После двадцатого она не выдержала и с шумом выпустила воздух.
— Нет, на фиг! Даже голова закружилась. Неужели больше нет способа?!
— Сома… Таинственный напиток индийских богов, дарующий вечную молодость. По вкусу напоминает вино, — тоном телерекламы возвестил Дубцов.
— О, подходит! — актрисочка хлопнула в ладоши.
— А по-моему, долго жить глупо, — сказала ее подруга, обращаясь ко всем, но глядя на Дубцова, словно он был самым внимательным слушателем.
— Девочки, без пессимизма! Такая компания! — вмешался Столяров, почувствовав уклон в сторону душевных самокопаний. — Вот вам стульчики… сядем кружком, поговорим ладком, ну-ка!
Сели, вопрос — ответ, шутки-прибаутки, и вскоре знали друг о друге все.
Едва лишь прилетев на Сахалин, услышали о гастролях областного театра: афиши были всюду. Из-за наплыва актеров и театральных боссов им не удалось даже выбить люкс в гостинице, поэтому Столяров и Гузкин поселились в двухместном номере, а Дубцов этажом ниже в одноместном.
Иван Николаевич никогда не был театралом и близко с этим миром не сталкивался. Он удивлялся, что у многих представление о Москве связано с возможностью ходить в театры, и у кого ни спросишь: «Что бы ты делал, живя в Москве?» — каждый обязательно: «Театр… театр». Можно подумать, что, кроме театров, в Москве ничего нет! Сам Дубцов в театре бывал раз в год и предпочитал телевизор.
Заклятый враг общепринятых мнений, он не соглашался и с тем, что в столице люди живут особой, праздничной жизнью, наполненной всевозможными развлечениями. Где она, такая жизнь?! Казалось бы, он столичный житель, окружен искусством, музейными вещами, но разве это влияет на его скучное и размеренное существование?! Вовсе нет! И Дубцов даже выдумал для себя парадоксальное и острое (он обожал злую самоиронию) наименование: столичный провинциал.
В Москве он жил жизнью добропорядочного семьянина и поэтому здесь, на Сахалине, невольно приглядывался, что же за богема такая…
Слоняются по коридору люди, иногда небритые, что-то жуют… громко разговаривают.
Может быть, он судил со стороны, но как-то не замечал в них отблеска святого искусства. Подоплека богемы оказывалась самой обыденной, и Дубцов заключил, что он хотя и не создает красоты, но зато умеет по достоинству оценить прекрасное и уж бреется каждое утро.
Вот и актрисы эти… Сиротством, неприкаянностью дохнуло от их номерка, варят пшенку на электроплитке, у всех занимают в долг…
Ту, что поменьше, зовут Полина, в длинном пляжном халате, рыжая, волосы распущены, говорит нараспев и похожа на лису-кумушку из сказки. Подруга же, наоборот, резка в движениях, очень нервная, зовут Верой. Вера, Вера… не забыть бы, у него плохая намять на имена… Вера, даже в имени что-то жесткое.
У нее сынишка, оставить не с кем, и возит его с собой по гастролям. Заботится о нем, а на сцене показалась ему легкомысленной вертушкой, оторвой, бестией. Перевоплощение?
Спросил, откуда она.
— Из Сочи.
— А как очутились здесь?
— О, долго рассказывать!
Заговорили о детстве, о первых воспоминаниях, и она сказала:
— Знаете, что я помню? Приступочку… Да, да, не смейтесь! У нас одна комната была расположена чуть выше другой, и к ней вела приступочка. Она у меня в глазах стоит, высокая, со щербинкой… Я на нее взбиралась, подставляя скамейку.
Женщины с неудавшейся жизнью склонны романтизировать детство, вот и эта, волосы стянуты, вся напряжена и смотрит на Дубцова, словно умоляя не судить ее строго, если она говорит не слишком умные вещи, но ей хорошо сейчас, среди людей, между которыми возникло случайное и мимолетное тепло.
— Ну и как вам театр? — спросила она Дубцова, вторично задавая ему вопрос, ответ на который был бы приятен подруге, еще не слышавшей его. — Полю в Островском видели?
Господи, ролишки-то маленькие, но живут ими, дышат, для них событие, если кто-то побывал на спектакле и вот можно расспросить, узнать мнение…
Дубцов хотел ответить, что видели, понравилось, но Давид Владимирович опередил:
— Еще нет, но с вашей помощью рассчитываем… Контрамарочки бы!
Он, видимо, смекнул, что знакомство с актрисами не менее выгодно, чем с буфетчицей.
