрос сложный»[2]. С ним соглашался и самый яркий человек Октября — Лев Троцкий, полагавший, что «Февральская революция была только оболочкой, в которой скрывалось ядро Октябрьской революции»[3].
Понимание природы революций, осознание того, что и почему произошло в 1917 году — ключ к пониманию российских Крушений. А значит, и к их предотвращению.
Теоретические вопросы, вокруг которых ломают копья философы, историки, социологи, политологи, социопсихологии, обычно не очень интересны широкому читателю, которого я сразу приглашаю к началу первой главы. Любителям же профессиональных дискуссий предложу краткий экскурс в теорию и историографию революций вообще и русской революции 1917 года в частности.
Теория революций
Никто точно не знает, отчего происходят революции. Хотя их анализ начался очень давно. Фукидид в «Пелопоннесской войне», Платон в «Республике», Аристотель в «Политике» использовали термин «stasis», который близко походил к понятию «революция», обозначая общественный беспорядок. Аристотель вкладывал в него три основных значения: незаконное и насильственное низвержение правителя, значительное изменение институтов общества или конституционного строя, основательное изменение форм правления. Ставка в революции, полагал Аристотель, — обладание политической властью и теми благами, которые она дает, а именно богатства, престиж и побочные доходы. Субъектами революции выступают экономические страты — недовольное большинство решает ситуацию насильственным изменением строя, что собственно и составляет существо революции.
Уже в античной метафизике содержалась и идея революции как ускорителя медленно протекающих жизненных и социальных процессов. Хотя, строго говоря, в латыни слово «революция» имеет прямо противоположное значение — «поворот назад», «возвращение», «вращение», что, вероятно, отражает понимание древними возможности революционной борьбы не только за светлое будущее, но и за возврат к нарушенным старым порядкам. Примечательно, что вплоть до Великой Французской революции конца XVIII века слово «революция» в современном значении не использовалось ни в одном языке мира.
Первые аналитики, занявшиеся в начале XIX века осмыслением современных революций — Сен-Симон, а затем французские историки Тьерри, Гизо, Минье — склонялись, скорее, к теории ее классовою происхождения. В наиболее законченном виде эту теорию сформулирует Карл Маркс, который стал, безусловно, наиболее влиятельным в новое время теоретиком революций. Не исключено, что благодаря его интересу в молодые годы к античной философии мысль об ускоряющей роли революций вошла в его идейный арсенал и обрела хрестоматийную форму «локомотивов истории», адекватную индустриальной эпохе.
Маркс соединил их с учением об общественно-экономических формациях, которые представляют собой стадии человеческого развития, основанные на способе производства. Каждой формации соответству
В марксизме революции рассматривались как позитивный качественный скачок в развитии общества, которые одновременно являются кульминацией активности и самодеятельности народных масс. Владимир Ленин видел главное отличие марксизма от других социалистических учений в самом решительном признании «значения революционной энергии, революционного творчества, революционной инициативы масс, — также, конечно, отдельных личностей, групп, организаций, партий, умеющих нащупать и реализовать связь с теми или иными классами»[5]. Революции происходят, когда верхи не могут, а низы не хотят жить по-старому, и происходит ухудшение выше обычного нужд и бедствий трудящихся масс. Марксисты сознавали, что революции сопровождаются кровавыми эксцессами, но считали их неизбежными издержками неизбежного и крайне желательного процесса, подготовка которого, собственно, и составляла смысл их жизни.
Однако еще до появления Карла Маркса на свет возникли течения мысли, которые крайне негативно оценивали революции, основываясь на опыте, прежде всего, Великой Французской. Наиболее ярким их представителем выступал основоположник консерватизма Эдмунд Берк, который так характеризовал деятельность французских революционеров: «Я постоянно убеждаюсь в том, что любая попытка — какую бы форму она не принимала — подавлять, лишать титулов, разорять, реквизировать имущество и разорять родовую знать, а также уничтожать земельную собственность целой нации, не может быть оправдана… Я непоколебимо убежден в том, что схема передачи высшей власти государства в руки церковных старост, констеблей или других подобных чиновников, руководствующихся благоразумием сутяг-адвокатов и еврейских биржевых спекулянтов, подстрекаемых бесстыжими и до крайности низко падшими женщинами, владельцами гостиниц, таверн, публичных домов, наглыми подмастерьями, клерками, посыльными, парикмахерами, уличными скрипачами и театральными танцовщицами… — неизбежно должна воплотиться в нечто постыдное и разрушительное»[6]. Причины революций консерваторы усматривали не в действии неодолимых сил истории, а в несовершенстве человеческой природы.
Либеральные трактовки революций, рассматривающие их как естественное стремление людей к свободе и демократии, которому препятствует старый режим, восходят, скорее, к Алексису де Токвилю. «Мы живем в эпоху великой демократической революции, — писал он. — …Одни считают ее модным новшеством и, рассматривая как случайность, еще надеются ее остановить, тогда как другие полагают, что она неодолима, поскольку представляется им в виде непрерывного, самого древнего и постоянного из всех известных в истории процессов… Повсеместно самые различные события, случающиеся в жизни народов, оказываются на руку демократии… Постепенное установление равенства условий есть предначертанная свыше неизбежность. Этот процесс отмечен следующими основными признаками: он носит всемирный, долговременный характер и с каждым днем все менее и менее зависит от воли людей; все события, как и все люди, способствуют его развитию»[7].
Тонкий знаток творчества Токвиля Алексей Салмин — безвременно ушедший из жизни умнейший российский политолог — подчеркивал: «Демократический процесс не просто необратим для Токвиля: он несет в себе отпечаток высшего предназначения и потому заслуживает если не восхищения, то, по крайней мере, безропотного смирения. Задача состоит, таким образом, не в том, чтобы остановить эгалитарный процесс, а в том, чтобы его упорядочить»[8]. Следует заметить, что сам французский мыслитель был сторонником, скорее, ограниченной монархии, и своим предтечей его чтили не только либералы, но и многие консерваторы. Токвиль предложил в качестве объяснения непосредственной причины революций завышенные ожидания, утверждая,
В начале XX века распространение получили элитарные и социально-психологические интерпретации революций. Первые связаны, прежде всего, с именем Вильфредо Парето, который представлял революции как процесс циркуляции элит. Они происходят, когда у власти находится некомпетентная и неэнергичная элита, препятствующая продвижению наверх более компетентной и энергичной, общество выходит из равновесия. Революция выполняет у Парето позитивную функцию, расширяя сосуды для поступления новой крови, питающей власть, приводя наверх новую аристократию[10].
