Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Джекпот - Давид Гай на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Познакомились они в авиационной фирме, куда Костю распределили. Объединяло обоих нежелание железками заниматься, тяга к самовыражению совсем в иной плоскости. Рудик пописывал в научно-популярные журналы, в один из которых впоследствии устроился на работу, года за два до Костиного ухода в сценаристы. Собственно, пример Рудика и подвигнул на решительный шаг.

Похож Рудик Бельцевич на Мопассана, каким на фотографиях предстает: полный, вальяжный, с шикарными усами, любитель выпить и закусить. Его часто принимали за еврея, а был он рожден от белоруса и литовки. Ироничный склад ума, включая самоиронию, как броня, от всякого рода невзгод защищал его. В чем-то эгоистичный, себе на уме, под легкой шутовской маской прятал он отвращение к окружающему, в чем был далеко не одинок. В приватных разговорах не скрывал, что мечтает за границу вырваться. Насовсем. Словно чуя это, бдительные органы не выпускали его в капстраны. Часто вспоминал Костя, как подпольно читали они «Архипелаг», в Союз окольными путями попавший, самиздатом размноженный и пущенный по рукам. Когда же это было… В году семьдесят пятом или шестом, после высылки Солженицына. За чтение могли по первое число взгреть, Лубянка гонялась за самиздатом, тем более таким, читали сутки дома у Кости в Дегунине, на службу в фирму не пошли, Полина, тоже отгул взявшая, не успевала крепкий чай носить, читали втроем вполголоса поочередно, по ходу делали выписки, обсуждали, спорили… Потрясло, вывернуло наизнанку. Одно место, помнит Костя, чуть ли не наизусть заучивали, это там, где о злодействе рассуждение: чтобы делать зло, человек должен прежде осознать его как добро или как осмысленное закономерное действие. Такова, к счастью, природа человека, что должен он искать оправдание своим действиям… И далее каленым железом врезалось, будто тавро на теле поставили: объяснение – в идеологии, это она дает искомое оправдание злодейству и нужную твердость злодею.

Нет уже жены, все изменилось, но помнится упорно то чтение в Дегунине, глаза на многое открывшее.

Старый друг с румянцем после гостиничной ванны сидит напротив, в кресле развалившись, цедит виски и про жизнь свою развеселую рассказывает. Кое-что знает Костя, но неточно, недостоверно, по слухам, ибо всего пару-тройку писем получил от него. Однажды затеялся у них откровенный разговор, когда ОВИР, помягчевший в перестройку, разрешение дал на поездку Рудика в Англию в гости к замужней британке, специалисту по русской словесности. Случайное знакомство в Москве, вроде как завязавшаяся взаимная симпатия, без всякого интима (уверял Рудик), просьба о вызове, британка откликается, и вот в восемьдесят восьмом на Рождество отправляется Рудик в Лондон. Первый раз в капстрану. Промеж себя друзья близкие поговаривают – не вернется. Он в разводе, подрастающая дочь не мешает осуществлению планов, если таковые имеются, а работа?.. Ну что журнальная работа, не такая уж она престижная и денежная, чтоб о ней тужить. Костя в лоб, без церемоний спрашивает Рудика за неделю до отъезда, предугадывая дальнейшее: «Вернешься или останешься? И если бросишь якорь, чем заниматься будешь, без языка, без профессии твердой? Как инженер ты давно деквалифицировался…» (Сам он в ту пору и не думал об иммиграции, отбивал наскоки Полины по этой части.) Рудик усы поглаживает, приосанивается, животик подбирает и с привычной ернической улыбкой: «Буду продавать свое обаяние…»

Обаяния его надолго не хватило, чтобы сохранить интерес британки к своей персоне. Пожил у нее с месяц, муж начал ревновать и деликатно, по-британски, намекнул – пора Рудику сматывать удочки. Британка дала немного денег взаймы, своих фунтов у Рудика около пятисот было, и те кончились быстро, поселила его в семью старых русских иммигрантов. Платит Рудик за комнату в квартире недорого. И на том спасибо.

– И чем зарабатываешь на хлеб?

Даю уроки русского. Британка помогла с учениками, теперь сам кручусь…

– А перышком?

Попробовал на Би-би-си фрилэнсом новости науки и техники давать. Сущие копейки платили, на это не проживешь. Что я еще умею? Вот и начал русскому учить. Открыл в себе новый талант, – усмехается в усы. – Ты ведь не знаешь: я еще в Москве попробовал преподавать. Случайно вышло – попросила тогдашняя приятельница, аспирантка пединститута, прочитать абитуриентам пару лекций по литературе. Ну, я и прочитал. И влип. Знаешь, на чем? Стал излагать свою мысль по поводу декабристов: почему они рассказывали на допросах чистую правду, без утайки и тем самым предавали друг дружку? Да потому что дворяне, честные, ети их мать, не умели лгать, юлить… Излагаю и вдруг ловлю себя на мысли: это же заемная, ворованная мысль, не моя – Солженицына! Не один я такой умник оказался, паренек-слушатель распознал и публично уделал меня: что это вы, товарищ, цитаты из ярого антисоветчика приводите?! Выгнали меня с треском за крамолу. Больше я нигде ничего не преподавал. В Лондоне от безвыходности начал…

Первым учеником известный писатель-путешественник стал. Позвонил сам по наводке британки. «Вы говорите по-английски?» – «Нет». – «Я счастлив, что вы не говорите по-английски». Оказывается, недостаток может в известных обстоятельствах достоинством обернуться. Писатель этот оказался потомком знаменитых людей. Кто-то в его роду еще в шекспировские времена первым перевел с греческого «Илиаду», другой – один из изобретателей азбуки Морзе. Это я потом узнал, когда подружились. А покамест писатель говорит: «Мне нужен современный русский язык. Как мы будем понимать друг друга – это ваши проблемы…» И понеслось. Три раза в неделю занятия. На второй неделе он стал меня понимать, а я его.

