— А мне на тебя смотреть хочется. Ты меня ободряешь. Ведь сил уж нет иногда вокруг смотреть. Тошно. А ты вот словно омолодил меня. Приятно и правильно.
— Закрой, закрой, — шепотом сказал Петр Иванович, — А сам слушай. У тебя слух тонкий, я знаю.
— Чудишь, Петька, — недоверчиво сказал Расковцев.
— Чудю.
— Ну, если уж ты очень просишь, — нехотя согласился Расковцев и на мгновение закрыл глаза.
На мгновение словно что-то вздохнуло облегченно в душе Петра Ивановича, но Расковцев уже открыл свои глаза.
— Ну и что!
— Мало, Ты закрой и слушай.
Расковцев было замялся, но подчинился.
Ветругин смотрел в молодое лицо своего бывшего друга, но сам весь сосредоточился на слухе, и именно на звуках, которые раздавались за его спиной. Там что-то менялось. Ребенок ли замолчал, лес ли перестал стонать… Или еще что… Но там все менялось. Менялось! Уходила тоска, уходило недовольное, злое, этим и несчастное. Расковцев было шевельнул веками, но Петр Иванович шепнул: «Слушай», и тот снова подчинился. И недовольно сложенные губы его расплылись в улыбку.
И тут все кончилось. Расковцев открыл глаза и пристально уставился на Петра Ивановича.
— Слышал? — спросил Ветругин.
— Что я слышал?
— Вот именно. Что ты слышал?
— Лес шумел, смеялся кто-то… не помню, еще что.
— А сейчас?
— Шумит. Что ему не шуметь. Сдыхать будешь, так поневоле зашумишь, заорешь, взвоешь.
— И все?
— Ты это брось, Петька. Конечно, с закрытыми глазами минор, идиллия, да только ведь с закрытыми глазами век не проживешь. Жизнь нужно бдить зорко. Нет уж, пусть другие на нее глаза закрывают, а меня так просто не возьмешь.
— А ты когда-нибудь раньше закрывал глаза? Просил кто-нибудь тебя об этом?
Расковцев посмотрел на Ветругина подозрительно.
— Закрывал. Лена просила. Она когда умирала, я, само собой, рядом сидел. Смотрю, смотрю на нее, а она и скажет: «Закрой глаза». Не отвернись, а именно: закрой глаза. Закрывал, Тут вроде последней воли, отказать нельзя.
— Значит, просила она тебя?
— Просила, ну и что? Тебе-то что до этого?!
— Ничего, — пожал плечами Петр Иванович. — Еще кто из твоих знакомых или друзей, родственников умер или состарился?
— А! Все старятся. Мрут, как мухи! И чего людям не живется? На работе и в подъезде «последние прощания» уже надоели. Хоть увольняйся и съезжай с квартиры. Кругом одни старики и старухи. Язва какая-то моровая. Мы вот с тобой одногодки, а разве кто поверит? Тебе все шестьдесят, если не больше, а мне так тридцать дают. Никто и не верит, что мне уже сорок.
— Тебе сейчас даже двадцать можно дать.
— Двадцать? Ну, двадцать не внушает доверия. А к тридцати и я, и все другие уже привыкли.
— Я пошутил. Ты, Женя, выглядишь ровно на тридцать.
— Это уж точно, — довольно расхохотался Расковцев. — А зачем все-таки просил меня глаза закрыть? Взгляда не выдерживаешь? Все люди так. Ты на него посмотрел, а он аж весь съежился, посерел, морщинками покрылся, волосы поседели. Мразь на душе у людей, вот они и не любят, когда на них в упор смотришь. И ты не любишь…
— Ты смотри, Женя, смотри и рассказывай. Про себя говори, про друзей, знакомых. Мне это интересно.
И я на тебя смотреть буду. И здорово-то как! Нашлись на земле два человека, которые друг другу в глаза смотрят и взгляда не отводят.
— Да ты всерьез, что ли?
— Совершенно всерьез. Кто там у нас еще в группе-то учился?
— В группе? Леонидов. Работал я с ним с годок. Вообще-то я там дольше работал, А вот он со мной с годок..
— Умер.
— Сердце не выдержало.