— Полина, организуешь? Ты в фаворе, — сказала Вера.
Кумушка-лиса пообещала.
— Ну а вас сюда каким ветром? — спросила она.
Дубцов бывал уже на Сахалине. В прошлом году разыгралась эта эпопея с закупкой, когда ему и Наденьке Кузиной, сотруднице из смежного отдела, вручили полторы тысячи плюс командировочные, выхлопотали им письмо из министерства: «Такой-то и такая-то… направляются для приобретения предметов искусства… просьба организациям оказывать им содействие», — и давайте, милые, закупайте-ка экспонаты!
Музей впервые посылал закупочную экспедицию на Дальний Восток, что и как, никто не знал, и почему-то чудились золотые россыпи, керамика и бронза под каждым кустом.
Но не тут-то было! Старые вещи вытеснял из обихода, современный ширпотреб, в домах оставалось лишь то, что было семейной реликвией, памятью, и корейцы — они на Сахалине издавна — за эти крохи держались. Ни в какую не продавали.
И вот Дубцов с Наденькой Кузиной от дома к дому, от дома к дому… Не везло по-страшному. Неделя прошла совсем впустую, так же началась и вторая…
Тогда Дубцов придумал. Стали ходить на корейский рынок, он забирался на бочку и вещал: «Товарищи, мы работники московского музея. У вас могли сохраниться старинные вещи, мы их купим, деньги заплатим сейчас же! Пожалуйста!»
Сдвинулось. С первыми продавцами Дубцов нарочно расплачивался при всех, демонстративно отсчитывал купюры, и тогда потянулась, потянулась цепочка — понесли…
Купили корейский свадебный костюм, айнское оружие, бронзовую фигурку будды из домашнего алтаря, в целом потратив рублей семьсот — восемьсот. А затем получили от управления культуры машину и двинули по корейским селам.
И когда уже брали обратные билеты, на одном из зданий — бывшем буддийском храме — увидели великолепную резьбу. Раньше ничего подобного не встречалось Дубцову, и, вглядываясь в рисунок резного орнамента, он только боялся не уронить трепещущее свое сердчишко. Тут пахло искусствоведческой сенсацией, и опубликуй он памятник, можно пожинать лавры! Люди по десять лет сидят на деревянной резьбе, все закоулки объездили, но такого чуда им не попадалось. А Дубцов ничего специально не искал и — судьба!
Иван Николаевич ликовал и радовался, но, с другой стороны, старался исподволь вникнуть в умысел фортуны, уразуметь, почему она все-таки выбрала его, словно бог Авраама?! Что в нем, Дубцове?! Ведь если честно, подобное везение должно быть неким вознаграждением за муки, за подвижничество, за бессонные ночи, а какой же он, Дубцов, подвижник?! Смешно даже…
Дубцов был интуитивистом в науке и сам подчеркивал это, цитируя философа: «Все, что я делаю, есть упорядоченное изложение знаний, добытых интуицией». Это звучало вполне академично, и хотя Дубцова упрекали в недостаточном знании источников, он благополучно существовал в науке.
Связавшись с местным музейчиком, Дубцов обнаружил, что и они держат резьбу на примете, а это уже создавало сложности. Как работник столичного музея Дубцов имел свои счеты с провинциалами. На его памяти было несколько министерских рейдов по столичным хранилищам (он называл их налетами), устраивавшихся для пополнения фондов провинциальных музеев. Комиссия являлась словно снег на голову, и пока директор принимал ее в кабинете, по музею объявляли негласный аврал, и Дубцов с единомышленниками прятали все ценное подальше от министерского глаза, задрапировывали ветошью, сплавляли на время на реставрацию, а из дальних углов вытаскивали дешевенькие копии и всякую чепуху, с чем расставаться не жалко.
Министерские дамы из комиссии упрекали их, что они жмотничают, но совесть не грызла Дубцова. Он сочувствовал идее развития музейного дела, но в глубине души считал, что истинные ценности должны храниться здесь, в центре. Вещь — это прежде всего вещь («Вещь в себе!» — каламбурил он), и как истинный музейщик Дубцов предпочитал бы, чтобы шедевры хранились взаперти столичных подвалов («При строгом температурном режиме!»), никому не ведомые и не известные, но зато — целехонькие!
