Подковырова, Подрезова, Плуталова
Наливают нынче водки да вина
Пожалей ты мои ноженьки усталыя,
Петроградская родная сторона!
Маргариточка научила этой песне Ойгоева, и они распевали ее на два голоса — очень чудно. А у метро, когда наступала горькая минута прощания, они пели грустную песенку — на старые ойгоевские стихи:
Дайте мне бумагу, дайте мне часы,
Запишу я время
На белые листы.
Восемь с половиной,
Я тебя люблю,
А в двенадцать с четвертью
Наверно, разлюблю…
Гуляет черт по улице,
Опершись на клюку,
Зовет он юных девушек
И к танцам и греху…
Стихи эти Ойгоев когда-то сочинил Машке, но тут они были уж так к месту! Наступало восемь с половиной или двенадцать с четвертью и Золушка-Ойгоев, теряя на ходу кучера, карету и лошадей, нырял в метрошную бездну, а Маргариточка уныло плелась с колясочкой обратно, по Малой Пушкарской, минуя веселые Подковырову, Плуталову и Подрезову, минуя страшную Бармалееву, на родную Лахтинскую.
…Восемь с половиной,
Я тебя люблю,
А в двенадцать с четвертью
Наверно, разлюблю…
Целовались они?
Было?
Не было?
Было, было, любезный читатель.
Чего уж там. В данном случае выражение "Я свечу над ними не держал" не работает. Конечно, я свечу над ними держу — в общем, только и делаю, что держу свечу…
И в неясном ее свете отчетливо различаю Маргариточку, в слезах бредущую по Малой Пушкарской без Ойгоева и уже без колясочки (младенца Лизавету она уложила спать), опять в сторону кафе "Рим", а точнее, в Антошину мастёру…
Антоша в это время взял фондовский заказ на барельеф — памяти погибших пожарников.
Заказ был срочный, и он почти ночевал в мастёре, а домой, поглядеть на деток, ездил только пару раз на неделе.
Маргариточка, отправив Ойгоева в метро, а младенца в кроватку, почти каждый вечер теперь приходила к нему в гости. Она познакомилась с многочисленными Антошиными коллегами и собутыльниками, со всеми бабами, из которых больше всего ей понравилась "законная" Лялька, по причине наличия общих интересов — младший сын Антона и Ляльки был ровесник Маргариточкиной дочки. В общем, стала вполне родной и близкой.
Несчастная любовь к Ойгоеву озаряла ее чем-то то ли романтическим, то ли демоническим — или чего-то там такое из Серебряного века. То-то и оно, что целоваться-то — пару раз поцеловались, не вынесла душа поэта, а больше-то — ничего-то и не было.
Верь, читатель — если я говорю, не было, стало быть, так оно и было.
Одним словом, в тот роковой вечер гостей у Антоши не было, потому что сдача была уже на носу, и он одиноко и напряженно работал. Пожарники вышли великолепные, с немного, правда, странными физиономиями — Антону позировали по очереди все его дружки, а вид у Антошиных дружков был на редкость не пожарный. Пожалуй, лучшим пожарником оказался как раз Ойгоев с его голливудским подбородком. А остальные: Рашид, Сурик, Рома Ракиашвили — своим присутствием превращали питерский пожарный барельеф в какое-то совсем другое событие — то ли ташкентское землетрясение, то ли резню в Сумгаите, которая в то время еще и вовсе не случилась, то ли Тайную Вечерю, которая случилась совсем давно и опять же не здесь. Правда, Антон слепил их как есть, просто для общего веселья, а потом собирался убрать все эти усы и бороды, но времени катастрофически не хватало и пока что он лица не трогал.
В двенадцать с четвертью в дверь позвонили. Это была зареванная Маргариточка. У нее с Ойгоевым произошло роковое объяснение. Оно в общем-то давно назревало. Маргариточка несколько раз уже рыдала у Антона на груди и просила деликатно поговорить с каменносердым Ойгоевым. Антон поговорил. Именно что деликатно — то есть со свойственной ему деликатностью, плавно переходящей в "сержантский уголок".
— Ну, хули ж ты зря бабу по улицам морозишь и не ебешь? Тебе что, негде? Я что вас, в мастёру не пущу? Да я и малютку посторожить могу! Не жалко носатую?
— Жалко. Я Машку люблю.
— А носатую?
— Тоже. Хорошая. Это — другое. Влюбленность. Влюбленность — это бабочка, она летает… летает… и не обязательно садится на цветок. Иногда полетает вокруг и улетит. А любовь — это уж пчела. Она уж непременно должна выпить мёду.
— Мёду! Хуёду! Ты изверг! Ты, Саня — знаешь кто? Езуит! Гепатит, то есть! Нет… Ну, как правильно?
— А чего ты хочешь сказать-то? Ну, смысл, какой? Если лицемер, то тогда Гиппокрит, наверное.
— Да! Вот Гиппокрит ты и есть!
— А чего Гиппокрит-то? Я ей все сто раз объяснил. Дружба и легкая влюбленность…
Дружба и легкая влюбленность давались страстной Маргариточке с трудом.
Сто объяснений на нее не подействовали, и сегодня состоялось сто первое — самое что ни на есть роковое.
— Знаешь, что он мне сказал? Он сказал: ТЫ ПРИШЛА В ДОМ, КОТОРЫЙ ПУСТ!
— Почему пуст? Наоборот, занят? Машкой занят?
— А он сказал — ПУСТ. То есть как бы — вот этот дом в душе, который для любовницы, ну вот это место — оно пусто. Он там не живет. Не заходит туда. Ну, в общем, он долго объяснял. А я плакала! Он такой красивый! Такой талантливый! Я люблю его, слышишь! Я умру! С ума сойду!