Психологию масс поставили на пьедестал Густав Лебон и Питирим Сорокин. Знаменитый русский социолог полагал, что «общая, основная и вечная причина революций… всегда состоит в росте «ущемления» главных инстинктов у значительной части общества», к коим он относил рефлексы к групповому самосохранению и половые, потребность в жилище и еде, инстинкты собственности и самовыражения. Революции случаются, когда это ущемление приобретает массовый характер, а группы порядка проявляют бессилие «уравновесить пропорционально усиленным торможением возросшее давление ущемленных рефлексов»[11]. Лебон объяснял революции спецификой психологии революционеров, увлекающих за собой послушную толпу: «По-видимому, почти во все времена имел силу общий психологический закон, по которому нельзя быть апостолом чего-либо, не ощущая настойчивой потребности кого-либо умертвить или что-либо разрушить»[12]. Сорокину и Лебону революции сильно не нравились, поскольку вели к немедленной общественной деградации и крови.
Канонической для описания более современных немарксистских школ изучения революций на Западе стала классификация американца Джима Голдстоуна, который выделил три поколения теорий революций[13], а затем провозгласил и возглавил четвертое. Первое поколение, к которому он отнес Эдвардса, Петти, Бринтона, Арендт, творило в 1920—60-е годы, концентрировалось на «великих революциях» как великих нарративах, предлагало «естественную теорию» их происхождения и оставалось в рамках, скорее, токвилевской, либеральной интерпретации. Ханна Арендт понимала революции как «поиск свободы», трактуемой и как обретение возможности делать, что заблагорассудится, и как создание условий для самовыражения и моральной автономии индивида[14]. Труды представителей первого поколения подверглись атаке за описательность, за то, что не могли объяснить, почему и как возникают революции, что определяет их успех или неудачу. И почему «поиск свободы» чаще всего сопровождается коллективным насилием и гражданскими войнами?
Ответы на эти вопросы постарались дать представители второго поколения, вновь заинтересовавшиеся идеями Лебона и Сорокина в рамках бихевиористской модели, которая выдвинула на первый план в объяснении революции депривацию и агрессивную фрустрацию. Были предложены и новые подходы: структурно-функциональный, сделавший основной упор на факторы системных напряжений, дисфункциональности и десэквилибриума в государственных и экономических институтах; теория развития (девелопментализм), объяснявшая революции провалами политического класса, не поспевающего за процессами социально-экономической модернизации. Если вкратце, в рамках этих концепций революции становились специфической реакцией на процесс модернизации и порождались разрывом между потребностями ушедшего вперед модернизированного общества с новым образованным средним слоем, рыночной экономикой и отстающей политической системой, не создающей каналы для политического участия этого слоя.
Один из знаковых представителей второго поколения Джеймс Дэвис сформулировал теорию «J-кривой». Он утверждал, что «вероятность революций высока в том случае, если период постоянного роста, порождающий рост ожиданий населения, резко сменяется периодом стагнации: в этом случае люди склонны к опережению событий, выражению иллюзорных мечтаний, что имеет следствием крушение надежд и резкий протест»[15]. Синтез идей всего этого поколения был предложен в книге «Политический порядок в изменяющихся обществах», выпущенной в 1968 году Самуэлем Хантингтоном (он, как видим, отметился не только в качестве автора идеи конфликта цивилизаций). Там доказывалось, что революции — это эпизоды в глобальном процессе модернизации и возникают там, где экономические и социальные реформы обгоняют политические. Революции тем вероятнее, чем больше пропасть между уровнем политической модернизации и уровнем политической активности граждан. Любая социальная группа, не включенная в политическую систему, потенциально революционна[16]. Для Хантингтона революция это — «быстрые, фундаментальные насильственные внутренние изменения в доминирующих в обществе ценностях и мифах, в его политических институтах, социальной структуре, лидерстве, деятельности и политике правительства»[17].
Теории второго поколения тоже были раскритикованы за абстрактность, невозможность применения к конкретным ситуациям, тавтологию (кто и почему испытывает депривацию, кто и почему вызывает дисэквилибриум?) и, главное, неспособность ответить, почему одни общества и типы систем оказываются уязвимыми или бессильными перед лицом различных вызовов, с которыми сталкивается каждая из них, а другие, напротив, лишь укрепляются. Появилось третье поколение, господствовавшее на Западе в 1970—80-е годы, которое вернуло в центр революционной теории государство и классы, а также обратило внимание на противоречия между государством и независимыми элитами, на факторы международного экономического и военного соперничества. Доминирующим стал структурный подход, основанный во многом на марксистском взгляде на историю: воздействие капиталистической конкуренции на государство и общество порождало классовые конфликты.
Классическим было признано определение великих революций, предложенное англичанкой Тедой Скочпол: «стремительное, коренное преобразование государственных и классовых структур общества… сопровождаемое и отчасти осуществляемое посредством восстаний масс, имеющих классовую основу»[18]. Она уделила повышенное внимание внешнему фактору, доказывая, что в условиях сильного давления извне, а, тем более, войны, когда власть мобилизует и централизует средства для нужд обороны, возникает ее конфликт с другими элитным группами, чья ресурсная база неизбежно сокращается. Скочпол называла три условия возникновения революции. Первое: возникновение международного давления со стороны более передовых государств. Второе: наличие экономических и политических элит, способных сопротивляться давлению государства и вызвать политический кризис. Наконец, наличие организаций, способных мобилизовать массы на восстание.