Поэтому он начал активную кампанию за то, чтобы заполучить резьбу. Больше всего в таком деле опасайся местных патриотов и краеведов-энтузиастов, у которых зубами не вырвешь ничего для Москвы, но, к счастью, директором музея оказался человек иного склада, попавший сюда из Сочи и мечтавший о Москве. Молодому директору был необходим престиж, и, чтобы заинтересовать его, Дубцов предложил прислать в музей выставку какую-нибудь, скажем, грузинской чеканки (слава богу, не он ее хранил!). Выставка из Москвы — это ли не престижно, и кролик сам прыгнул в пасть удава («Ох уж этот ироничный Дубцов!»). Широким жестом Иван Николаевич посулил, что и командировочные расходы, и транспортировку выставки оплатят сами москвичи, но выдвинул встречное условие:
— А вы уж нам — резьбу…
Директор (он был щеголеват) поддернул манжеты белой рубашки, чтобы они выглядывали из рукавов пиджака.
— Это с храма-то? Она что, ценная?
Дубцов на всякий случай слукавил:
— Заурядная резьба, но для пополнения коллекции…
Тот, пройда, не очень-то поверил.
— М-да…
Дубцов, словно дровишки в костер, стал подбрасывать аргументы:
— Зато вы получите выставку, учтите, она внеплановая, и просто так никто ее не пошлет на Сахалин. К тому же не забывайте об оплате, у нас ведь тоже денежные лимиты. А выставка из Москвы — это же для вас тройное выполнение плана, да и реноме музея подпрыгнет, а где музей, там и директор…
Пролаза сдался.
— Уговорил… У нас на следующий год гастроли областного театра, вот и выставка будет кстати. М-да… А с резьбой мы уладим.
Чтобы грамотно демонтировать резьбу, хватило бы одного толкового реставратора, но Дубцов с Наденькой Кузиной сами перестарались, выдавая свою находку чуть ли не за восьмое чудо света. Они отправили срочную телеграмму в министерство, и из Москвы прислали двух реставраторов.
В музей пришли толстый, барственный, со слащавым ртом, похожий на стареющего балеруна Столяров и тоненький — прямо спичечка! — Гузкин. Они позвонили от милиционера, по местному телефону, и Дубцов вышел к ним в спецхалате: как раз вызвали рабочих с художественного комбината и упаковывали сахалинскую выставку.
Втроем сели на лавочку, и Дубцов показал реставраторам слайды.
— Вот они, резные дракончики, — сказал он со сдержанной гордостью, надеясь, впрочем, что специалисты-то — реставраторы — его поймут. — От земли до них метра три-четыре. Как они крепятся, не знаю. Судя по всему, дерево очень твердое и тяжелое. Вероятно, дуб…
— …зеленый, у лукоморья, — пробурчал Столяров, лениво разглядывая на свет слайд.
— Что?
— Говорю, у лукоморья дуб зеленый…
И тут Иван Николаевич кожей ощутил, что все это — резьба, демонтаж — им совершенно неинтересно, не нужно, унылая лямка.
— Ну а что там вообще, на Сахалине? — спросил Столяров.
— Прилетим в сезон крабов. Рыба всякая, — неуверенно рекламировал Иван Николаевич.
— Это же блеск! — оживился Столяров. — Значит, говорите, дуб зеленый?! Ха-ха! Прекрасно!
С этих пор дуб всячески обыгрывался, иногда довольно скользко и обидно для Ивана Николаевича — фамилия-то ею Дубцов, — но с реставраторами стали запанибрата, он привык и не обижался.
Да и что обижаться! Прошлой весной он так и не почувствовал, что же такое Сахалин. Разве успеешь в этой безумной гонке подняться на сопки, лечь в траву, забыться?!
Вечерами они как мертвые валились на постель и засыпали. Командировка стоила дорого, и на Дубцова возлагались большие надежды по пополнению дальневосточных фондов.
Но рядом с этой внешней необходимостью у Дубцова была и своя, внутренняя. Его охватывало желание что-то сделать, принести пользу. Ну что он там строчил статейки, которые публиковались и, вряд ли кем-либо прочитанные, тонули в бумажном море! Описывать музейные реликвии, какие-нибудь сасанидские черепки — размер, материал, век — господи, до чего скучно! Но вот привезти, извлечь из медвежьего угла вещь и сохранить ее в музее — в этом есть смысл!
И Дубцов старался сам и Наденьку подгонял…
Навезли они гору экспонатов, отдел учета их оформил, и ушли они в фонд, к сасанидским черепкам. Собственно, иного он и не ждал (чего ж ждать?!), но появилось сосущее чувство, как будто гнался за чем-то, тратил силы и вот, оглянувшись назад, думал: «Для чего?! Зачем?!»