— Еще кого видел? С кем работал? Ты говори. Интересно…
Расковцев начал рассказывать, но Ветругин плохо его слушал. То есть он, конечно, слушал, но в то же время думал о своем. Смятение, догадка, доказательство… Ведь Расковцев своим взглядом убивал людей. Не мгновенно, это бросилось бы в глаза. Медленно, сам того не сознавая. Или сознавая? Нет, скорее всего невольно. Но от этого не легче. Что же делать? Связать? Обманом увести в милицию? Вот вам, дорогие товарищи сотрудники милиции, убийца. Своим взглядом он убивает людей. Нелепость. Ведь меня же первого и отправят в сумасшедший дом. Свести его к светилам медицинского мира? Во-первых, не пойдет, а, во-вторых, как исследовать эту способность? Где аппаратура, соответствующая случаю? Да и на время экспериментов он ведь может и задавить в себе эту способность, скрыть ее.
А в груди что-то разрасталось болью.
— … вот я и говорю, спортом-то он ведь почти и не занимался. Все некогда, все работа, все люди…
Убить его. Слово-то какое! Ведь убить зло, но все равно — убить! Тут самое простое и понятное — не справлюсь. Но хоть руку подниму. Руку подниму на зло, а для других — на человека. На глазах у детей, у молодых людей, на глазах у людей просто. А как им понять? Как им объяснить? Зло уничтожить злом! Или добротой? Ах, как это сложно. На добро отвечать добром— это понятно. А на зло злом? Бороться со злом его же оружием? Да не становишься ли ты сам при этом по другую сторону роковой черты? В бою — понятно, хоть и страшно. Страшно не страхом, а душевной болью. Там запальчивость, там вера, там правда. А здесь? Когда Зло незаметно, когда невозможно показать его людям явно. Когда при одном только намеку чудовищем в глазах других окажешься сам…
— Ну и взгляд у тебя, Петька…
…но и оставить все так нельзя. Что же делать? Следить за ним? Не спускать глаз? Но ведь зло тем и выигрывает, что добро в честной борьбе с ним отдает ему свою силу. А само зло так не поступает. Оно совершеннее, оно более приспособлено, оно вправе пользоваться всеми запрещенными приемами, а добро — только честностью. Оно не может перенять подлые приемы борьбы, иначе превратится в свою противоположность…
— Я перестану рассказывать, если ты будешь на меня так смотреть!
— Нет, нет, продолжай, Женя.
— У меня все в душе переворачивается от твоего взгляда!
В этом и слабость добра. Ведь говорят же: «Что-то ваше добро все побеждает, побеждает, а победить никак не может!» А ведь правда. Когда наступит полная победа? И наступит ли? Все же наступит, иначе зачем бороться. Добро доброе. И не потому ли оно часто терпит поражение, что все же переступает черту, и зло, как феникс, возникает из противостоящего ему добра. Так что же ему остается? Что же остается добру…
— Ты, Петька, думаешь, что я не понимаю, не чувствую!
Что остается добру? Чему оно может приказывать?.. Боль, боль, боль… На кого оно имеет права?.. Невероятная боль… Только себе… Такой боли и не бывает… Только себе! Добро, оно в себе и для других… Что же это… боль… Значит, можно пожертвовать только собой… Только честно, чтобы зло само превратилось в добро… Черта с два! Черта с два оно превратится! Черта с… два… Как это… бо…
— Больно, Петька! Что ты со мной делаешь?!
Зло, послушай боль, боль добра. Добро, оно хрупкое, оно нежное, его сломать — пару пустяков, ну, раз плюнуть. Оно для других красиво. А внутри-то ведь оно — сама боль!
— Пе-е-е!!!
Оно ведь какое!.. Оно ведь все отдает, оставляя себе только боль. А если все вокруг — добро…
— Нет, Петька, нет! Не от этого умерла Лена. Не от этого!
У добра есть тихая, спокойная, благородная работа… Есть и проще… Несложная… Трудная… Есть и невыносимо трудная… Ах, как больно…
— Она просила меня не смотреть на нее… Я знал и не знал… Я и сейчас знаю и не знаю… Так это правда?!
— Правда, — через силу прошептал Петр Иванович.
— Не верю. Никогда не поверю. Не могу поверить… Не вынесу… Да и не хочу! Никогда не захочу!
А ведь был выход… Просто уйти… Всего хорошего, Женя… Может, еще и встретимся… Боль… последняя… конечная… никогда уже не будет боли.