Другой ведущий теоретик третьего поколения Чарльз Тили определял революцию как «силовую передачу государственной власти, в ходе которой как минимум два отдельных блока претендентов выдвигают несовместимые претензии на контроль над государством, и значительная часть населения, находящаяся под юрисдикцией данного государства, разделяют требования каждого из блоков»[19]. Модернизация, хоть и усиливает социальную напряженность, сама по себе не приводит к революции, противостоящий власти блок должен непременно установить контроль за частью административных, военно-силовых, социальных, региональных элементов системы. Теории третьего поколения до настоящего времени весьма популярны. Так, Джеффри Гудвин, в 2006 году читавший соответствующую лекцию в Москве в рамках «Русских чтений», называл идеи Скочпол наиболее влиятельными и выделял пять факторов, ведущих к революции: проведение государством непопулярной экономической и социальной политики, исключение социально мобильных групп из политического процесса, авторитарность и репрессии в отношении инакомыслящих, слабость инфраструктуры власти, коррупция и патримональные настроения. По его мнению, «питательную среду для революций создают коррумпированные авторитарные правления, осуществляющие репрессии и закрывающие путь ненасильственных политических изменений»[20].
Теории третьего поколения были поставлены под сомнение самим ходом истории. Религиозные революции в Иране и Афганистане, направленные против модернизации; революции в восточноевропейских государствах, носившие национально-демократический характер; мультиклассовые революции в Никарагуа и на Филиппинах, направленные против проамериканских диктаторов; идеологические и националистические «цветные» революции на постсоветском пространстве — все это нанесло урон привычной картине мира и представлениям о классовой природе революций. Четвертое поколение, заявившее о себе с 1990-х, включило в набор исследуемых тем действия революционных акторов с точки зрения теории рационального выбора, микрооснования конфликтов, проблемы политического лидерства, этническую и региональную мобилизацию, сетевые институты, международные организации, «мягкую силу», идеологию, культуру, наконец, роль случая. Подобное дополнение явно помогло приблизить теорию к более адекватному и полному пониманию природы революций, которые конечно же не имеют и не могут иметь одного или двух объяснений.
Каноническое определение революции теоретиков четвертого поколения принадлежит Голдстоуну: «Это попытка преобразовать политические институты и дать новое обоснование политической власти в обществе, сопровождаемая формальной или неформальной мобилизацией масс и такими неинституциональными действиями, которые подрывают существующую власть»[21]. Голдстоун предложил пять ключевых условий, соединение которых приводит к революции:
1) Кризис власти, при котором государство воспринимается элитами и массами как неэффективное и несправедливое.
2) Кризис во взаимоотношениях между элитами, приводящий сначала к их отчуждению, потом разделению и, наконец, к резкой поляризации на отдельные фракции, каждая из которых имеет противоположное представление о путях дальнейших преобразований.
3) Кризис народного благосостояния, при котором городские и/ или сельские слои с трудом поддерживают свои стандарты жизненного существования с помощью привычных средств.
4) Возникновение коалиции части элит и народных масс в их атаке на государственную власть.
5) Существование той или иной оппозиционной идеологии, которая соединяет элиты и массы в их борьбе с властью, оправдывает эту борьбу и предлагает альтернативное видение будущего порядка[22].
Безусловно, все перечисленные факторы присутствовали в России в начале 1917 года. Однако если бы присутствовали только они, революции в нашей стране не было. К достоинствам четвертого поколения следует отнести возращение к известному еще Платону выводу о том, что (слова Голдстоуна) «здравые в военном и фискальном отношении государства, пользующиеся поддержкой сплоченной элиты, в целом неуязвимы для революций снизу»[23]. Обращение к теории элит породило в последние годы множество исследований конкретных революций, где крушение государства объясняется расколом элиты и ее отказом сотрудничать с режимом. Важно и внимание аналитиков четвертого поколения к проблеме
Следует заметить, что в современной западной мысли заметно меньше уверенности в правильности различных концепций, объясняющих исторические события. Настоящей интеллектуальной сенсацией стала книга «Черный лебедь» Нассима Талеба — американского финансиста и философа ливанского происхождения. По его убеждению, «миром движет аномальное, неизвестное и маловероятное (маловероятное с нашей нынешней, непросвещенной точки зрения); а мы при этом проводим время в светских беседах, сосредоточившись на известном и повторяющемся». Мир находится во власти «черных лебедей» (до открытия Австралии все цивилизованное человечество было убеждено, что лебеди бывают исключительно белыми), под ними понимаются исторические события, которые аномальны, обладают огромной силой воздействия и заставляют нас «придумывать объяснения случившемуся
Для ответа на вопрос о причинах русской революции 1917 года важны самые разные факторы, в том числе и редко называемые в общетеоретических трудах. Ничего невозможно понять без обращения ко многим особенностям национальной традиции, в которую современные социологи и политологи не заглядывают. Революций не бывает без революционеров, а это значит, что важны их численность, организованность, авторитетность, степень проникновения в государственные и силовые структуры, уровень их фанатизма и готовности умирать за идею, способность раскачать массу. Исключительно важно соотношение сил в конкретное время и в конкретном месте. Абсолютна критична готовность и способность власти продемонстрировать политическую волю, стоять до конца, наличие на ключевых постах людей, готовых эту волю проявить. И в целом, человеческий фактор — чаще всего решающий и в революциях, и в истории. В общих теориях революции всегда отсутствовало то, за что всегда ратовал глава французской исторической школы «Анналов» Марк Блок: в них «не пахло человечиной».
Много написано об объективности революций. Однако следует заметить, что объективного в нашей жизни вообще мало. Например, до сих пор мне не довелось прочесть ни одной объективной книги. Все они субъективны по определению, потому что их писали люди. Так и в истории, которую тоже творят люди. Причем не массы, а люди с именем и фамилией. Никакая народная масса не способна ни к какому совместному действию, пока ее не озарит общая идея. А идеи никогда не являются продуктом коллективного творчества. Они осеняют отдельные головы представителей интеллектуальной элиты, которые только и способны силой собственного авторитета внушить те или иные идеи толпе. Революции рождаются в головах немногих, которые в силу ряда обстоятельств, часто действительно от них не зависящих, оказываются способными заразить своим антисистемным пафосом критическую массу людей. Причем не обязательно во всей стране — достаточно столицы, здесь Ленин был прав.