Поэтому, услышав от реставраторов: «Ну что там на Сахалине?» — Дубцов не поддался раздражению и не стал его показывать, словно в зеркале этого вопроса отразилось и его собственное чувство. Он уже не стремился сгореть на работе. Резьба резьбой, но и о себе забывать не надо, встряхнуться, вкусить дальневосточной экзотики, крабов этих самых…
Невыносимо же вечно ощущать себя праведником, и там на Сахалине можно, к примеру, взять и перевоплотиться в записного хлыща, пошляка, напиться хотя бы раз в стельку! Словом, почувствовать себя (опять дубцовская ирония!) москвичом на периферии!
Ему казалось, что Гузкин и Столяров приняли его за музейного червя, за рохлю, и он думал в азарте: «Ну подождите, голубчики!»
И особенно хотелось разрушить впечатление, сложившееся о нем у милой Наденьки Кузиной, этой восторженной пичужки, считавшей его светилом науки, прирожденным музейщиком, энтузиастом закупочных экспедиций.
Наденька изнуряла его своим восхищением, и Дубцов с усмешкой загадывал, что она скажет, увидев его подоплеку?
И вот самолет взмыл…
Несколько раз читали в газетах: «На Сахалине жара», а стоило прилететь — голый, серый аэродром, промозглый ветер, сизые сопки и ржавая прошлогодняя хвоя. Дубцов продрог, помчался в универмаг за шапкой, купил зимнюю, кроличью, китайскую и этим спасся.
В музее их встретили растерянно: директор накануне уехал, и их телеграмма его не застала. Что делать с выставкой, где ее экспонировать, в музее или в выставочном зале областной библиотеки, никто не знал.
К тому же самый большой ящик с керамикой не вошел в люк «Ту» и где-то застрял. Целый день звонили, выясняли…
Словом, все складывалось неудачно, по всем статьям не везло, и Дубцов взял и рукой махнул: «Ну и черт с ним!»
Монтаж выставки (вместе с керамикой привезли ковры и чеканку) двигался черепашьим ходом, и, появляясь в зале, они заставали застывшую картину: жалкая тряпица на стенде, нераспакованные ящики и смотрительница тетя Маша с электрическим чайником.
Сроки горели, а Дубцову было лишь весело. Устроили среднеазиатский пир на музейных коврах, перелили сухое вино из бутылок в кумганы, сами влезли в бухарские халаты и тетю Машу обрядили. Художник, Жора Ким, притащил корейские специи, что-то мясное, национальную кухню, и Столяров, плотоядное чудовище, прихватывал стебельки зелени и лапищей втирал себе в пасть: «Ух, дуб зеленый!»
Утром к нему в номер робко постучалась Наденька Кузина и, словно боясь в чем-то его упрекнуть, сказала:
— Иван Николаевич, выставка-то?
— Да, пора браться, — пробормотал он, морщась оттого, что после каждого слова по черепу разбегались мелкие трещинки боли.
Он хотел встать, но его повело, и он привалился к стене.
— Дайте там, на подоконнике…
Наденька, наивный человек, подала ему бритву.
— Нет, нет…
Он все-таки приподнялся сам и плеснул себе из бутылки. Подержал в руке кружку, подумал и, как бы охватив всего себя внутренним взглядом, усмехнулся: «Ну что, светило науки?!»
И выпил.
— Иван Николаевич, зачем вы? — спросила Наденька, со страхом веря, что это ее кумир.
— Простите… Как с резьбой? — спросил Дубцов, встречая в глазах Наденьки тот же самый вопрос, который задавал ей.
С резьбой все повернулось неожиданно. Когда распространились слухи о ее демонтаже, местные жители всполошились, и тут выяснилось, что это чуть ли не главная реликвия города, ее знают и любят, возле нее назначают свидания, и вообще это почти что эмблема, герб, в Ярославле — медведь, а здесь — резные драконы! Местные патриоты (Дубцов недаром их опасался!) накатали жалобу в горсовет, и Иван Николаевич изображался в ней заезжим ловчилой, выменивающим у туземцев дорогие меха на стеклянные бусы.
Он только скрипел зубами. Ну позаботились бы о своей реликвии, раз к ней такая любовь, а то ведь резьба в аварийном состоянии, замазали ее масляной краской, заштукатурили, гвозди торчат!
— Разве так относятся к культурным памятникам?! — бушевал в горсовете Дубцов. — Резьбу надо срочно реставрировать, проводить научную работу! Здесь же нет специалистов!