Свет и тьма…
Когда к Лагерному саду подкатила «скорая», возле скамеечки уже собралась обычная толпа. Переговаривались, шептались, вздыхали. Но никому не пришло в голову заплакать. Жаль, конечно. Но ведь бывает. Умер вот старичок… Сердце, что поделаешь, Стремительный век.
Лишь один человек вел себя странно. Молодой, атлетически сложенный, он все время жмурился, хотя и стоял спиной к солнцу, закрывал глаза ладонью, старательно не смотрел на людей, и от этого казалось, что глаза его блудливо бегают. Но он действительно не хотел смотреть на людей, разве что на Петра Ивановича… Но Петр Иванович уже не мог почувствовать его взгляда.
Занятия у студентов одной группы политехнического института в этот день были сорваны по неизвестной причине. Лишь на другой день узнали, в чем дело. Заведующему кафедрой пришлось срочно ломать расписание, а женщина-профорг долго ловила преподавателей, чтобы собрать с них деньги на венок. И почти каждый говорил: «Ну надо же так… Ни с того, ни с сего… Никогда ни на что не жаловался. Выглядел молодцом…»
А в Марграде, в одной из образцово-показательных школ преподавателю химии на уроке выжгло глаза. Что-то не то он смешал во время опыта. Что-то не то он там сделал. Что-то не то… Не то…
И никакой видимой связи не было между этими двумя событиями: смертью в Лагерном саду и несчастным случаем в школе. Разве что… Ветругин и Расковцев учились в Усть-Манском университете. Так ведь это когда было…
ЛЮБОВЬ К ЗЕМЛЕ
Стена объемного телевизора на мгновение вспыхнула ослепительным голубым светом, заколыхалась и, медленно расширяясь, заполнила комнату. Эспас поудобнее устроился в глубоком кожаном кресле и вытянул ноги. Ему всегда доставляло удовольствие смотреть последние известия. Голографическое изображение переносило его из одного уголка Земли в другой, кидало в глубины океана и в бездну космоса. Он ощущал себя участником событий, в которых никогда бы не смог участвовать на самом деле. И это было приятно.
Эспас уже несколько месяцев жил в затерянной среди гор на берегу моря гостинице. Он никогда не уходил от нее дальше, чем на километр, стараясь не смотреть на площадки с глайдерами, сторонился людей, хотя вообще-то был веселым человеком, часто даже остроумным.
Ему хотелось знать о Земле все, и он часами просиживал у телевизионной стены, радуясь, что может все это видеть. Эта ненасытная любовь к Земле, к ее океанам, лесам, деревьям, животным, городам была вроде болезни, о которой он даже не задумывался. А если бы и задумался, то не захотел бы избавиться от нее все равно. И только когда глаза и мозг уставали от обилия информации, он спускался вниз к морю, некоторое время лежал на горячем белом песке, потом взбирался на невысокую скалу, нависшую над водой, и нырял в пенистые гребни волн. Он плыл вдаль, иногда отдыхая лежа на спине, и возвращался лишь тогда, когда изрядно уставал. Тогда он снова ложился на песок, смотрел в небо с белесыми перистыми облаками и, когда тело начинало ощущать теплоту лучей солнца, вставал и шел в гостиницу.
Лишь дважды Он заставил себя сесть в кресло глайдера, подняться в воздух и лететь в Лимику к Эльсе. Он помнил, где она жила, находил ее дом, но оба раза останавливался возле ее двери. Что-то не пускало его дальше. Он возвращался в свою гостиницу «Горное гнездо» и садился перед телевизором.
А вечером он спускался на первый этаж в бар, занимал место перед огромным старинным камином, в котором горели поленья смолистых дров, слушал, о чем говорят люди. В «Горном гнезде» жили те, кто по различным причинам на несколько дней хотел уйти от забот повседневной жизни, отвлечься от всех дел. Здесь никто никому не мешал, никто не спрашивал, что привело другого сюда. Можно было целыми днями лазить по горам или купаться в море. Сюда можно было приехать внезапно и так же внезапно уехать, не предупредив об этом даже администратора.
За несколько месяцев, проведенных в этой гостинице, Эспас ни с кем не познакомился. Лишь иногда он вставлял несколько малозначащих фраз в разговор. Он наслаждался своим одиночеством, наслаждался чувством, которое сливало его со всей Землей. Он был счастлив Землею.