А революция в моем понимании — организованный активной частью контрэлиты с использованием мобилизации масс антиконституционный переворот, который кардинально меняет характер государственного строя.
С этой точки зрения, не могу согласиться, что революции могут быть неудавшиеся. Еще Джозеф Пристли пошутил, что каждый успешный переворот называют революцией, а каждый неудачный — мятежом. В каждой шутке есть доля шутки. Ведь о том, произошла революция или нет, можно судить по ее результату — произошла ли коренная трансформация государственной власти. А если нет трансформации, то не было и революции. Поэтому все революции, в своем смысле, успешны. Они состоялись.
Русская революция 1917 года:
теория, история, политика
Историографию русской революции очень сложно разложить по полкам. Изначально она была сильно идеологизирована, о ней писали все — от ультралевых до ультраправых. О революции рассуждали современники и историки, ее осмысливали философы и политики, в России и за рубежом. Кто-то подчеркивал ее объективный характер, кто-то его отрицал. Классифицировать взгляды можно по-разному. Оттолкнусь от достаточно традиционной оси, делящей всех авторов на
Нельзя не заметить, что
Наиболее влиятельным в ряду
Ленинская теория русской революции 1917 года начала разрабатываться еще… до революции. Теми людьми, которые профессионально занимались тем, чтобы ее совершить, и рассматривали ее как искусство, прежде всего сам Владимир Ленин, который заложил фундамент единого понимания революции сперва на 1/6 части суши, а затем и гораздо шире, на три четверти века. По его убеждению, ее подготовило все предшествующее историческое развитие России, система российского империализма к 1917 году созрела для революции, имевшей объективные и субъективные предпосылки. Естественно, учение Ленина основывалось на марксистском, отдававшем пальму первенства формациям и экономике. Главную особенность России лидер большевиков видел в том, что переход капитализма в империализм проходил в условиях незавершенной буржуазной революции при сохранении крепостнических пережитков, и рассматривал нашу страну как «наиболее отставшую в экономическом отношении… в которой новейше-капиталистический империализм оплетен, так сказать, особенно густой сетью отношений докапиталистических»[25]. Россия оказалась самым слабым звеном в системе глобального империализма. Отечественный империализм оставался военно-феодальным потому, что буржуазия из-за своей слабости оказалась неспособной бросить вызов самодержавию и добиться трансформации России на чисто капиталистических принципах. При этом существовали такие благоприятные условия, как высокий уровень концентрации производства и государственного контроля над ним. Это, с одной стороны, облегчало установление в случае победы революции контроля над экономикой, а с другой, сосредоточивало массы пролетариата, основной движущей силы революции, в ключевых крупнейших городах, прежде всего в столице. Ленина также вдохновляло то обстоятельство, что «слой привилегированных рабочих и служащих у нас очень слаб», почти не имел «аристократической верхушки», а потому пролетариат был невосприимчив к оппортунизму[26], под которым понималась борьба трудящихся лишь за экономические права в рамках легальности.
Первая мировая война — захватническая и несправедливая — рассматривалась в ленинской парадигме лишь как ускоритель объективных процессов, который обострил и обнажил все противоречия капитализма, привел к обнищанию масс и вызвал такие колоссальные перегрузки режима, что он стал рассыпаться. Абсолютизм, лишенный обратной связи с обществом, потерял ориентацию, возник кризис тре-тьеиюньской политической системы как союза царизма с помещиками и верхами торгово-промышленной буржуазии. Немало этому способствовала неадекватность всей высшей власти во главе с Николаем II. «Тюрьму народов», коей была Российская империя, расшатали и движения за национальное освобождение.
Но, конечно, царизм пал не сам, с ним покончило творчество масс — рабочих и одетых в солдатские шинели крестьян. «Не Государственная дума — Дума помещиков и богачей, — а
Самым крупным трудом о революции в сталинскую эпоху была официальная «История гражданской войны в СССР», первый том которой посвящен исключительно 1917 году. В редколлегию входило едва не все Политбюро ЦК ВКП(б), а Иосиф Сталин собственной рукой тщательно правил текст, вычеркивая и дописывая целые абзацы. «История» исходила из многофакторности происхождения революции, выдвигая на первый план обострение противоречий империализма в период Первой мировой войны, которая породила также хозяйственную разруху, разложение армии и усилила угнетение нерусских национальностей. В это время вызрели два заговора. Первый — заговор самодержавия под руководством императора, его супруги и клики Распутина с целью заключить сепаратный мир с Германией и задушить остатки гражданских свобод. Второй — заговор буржуазии, поддержанный союзниками, которая намеревалась «путем дворцового переворота омолодить дряхлеющее самодержавие — сменить бездарного царя и посадить другого — своего ставленника». Этим занимались военные заговорщики во главе с Гучковым и думские — во главе с Милюковым. «Но революция опередила и удар самодержавия, и дворцовый переворот: пока буржуазия и самодержавие возились друг с другом, на улицу против них вышли рабочие и крестьяне, ненавидевшие и буржуазию, и царизм»[28].
Упрощенно суммировать взгляд того времени на Февральскую революцию можно абзацем из книги Е. Фокина, вышедшей в том же 1937 году: «Развал хозяйства страны, разложение в армии вместе с тяжелыми поражениями на фронте ускоряли нарастание революционной бури, которая должна была смести самодержавие и дать массам революционный выход из войны. Все яснее становилось рабочим, крестьянам и солдатам, что единственный путь к прекращению ужасного истребления миллионов людей, выход из тисков надвигающегося на народные массы голода есть путь, указанный большевистской партией, — путь революции»[29]. Однако в феврале 1917 года, по мнению большевиков, произошла лишь буржуазно-демократическая, то есть внутриформационная революция. Поэтому потребовалась в октябре того же года еще одна революция, которая выполнила роль настоящего локомотива истории и стала социальной, поскольку положила конец капитализму в России и открыла всему человечеству путь в коммунистическую формацию.