Легкость, с которой девушки, и они же бабы, употребляли такие слова, как "люблю", "умру" или "с ума сойду", всегда поражала Антошу. В конце концов он пришел к выводу, что в женском языке эти понятия означают что-то совсем не то, что в мужском, и успокоился. Маргариточку явно следовало напоить чем-нибудь горячим и отвлечь от грустных мыслей о любви и смерти.
— Замерзла?
— Двадцать один передавали.
— Ну я и говорю — замерзла. Давай глинтвейн варить. Я буду работать, а ты варить. По моему рецепту.
Антон открыл бутылку "Алазанской долины" и путем сложного соединения опасных проводочков с другими такими же опасными и к тому же обмотанными изоляционной лентой (это почему-то в глазах Маргариточки и в моих тоже делало проводочки еще более опасными) включил электроплитку. Теперь вся мужская работа по глинтвейну была закончена, и он вернулся к доблестным пожарникам, продолжая отдавать устные распоряжения:
— Возьми ковшик на полочке. Так… вино вливаешь. Дальше — там же в шкафчике, там написано: "Гвоздика", "Корица", "Имбирь", "Мускатный орех". Нашла? Засыпай. Банку с сахаром видишь? Много не клади.
— Я сладкий люблю.
— Потом положишь. Прямо в свой стакан. Еще лимон…
— Я еще вот это насыплю?
Это был вопрос риторический. Маргариточка уже сыпала…
— Ты что! Что ж ты, блин… эх!
Бутылка "Алазани" пала геройской смертью от руки неразумной Маргариточки, ухнувшей в нее иноземное зелье под названием "Вегета". "Вегета" эта — вкусовая приправа — смесь различных химических ядов. Но не это обидно, а то, что все яды, входящие в состав этой дряни, имеют соленый вкус, а для глинтвейна, сами понимаете, это полная гибель.
"Алазань" вылили в унитаз и помянули ее светлую память водочкой, от которой Маргариточка моментально согрелась и развеселилась безо всякого сахара, гвоздики, корицы, лимона и мускатного ореха. Умирать и сходить с ума она больше не собиралась, а любить… собиралась!
— Ну вот, видишь. Разрумянилась. Поздоровела. Тебе надо больше водки пить. У тебя витаминов не хватает. Слушай, ты мне попозируешь?
Маргариточка как-то засмущалась.
— Да я — толстая… после родов-то — живот. Грудь тоже… а тебе обнаженку? Или портрет?
— Мне… штаны.
— Чего, штаны?
— Пожарников. Складки на штанах. У меня полный завал. Пожалуйста!
Вот, одевай. Они мне тут форму принесли.
Антон нарядил Маргариточку в огромные негнущиеся пожарные штаны и начал укладывать на них складки. Маргариточка мужественно отпозировала складки на штанах у тринадцати пожарников. Антону очень нравилось, что пожарников тринадцать — это усугубляло библейский характер барельефа.
— Ну что? Устала?
— Не могу больше!
— Все. Ложись.
— Раздеваться? Куда — ложись? — с надеждой спросила Маргариточка.
— На пол. Прямо так. На спину ложись. Теперь буду с тебя знамя лепить!
Но знамя слепить с Маргариточки ему все же не удалось.
Когда он накрыл ее куском бархата и начал драпировать складки, руки его неожиданно наткнулись на Маргариточкину грудь, да и на пресловутый живот, о которых как раз шла речь вначале. Конечно, ему захотелось их потрогать.
Он потрогал грудь и живот — тихонечко, но что за этим последовало, тебе читатель, хорошо известно. Тут уж никакой свечи не понадобится. И так все ясно. Навскидка понял, что в очередной раз настал его звездный час, Маргариточка вздохнула и прикрыла продолговатые глаза, и… акт высшей жалости свершился. Пожалел. Ну, пожалел он ее — бедную. Нерабочую бабочку-влюбленность. Незаконную. Ничью. Только мамину-папину.
— Ах ты, моя курочка… снегурочка. Дурочка с переулочка… дудочка-незабудочка… то есть, скрипочка-маргариточка. Дудочка-незабудочка — это Лялька будет.
— Скрипочка-маргариточка! А ты Антошенька-тромбошенька…
— Оркестр…
Вот такие глупые слова они говорили, лежа прямо на полу в дыре из черного бархата, в пространственной луже… Ойгоюшка-гобоюшка…
Ты, наверное, думаешь, любезный читатель, что я сама-то держу свечу, а тебе вообще ничего интересного не собираюсь показывать? Не волнуйся. Читай терпеливо — не пропуская. Мы, конечно, не графы Толстые (и даже не сестрички Толстые), однако ж и у нас имеются какие никакие, но политические убеждения и жизненные кредо и пока ты, любезный читатель, их старательно не прочитаешь — никакого тебе сексу не будет! Секс — это десерт. Нет обеда — нет десерта. И уж по крайней мере, если книжка оригинально называется "Любовь втроем", глупо тратить время на описание такой общераспространенной вещи, как любовь вдвоем.
Поэтому я не буду останавливаться и внимательно разглядывать, что там делается в складках черного бархата на полу Антошиной мастерской, и поведу рассказ дальше. Дальше она к нему, понятное дело, стала ходить уже не просто в гости, а что называется "за ентим за самым".
При этом ее дружба с Лялькой продолжалась и однажды, позвонив к себе домой, в далекое Купчино, Антон услышал в трубке знакомый голос.
— Маргарита! Это ты, штоль?
— Привет!
— Ты чего, в гостях, штоль? Дай Ляльку на минутку.
— А Лялька к тебе поехала. Я ее отпустила.