– Без английских слов? Мистика какая-то.

Придумываю разные фокусы, приемы. Если я в форме, то такое выкаблучиваю, что поражаюсь на себя, откуда что берется. Скажем, надо научить студента выражениям «сидеть на полу» или «подпрыгнуть». Я сам укладываюсь на паркет или скачу. Как дурачок. Студент хохочет и запоминает. А если устал, то нет-нет и использую английские слова. Нежелательно, но что делать… Уроки выматывают, ты не представляешь, насколько. Однажды отключился и очнулся от толчка: «Учитель, вы спите…» Вот уже третий год пошел моему преподаванию, а я ни разу объявления в газетах не дал: «Ищу учеников…» На меня сами выходят, по эстафете передают. Ты меня знаешь – не преувеличиваю.

– Но есть, наверное, и такие, на которых твоя метода не действует? Тупые, с плохой памятью или без чувства юмора…

– Насчет юмора ты в самую точку попал. Без этого дело – труба. Перво-наперво надо понять психологию того, кто перед тобой. И постараться стать его другом. Британцы – закрытые люди, в личную жизнь не пускают. Домой неохотно приглашают. Я добиваюсь, что они со мной откровенны, принимают у себя. Я ищу близкие, интересные им темы. Мы обсуждаем даже их семейные отношения. Улыбка на лице, выть хочется, все надоело, устал, а ты улыбаешься…

Бутылка виски пуста, Костя бежит в бар за второй – деньжата кое-какие есть, «Аэрофлот» подбросил. Входит в номер и застает похрапывающего в кресле Рудика. «Учитель, вы спите…» – тормошит друга.

– Сори, что-то разморило меня. Наливай, наливай, не бойся, в кои веки встретились, нежданно-негаданно…

И продолжается рассказ о том, как выживают в иммиграции, словно для Кости специально. О том, как установил Рудик личный рекорд, за месяц выучив парня, которого крупная фирма отправляла в открывающийся в России офис. Правда, парень попался уникальный: с потрясающей памятью и работоспособностью. Уроки ежедневно по шесть часов, остальное время суток парень самостоятельно занимался. А еще одному бизнесмену прививал Рудик русский мат. Имел тот отношение к перевозкам грузов морем, собирался в порт Находка и попросил Рудика: «Научи десяти матерным словам, чтобы меня понимали грузчики…»

– И ты развернулся с полным блеском.

Можешь не сомневаться. Малый остался жутко доволен. Когда теперь изредка звонит, то обращается ко мне именно этими выражениями. Намертво запомнил.

Вот так немало лет назад разговаривали они допоздна в номере «Ройял-Гарден-отеля», опустошая вторую бутылку, хмелея, вспоминая приятелей московской поры, разлетающихся по миру, как пух одуванчиков. Пророчил Рудик России самое страшное, голод, войну, кровь, Костя не спорил – надежд на иной исход немного. И, однако, улучив момент, спросил как бы между прочим:

– Вернуться не хочешь? Когда-нибудь? Лет эдак через… Хотя глупый вопрос – кто же загадывает наперед.

– Никогда, – отрезал, посуровев, Рудик. – Землю грызть буду, но выживу. Только здесь, и нигде больше… Ну, а ты-то что решил?

Костя в двух словах о принятом под давлением решении. Что ему делать в Америке… Сценарии в Голливуде писать? – с горькой, безнадежной усмешкой.

– Да, фигово будет. Особенно первое время. Зубы придется сжать и через «не могу», – без дежурных слов успокоительных. – Знаешь, что я почувствовал здесь? – Рудик откинулся в скрипнувшем под его весом кресле и скрестил пальцы рук на затылке. – Я почувствовал, как тяжело жить в свободе. Представь себе. Ты постоянно сталкиваешься с необходимостью выбора. В обществе несвободы за человека все решает власть, это скверно, но он свободен от обязательного выбора, и ему легче. А в свободном мире он порабощен именно таким обязательством. Понимаешь?

– А что есть свобода? Как ты ее понимаешь? Как, классик учит, осознанную необходимость?

– Уместно вспомнил. Мой дорогой, Энгельса у нас кастрировали. Свобода есть осознанная необходимость, нас учили. На самом же деле звучит так: осознанная необходимость выбора. Вы-бо-ра! Согласись – смысл совсем иной.

– Я не знал. Точно цитируешь?

Абсолютно. Один мой ученик, будущий философ, показал в оригинале и дословно на английский перевел.

– Коль логике твоей следовать, в Союзе жизнь в лучшую сторону меняется, ибо мы возможность выбора получили, чего раньше не имели. Но это же не так! Выбор делать многим не нравится, они этого боятся, бегут от такой возможности как черт от ладана.

– Большинство спит сном беспробудным, добудиться их невозможно. События мимо них проходят, они их и не замечают. Лет эдак через десять-пятнадцать кто-нибудь непременно напишет о людях, перемены проспавших благополучно. Таких – подавляющее большинство. Я тоже спал, пока не уехал. Мне кое-какие газеты из Москвы присылают, «Известия» здесь продаются, в переписке с двумя-тремя приятелями, в общем, представление некоторое имею, чем дышите сегодня. И диву даюсь: на всех углах о переменах кричат, а народ не видит их, не замечает. Потому что дрыхнет.

– Скорее, боится заметить. Ибо тогда решать придется, куда и за кем идти, что в своей жизни ломать. Тот самый выбор.