Впрочем, следует заметить, что и в Советском Союзе выходили сотни профессиональных работ, не столько следовавших ленинской идеологической схеме, сколько анализировавших по доступным первоисточникам реальные процессы и события начала XX века и революционной эпохи. Большие советские эпические полотна революции начали выходить к ее 50-летию — из-под перьев академика Минца, а также доктора исторических наук Эдуарда Бурджалова, автора до сих пор самого серьезного двухтомника по Февральской революции[30].
Мнение об объективном характере революции можно было услышать далеко не только от большевиков, но и от многих русских авторов, вынужденных эмигрировать и творивших за пределами страны и большевистской парадигмы. За этим нередко скрывалось нежелание признавать собственную роль в провоцировании весьма неприятных, в том числе и для них самих, событий. Лидер кадетов, один из ведущих творцов Февраля Павел Милюков, глубокий историк, вскоре после 1917 года в толстой «Истории второй русской революции» будет одним из первых, кто выступит с
Весьма распространена в рамках пессимистической парадигмы была точка зрения о саморазрушении власти. Известный эмигрантский историк Сергей Мельгунов, в 1917 году активный член народно-социалистической партии, отмечал: «Успех революции, как показал весь исторический опыт, всегда зависит не столько от силы взрыва, сколько от слабости сопротивления»[32]. Даже коллега Милюкова по кадетской партии Василий Маклаков, никогда не оправдывавший февральского переворота, говорил о вырождении династии Романовых, об отсутствии у императора пригодных преемников, коими, по его мнению, не могли быть ни больной цесаревич Алексей, ни аполитичный брат Михаил Александрович: «Спасти династию было трудно даже переворотом»[33].
В либерально-социалистических кругах весьма распространенным было убеждение, что «во всех российских несчастьях, прежде всего и больше всего, повинен царь». Сказавшая это писательница Нина Берберова описывала свою февральскую радость от того, «что рушилось то, что не только возбуждало ненависть и презрение, но и стыд, стыд за подлость и глупость старого режима, стыд за гниение его на глазах всего мира: Цусима, «Потемкин», Восточная Пруссия, Распутин, царица, виселицы и сам он, тот, кому нет и не может быть прощения, пока на земле останется хоть один русский. Он думал, что он второй царь Алексей Михайлович и что Россия — та самая допетровская Русь, которой нужны помазанники, синоды и жандармы, когда России нужны были быстрые шаги сквозь парламентский строй и капитализм к планированию, новым налогам, свободному слову и технологии двадцатого века, к цивилизации для всех, к грамотности для всех, к человеческому достоинству для каждого»[34].
В эмиграции (как и в большевизме) популярной была идея о недовольстве народа растущими тяготами войны как о главной причине революции. Так, бывший министр иностранных дел Сергей Сазонов, уволенный Николаем II за чрезмерный либерализм, полагал: «На почве тревоги за исход войны легко развивается и растет чувство всеобщего недовольства и падает то обаяние властью, без которого не может держаться никакая государственная организация, достойная этого имени… Торжество русской революции есть, прежде всего, результат народного разочарования, перешедшего затем в безнадежность и отчаяние»[35]. На народ же чаще всего возлагалась ответственность за последующие эксцессы революции, приведшие к диктатуре пролетариата и гражданской войне.
Первым опытом
Мнение Франка в полной мере поддерживал Петр Струве: «Явление русской революции объясняется совпадением того извращенного идейного воспитания русской интеллигенции, которое она получала в течение почти всего XIX века, с воздействием великой мировой войны на народные массы: война поставила народ в условия, сделавшие его особенно восприимчивым к деморализующей проповеди интеллигентских идей». Одновременно Струве отвергал версию о старом режиме как виновнике революции, считая его
«Оптимистической» выглядела позиция участников событий и эмигрантов, скорее симпатизировавших монархии. Для этого течения мысли весьма характерны выводы, сделанные историком и публицистом Иваном Солоневичем, который утверждал, что в феврале 1917 года никакой революции не было, состоялся почти классический военно-дворцовый заговор, организованный земельной, денежной и военной знатью во главе со спикером Думы Михаилом Родзянко, банкиром Александром Гучковым и генералом Михаилом Алексеевым. У Николая II Солоневич усматривал лишь две основные ошибки: «то, что призвали в армию металлистов, и то, что не повесили П. Н. Милюкова. Заводы лишились квалифицированных кадров, а в стране остался ее основной прохвост». Причинами революции, по мнению Солоневича и его единомышленников, явились «прозаическое предательство» правых и «теоретический утопизм» левых[39].
Другой эмигрантский автор — Иван Якобий — доказывал: «В России не было почвы для революции, русский народ не бунтовал, а работал и сражался на фронте, но государство разлагалось благодаря разложению правящего класса. Императору Николаю II пришлось нести бремя правления в годы, когда верхние слои населения из творческих обратились в разрушительные элементы». Якобий подчеркивал и роль внешнего фактора, называя основным «конспиративным центром, в котором велся подкоп под русскую Монархию и мощь России», английское посольство[40].
В эмигрантской черносотенной литературе доминирующими стали темы «жидо-масонского заговора» и разрушительной деятельности Прогрессивного блока в Государственной думе. Лидер думской фракции правых Николай Марков 2-й доказывал, что Россия «рухнула потому, что была заживо, изнутри пожрана червями… Эти черви были сознательные и бессознательные агенты темной силы иуд о-масонства». Но не они одни, поскольку за дело разрушения страны взялись «не бомбометатели из еврейского Бунда, не изуверы социальных вымыслов, не поносители чести Русской Армии Якубзоны, а самые заправские российские помещики, богатейшие купцы, чиновники, адвокаты, инженеры, священники, князья, графы, камергеры и всех Российских орденов кавалеры»[41].
Итак, еще в первые постреволюционные годы и десятилетия все базовые объяснения революции были сформулированы. Дальше началась их научная интерпретация и концептуализация. Причем шла она, в основном, на Западе, тогда как в СССР до конца 1980-х годов довольствовались смягченной марксистско-ленинской интерпретацией.