В этот вечер он, как обычно, сидел в баре, пододвинув кресло к камину и любуясь язычками пламени, лизавшего поленья. Рядом сидело еще несколько человек, преимущественно мужчин. Рослый бармен изредка разносил бокалы с шипучим напитком.
Рядом с Эспасом, ближе к открытому настежь окну, сидел высокий человек лет сорока. Его черные волосы кое-где пробивала седина. Он садился рядом с Эспасом уже второй вечер подряд. Само по себе это не заинтересовало бы Эспаса, если бы не одно обстоятельство: незнакомец часто, слишком часто, чтобы это было случайно, посматривал на него.
Так они просидели с час, и Эспас уже было хотел уйти в свою комнату, чтобы снова включиться в события, которые ему предложит экран объемного телевизора, как вдруг незнакомец пододвинул свое кресло к нему и спросил:
— Тебя ведь зовут Эспас?
Эспас ответил не сразу. Что-то в лице человека показалось ему знакомым. Или это просто был определенный, очень распространенный на Земле тип лица. Глаза его смотрели чуть настороженно, словно он ждал отрицательного ответа, и чуть насмешливо, словно этот ответ нисколько бы не обманул его.
— Да, меня зовут Эспас, — наконец ответил Эспас и медленно встал, намереваясь прервать на этом еще не начавшийся разговор.
— Я зайду к тебе. — Это был не вопрос. Фраза была сказана так, словно человек не сомневался в том, что он зайдет в комнату Эспаса. — Минут через десять.
Эспас невольно кивнул, А потом, когда до него дошел уже не тон, а смысл сказанного, ему сделалось немного неловко перед собой из-за того, что он сейчас делает не то, что хочет. Он не намерен был заводить здесь друзей. Это отвлекало бы его от объемного телевизора.
Он чуть отодвинул кресло, чтобы пройти, и легким шагом вышел из бара. Он был высок, около двух метров ростом, хорошо сложен. Походка его была немного странной. Казалось, что идут только ноги, а туловище и голова остаются на месте. И все-таки какое-то изящество чувствовалось в его походке.
В своей комнате он тотчас включил телевизионную стену; пусть этот незнакомец сам завязывает разговор, если хочет. В хронике показывали лов рыбы на Литвундской банке, и к его ногам шлепались огромные рыбины, названия которых он даже не знал. Затем выступил человек, которого диктор представил как председателя комиссии по дальним космическим полетам. Объявлялся конкурс на замещение вакантных мест в экспедиции «Прометей-7». Эспас усмехнулся. В Дальний Космос он бы не пошел. Он не мог прожить без Земли и одного дня. А ведь эта экспедиция — на много-много лет.
Потом показали старую кинохронику. Это были последние кадры, принятые с корабля «Прометей-6». Изображение было плохое. Лица членов экипажа разобрать не удалось.
В дверь постучали. Эспас отвлекся на несколько секунд и пропустил слова диктора, который в это время что-то говорил об экспедиции. Кажется, от нее больше не принимали никаких сигналов.
За дверью, конечно, стоял незнакомец. Эспас молча пропустил его в комнату, не предложив сесть. Но тот уселся сам. И Эспас был ему благодарен за то, что тот не опустился б его любимое кресло, Хотя оно стояло ближе к дверям. Эспас сел в него и вытянул ноги. Хроника кончилась. Теперь начали передавать что-то из серии «Путешествия по Сибири и Канаде».
Незнакомец, не вставая с, кресла, нагнулся и выключил телестену.
— Меня зовут Ройд, — сказал он.
Эспас кивнул, что означало: он принял это сообщение к сведению.
— Сколько месяцев ты уже находишься в этой горной дыре — спросил Ройд.
— «Горное гнездо», — поправил его Эспас. — Около шести месяцев.
— Эспас, я бы никогда не поверил, что ты можешь провести в этой горной дыре шесть месяцев.
— «Горное гнездо», — снова поправил его Эспас.
— Все равно дыра, — отмахнулся Ройд. Лицо с правильными упрямыми чертами было обращено к Эспасу вполоборота. Оно все-таки было чем-то неуловимо знакомым. Эспас уже совсем было собрался спросить его об этом, но Ройд опередил его:
— Ты пытаешься вспомнить, где видел меня?
— Да, — ответил Эспас. — Очень часто встречающийся тип лица.
— Возможно. Хотя мы были вместе около двух лет. Но я допускаю, что ты забыл меня… А что ты помнишь вообще?