– Я свой выбор сделал. Теперь ты свой делаешь. Мы сами перед собой отвечаем за него, и никто другой.

– Это верно. Вопрос только в том, не ошибочен ли он…

Перед вылетом из Нью-Йорка Костя звонит Рудику и назначает встречу в том же отеле в Кенсингтоне, что и в девяносто первом. Оговаривают не только день, но и час. Рудик Костиной расточительности удивляется: безумие селиться в таком дорогом месте; одно дело – аэрофлотовская халява (вспоминает девяносто первый), и совсем иное – из своего кармана платить. Костя никак не реагирует: представляет, какая физиономия будет у Рудика, когда узнает, что с другом его приключилось, по какому поводу прилетел в Лондон, и решает допрежь не открываться.

Рудик приходит в гостиницу минута в минуту. Заключает Костю в объятия, прикладывается щекой к его щеке. Постарел и помолодел одновременно: складки, морщины на лице, в глазах немыслимая усталость, зато сильно похудел, нет и намека на живот, стрижен коротко, по-боксерски, почти седой и усы пеплом тронуты. «Ты в отличной форме», – Костя делает комплимент. «Плаваю в бассейне, играю в теннис. Надо держаться, выхода нет». Одет со вкусом – галстук, рубашка и пиджак твидовый строго в тон. Предваряя вопрос, поясняет: «Одеваться по-разному приходится, смотря к кому и куда идешь. Здесь на это обращают внимание». Как бы между прочим сообщает – ради встречи пришлось отменить урок, что в его положении выживания… Спохватывается, чувствуя, что проговоркой ставит друга в неловкое положение, и дальше нежно и глубоко нутряно: «Мой милый, ты не представляешь, как я рад тебя видеть…» Объясняет, что возится сегодня со студентами (не называет их учениками) с восьми утра, а сейчас уже два дня. «Поверь мне, дикое напряжение. Сплю плохо. Каждый день встаю с мыслью: будет отмена урока или не будет? Выживаю, сам не пойму как. Но, в общем, все замечательно, работа есть. Я – модный тьютор…»

Ужинают в гостиничном ресторане, Костя заказывает белое французское вино, устрицы и черную икру. Рудик пробует остановить Костю: «Ты с ума спятил, это же безумно дорого! Прекрати шиковать». Костя, не реагируя, отдает распоряжения официанту. Когда все великолепие водружается на стол, Рудик, осудительно качая головой, приступает к еде: намазывает маслом теплый хлеб, кладет густой слой икры и смакует с наслаждением.

Говорят не о существенном, просто треп давно не видевшихся друзей. Ни России, ни иммиграции – двух излюбленных и неизбежных тем русских за кордоном не касаются, будто им это неинтересно. А ведь и впрямь неинтересно мусолить одно и то же: все в их жизни определилось, что толку обсуждать… Единственно – позволяет себе Костя анекдот. Новый русский приглашает московского друга в гости на остров, в Средиземном море купленный им. Остров – райский уголок. Сидят на роскошной вилле, жрут устрицы (Рудик многозначительно хмыкает), пьют вино, которому лет сто. Вдруг старый друг спрашивает нового русского: «Вась, а Вась, скажи честно, ты по родине не тоскуешь, ностальгию не испытываешь?» Новый русский ему: «Что я, еврей, что ли?» Рудик хохочет, понимающе кивает.

Он наливает полный бокал, выпивает и без всякого перехода начинает о Костиной операции расспрашивать.

– Звоню тебе домой, хочу поздравить с днем рождения, а там молчок. Еще дважды звоню – безуспешно. Оставляю сообщение на автоответчике. Ну, думаю, уехал, змей, отдыхать. А оказалось – кошмар, друг мой чуть концы не отдал, а я ничего не знал, не ведал.

– Чего там рассказывать: жив, и слава богу. Починили прилично, бегаю как козлик. – И как бы между прочим: – А я с работы ушел.

– Сам или сократили? – удивленно.

– Сам. По собственному хотению. Надоело и вообще…

А чем заниматься, на что жить будешь? Это же не шутки. А еще кутишь, – и жестом стол обводит.

– Съезжу в Россию, там поглядим. Кстати, я в Манхэттене жилье купил, приезжай, гостевая комната в твоем распоряжении.

– Ну, ты даешь!.. Откуда деньги? Наследство получил или в лотерею выиграл?

– В лотерею, – усмехается Костя.

– Ладно, дружище, шутки побоку.

– Какие шутки… Честное слово, в лотерею. Двадцать семь лимонов, – роняет спокойно, обыденно, будто о незначащем, чепуховом. И улыбку сгоняет с лица.

Рудик бокал у рта задерживает, не пьет, держит руку на весу. До него наконец доходить начинает.

– Ты… серьезно? Двадцать семь? Невероятно. Нет, не может быть.

– Может. Все, оказывается, в этой жизни может произойти, – лишает Костя друга последних сомнений. – Завтра пойдем в банк, я сниму наличные – для тебя. Убедишься.

– В каком смысле – для меня? – осторожно-прощупывающе, недоверчиво даже.

– В прямом. Хочу подарок сделать. От души. В знак нашей дружбы.

Рудик наконец выпивает, сосредоточенно закусывает, не поднимая головы. Что-то гложет его. Костя понимает, что (опыт раздачи подарков уже имеет) и, расставляя все по своим местам, торопится объясниться, прямолинейно, без церемоний.

– Так, слушай меня внимательно. Я хочу подарить тебе деньги. Чтобы ты жил, не страшась завтрашнего дня. У меня есть возможность помочь, и я воспользуюсь ею. На правах твоего давнего товарища. И не смей возражать, иначе я пошлю тебя на х..! – громко и с вызовом.