На Западе в советское время доминировали концепции, близкие к нашим левым и либеральным, а потому
Широкое научной изучение нашей революции на Западе началось уже в годы «холодной войны» и во многом в целях ее ведения. С тех пор сменились три поколения историков[43]. В чем-то они совпадали с упоминавшимися поколениями широких теоретиков революции, а чем-то и нет.
Поколение
В 1970-е годы политическая историография либерального толка подверглась атаке со стороны поколения
Распад Советского Союза, окончание «холодной войны» и «архивная революция» с 1990-х годов выдвинули на передний план поколение
Во главе
В рамках пессимистической трактовки пустило корни на нашей почве мальтузианство, объяснявшее причину общественных катаклизмов нерегулируемой высокой рождаемостью при падающей производительности земли. Эта концепция — структурно-демографическая — применительно к русской революции разрабатывается, например, Сергеем Нефедовым из Уральского отделения РАН, который видит ее причины в абсолютном обнищании трудящихся. Недостаточные наделы, сохранившееся помещичье землевладение, вывоз зерна за границу, эксплуатация крестьянства были причинами массового вымирания быстро росшего в количественном измерении населения — от голодовок и болезней. Россия оказалась — главным образом, из-за «голодного экспорта» — в классической мальтузианской ловушке[50].
Весьма созвучными взглядам современных российских либералов оказались теории модернизации, столь популярные на Западе в 1960-70-е годы. Императорская Россия рухнула потому, что ее власть оказалась неспособной вписать страну в рамки модерна, под которыми понимаются индустриальное производство, правовое государство, гражданское общество и рациональный автономный индивид. Страна не смогла осуществить политическую модернизацию: перейти от абсолютизма к конституционной государственности, а также передать власть от традиционной элиты модернистской.
Ахиезер, Клямкин и Яковенко доказывают, что, хотя модернизация конца XIX — начала XX века не относилась к разряду репрессивно-принудительных, она была экстенсивной, осуществлялась благодаря многократно увеличившемуся вывозу зерна и широкому привлечению иностранного капитала, то есть за счет большинства населения, которое модернизацией оставалось незатронутым. Незапланированным результатом модернизации явился конфликт интересов, наложившийся на культурно-ценностный раскол страны и открывший путь для смуты. Либерально-демократические реформы Николая II, сочетавшиеся с предельно жесткими военно-полицейскими мерами, смогли, как выяснилось, лишь на время приостановить ее. «Форсированная индустриализация, бывшая ответом на внешние вызовы и осуществлявшаяся правительством в соответствии с принципом «недоедим, но вывезем», явилась одновременно мощнейшим стимулятором внутренней напряженности и, как следствие, новой русской смуты»[51].
Сходным образом объясняют революцию Стародубовская и Мау, делающие акцент на обострении трех групп противоречий. Во-первых, противоречий типичных для ранней индустриализации, когда возникает потребность достаточно радикального решения аграрного вопроса. Во-вторых, противоречий догоняющей индустриализации в отсталой стране, требующих для быстрой модернизации активного перераспределения ресурсов из традиционных отраслей экономики в новые промышленные сектора. В-третьих, «это противоречия, связанные с тем, что кризис ранней модернизации в России наложился на формирование предпосылок кризиса зрелого индустриального общества»[52].
Близок к этой позиции и многогранный обществовед Леонид Гринин, определяющий основные причины революции как «усиливающееся несоответствие социального и политического строя и господствующей идеологии (возвышающей наиболее влиятельную элиту) быстрым социальным, экономическим и культурным изменениям в стране, включая и подпитывающий их быстрый демографический рост»[53]. Сюда же я поместил бы и мнение Бориса Илизарова, который на круглом столе о Февральской революции, организованном к ее 90-летию Институтом отечественной истории РАН, говорил, что она «предстает как результат отказа последних российских императоров от кропотливой и неуклонной реформаторской деятельности, от продолжения дела Петра Великого». С этой точки зрения, обвинения Николая II в бездарности видятся историку оправданными. На том же круглом столе А. Н. Медушевский видел причину «в конфликте новых социальных условий развития, связанных с появлением массового общества и с широкой социальной мобилизацией, — с одной стороны, и архаичной политической надстройкой российского государства — с другой… Февральскую революцию можно рассматривать как мощный рывок в развитии демократии, первую революцию такого рода в XX в., которая породила целое направление революций данного типа»[54].
Отношение современных либеральных российских политиков к событиям того времени неоднозначно. Часть из них считает себя наследниками и продолжателями дела мирной Февральской революции, открывшей дорогу для демократического развития, с которой страну столкнули большевики. «Главное, с чего надо начинать, — сказать… что мы — наследники февраля 1917 года. Что в России была монархия, она рухнула без всякого насилия, потому что она не смогла приспособиться к новым реалиям. Она металась 17 (? —
Позиции
Они безусловно преобладают на право-консервативном, национал-патриотическом, монархическом фланге. Для взглядов его представителей характерны слова историка Олега Платонова: «Движущими силами второй антирусской революции стали мировое масонство, российское либерально-масонское подполье, а также социалистические и националистические (прежде всего еврейские) круги, активно действовавшие во время войны на деньги германских и австрийских спецслужб, а также международных антирусских центров»[57]. Петр Мильтатули, чей предок был расстрелян вместе с императорской семьей в Екатеринбурге, считает, что произошла «не имеющая в примеров в истории измена верхушки русского общества и верхушки армии своему царю — Божьему Помазаннику, Верховному главнокомандующему, в условиях страшной войны, в канун судьбоносного наступления». При этом «ведущая организаторская роль в деле свержения императора Николая II с престола принадлежала силе извне», представлявшей «интересы тайного международного сообщества. Главной целью этого сообщества было уничтожение любой ценой самодержавной России»[58].
Наш великий современник Александр Солженицын продолжал, скорее, умеренно консервативную российскую традицию, усматривая причины революции и в действиях радикальной интеллигенции, и в ошибках Николая II. «Власть продремала и перестаревшие сословные пережитки, и безмерно затянувшееся неравноправие крестьянства, и затянувшуюся неразрешенность рабочего положения… А затем власть продремала и объем потерь, и народную усталость от затянувшейся… войны. Накал ненависти между образованным классом и властью делал невозможным никакие конструктивные совместные меры, компромиссы, государственные выходы, а создавал лишь истребительный потенциал уничтожения»[59]. Эти идеи Нобелевского лауреата о внутри-элитном расколе как источнике «потенциала уничтожения» развивают многие современные исследователи.
К такой же точке зрения склоняется глубокий петербургский историк социальных процессов в России Борис Миронов: «Непосредственная причина революции заключалась в борьбе за власть между разными группами элит: контрэлита в лице лидеров либерально-радикальной общественности хотела сама руководить модернизационным процессом, который почти непрерывно проходил в России в период империи, и на революционной волне отнять власть у старой элиты — романовской династии и консервативной бюрократии»[60].
Валерий Соловей видит универсальную логику всех русских «смутореволюций» — от начала XVII до конца XX века: «кризис во взаимоотношениях элит, их отчуждение, разделение, поляризация, апелляция враждующих элитных фракций к обществу. Именно элиты транслировали в общество революционные призывы, деструктивные образы и модели поведения, открывая пространство для прорыва накопившейся энергии массового недовольства»[61].
Владимир Булдаков, который утверждал, что «1917 г. следует оценивать по параметрам средневековой Смуты» и других смут в российской истории, также отдавал должное фактору раскола элит, отхода от поддержки императора церковных иерархов, высшего генералитета. Впрочем, Булдаков предлагает исключительно широкий спектр причин революции — от всеобъемлющих до относительно узких. Он пишет и о системном кризисе империи, в котором выделяет ряд уровней или стадий протекания: этический, идеологический, политический, организационный, социальный, охлократический, рекреационный. При этом обращается внимание и на движущие силы революции, на рабочий и солдатский «бунт с изрядной примесью истероидности», переход на сторону восставших Петроградского гарнизона и т. д.[62]
По-прежнему распространено классическое оптимистическое объяснение революции как события, порожденного войной. «Революция 1917 г., на мой взгляд, — трагическая случайность», — подчеркивает профессор РГГУ Михаил Давыдов. Ее детонатором стала «безнадежно проигрываемая война со всеми многочисленными последствиями»[63]. Аналогичные взгляды высказывает С. М. Исхаков: «В результате Первой мировой войны, потребовавшей предельной концентрации сил и ресурсов, произошел коллапс… Правительство могло оплачивать не более половины своих затрат, что означало финансовый провал, банкротство государства, не выдержавшего «гонки» военных расходов». Февральская революция явилась «результатом неспособности устаревшей системы адекватно реагировать на угрозу со стороны экономически более развитых держав, стала следствием банкротства самодержавного государства, его административной и военной машины»[64].
В рамках чисто академической «оптимистической» и элитистской парадигмы находится все больше места мнениям о большой роли заговоров части верхов. «Февральскую и Октябрьскую революции спровоцировали, прежде всего, страдания и ожесточение народа от страшной войны, не ставшей действительно народной, — подчеркивает заместитель директора Института российской истории РАН В. М. Лавров. — Одновременно имелась и такая причина, которую можно назвать изменой высшего генералитета и ряда известных политиков (прежде всего Гучкова), вошедших вскоре во Временное правительство. Дворцовый переворот или заговор не только готовился, а осуществился, по меньшей мере, в том, что генералитет во главе с начальником Генерального штаба Алексеевым поддержал революцию»[65]. Серьезность таких заговоров подтверждается в ряде последних конкретно-исторических исследований[66].
Продолжается и линия авторов сборников «Вехи» и «Из глубины», связывающая революцию с интеллигентским максимализмом. Эти мнения высказывают современные философы, например, Борис Капустин, пишущий об «авангардистском синдроме», который «всякий раз выражался в стремлении просвещенного меньшинства скорректировать сложившуюся дискурсивную практику посредством разоблачения коварных властолюбивых мошенников (или даже их физического устранения, как это делали якобинцы) и наставления на путь истинный обманутых простаков, они же — несчастное и страдающее большинство»[67]. Их разделяют и историки, изучающие феномен русской интеллигенции: «Так или иначе, именно интеллигенция была идеологом, вдохновителем и организатором всех крупных революций в истории»[68].
Наконец, последнее, по порядку, но не по значению. В современной России вышло замечательное множество замечательных конкретно-исторических работ, которые по своему качеству, пониманию проблем и российской специфики, погружению в источники заметно превосходят современные исследования зарубежных историков русской революции. Можно назвать десятки и сотни книг и статей маститых и молодых отечественных аналитиков, которые очень глубоко и всесторонне рассмотрели события и процессы начала XX века и революционной эпохи: экономическое развитие, социальная структура, система власти в центре и на местах, положение окраин и национальных меньшинств, состояние гражданского общества, положение отдельных социальных слоев, религиозные проблемы, ментальность, армия, Первая мировая война, персоналии и многое другое. Даже одно перечисление авторов займет слишком много места. Подняты огромные архивные пласты, публикуются документы и воспоминания, ранее не издававшиеся, переиздается в массовом порядке эмигрантская литература всех направлений. Серьезно работали историки тех стран, которые раньше входили в состав Российской империи. По ходу изложения я назову многих из этих авторов и их работы, буду на них ссылаться, соглашаться или не соглашаться.
К пятилетию революции 1917 года видный эсер Марк Вишняк написал статью, к которой бросил вызов всем будущим исследователям: «Мы, современники, заранее опротестовываем действия будущего историка, который неминуемо захочет привнести от себя смысл и разум в весь хаос и нелепицу наших дней. Мы заранее оспариваем будущую легенду…»[69]. Что ж, возможно, современный историк много упустит. Однако, как справедливо замечал классик политологии Карл Поппер, «не может быть истории «прошлого в том виде, как оно действительно имело место», возможны только исторические интерпретации, и ни одна из них не является окончательной. Каждое поколение имеет право по-своему интерпретировать историю, но не только имеет право, а в каком-то смысле и обязано это делать, чтобы удовлетворить свои насущные потребности»[70].