Рудик изумлен, таращит глаза.

– Старик, чего ты кидаешься? Нервный стал. Я же не спорю, не отказываюсь. Просто неожиданно все, надобно переварить.

– Не хрена тут переваривать! Не будет тебе никакого времени! – продолжает наступление Костя, не дает передышки оглоушенному Рудику. – Завтра в десять ноль-ноль изволь прибыть в гостиницу, и мы окончательно все обсудим. Усек?

– В десять не смогу, у меня урок.

– Когда сможешь?

– В полдень. И не в отеле. Я могу не успеть.

Где ты хочешь? Трафальгарская площадь устроит? Коронное наше место встреч.

– Нет, лучше у станции «Чаринг-Кросс», я буду в том районе. Черная линия, видишь? – Он достает из сумки схему метро.

– Устраивает. Только схема твоя мне за ненадобностью, такси отвезет.

Вполне довольный собой, главным образом тем, что удалось избежать утомительных разговоров-уговоров, Костя в полдень встречается с Рудиком. Не спеша спускаются к Темзе и возле метро «Эмбэнкмент» садятся на скамейку у парапета над рекой, по которой снуют прогулочные катера, баржи, речные трамвайчики. Слева за спиной – оконечность парламента, еще левее, за мостом Ватерлоо, – гигантское колесо обозрения, не вписывающееся, как кажется Косте, в лондонский пейзаж. Говорит об этом Рудику, тот возражает: в этот город, теплый, нежный, одухотворенный, вписывается абсолютно все, и «Глаз Лондона» тоже. Какое счастье, что живу именно здесь. Я не совершил ошибки в выборе места жительства.

– С каких это пор Англия стала лучшим пристанищем иммигрантов? – Костя вступает в спор. – С британской-то чопорностью, засильем традиций, привычек, недоверием к чужакам… Рудик топорщится: представь себе, среди этого засилья, как ты, мой милый, изволишь выразиться, мне легко жить, хотя работаю на износ.

– Я думал над твоим предложением полночи, – говорит он, переходя к главному. – Коль ты в самом деле хочешь мне помочь, за что я чрезвычайно признателен, помоги с первым взносом на небольшую квартирку. Понимаю, сумма большая, у нас жилье безумно дорогое, но хотя бы процентов шестьдесят – остальное сам смогу выплачивать. Наверное, смогу, – словно еще раз взвешивает свои возможности. – Будет своя крыша – остальное, в конечном счете, не столь важно.

– Договорились, – с ходу принимает вариант Костя, даже не поинтересовавшись цифрой, и с облегчением вздыхает.

6

На подлете к Москве привычно сосчитывает пульс, как делает после операции пару раз в день для самоконтроля. Сорок восемь ударов, Костина теперешняя норма. Ничего странного: лекарства, которые принимать вынужден, урежают пульс. У Наполеона, кстати, сорок два было. Хорошенькое сравнение. И все-таки странно, почему сердце не стучит, не рвется из ребер, а безмятежно, спокойненько себе, чуть ли не равнодушно тукает. Домой ведь летит, на родину, после десяти лет отсутствия – и ничего не екает. Домой… Его дом в Нью-Йорке. А родина? Может, вслед за автором «Петушков» сказать: я Россию люблю, она занимает шестую часть моей души… Родина там, где человеку хорошо. Где ему, Косте Ситникову, авиационному инженеру, киносценаристу, технологу по радиоизотопной медицине, а ныне безработному миллионеру, хорошо?

Настроение Костино ухудшается, едва встает в очередь к окошку, где паспорта проверяют. Очередь длиннющая, работают два окошка, остальные пусты. Душно, кондиционеры не включены. Потолки низкие, давящие, отвычно видеть такие. Народ в очереди помалкивает, лишь чета американская пожилая, оба в шортах и, как школьники, с рюкзачками за спиной, тихо возмущаются порядками шереметьевскими. Костя тоже молчит, изнутри медленно и тягуче страх застарелый поднимается. Будто паспорт девушке в форме пограничной предъявит прежний Костя, перед людьми в форме тушующийся – милицейской ли, пограничной, любой другой, ибо сделать они могут с ним все, что захотят, а если не сделают, то за одно это можно быть им благодарным. Хотя чего ему волноваться – документы в порядке. В кармане – два паспорта, синий американский и красный российский. Уезжал он в эмиграцию, когда гражданства уже не лишали. По прилете в Нью-Йорк встал в российском консульстве на учет, потом заменил паспорт на новый (жена, помнится, ехидничала – неужто в Совок тянет?) и теперь без визы въезжает в Москву как российский подданный, второе, американское, гражданство имеющий. На законном основании.

Данин нью-йоркский приятель Натан, у которого бизнес в Москве, тот самый, кто выходу книжки его споспешествовал, обещал машину в Костино распоряжение выделить. Так что в «Шереметьеве» его встретить должны. У Натана дом роскошный в Стейтен-Айленде, деньги, положение стабильное, знакомство водит с такими же удачниками, но очень уж от них отличается.

Это Даня рассказал. Он же и свел с ним Костю. Натан как-то в гости пригласил. Оказалось, начитан, библиотека огромная, интересуется тем, что Косте близко. Одиночеству подвержены в Америке не одни изгои, но и преуспевающие, им тоже порой не с кем словом перемолвиться. Может, у них нужда в этом даже больше, чем у изгоев. Несколько раз встретились, пообедали вместе. Не только Костя ему приятен в общении, но и он Косте, так что интерес взаимен. Натан команду дал одному из водителей фирмы встретить Костю в аэропорту, отвезти куда надо, сопровождать все дни. Знает, какая причина того в Москву зовет, вызвался помочь: его люди там передадут любую сумму в рублях, а Костя в Нью-Йорке вернет долларами. И никакой мороки. Вообще, искренне радуется за Костю, прослышав о джекпоте, ни намека на зависть или что-то в этом роде. Правда, чему завидовать – стоит на ногах дай бог каждому. И все же очень мало тех, кто чужой успех пережить может. На Костиных глазах двое докторов, построив хоромы, нескольких близких друзей лишились – те их посещать перестали. Нож им острый в печенку – хоромы эти…

Вот и контроль пограничный Костя минует, и таможенника. Тут, правда, казус выходит: зеленым коридором направляется, без досмотра, а его заворачивают. «Деньги у вас есть?» – «Три тысячи баксов». – «Надо декларацию заполнить. Если меньше сотни, тогда можно без декларации». Заполняет – и в красный коридор. Таможенник шмонать не стал, в декларацию, не глядя, печать шлепает, учвстливо спрашивает: «Ну, как у вас там в Штатах? Террористы больше не донимают?»

«Жигули» несут его по Ленинградскому шоссе. Боковые стекла опущены, бьет в салон тугой августовский зной. По обе стороны подзабытые силуэты выплывают, словно из небытия: присутствовали рядом столько лет, потом исчезли и вот снова обозримы. Пробуждение от долгого летаргического сна. «Ежи», кольцевая дорога, мост через канал (неподалеку студия «Научпопа» была, куда носил Костя свои сценарии – ездил на машине или на 138-м автобусе от конечной станции метро; надо же, помнит номер автобуса…); слева – салатовые панельные башни, тогда казались архитектурно-строительным изыском, теперь смотрятся уныло-казенно; шпиль речного вокзала, водный стадион, кооператив «Лебедь» на несуразных ногах-опорах, мост через железную дорогу, в округе обычно воняло гарью от завода Войкова, сейчас вроде не пахнет – может, завода нет? – еще мост с милитаристскими скульптурными группами солдат в полушубках с автоматами, кирпичик «Гидропроекта» на развилке двух шоссе, комплекс ЦСКА, аэровокзал, стадион «Динамо», Белорусский вокзал – и Тверская, которую Костя про себя упорно по-старому называет: улица Горького. Сколько читал об этом, сколько ахов и охов наслышался от посетивших Москву: дескать, совсем другой, неузнаваемый город – красивый, яркий, модный, европейский, люди прекрасно одеты, бутики на каждом шагу… уши прожужжали в восхищении. А Костя едет и вовсе почему-то не восторгается. Все прежнее, знакомое, будто и не уезжал. Правда, заприметил после «Ежей» синие стены IKEA, если не путает, шведской мебелью торгующей, – ее не было; еще гостиницы появились на месте выморочных домов, бутики дорогие – по вывескам мелькающим видно, от реклам рябит в глазах, фасады вылизанные… Но почему душа не ликует, не поет, не рвется в порыве навстречу, почему праздника нет? Неужто потому, что не тот Костя, каким десять лет назад был, и не тот, каким был совсем еще недавно?

В начале Тверского бульвара поворот на Малую Бронную и вверх, потом направо в Трехпрудный, заезд с тыла и утык в железные ворота. Через калитку к шестиэтажному дому, где Верховский живет. Не было, когда уезжал из Москвы, ни ворот, ни калитки. Теперь – есть. На входной двери панель с кнопками, тоже внове для Кости. Набирает заранее хозяином сообщенный код, замок отщелкивает, единым махом на третий этаж, звонит в квартиру номер пять, распахивается дверь, маленький седой человечек с белой, слегка прореженной шевелюрой, как гуттаперчевый, подпрыгивает в экзальтации, во всю мощь легких: «Ой, кого я вижу!» – и бросается на шею.

Костя настоял: никаких застолий, рюмку за встречу – и гулять. Туда, где жизнь текла, а текла она в разных местах, самые щемяще-памятные – Чистые пруды, Чистоки. Седой человечек расстраивается: как же так, столько лет не виделись, он обед приготовил, бутылочку… Костя неумолим – сначала гулять.

Через час Костя и Петр Абрамович выходят из метро «Кировская» (никакая не «Кировская», а «Чистые пруды», переименовали давно, знать надо, дорогой товарищ! – поправляет в свойственной ему манере громогласный спутник, распираемый радостью долгожданной встречи), трамвайные пути переходят, на которых вагон-ресторан стоит, а обочь палатки и киоски, – и к бронзовому Грибоедову, задумчиво-грустно поглядывающему на публику мельтешащую. Так он и раньше смотрел, сейчас, может, еще грустнее – Костя мысленно памятник приветствует как друга закадычного, замирает, вглядывается в словно оживающие фигурки горельефа: Фамусов внушает нечто значительное Молчалину, Скалозуб, выпятив грудь, вещает о вреде наук и просвещения, необразумившийся Чацкий объясняется с Софьей и ко всему княгиня Марья Алексеевна прислушивается… Сколько же раз проходил Костя мимо, катал здесь коляску с Диной, назначал деловые встречи… И с Полиной познакомился возле Грибоедова, сидела на лавочке, читала «Юность», он о чем-то спросил, она ответила, с этого и началось. Подкатывает непривычное, разнеживающее, стесняет дыхание, черт, я же не сентиментальный, что со мной, не хватало еще рассиропиться… Этого он более всего боялся, собираясь в Москву. И – добоялся, кажется.