У нас есть преимущество по сравнению с очевидцами — преимущество дистанции. Издалека можно гораздо больше увидеть. Конечно, во всем, что касается деталей событий, мы полагаемся на их непосредственных участников и составленные ими документы. Но для обобщений у нас оснований больше. Более того, огромное количество новейших конкретных исследований дают основания для нового качества обобщения.
Я не буду априори отвергать ничего из уже написанного или сказанного о революции. Постараюсь проверить все основные версии, оценить правоту «пессимистов» и «оптимистов». Измерить степень объективного и субъективного, спонтанного и рукотворного, элитного и массового, бескровного и насильственного.
Глава 1
РОССИЯ, СТРАНА И СОЦИУМ
Я далек от восхищения всем, что я вижу вокруг себя; как писатель, я огорчен, как человек с предрассудками, я оскорблен; но клянусь вам честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, ни иметь другой истории, чем история наших предков, как ее послал нам Бог.
В начале XX века Россия не была сверхдержавой. Но она, безусловно, была одной из великих держав. У нее была очень нелегкая судьба. Россию выстрадали столетия народных усилий и жертв. Как подсчитал в год вступления на престол Николая II профессор Николаевской академии Генерального штаба и военный историк генерал-майор Николай Сухотин, «с XIV века, с которого можно считать начало возрождения русского государства, и до наших дней, в течение 525 лет (1368–1893 гг.) Россия провела в войнах 353 года, т. е. две трети всей жизни, в том числе во внешней войне 305 лет (считая войну на Кавказе — 329 лет…)»[71]. Только за четыре века, предшествовавшие революции, страна воевала 167 раз, чаще, чем кто бы то ни было. Причины были разные, но чаще — давали отпор тем, кто привык или пытался разговаривать с ней с позиции силы.
Российская империя была самым крупным государством на планете. Его площадь превышала 22,4 млн квадратных километров — от западных пределов Царства Польского и Финляндии — до Чукотки, от Северного ледовитого океана — до Памира (площадь современной Российской Федерации — около 17 млн квадратных километров). Протяженность страны с севера на юг составляла 4675,9 километра, с востока на запад — 10732,3. Общая длина границ измерялась в 69245 км, из которых на долю сухопутных границ приходилось 19941,5 км[72].
Точная численность населения страны к началу Первой мировой войны неизвестна, первая и последняя дореволюционная перепись прошла в 1897 году и дала цифру 128,2 млн человек. После этого население стремительно росло. Правительственный справочник за 1914 год на основе данных Центрального статистического комитета Министерства внутренних дел (МВД), который производил учет населения, в основном путем расчета данных о рождаемости и смертности, представлявшихся губернскими статистическими комитетами, приводил цифру в 178,4 млн человек; статистическое издание съездов представителей промышленности и торговли — 171,3 млн без учета Финляндии[73]. Ленин пользовался немецкими данными -169,4 млн жителей. Управление главного врачебного инспектора МВД давало оценочную цифру в диапазоне от 166,7 до 174 млн человек без учета Финляндии[74]. В любом случае, больше людей жило тогда только в Китае и Индии. Для сравнения, сегодняшняя Россия с населением в 142 млн человек занимает по его численности десятое место в мире.
В начале XX века наша страна стояла на одном из первых мест в мире по уровню рождаемости, почти половина ее обитателей была моложе двадцати лет[75]. Естественный прирост населения (процент превышения количества родившихся над количеством умерших) в 1908–1913 годах составил 15,6 %, выше, чем в Германии (13,0), Франции (0,9), Великобритании (10,8). Только за первые двадцать лет правления Николая II количество жителей Российской империи выросло более чем на 50 миллионов человек. Впрочем, высокий прирост населения был тогда характерен для многих неурбанизированных традиционных обществ, от России по этому показателю не отставали, скажем, Болгария, Румыния, Аргентина или Австралия[76]. Сохранялись традиции больших семей в наших деревнях, весьма сильны были устои брака, освященные церковью. По сведениям Питирима Сорокина, среди православного населения Европейской России ко времени революции на 1000 браков приходилось порядка 2,5 разводов, то есть один развод на 400 браков (уже в 1920–1922 годах этот показатель достигнет 1 развода на 11,7 браков, то есть количество разводов увеличится на три с половиной порядка)[77]. Великий ученый Дмитрий Менделеев в начале XX столетия предсказывал, что к 2050 году численность населения составит 800 миллионов человек. По «среднему» варианту последнего прогноза ООН, население Российской Федерации к середине XXI века не превысит 100 млн человек)[78].
Россия восстановила статус политической великой державы, утраченный ненадолго в результате Крымской войны, военную мощь, систему европейских альянсов, заявила о своих претензиях на сферы влияния по всему Евразийскому материку. Идея избранности Святой Руси, маргинальная в интеллигентской традиции, была сильна в народном сознании, составляла идеологический фундамент, который скреплял общество и власть, давал им смысл существования и основу для духовного самоуважения.
Перед Российской империей начала XX века объективно стояла задача форсированной экономической, политической и социокультурной модернизации. Страна догоняющего развития, Россия по существу только в 1860-е годы (при Александре И), с многовековым опозданием по сравнению с ведущими западноевропейскими странами, начала переход от патриархально-феодальной системы к начальным формам капиталистической организации. Эволюция к более мягким методам управления, последовавшая за отменой крепостного права, впервые дала возможность развиваться независимым от государства экономическим и общественным субъектам.
Результат был налицо.
Экономика
К концу XIX века заговорили о «русском экономическом чуде», страна решительно вошла в рыночную экономику. Как полагал классик политической науки Макс Вебер, Россия, не разделив с Западом фазы раннего капитализма, разделила с ним фазу позднего капитализма. В ней господствовал крупнокапиталистический уклад, отчасти связанный с государством, отчасти импортированный[79]. Роль государства в стимулировании экономического роста была значительной, но все же ограниченной. Стародубовская и Мау справедливо замечали, что «прямое участие государства в индустриализации России ограничивалось в основном строительством железных дорог. Для поощрения развития промышленности использовался целый комплекс косвенных мер, направленных на стимулирование спроса, создание благоприятных общеэкономических условий, привлечение иностранного капитала. При этом государство не стремилось подменить частного собственника»[80].