Приступ проходит, едва Костя и Петр Абрамович начинают фланировать по бульвару. Подрезанные, дабы пуха избегнуть, тополя смотрятся стыдливо, будто содрали с них, как с людей, одежду, и стоят они голенькие и несчастные, выставленные на обозрение всеобщее. Раньше, в Костину бытность, обкорнать тополя редко или с опозданием мысль приходила городским начальникам, зловредный пух под ногами стелился поземкой свежей, витал в воздухе, забивался в ноздри, у некоторых аллергию вызывал. А Костя его обожал. Гуляя Чистоками, без конца повторял про себя: «Кругом семенящейся ватой, подхваченной ветром с аллей, гуляет, как призрак разврата, пушистый ватин тополей…» Не стихи – дивная, бесподобная мелодия, особенное состояние души отражавшая. Теперь, видать, новая власть все по правилам делает, борется загодя с пухом, но уж больно не похожи на себя деревья – глядеть жалко.

По обе стороны аллеи на пожухлой, с проплешинами, траве сидят и возлежат типы какие-то, еда на газетах, водочные и пивные бутылки от постороннего ока не прячутся, натуральная, похоже, узаконенная пьянка средь бела дня. Это уж совсем новое для обомлевшего слегка Кости.

На лавочках вроде как иная публика, почти стариков не видно, как бывалоча; куда ж они подевались – на дачах или повымирали? Замещают их ребята, коротко, под стать тополям, стриженные, с мускулами накачанными, взглядом изучающим исподлобья, девчонки преимущественно в брюках и с такими же, как у парней, не московскими лицами; сидят на спинках лавочек, ногами на сиденьях, курят, сосут пиво из бутылок и банок.

На месте «стекляшки», как именовали завсегдатаи плохонькое кафе с пищей-рыгаловкой, незнакомый ресторан вырастает перед Костей: «Белый лебедь». Через весь фасад лозунг-плакат: «Пейте пиво – не скисшее и без недолива!» Господи, никуда от этого не деться… Даже на бульваре коктейль из трех запахов ощущается: табака, пивного солода и газов выхлопных. От смеси этой в горле першить начинает. Его предупреждали – дышать в Москве в жару нечем. С куревом и бензином понятно, но солод… Всего ничего Костя в городе, однако заметить успевает: без пива здесь нигде не обходятся – ни на улицах, ни в машинах, ни в метро даже. Столько лет от жажды изнемогавшая страна наконец может вдосталь напиться – это ли не счастье…

Почему мне многое вокруг убогим, грубым, вызывающим представляется? – спрашивает себя Костя. Не хочу, не стремлюсь видеть все таким, однако помимо меня происходит. Неужто и во мне мелкое, пакостно-злорадное сидит: вот она, ваша Россия новая. Подумаешь, дышать нечем… Не желает он зла ей, ни в коей мере, не имеет на то ни малейшего права, ни малейших причин, и вовсе не жаждет возвыситься и самоутвердиться в глазах собственных, сравнивая нью-йоркское житье свое со здешним житьем незнакомых людей. Просто, помимо воли, смотрит он на Москву глазами иноземца, а, между прочим, на Нью-Йорк – как закоренелый русский, и многое в городе том и по сей день режет глаз, раздражает – тот же мусор; многое несуразным, идиотическим представляется. Так что нечему удивляться, все нормально, естественно.

А вот и озеро, долгожданное, родное. По русскому телевидению в Нью-Йорке одно время ролик с песней крутили: «…А на Чистых прудах лебедь белый плывет, отвлекая вагоновожатых…» Сжималось сердце, усилием воли заставлял себя не думать, не вспоминать; однажды так схватило, что вскочил с дивана, волчком по гостиной завертелся, нечленораздельное выкрикивать начал, только чтобы наваждение исчезло. Сейчас вроде нормально, не сжимается, не схватывает, будто не с ним происходит. На озере лодочки, как полвека назад, на берегу закусочных полно, народ кучкуется, жизнь кипит новая, незнакомая. А у берегов вода зеленая, зацветшая – не чистят, краем глаза фиксирует.

Вот и дом, где Костя жил с рождения: улица Чернышевского, 11, квартира 6, теперь Маросейка. Та же аптека внизу, тот же телефон-автомат у подъезда, только не двушку бросать надо, а карточку вставлять. Подняться на четвертый этаж, позвонить в квартиру: здравствуйте, я здесь жил, разрешите войти… Зачем? Обитает какой-нибудь новый русский, евроремонт отгрохал в коммуналке бывшей, ничего от нее не осталось: стен-перегородок, за которыми все слышно, как пьяный Сашка-шофер ругается с женой намного его старше; как завмаг Бэлла Зиновьевна непутевую дочку отчитывает; как молодожены по фамилии Персик любовью занимаются трижды на дню; не осталось коридора с общим телефоном, кухни огромной, где белье выстиранное развешивали и где на еврейскую и православную Пасху столы сдвигали, еду соответствующую ставили и праздновали сообща, русские и евреи; не осталось запахов, звука спускаемой в общем туалете воды, крика: «Ситниковых – к телефону!», скрипов, шорохов. И хорошо, что ничего не осталось от убогого бытия, ничего, кроме памяти, да и та в назначенный срок испарится. И все-таки помнится это жилье Косте много лучше, нежели другие квартиры, в которые вселялся, будучи женат, и которые менял: одну комнату на две, две на три… Нагатино, Дегунино, улица Тухачевского… Типовое, панельное, кирпичное… И такое одинаковое. Без души. Просто обиталище. На Чернышевке, Косте мнится, иначе было. Стареет и лучше помнит давнее, скрытое в дымке лет, нежели сегодняшнее? И по этой же причине представляет то давнее в ином, радужном свете, а идеализм, говорят, возрастает прямо пропорционально расстоянию до рассматриваемого предмета. А может, разгадка в том, что были то юные и молодые годы, самая длинная половина жизни, не сравнимая ни с каким другим периодом?

Почти все вещи ждут прикосновенья,за каждым поворотом, нас маня,когда-то неприметное мгновеньевдруг властно просит: вспомни про меня!Кто выигрыш измерит наш? И в чемразлука наша с прошлыми годами?Ведь только то и остается с нами,в чем мы себя, как в друге, узнаем.

Они идут по Маросейке к Красной площади, на которой почему-то мало иностранцев и полно приезжих из российской и прочей глубинки, коих отвыкший от таких лиц Костя не спутает с немцами или французами. Впрочем, могут это быть и теперешние москвичи, по площади слоняющиеся и сосущие пиво из бутылок и банок. Взглянув на Иверские ворота и памятник Жукову (Петр Абрамович не отказывает себе в удовольствии съязвить и одновременно просветить Костю: «Памятник коню»; и впрямь, ничего чудовищнее поставить на постамент невозможно), обходят они Манежную площадь в новом обличье напрочь отталкивает, вычурной кажется, несуразной; потом вверх по улице Горького, тьфу ты, Тверской, в разменном пункте меняет Костя триста долларов на кучу непривычных купюр, на Пушкинской площади перекусывают в бистро «Ёлки-палки» и дальше, к Маяковке.

Вот она, Москва, рядом раскинулась, живет по чьему-то велению, по своему хотению и в ус не дует. Странно чувствует себя Костя: будто очухивается от летаргического сна и в мир знакомый и одновременно чужой попадает. Реальность – и фантом, мираж. Ни с того ни с сего вспоминать начинает названия прежние, переиначенные, коллективное творчество острословов тогдашних, клички станций метро: «Пролетаевская», «Пургеньевская», «Подлянка», «Гиблово»; «Полстакана» – это на понятном каждому лет двадцать назад языке; монумент советской космонавтике «Мечта импотента» и другой памятник – Лукичу, у метро «Октябрьская»; проехать от «Марксистской» до «Площади Ильича» называлось «переплюнуть с бороды на лысину»; а известные пивняки именовались «Байконур» и «Аврора»… А сейчас что же, умирает в Москве страсть к кликухам? Спрашивает об этом спутника своего, тот аж взвивается: как это умирает?! Ничего подобного! Нику на Поклонной горе бабой на игле кличут, Курок – Курский вокзал, Лужа – стадион в Лужниках, Труба – переход под Пушкинской площадью, мужик в бигудях – памятник Петру, что Церетели сподобился поставить, что там еще, сразу не упомнишь… Нет, Костик, народ чувство юмора не теряет, иначе от такой жизни загнешься.

Петр Абрамович рядом семенит, разговаривает по обыкновению громко, выкрикивает, как ему кажется, особо важное, при этом непроизвольно, в ажитации, хватает Костю за руку или за рубашку, со стороны может показаться, чем-то он недоволен, спорит, сердится, а он безумно доволен, рад, счастлив видеть близкого человечка и превосходит в выказывании чувств сам себя, иногда, о почтенном возрасте забывая, на заливистый босяцкий матерок переходит, коего является поклонником. Петя, так знакомые и друзья звали его и, наверное, зовут по сию пору (хотя знакомых не осталось почти, а друзей и вовсе нет – ушло его поколение), не изменился совсем, может, чуть больше пигментных пятен на лице, бороздок и чуть поредела некогда роскошная седая шевелюра, а так – прежний, непосредственный, шумный, незлобивый, без фиги в кармане и брюзжания, а годов-то ему далеко за семьдесят. Просвещает Костю по части московских изменений, они ему нравятся, но и критику напускает тоже: на всем протяжении Тверской ни одной нормальной булочной, даже Филипповской уже нет (порча нравов начинается с порчи хлеба, произносит Костя, но чье выражение, не упомнит), одни бутики, прачечной в Палашевском больше не пользуется, дорого, в Елисеевский нос не сует по аналогичной причине, закупки делает на оптовых базах, там цены сносные. И вообще… не договаривает. Костя знает: живет старик один на пенсию, подрабатывает в каком-то университете или академии, их по Москве теперь прорва, понятно, с деньгами швах, однако не унывает, жизнерадостен, на вопрос «Как дела?» отвечает уверенно, без тени колебаний: «Великолепно!» И чтобы не заподозрили в оптимизме показушном, чуть снижает эффект сказанного, одновременно подтверждая, что не лукавит: «Ну, действительно хорошо, ну что вы…»

Петр Абрамович – дальний Полин родственник, двоюродный брат ее отца, рано умершего от фронтовых ранений и контузий, но по жизни очень даже близкий. Помогал, чем мог, Полиной матери, до того момента, как та вторично замуж вышла. Пока пребывала в здравии жена Верховского, кандидат наук, физик, собиралась у них на праздники и дни рождения замечательная компания: еврейские пары и смешанные – у кого жена русская, у кого муж. Организовалось целое общество под названием «Зай Гезунд!». Вместе не только праздновали, но и отдыхать ездили, путешествовали на машинах, снимали на зиму дачи. Постоянно бывали в доме в Трехпрудном и Полина с Костей. Вел застолья на правах хозяина Петр Абрамович. Вот где луженая глотка пригодилась и умение призвать к порядку разгоряченную откровенными разговорами про политику (кого стесняться – все свои) и напитками публику (впрочем, пили у Верховских умеренно и пьяных, как правило, не было). Тосты Петра Абрамовича нравились, хотя и не блистали глубиной и остроумием. Костя до ужаса не терпел в тостах занудства и преувеличенной серьезности, важности тона, потому неуютно чувствовал себя в кавказских застольях, где расписанность, заданность долгих хвалебных речей, их нарочитый пафос отдавали поминками; предпочитал он тосты короткие, с подколами, даже подъебками, конечно, не злыми, не обидными; в конце концов, негоже из пирушки дружеской партсобрание устраивать – все легко должно быть, непринужденно, весело. Петр Абрамович тоже так считал, однако витийствовал, иногда не в меру. Секрет был в интонации, с какой немудреные слова произносились, – искренней и предельно доброжелательной, без всяких штучек-дрючек, за это прощали ему повторы, трюизмы типа «пусть повторится встреча» или «самая большая радость – радость человеческого общения; это из Экзюпери», обычно добавлял тамада и выпивал водку своим фирменным способом – коротким, резким движением забрасывал рюмку в рот и, откинув седую гриву, одним махом вливал в себя содержимое.

Так пару десятков лет продолжалось. Потом «Зай Гезунд!» начал разваливаться. Многие поумирали, многие эмигрировали. Петя практически один остался, схоронив жену. Сын с семьей жил отдельно, Петя изредка гулял с внучкой, этим общение и ограничивалось.

Для своего возраста, вновь отмечает Костя, выглядит Петя вполне сносно, даже хорошо. Во всяком случае, сохраняет громкоголосость и аффектацию (порой, правда, не вполне уместную и слегка утомляющую), а главное, незлобивость характера. Однажды, помнится, Костя произнес тост, вызвавший неудовольствие Полины, искренне любившей Петю. Никакого подтекста в тосте не было – Костя к старику относился с большим уважением. «Каждый человек в чем-то талантлив. Давайте выпьем за главный талант Петра Абрамовича – его завидное здоровье…» Полина после выговаривала: выходит, Петя во всем остальном – в работе в пресс-центре крупного министерства, чтении лекций (он читал лекции по литературе и иногда ездил с ними по стране) и в другом – ничем не примечателен? Здоровье – от Бога, все остальное – благоприобретенное, и тут, по-твоему, Пете гордиться нечем? Во-первых, не передергивай, я ничего такого не имел в виду, парировал Костя. Во-вторых, любой талант – тоже от Бога, разве не так?..

Костя впервые увидел Петра Абрамовича перед самой своей женитьбой – Полина настояла, чтобы съездили к Верховским. Поразила совершенно седая голова родственника без пяти минут жены, а было тогда Пете немногим больше сорока. Так не седеют с течением времени, так седеют в одночасье, подумал Костя, но спрашивать, естественно, постеснялся. Рассказал сам Петя через год или два.

Служил он после войны в Ашхабаде. В ночь землетрясения, того самого, ужасного, допоздна в красном уголке сидел, готовясь к занятию в кружке марксизма-ленинизма. Пришел в казарму около полуночи, разделся, лег и не успел отойти ко сну, как странный шорох-скрип послышался, сильнее, сильнее, что-то закачалось; повинуясь инстинкту, Петя взлетел на койке, ринулся к окну и ласточкой выпрыгнул со второго этажа. Секундой позже крыша и стены казармы обрушились на спящих. Вся Петина рота погибла под руинами. Он же отделался синяками и ссадинами.

Те кошмарные дни запомнил он навечно. Помогал вытаскивать раненых, хотя вытаскивать особо некого было, убирал трупы, охранял магазины и склады от полного разграбления – мародерствовали почти все, кто уцелел. В газетах и по радио о землетрясении ничего почти не сообщали. Правду и потом, много лет спустя, скрывали, приводя смешные цифры погибших. А на самом деле, вспоминал Верховский, погибли многие десятки тысяч. Среди них и сын известного генерала Петрова, командующего Туркестанским округом, не дававший грабить и убитый мародерами.

Тогда-то, в одну ночь, Петя и поседел. Полностью.

Пережитое на него особым образом подействовало. Заново родившийся, стал он ценить простые житейские радости, получать удовольствие от всего окружающего, просыпаться с мыслью «жизнь прекрасна!» и ложиться с нею же. Не бывало у него плохого, кислого настроения, хандры. То есть бывало, конечно, но много реже, чем у других, да он и не показывал. То, от чего большинство расстраивалось и переживало, отсекалось им напрочь. Он просто не желал об этом думать. Доброта и светлый взгляд на мир и даровали Пете здоровье. Он любил выпить, но в меру, и вкусно поесть, обожал всяческие сборища, галантно ухаживал за женщинами, впрочем не переходя грань, ибо любил жену и отчасти ее побаивался; имел вкус, одевался по моде, хотя не мог позволить себе дорогих вещей, однако брюки всегда были со стрелкой, галстуки – в тон, слегка удлиненные пиджаки идеально схватывали маленькую, и в старости стройную, фигуру, его аккуратность и стильность приводили в пример. Он, например, носил в мастерскую перелицовывать воротнички рубашек, поэтому рубашки жили у него подолгу, и количеству их мог позавидовать любой московский модник.

Сегодня Пете живется несладко, но не брюзжит и не ноет: макароны, сосиски и кусок дешевого сыра есть – и слава богу, а без фруктов и овощей можно обойтись.

Полина очень хотела пригласить Петю в гости в Америку, но начала болеть, не до того стало… Вспоминает об этом Костя на обратном пути в Трехпрудный, нагруженный пакетами с едой, купленной в Елисеевском.

– Да, Полиночка… – вздыхает Петя. – Неужто нельзя было на ранней стадии схватить? Это у нас медицина говно, но у вас-то в Штатах, я слышал, первоклассная.



Поделиться книгой:

На главную
Назад